Клятва Гиппократа

Дарья Щедрина
В работе наступил долгожданный перерыв: новых раненых не везли, а старые были прооперированы и перевязаны. Доктор Одинцов решил перекурить. Но прежде чем выйти из здания школы, где разместился госпиталь,по пути из бывшего спортзала, превращённого в операционную, завернул в палату к своим пациентам. Он тревожился за морпеха с искалеченной рукой: не поднялась ли температура? Уж очень нехорошим было ранение, опасным, с высоким риском присоединения инфекции.
В палате - бывшем классе - размещалось много раненых. Часть уже шла на поправку, часть готовилась к эвакуации в тыл. Одинцову очень хотелось, чтобы морпех не затемпературил и был благополучно отправлен на долечивание подальше от передовой.

Он решительно распахнул дверь палаты. Бойцы, кто мог передвигаться, сгрудились возле койки как раз того самого морпеха и внимательно слушали его рассказ.
- В плен я попал ещё в начале марта, - рассказывал бывалый вояка, поудобней устроив на груди забинтованную руку, - нацики в то время лютыми были, окрылёнными идеей быстрой победы.
Увидев врача, солдат замолчал и немного приподнялся на кровати.
- Как самочувствие, Громов? - Одинцов замер в двух шагах от пациента, отмечая и нормальный цвет лица, и отсутствие лихорадочного блеска в глазах. Да и то, что раненый вёл душеспасительные беседы - было хорошим признаком.
- Все нормально, доктор, - улыбнулся морпех, и его мужественное, суровое лицо как-то сразу помолодело, - даже почти не болит.
- Ну это от лекарств. Если болеть начнёт, ты зови медсестру, она тебе обезболивающее подколет.
- Хорошо, док, спасибо.

Одинцов, перестав волноваться за подопечного, повернулся и пошёл к двери, доставая из кармана мятую пачку сигарет. На выходе из палаты уронил пачку и стал шарить в поисках её по полу, мысленно кляня коридорный сумрак. Дверь палаты осталась приоткрытой, и он невольно услышал рассказ морпеха, а отыскав пропажу, не ушёл, прислонился спиной к стене и прислушался к голосам.
- Меня тогда в ногу ранило, - продолжал свой рассказ Громов, - в плен попали я и мой товарищ по взводу Серёга. Хороший парень, весёлый очень. От него таким позитивом веяло, что хотелось жить и побеждать. Нас везли с завязанными глазами, так что я не видел - куда. Бросили в какой-то сырой подвал. Азовцы, к которым мы попали, меня для острастки попинали, стараясь попасть по больной ноге, и оставили. Я от боли то и дело сознание терял. А им, видимо, мучить врага в отключке было не интересно, вот и занялись Серёгой.

Морпех на минуту замолчал, вспоминая. В палате повисла тишина. Бойцы, а вместе с ними и доктор Одинцов, внимательно слушали.
- Когда я пришёл в себя, Серёги рядом не было. Другие пленные, в чьей компании я оказался, сказали, что его на допрос увели. А допросы проводили за стеной, все слышно было. Уж не знаю, что там с ним делали эти отморозки, но Серёга кричал так, что у меня волосы дыбом встали. Это даже не крик был, а нечеловеческий вой.
- Вот нелюди! - не выдержал кто-то и тихо выругался.
- Точно нелюди, зверьё татуированное, - согласился Громов. - В общем, больше я своего товарища не видел. А меня потом вместе с тремя бойцами быстро обменяли. Повезло. Я, как только ногу подлечили, опять к своим вернулся. Но вой тот Серёгин с тех пор стал мне сниться. Редко, но так, что просыпаюсь в холодном поту с диким сердцебиением. И что интересно: сон этот снится всякий раз перед тем, как в реальности я с очередным нациком встречусь. Как будто Серёга с того света меня предупреждает.

- Мистика какая-то, - прокомментировал один из слушателей.
- Вот и я говорю. Странно то, что я сегодня во сне опять слышал этот вой. Думаю, ну где ж тут нацика встретить можно? Я ж в госпитале, в нашем тылу, да и укрофашисты эти в последнее время все реже попадаться стали, половину, если не больше, уже могилизировали. Загадка какая-то!
Одинцов, во время рассказа почувствовавший, как у него самого пробежала волна мурашек вдоль позвоночника, встрепенулся, прикрыл дверь и зашагал по длинному школьному коридору к выходу. Мучительно хотелось закурить.
 
Томная августовская ночь тонула в бархатной тьме. Только изредка далеко на востоке на горизонте вспыхивали зарницы, да раздавался гул или уханье. Это наша арта обстреливала позиции врага из РСЗО. Одинцов заметил два знакомых силуэта у школьных ворот и пошёл к ним, на ходу вытряхивая из пачки сигарету. Сквозь запахи бензина и машинного масла (водитель Миша весь вечер ремонтировал санитарный автомобиль) упорно прорывались ароматы травы и цветов.
- Ты ж вроде бросал курить, Гриша, - Одинцов остановился возле своего старого друга анестезиолога Григория Коневецкого, с которым вместе учился в Военно-медицинской академии, а теперь и служил в одном госпитале.
- Так я и бросаю, - кивнул Гриша и улыбнулся, в темноте блеснули его белые зубы, а Одинцов подумал с лёгкой завистью: «всё-таки голливудская улыбка у Гришки!»,  - каждый день бросаю.
- Возьмёшь в свою компанию? Будем бросать вместе. - Одинцов протянул сигарету, собираясь прикурить у Коневецкого. Через несколько секунд в темноте к двум красным огонькам присоединился третий. В симфонию ночных запахов вплетался бодрящий аромат дыма.

- Кто-нибудь умеет разгадывать сны? - задал неожиданный вопрос Одинцов и покосился на стоящую в двух шагах операционную медсестру Анну Николаевну.
По возрасту Анна Николаевна годилась им с Гришкой в матери. Невысокая, хрупкая женщина со строгим лицом вызывала невольное уважение. За её плечами был опыт работы в нескольких «горячих точках», включая Сирию.
Одинцов никогда не забудет, как, приехав в госпиталь и впервые столкнувшись с тяжёлым ранением, растерялся. Операционное поле представляло собой кровавую кашу. В голове мысли разбегались в разные стороны и сквозь них бился в истерике тоненький детский голосок: «Я не смогу! Не справлюсь! У меня не получится!» Он всего год назад закончил академию и в мирном тыловом госпитале ни с чем подобным не сталкивался. И тут он услышал тихий голос Анны Николаевны, ассистировавшей ему на операции. Она подсказывала, что надо делать. От того, что голос Анны был таким спокойным и размеренным, Одинцов сумел быстро взять себя в руки. С тех пор к уважению присоединилось глубокое чувство благодарности.

- Ну, Данила Андреевич, сны не разгадывают, а трактуют. И лучше это делать с помощью сонника, - выдохнув облачко дыма произнесла Анна Николаевна.
- А что за сон-то? - полюбопытствовал Гриша.
-Я только что слышал, как морпех раненный про свои вещие сны рассказывал. После плена ему во сне мерещатся крики погибшего товарища. Его нацисты из «Азова» замучили.
- Сволочи! - Григорий с яростью сплюнул. - Причём не только укрофашисты, но и наши власти. Вот скажи, как можно доверять властям, если после Мариуполя они клялись и божились, что никого из нацбатов обменивать не будут, а будут судить и сажать в тюрьму. А на самом деле по-тихому меняют! Вот и верь после этого в справедливость. Я бы этих сволочей без суда и следствия расстреливал на месте.

Голос Анны прозвучал неожиданно чётко и веско:
- А я по гроб жизни буду благодарна тому из наших властей, кто согласился обменять одного из нацистов на моего сына. И мой Сашка живой, хоть и сильно потрепанный, но вернулся домой. А справедливость - вещь относительная. И высшая справедливость не у нас, ребята, а у Бога.
Молодые врачи изумлённо уставились на медсестру. Никто не знал, что у неё есть сын и он воюет здесь же на фронте. Анна докурила сигарету, деликатно убрала окурок в коробочку из-под ампул, повернулась и медленно пошла к школе. Белый халат, накинутый на плечи поверх хирургической робы в ночной темноте делал её похожей на уставшего ангела.

А под утро Одинцов понял, что странный сон морпеха Громова оказался вещим.
На рассвете пришла машина с очередной группой раненых с передовой. Первым вытащили на носилках тяжёлого и сразу понесли в спортзал в сопровождении Коневецкого и Анны. Одинцов задержался, чтобы посмотреть ещё двоих, что самостоятельно выбрались из машины. Ранения оказались неопасными, и Данила спокойно перепоручил их медсёстрам для обработки ран и перевязки.
В операционной облачился в стерильный халат и направился к столу, где уже делал свою работу Гриша. Одинцов натягивал на лицо маску, но застыл в двух шагах от хирургического стола.

- Это что ещё за расписная игрушка? - пробормотал он, так и не зацепив маску за левое ухо.
Гриша поднял на него растерянный взгляд:
- Пленный. Наши, оказывается, взяли диверсионную группу. Двоих сразу уложили, этого ранили, остальных живёхоньких отправили куда надо. А с этим, стало быть, нам возиться. Два пулевых в живот.
Одинцов, с трудом надев маску, ошеломленно рассматривал распростёртое на столе тело. С пленного уже срезали форму. Грудь, руки, плечи и даже шею густо покрывали татуировки. Слева на груди (ближе к сердцу!) располагался не очень умелый, но узнаваемый портрет Гитлера. Вокруг шеи шла вязь из непонятных готических букв, напоминая строгий собачий ошейник. Знак «Азова» заполнял правую половину груди. А на левом плече, словно хищный паук, вцепилась в кожу острыми «лапами» фашистская свастика.

- Твою ж мать!.. - выругался Одинцов. - И что нам с ним делать?
Он бросил взгляд на старого друга, но Коневецкий отвел глаза. В нерешительности хирург и анестезиолог застыли у операционного стола. Свет бестеневой лампы образовывал круг, освещая раненого на столе и троих медиков рядом. Казалось, что за границами этого круга нет никого и ничего. Сквозь сгустившуюся тишину Одинцов слышал собственное дыхание, тяжелое и прерывистое.
- Скальпель, доктор, - вырвал из ступора Одинцова голос Анны. Он скосил глаза и увидел протянутую к нему руку в перчатке. Тонкое лезвие сверкнуло в луче света.- Время идет. Давайте начинать.

Он взял инструмент и склонился над операционным полем. В мускулистом животе азовца краснели два пулевых отверстия. Из них толчками вытекала темная кровь.
Одинцов делал привычную работу, делал механически, как  робот. А в голове ворочалась каша из образов, звуков, запахов, вызывая тошноту и удушье.
Вот сквозь грохот артиллерийских разрывов прорывается истошный человеческий вопль. Нет, не человеческий, а животный. Так кричит живое существо, когда у него отнимают жизнь вот такие татуированные садисты медленно, с удовольствием вытягивая ее из еще живого тела. Так с сухим шорохом осыпается песок, когда в яму сталкивают тела расстрелянных стариков и женщин, «сепаров» или колорадов, как их называют нацисты.

Одинцов до боли сцепил зубы. Он прооперирует эту тварь, и тварь останется жива, выздоровеет, вернет себе силу и будет однажды обменяна на кого-то из наших пленных. И снова пойдет убивать. Стало душно, так душно, что захотелось немедленно сорвать чертову маску, разорвать стерильный халат в клочья и открытым ртом втягивать в себя воздух, много воздуха.

Одинцов отодвинул неповрежденную петлю кишечника и увидел красный червячок артерии. Сосуд ритмично пульсировал. Если чиркнуть острием лезвия по стенке артерии, то вверх взметнется алая струйка крови и вместе с ней начнет вытекать жизнь этой твари. Прикрыть сосуд, зашить операционную рану и все. Совсем скоро наступит смерть от внутреннего кровотечения. И это лишь один из тысячи способов, которым можно было лишить жизни этого нацика.

Данила сжал скальпель и поднес лезвие, нацеливая его на сосуд. Пальцы дрожали. Еще два миллиметра и ниточка жизни оборвется...
А ведь он привык связывать такие вот невидимые ниточки. И в этом была вселенская несправедливость: будучи врачом он мог только спасать, вытягивать с того света, хотя хотелось убивать, уничтожать вот таких татуированных. Но ведь он же солдат, как и десятки тысяч наших ребят, освобождающих сейчас эту землю. У него даже офицерские погоны есть! Почему же нет права убить хоть одного врага? Или все-таки есть?

Он поудобнее перехватил скальпель, придвинув руку ближе к лезвию и поднял глаза на медсестру. Их взгляды встретились... И вся решимость доктора исчезла, ушла в землю, как впитавшаяся кровь. Он смотрел в глаза матери, ждущей сына из плена, и молящей бога сохранить ему жизнь. А в ушах стоял отдаленный треск стрелкового боя, взрывались гранаты и ухала тяжелая артиллерия.Ноздри улавливали запах пороха, сырой земли, развороченной взрывом, и дымящейся крови.  И было совершенно неважно, чья это мать - своего солдата или врага.

Одинцов моргнул, чувствуя как потекла по лбу и упала на ресницы крупная капля пота, и прошептал севшим голосом:
- Зажим, Анна Николаевна, - и протянул ей уже ненужный скальпель.
Он не был верующим человеком, но очень быстро понял, что на войне атеистов нет. Ежедневно сталкиваясь со смертью, страшной, беспощадной смертью, сохранить самообладание можно было только опираясь на веру в высшие силы, способные защитить. И накладывая швы на живот спасенного им пленного, Одинцов мысленно разговаривал с тем, кто должен был услышать его без всяких слов.
«Господи, если ты есть, (а ты есть, я знаю!) меняю эту никчемную жизнь на десять жизней наших ребят, самых тяжелых, самых безнадежных. Дай мне силы вытащить с того света десятерых в обмен на одного, который недостоин жить. Ведь это будет хоть как-то справедливо. А иначе... брошу на хрен медицину и уйду в штурмовики. Черт бы побрал эту клятву Гиппократа!»
Операция закончилась. Всем было ясно, что больной будет жить. А вот услышал ли доктора тот, кто там наверху?.. Да и станет ли он слушать Даньку Одинцова -  двадцатипятилетнего салагу, вчерашнего студента?


Наступил сентябрь, но лето ещё сопротивлялось, не желая сдавать позиции. Ещё буйно цвели цветы и созревал виноград в разорённых войной садах. Странно и страшно смотрелись руины домов на фоне яблоневых садов, а ветки деревьев клонились к земле под тяжестью наливающихся спелостью плодов. Жизнь не желала обращать внимание на войну и смерть, и прорастала сквозь каждую щель. Глядя на все это жизнеутверждающее упорство природы, появлялась невольная уверенность, что после войны, спустя совсем немного времени эта земля опять покроется зеленью и начнёт плодоносить.
Обстановка на фронте обострилась. Артиллерийская канонада звучала сутки напролёт, не умолкая ни днём, ни ночью. В госпиталь беспрерывно везли и везли раненых.

Одинцов оперировал очень тяжёлого парнишку-миномётчика. Их позицию накрыла вражеская контрбатарейная артиллерия. Ещё перед операцией Гриша Коневецкий вздохнул и выдал вердикт: «не жилец». Но Данила боролся до конца, пытаясь спасти безнадёжного. Он представил, как будет рыдать мать этого солдатика, совсем мальчика, как будет убиваться. И упрямо сжимал зубы, накладывая швы на разорванные осколком внутренности.
Операция подошла к концу, и Одинцов поднял покрасневшие от напряжения глаза на анестезиолога:
- Как давление, Гриша?
- Держит, - Коневецкий развёл руками, - невероятно, но держит! Если до утра доживёт, то шанс есть.

Утром, когда их бригаду сменили, Одинцов заглянул в реанимацию к прооперированному миномётчику. Парень лежал, опутанный паутиной из трубок и проводов, бледный, слабый, но живой, давление, пульс, дыхание - в норме. Данила, с усилием передвигая отяжелевшие от многочасовой работы у стола ноги, вышел на улицу и вдохнул полной грудью свежий воздух. Ночи становились прохладными, зябкими. Поднял взгляд вверх, заметив тающие на утреннем небе последние звезды.
И вдруг его охватило странное ощущение: будто кто-то на него смотрит, но смотрит со всех сторон, даже из-под земли. Этот чей-то взгляд был пристальным, изучающим, проникающим в самые потаённые глубины души. Одинцов вздрогнул, будто от утренней прохлады и выпрямил спину, развернул плечи.

Вскоре ощущение необычного взгляда исчезло, растаяло вместе с последними звёздами. Доктор Одинцов облегчённо вздохнул, совершенно уверенный в том, что парнишка-минометчик выживет. «Это первый» - прошептал он и пошел обратно в госпиталь.