Лихолетье

Ватан Габитов
   По  улицам  тихо шуршали осенние дожди, куда-то неприметно ушел летний зной. Вот уже на юных девичьих щёчках  побледнел смуглый загар, а на деревьях пожаром разгорелись осенние листья. под  солнечным пригревом  дымилась,, распаханная под озимые, широкая кубанская степь, а в буераках,  вдоль  откосов  еще  по-летнему зеленела трава, и по крутым взгорьям, пощипывая пожухлые стебли, степенно  похаживали   коровы. Вокруг станицы
в ожидании зимних холодов дремотно замирали почерневшие поля.

А в самой станице в этот вечер жизнь била ключом. Да как же можно было усидеть дома, если
ты не совсем ещё дряхлый старик, а где-то такой праздник?! Святое дело - погулять на свадьбе, себя людям показать и других посмотреть. Пусть идёт где-то война, пусть кое-кто из станичников
и ушёл на фронт, но жизнь-то продолжается, она требует своего, её никому не остановить.
И каждому хочется кусочек счастья, пусть на месяц, ну хоть на неделю, или даже на день...

   Ярко светили в уличный сумрак окна большой хаты, где шла развесёлая свадьба. В  доме, 
не умолкая,  звучали  хмельные вскрики станичников,  под разудалый  свист
и захлебывающиеся  переборы гармошки. людские  голоса  сливались в сплошной  гул, частенько прорезываемый  громкими  возгласами, весёлым смехом  и звоном посуды. Каблуки завзятых плясунов без устали выбивали дробь. Сухо покрякивали, выгибаясь  под их ногами, добрые половицы. Слышались невнятные слова песен. Изредка песню заглушал хохот, такой раскатистый
и ядреный, что собаки окрест начинали глухо подгавкивать.

В большой комнате народу было не протолкнуться, тесно сидели за столами, грудились вдоль стен, лишь посередине оставался небольшой пятачок, где лихо отплясывали гости. Разгорячённые, они выходили на широкий двор отдышаться, остыть на вечернем холодке, поболтать  и покурить,
а затем вновь заходили в хату, окунаясь в весёлую сутолоку  застоллья. Тут же, путаясь под ногами,  пчелиным роем шныряли вездесущие дети

   В хате разухабисто загорланила, разлилась частым перебором гармошка. Музыкантов было двое: Сёмка - семнадцатилетний парень, недавно выучившийся играть, и Иосиф, уже признанный
в округе гармонист и балалаечник. Он был, хоть и в годах, однако оставался балагуром, весельчаком и шутником. А ещё Иосиф  был силачом и, вообще, удалым малым, "зажигалочкой"
в любой станичной кампании, без устали рассказывая смешные байки и распевая озорные частушки, заставлял краснеть смешливых казачек.

   Передав гармонь отдохнувшему Сёмке, Иосиф подхватил потёртую балалайку и тут же выдал такой  лихой перебор, что ноги у гостей поневоле запросились в пляс. Сёмка тихонько подхватил мелодию, и вот уже раскрасневшиеся казачки, зазывно улыбаясь,  лебедями поплыли по кругу, а разошедшиеся станичники выделывая невообразимые коленца, выдавали такого трепака, что чертям становилось тошно. Кругом свист, топот, смех!

 - Эх-ма-а! Не выдержал    Иосиф и, отложив инструмент, сам пустился в пляс. Он гоголем ходил
по кругу вприсядку, хлопал по голенищам широкими натруженными ладонями и громко ухал словно огромный филин, заставляя в радостном испуге  взвизгивать детвору. А потом вдруг встал на руки и зашагал всё быстрее и быстрее, смешно дрыгая в такт музыке ногами.

   Народ, развеселившись, отпускал озорные шутки, когда же на радость сгрудившимся детям
у него из всех карманов посыпались Монетки, звеня и раскатываясь по полу, и мелюзга с весёлым визгом  бросилась их подбирать, поднялся такой безудержный хохот, что уже и музыки не было слышно.

   Рассыпав в пляске всю нарочно разложенную по карманам мелочь, раскрасневшийся и довольный сотворённой шуткой Иосиф вместе с другими казаками вышел остыть во двор. Его одобрительно хлопали по плечам, особенно был доволен сосед, здоровенный казачина Павло, весело прогудевший:
   - Ох, Иосиф Хрисанфович, Вот повеселил так повеселил! Что за характер у тебя, такой неугомонный! Ведь Вот всю-то жизнь языком, как на балалайке играешь. И казак ты справный
да удалый, и лет тебе немало, а не шутковать, ну, никак  не можешь!

   А на следующий день в затихшей станице поднялся тоскливый бабий плач и вой. Не обошла эта беда и хаты Иосифа: ему  и ещё трём десяткам мужчин вручили повестки о мобилизации.
Иосиф  был довольно взрослым мужчиной, на тот момент ему был уже 41 год, и жена, провожая его , в душе надеялась, что война эта проклятая закончится быстро.

   Обнимая на прощание рыдающую жену и прижавшегося к нему четырёхлетнего сына Иосиф уверенно проговорил:
   - Елена Ивановна, а ну не разводи сырость! Всё будет нормально, всё будет хорошо, мы,
конечно же, победим. Я скоро вернусь, жди! Витька береги!

   Вся станица, горестно рыдая, провожала станичников на войну. земля, уже схваченная легоньким морозцем, гулко и твёрдо отзывалась на шаги множества людей звуками, похожими
на далёкую канонаду. Чем ближе к станции, тем больше людей оказывалось на дороге, и тем больший шум сопровождал это движение. На самой станции всё это перекрылось отрывистыми командами, ржанием лошадей, лязгом буферов и гудками паровоза.

   Елена плохо запомнила эти несколько часов прощания. Эшелон ушёл куда-то вдаль, увозя мобилизованных, сопровождаемый горестным плачем оставшихся. Все плакали , абсолютно все,
с плачем же возвратились в опустевшие дома.

   - Ох, Сыночек, одни мы теперь с тобой, осиротели мы, Витюша! - вновь всхлипнула Елена. и тут, прижав  к себе зарёванного сына, она ощутила, как вдруг робко толкнулась под сердцем недавно зародившаяся  жизнь.

   Письма от Иосифа приходили редкие, и короткие, пахнущие дымом, табаком, да ещё чем-то непонятно-тревожным. Он скупо писал, что Красная Армия бьёт фашистов, но бои идут тяжёлые,
и из-за того, что он был очень сильным, его определили в санитары - вытаскивать раненных с поля боя.

   У Елены семья - она да  сыночек, хата низкая, крытая пожухлым камышом, которая основательно вросла в  землю и стоит на  краю  станицы, и небольшое подворье, сплошь заметённое частыми февральскими метелями.

   Мала хата, да и её надобно топить, а дров оставалось скудновато, и к утру углы покрывались льдистым инеем. Потому и обошли немцы её домишко, не приглянулся он чужакам для постоя.

   Как-то вечером у  Елены начались предродовые схватки. Она осторожно вышла во двор, чуть постанывая и придерживая руками живот, оглядела заметённые по самые окна соседские хаты, кое-где курившиеся печными дымами.
Уже стемнело. Сын прижался к ней и с тревогой спросил:
   — Ты чего, мама?
   — Тошно, и живот болит.
Голос у неё был глухой и напряжённый. Витя пытливо посмотрел на мать. Сердце тревожно сжалось: мамка была явно больна.
   — Пойдем в хату, мама, приляжешь.
   — Иди сынок, я зараз.

   Елена тяжело вздохнула,  видно придётся рожать  одной, но ей ещё повезло, ведь это были вторые роды. И вот пришёл срок, теперь Витю,  которому всего-то пять лет, придётся посылать
за станичной бабкой-повитухой.

  Сумерки совсем уж сгустились, но ни сына, ни повитухи не было, по-видимому ту задержали какие-то срочные дела.

   Так Елена и родила сама, в уложенные на полу подушки. Припоздавшая повитуха пришла уже
к концу, виновато засуетилась и только помогла всё завершить, обрезать пуповину и прочее. Елена к тому времени была уже полностью без сил.

   Приложившая попискивающего ребёнка к груди роженицы, повитуха огорчённо покачала головой:
   -  Ах-ти, вот ведь беда! Как же ты, девонька,  его поднимешь, молока-то у тебя почти нет!
Оно и понятно: время нынче тяжёлое, голодное, недоедаешь ты, всё война эта проклятая.

   Ребёнок рос очень слабеньким, маленьким, худеньким от недоедания, всё время плакал
и плакал, потому что постоянно хотел есть. Сердце у Елены изболелось, сжимаясь от жалости
к маленькому сыну, но вместо молока у неё всё также была лишь почти прозрачная водичка.

   Во время оккупации и после было очень голодно, потому люди радовались весне, любой проклюновшейся травке, появившейся первой зелени, ведь это была какая никакая, но  пища. зеленые  стрелки травы, ,пробиваясь сквозь жёлтые прошлогодние метёлки, пахли одурманивающе и нежно, кружа головы голодных людей. Кормились листочками, стебельками, корешками, ели любую зелень, а когда начинали созревать ягоды и плоды на деревьях, конечно, всё это полностью съедалось - и вишня, и черешня, и шелковица. Это было спасением для детей, они, можно сказать , питались подножным кормом, ибо более существенной пищи
не было никакой.

   Уже после освобождения станицы от немцев Елене пришло извещение о том, что её муж весной 43 года пропал без вести во время ожесточённых боёв под Ростовом-на-Дону. До этого момента Иосиф  так и служил санитаром, неизвестно сколько сотен  раненных он за всё это время успел вытащить с передовой. Проплакав несколько дней, Елена всё же не хотела верить чёрной вести
и до конца войны продолжала ждать мужа, в душе надеясь на чудо. Писала письма, отправляла запросы и ждала, ждала, ждала...

  Как-то Елене пришлось долго ожидать автобус на автовокзале. Она за весь день не съела
ни крошки, потому что у неё с собой ничего съестного не было, и тут вдруг до неё донёсся такой дивный, такой волшебный запах рыбы. Стояла она у замызганного окна и, осторожно оглядевшись,  заметила, что за ней расположился какой-то пожилой военный в потрёпанной шинели. Развернув на подоконнике газетный свёрток, он достал оттуда сушёную рыбу и принялся её чистить.

   Непроизвольно сглотнув слюну и искоса поглядывая на него, Елена быстро сделала пару шагов
и  загородила подоконник от всех своей спиной. Между тем, военный тщательно ободрал с рыбы мякоть и съел все кусочки подчистую, а остатки аккуратно завернул
в газету. Зажмурившись, Елена взмолилась:
   - Боже мой! сделай так,  чтобы он не забрал этот свёрток с собой! Господи! Пусть он его тут оставит! Потеряет! Забудет!

   Как будто бы услышав её горячую молитву, Военный подхватился и торопливо вышел, оставив скомканный свёрток на пыльном подоконнике. Елена тотчас повернулась к окну, быстро развернула газету, и склонившись над остатками рыбки, стала торопливо её есть. Она сжевала
всё-всё: и голову, и косточки с хвостиком, и чешую. Голодная женщина даже не заметила, как всё проглотила, и на её лице появилась довольная улыбка. Елена была в этот момент бесконечно счастлива.