Киборг и Птица Счастья

Мария Евтягина
Как я любил её сказки... Вернётся с моря, куда я не ездил с ней, чтобы не привлекать внимания к своим увечьям, заберётся мне под мышку и начинает шептать:
Я всё ещё пахну морем, такси, самолётом, кожаной оплёткой ручки чемодана... Но больше морем, особенно волосы, не высушенные после утреннего купания. После рассветного ритуала, которому сотни тысяч лет или две недели, — неважно. Поскольку море уже не пахнет мной, один миг хранились мои следы на песке. И начисто слизанные, исчезли. Мой запах смешался с тысячами других, совершенно не важных для моря. Оно не помнит меня... На лбу моём выжжено клеймо, вот здесь, под чёлкой, — лизни языком. Чувствуешь? Это морская соль, на моей коже написано: «Ты не найдёшь покоя». Весь покой мой остался у моря. Потрогай прядь моих волос: она выгорела на солнце и пропиталась запахом водорослей, у дочери морского царя точно такие же волосы, как у меня. Опусти лицо на мою макушку, ты узнаешь, кому продала я душу и сердце. Кожа моих губ обветрилась, поцелуем ты делаешь мне больно, но не останавливайся, пытайся вернуть меня. Попробуй отмыть, оттереть, оторвать, снять с меня вместе с кожей этот морок, от которого я сейчас так холодна, будто ундина в своём тихом сне. Пытайся и пробуй за разом раз, чтобы понять наконец, я проклята морем, волны его отныне текут в моих венах. Но подожди немного, скоро прилив, я обниму тебя, и мы вместе утонем, хочешь?

Секс с ней был потрясающим. Я чувствовал себя великаном, в которого случайно влюбилась лесная нимфа, дриада. Её дикие тихие вскрики были птичьими, острые коготки — птичьими. Я держался за тонкие бедра и боялся, что вот-вот она улетит. Так и называл её — «Птица счастья». Из скомканных одеял она свивала гнездо и лежала в нём, нагая, словно неоперившаяся. Её хотелось греть, выхаживать, оберегать, как дитя.

Да она и была ребёнком. Приходила из хлебного, например, и начинала рассказывать смеясь:
Слушай, я сейчас видела в магазине дядьку такого, как шкаф. Он встал прямо перед витриной, я и справа, и слева выглядывала, но никак обойти его не могла. А он мне говорит: «Девушка, что вы мельтешите, подождите, пока я отоварюсь». Представляешь? Мельтешите! Отоварюсь! Откуда он только слов таких набрал? И взял сто батонов хлеба. Ну, или пятьдесят. В общем, очень много, мне совершенно случайно достался один, самый-самый последний. Я его всю дорогу несла под курткой и гладила. Скорее всего, он испугался того дядьки. Дядька ткнул в него квадратным пальцем, и бедный батончик вжался в лоток, дрожал там, когда я его нашла.

И я хохотал вместе с ней. Ревновал к тому магазинному «шкафу», ломал спасённый батон, мазал вареньем, облизывал её липкие пальчики... Она была моей девочкой, моей малышкой, я и слышать ничего не хотел о том, чтобы нам завести ребёнка. То есть, до того случая подумывал, конечно. Я мужчина, мне нужен наследник, пусть не имения или знатного имени, но хотя бы фамилии моей, совсем не последней в списке известных. Прапрадед мой в Думе заседал, прадед адмиралом был, чем наша семья всегда гордилась. Это я не удался: бросил универ на первом курсе, пошёл в автослесари. Но, на минуточку, не ко мне ли в сервис теперь приезжают все те профессора, которые ставили мне, молодому оболтусу, неуды?

А она смеялась (когда у нас всё шло гладко): «Какая из меня мама, ты посмотри. Я же шнурки завязывать до сих пор не умею, а уж кашу варить!» Шнурки не при чём, но готовила она ужасно. Даже правильную яичницу я её учил делать. Она сердилась, но слушалась. Если же мы были в ссоре, она кричала мне в лицо: «И ты ещё требуешь от меня детей! Ты! Чудовище!» Я не требовал, вообще ничего не требовал. Нам было хорошо вдвоём, казалось, всё ещё впереди. Но потом... Когда я превратился в калеку, о каком отцовстве может быть речь?

Нет, я её не виню, никогда не винил. В тот вечер, когда мы гуляли по рельсам (её каприз), я сам был невыносим. Случаются такие дни, в которые лучше мне под руку не попадаться, она же будто нарочно драконила, вызывала на эмоциональный взрыв. Наорал на неё тогда знатно, аж самому больно стало. Только она промолчала, впервые в жизни. И тут послышался шум поезда, мы в тот момент под насыпью стояли. Я оглянуться не успел, как она взлетела на рельсы, тоненькая, тёмная на фоне светлого неба, как веточка. Мне в голову не приходило, что она способна на такое. Рванулся к ней, пугаться некогда было, а насыпь под ногами расползается камнями, тормозит, я целую вечность к ней бежал, только и думал, чтобы успеть. В последний момент споткнулся, рухнул на шпалы, а её оттолкнул, она по другую сторону рельсов упала. Больше ничего не помню.

Когда в больнице очнулся, она сидела рядом с выплаканными пустыми глазами, я больше за неё испугался, о себе не успел подумать. Сутками у меня сидела, еле-еле выгонял домой отдохнуть и переодеться. Если честно, я хотел тогда её совсем выгнать. На кой ей такая обуза, такое вечное осуждение и якорь? Мне две ноги отрезало, руку размозжило в клочки, не восстановить. Нет, одну ногу пришили, только с нервными окончаниями там что-то не так, не сгибается почти. Мне уже много позже один медбрат рассказывал, он дежурил в тот вечер на приёмном, что девочка моя меня, тяжеленного и без ног, тащила до перекрёстка, перетянув культи шнурками из моих ботинок и своим платком. А потом ноги перенесла отрезанные. Что она в тот момент пережила, представить невозможно. Машину ловила, вся в крови, никто не останавливался. Повезло, что скорая мимо проезжала. И не просто скорая, а реанимационная. Иначе бы мне каюк. Врач сказал, я в рубашке родился. А я жить не хотел, упирался. Она, только она меня вытащила своими руками, тихая, ещё больше похудевшая. Бросила учёбу и работу, устроилась в отделение санитаркой. Сколько в ней силы оказалось, уму непостижимо.

И все эти годы была рядом, как сиамский близнец, только мной жила. Разговаривать нормально начала через год, до того всё шёпотом, пару слов скажет и умолкнет. Заставил её к психотерапевту пойти, и не один раз.

Ожила моя девочка, жизнь моя, снова начала щебетать, сказки свои выдумывать. Через три года силой отправил её на море, не хотела без меня. Мне-то куда. К тому же, я на работу вернулся, правая рука и голова на месте, к протезам приспособился. Мужики меня «Киборгом» прозвали. Киборг так Киборг, я не возражаю. Так вот, раза четыре она на море летала, с подругами и их детьми. Видимо, там её накрыло этой мыслью, про ребёнка. И то, — ей за тридцать, у женщин материнство заложено в крови, я понимаю. Только я ни в какую. Она знает: у меня «нет» — значит «нет». Поссорились страшно, впервые за несколько лет. Я остался ночевать в мастерской. Вечером, после работы, пришёл домой: на столе записка. «Я люблю другого мужчину, он мне очень дорог, прости, я ухожу». И всё. Даже вещи оставила, ушла налегке. Звонил, телефон выключен. В соцсетях удалилась. С работы (она тогда уже не в больнице работала) уволилась, причём, за две недели предупредила, знала заранее. Был человек, и нет его, исчез. Она же у меня сирота, — ни отца, ни матери, никакой родни. Бабку с дедом мы лет пять назад похоронили, квартиру их продали, чтобы протезы мне германские заказать. Хорошие протезы, почти не трут...

Я чуть не разбил протезы эти. От бессилия. Потом сам себе говорю: «А чего ты бесишься, сам же её хотел отпустить, чтобы не мучилась с инвалидом. Вот и отпусти, забудь». Легко сказать, забудь. На других женщин я смотреть не мог, всё её тоненькие плечи вспоминал, как она птицей беспомощной вскрикивала...

Жил на автомате. Мне не привыкать. Хотя, кому я вру, никак не мог привыкнуть. Друзья боялись в гости заходить, думали, я бухаю. А я тупо лежал и смотрел в потолок всё время. Если долго смотреть в потолок, многое можно увидеть. И пересмотреть.

Через полгода в дверь позвонили. Открыл, не глядя в глазок, а там — она. С малышом на руках. Вот, говорит, это тот самый мой любимый мужчина, звать, как тебя, Сашкой. Я сперва застыл истуканом. А потом схватил их обоих и на руках, откуда только силы взялись, домой затащил. Теперь ни за что не отпущу, это точно.

А папка из меня, оказывается, неплохой. Кашу Сан Санычу варю, такие дела...