У ангелов хриплые голоса 65

Ольга Новикова 2
Продолжение двенадцатого внутривквеливания.

Пророчество Хауса сбылось довольно скоро – непривычный к мотоциклетному седлу, Уилсон уже через несколько часов путешествия почувствовал, что ещё немного – и он обзаведётся такой же алой мозолистой задницей, как хохлатый павиан.
Мотоциклы пылили просёлочной дорогой, солнце клонилось к вечеру. До ближайшего населённого пункта оставалось по навигатору семьдесят пять миль.
- Я не дотяну, - честно признался Уилсон. – У меня уже такое чувство, будто мне этот «харлей» ректально вводят. Через семьдесят пять миль я точно сменю ориентацию. Давай переночуем в палатке, а? Даже романтично…
Хаус с сомнением посмотрел на него.
- В городах мы даже не видим неба, - сказал Уилсон, глядя в сторону так старательно, что его косящий глаз совсем завалился к переносице. – Видим фонарный свет, отражённый в нижних слоях смога. И вода там течёт из крана уже хлорированная, не в озёра и реки, а всего лишь в канализационный коллектор. А у слов «запах травы» криминальный оттенок.
- И что, предлагаешь плюхнуться в пыль прямо здесь и, дождавшись ночи, любоваться звёздами, попутно снабжая продовольствием местных кровососущих?
- Смотри, - Уилсон повернул к нему экран телефона. – В трёх милях отсюда лесное озеро.
- Кровососущих там ещё больше.
- У меня есть реппелент. Дождя не обещали. Ночь, наверное, будет тёплой….Ты слышал когда-нибудь соловья?
- Ну, разве что, из сострадания к твоей заднице… - наконец, дал себя уговорить Хаус. – Как  она, ещё три мили протянет?
- Три мили – это её предел на сегодня, - улыбнулся Уилсон, снова опуская защитные очки на глаза – щитка он так и не купил.

Озеро оказалось – не о чем жалеть – живописнейшим местом. Его окружала сосновая роща с редким и светлым подлеском, берег порос низкой ярко-зелёной травой, а к самой воде спускались две серебристые ветлы, место между которыми казалось идеальным для палатки.
- Эй, а ты вообще умеешь их ставить? – спросил Хаус, вытряхивая палатку из чехла. – Колышки, шпагат, всё такое…?
- Умею. И ты умеешь, не притворяйся, - Уилсон загнал свой мотоцикл под крону ветлы. – На случай дождя, - объяснил он.
- Так дождя же не обещали.
- Ну, мало ли…
Хаус покосился на свою «хонду» - оставлять её под возможным дождём не хотелось, напрягаться и лишний раз напрягать больную ногу – тем более.
- Да ладно тебе, - хмыкнул Уилсон и, оставив свой, откатил его мотоцикл тоже. – Пока я ещё могу это делать…
Хаус поморщился, как и каждый раз, когда Уилсон упоминал о своей скорой смерти, но промолчал. Стал распутывать верёвки.
Пока вбивали колья и ставили палатку, солнце коснулось краем земли. В закатном свете прямые сосновые стволы с их розовато-коричневым оттенком древесины сделались пунцовыми, а ковёр из подсохшей хвои налился тёплой желтизной.
- Смотри, совсем как сосиски с горчицей, - указал на них Хаус.
- Тьфу, - плюнул Уилсон, с которого от такого слетел весь торжественно романтичный настрой, но хуже того, ему самому начало вдруг казаться, что прямые розоватые стволы, торчащие из желтизны хвойного ворса, точь-в точь сосиски, политые кетчупом заката, а зелень подлеска напоминает веточки укропа.
- Тьфу, - снова повторил он, уже с досадой. – Ты голодный, что ли – в этом всё дело? Надо же: сосиски…
- А-а, проняло! – победоносно осклабился Хаус. – А вон на той, видишь, уже и кожа лопнула. Переварилась…
Действительно, на ближайшем к ним сосновом стволе кора потрескалась и свернулась, поразительно напоминая лопнувшую в кипятке шкурку сосиски.
Уилсон вздохнул и вытащил из рюкзака топорик. Нужно было разводить костёр и, в самом деле, готовить сосиски, пока гастрономические ассоциации Хауса не распространились на весь видимый пейзаж.
А с костром он провозился дольше, чем рассчитывал. Нет, он всё делал по правилам – нащепал растопки, сложил чурочки аккуратным колодцем, пристроил над ними рогатину с подвесом для котелка, но вот загораться от робкого огонька спички щепки никак не хотели. Хаус наблюдал за его усилиями с интересом праздношатающегося зеваки, отпуская едкие замечания.
- Сам попробуй! – наконец, огрызнулся он, и - вот забавно – тут же эти самые щепки и схватились. Огонёк весело побежал по их сухой горке и принялся лизать веточки, которые Уилсон подсовывал ему для затравки.
- У тебя что, раздвоение личности? – удивился Хаус. – Мне послышалось, ты только что сам с собой спорил. Это заразно?
- Я с тобой спорил, а не с собой, - буркнул он, но костёр разгорался словно в насмешку над его словами.
- Серьёзно? – Хаус опустился на хвойную подстилку, которую Уилсон в целях пожаробезопасности отгрёб от костра, сделав толстый валик. – А я почему-то этого даже не заметил – вы вроде без меня поладили.
- С ужином мы, кстати, тоже можем без тебя управиться, - нашёл, наконец, уязвимую точку Уилсон, - если ты намереваешься и дальше продолжать язвить и больше ни черта не делать.
Хаус скорчил скорбную мину и пошёл доставать из рюкзака сосиски.
- А шампуры у нас есть? – вслух задумался Уилсон.
- В лесу зачем тебе ещё шампуры? Веток сколько угодно.
- Разве ветки не перегорят? – удивился Уилсон.
Хаус обречённо вздохнул и принялся застругивать ветку ножом. Закончив, протянул Уилсону:
- Нанизывай. Конечно… кто мог отправить цыплёночка в скаутский лагерь!
- Я был в скаутском лагере, - обиделся Уилсон.
- И как он назывался? Санаторий для ослабленных детей с пограничными неврозами?
- Назывался «Лесные львы».
- Как? – переспросил Хаус. – Как-как? «Лесные львы»?  – и расхохотался.
- Без тебя знаю, что львы в лесах не живут. Ну и что? Это просто название.
- И долго ты протянул в этом прайде?
- Пять дней, - со вздохом признался Уилсон. – Потом я позвонил родителям и наврал, что заболел.
- Похоже, мистер Лояльность не умел ладить с себе подобными?
- Просто большинство детей лет до пятнадцати – питекантропы. Я слишком отличался от них, чтобы ладить.
- А-а, ну, тогда понятно, почему ты не в состоянии надеть сосиску на палочку. У тебя же нет робота-манипулятора с пользовательским интерфейсом. А у питекантропа получилось бы.
- Ну, хорошо, надевай ты,- Уилсон протянул ему палочку и сосиску.
Хаус засмеялся:
- Да я сам подставился. Давай-давай, гомо эректус, видишь же, я готовлю тебе шампуры.
- Эректус? До сапиенса не дотянул? – как-то подавленно улыбнулся Уилсон.
- Ты что, обиделся? – удивился Хаус.
- На твою плоскую остроту? Если бы я на такое обижался, я бы от психолога не вылезал, если не психиатра…. Нет, Хаус, тут другое… Ты видишь: солнце село.
- А-а, да, это печально, - согласился Хаус. - Правда, немного успокаивает то, что такое случается каждый день, но кто я такой, чтобы…
- Случается каждый день, - перебил Уилсон, не дав ему возможности договорить. – Только каждый день для кого-то это случается в последний раз. И всегда есть крошечная вероятность, что для тебя. Особенно если у тебя неоперабельная тимома. Может быть, поэтому красота заката такая… такая щемящая…
Перед подобными откровениями, да ещё с отсылкой к опухоли средостения,  язвительность Хауса пасовала. И сам он терялся, не зная, что сказать. И злился на Уилсона, потому что его друг всегда это любил – вываливать, как на стол, свои депрессивные эмоции, облекая их в слова монолога, перед собеседником, а тот как хочешь, так крутись. И, главное, как ни отреагируешь, будешь выглядеть бесчувственной сволочью, и никому не будет дела до того, что с твоей второй сигнальной системой всё в порядке, и слова – достаточный раздражитель, от которого у тебя самого, может быть, сердце занялось или сжалось от боли, а в глазах закололо что-то вроде алмазной пыли – мелкой, но твёрдой и нерастворимой.
- Не грусти, - нашёл он всё-таки слова и даже, кажется, интонацию. – У тебя ещё полно времени, - и, опасаясь совсем уж свалиться в сентиментальность, добавил: - Пожарить сосиски точно успеешь.
И Уилсон, действительно, принялся жарить сосиски, аккуратно поворачивая палочки и следя за тем, чтобы не подгорело, но окончательно успокоился он только тогда, когда последний оранжевый отблеск погас, поглощенный густой малахитовой зеленью ранней ночи. Хаус видел это отчётливо, не смотря на сгущающуюся темноту – по лицу, по глазам, по движениям рук и, особенно, пальцев. Закат погас – и словно разомкнулась электрическая цепь. Уилсон расслабился.
- Я тебя пригрузил? – виновато спросил он, снимая сосиски с огня и раскладывая их на пластиковой доске. – Это даже не из-за болезни, меня всегда как-то вгоняет в тоску на закате. Даже в городе, но там легко включить свет и задёрнуть шторы. Да и солнце садится за дома. А тут…. Но я бы всё равно этого чувства ни на что не променял. Так что всё в порядке, не тревожься. И передай мне кетчуп, пожалуйста…

хххххххххххх

«Чуть-чуть» не хватило. Когда Хаус встал, по ноге опять побежало. Особенно после того, как пришлось отскочить от рассыпавшихся с гребня очередной волны брызг.
- Эй, у тебя свёртываемость в порядке? – нахмурился Уилсон.
- Вся не вытечет - свернётся, - беззаботно отмахнулся Хаус. – Что, уходим?
- Ну, солнце пока ещё вроде светит… тепло… - Уилсон явно избегал гостиничного номера всеми силами.
- Ладно, - покладисто согласился Хаус. – Дождёмся апокалипсиса. Давай только переберёмся вон к тому козырьку поближе.
Он ковылял с трудом – разбитое колено, видимо, разболелось в дополнение к привычной боли в бедре. Но место он выбрал хорошо: под каменным козырьком солнца, строго говоря, уже не было, но нагреть песок и камни оно успело сильно, и сидеть было тепло. А вот ветер сюда не долетал, хотя в двух шагах от них гонял по пляжу дюны, засыпая песком шезлонги и подстилки.
- Будет дождь, - сказал Уилсон, взглянув на небо.
Хаус покачал головой:
- Не будет. Посвистит – и стихнет.
- Откуда знаешь?
Хаус похлопал ладонью по бедру больной ноги:
- Она знает. Она знает даже, когда сосед в номере душ принимает.
- И ты что, можешь отличить после того, как поиграл с рипом и треснулся о камень? – недоверчиво поднял брови Уилсон.
- Могу. Это моя нога – я успел выучить её диалект.
- Здешние препараты… не работают? – после нескольких мгновений молчания осторожно спросил Уилсон.
- Работают.
- Мне кажется, у тебя боли сильнее стали…
Хаус покачал головой, но так неуверенно, что Уилсон подумал: он чего-то не договаривает.
- Послушай, ты сам-то вообще здоров? – спросил он. – Я не про ногу, я про… Ну, может сердце, давление – что там… Выглядишь ты…
- Всё равно пока лучше твоего, - отмахнулся Хаус, про себя думая, что будь Уилсон понастойчивее, он, пожалуй, проболтался бы – настолько глодала его тревога по поводу своего состояния. Только ни своего сердца, ни сосудов Хаус особенно не ценил. Будучи гениальным врачом, он втайне верил, что и сам, и любой неглупый коллега сумеет скорректировать и ишемию сердечной мышцы, и снижение детоксикационной функции и, в конце концов, со стентом, с иглой от аппарата диализа, с горстями таблеток по утрам, в обед и в ужин он сможет худо-бедно функционировать. Лишь бы не подвёл мозг. Рассудок. Самое ценное и самое хрупкое, как он уже однажды убедился. Галлюцинации в горящем доме не напугали его – в конце концов, он был в таком состоянии, в котором галлюцинации просто обязаны появляться. И всё их последующее путешествие через южные штаты в Мексику проходило под знаком вменяемости и трезвости, да и теперь галлюцинации не появлялись. Но эти провалы, о которых он вообще ничего не мог вспомнить, эта дезориентированность, бессонница, подавленность. Хаус был отличным диагностом, блестящим диагностом, и он не мог не видеть грозных признаков надвигающегося психического расстройства. Не стопроцентно, но вероятно. И что тогда будет с ним делать в чужой стране Уилсон – больной, слабый, как кошка, не знающий языка?
К тому же, в те редкие часы, когда ему всё-таки удавалось уснуть, он стал видеть во сне одно и то же: смерть Уилсона, и непременно по какой-нибудь его, Хауса, оплошности. А спасительное сознание того, что сон был просто сном, запаздывало всё сильнее, как, например, сегодня на берегу, когда он целую минуту не мог понять, на каком свете находится. Он и в воду полез только для того, чтобы прогнать страх. И, похоже, Уилсон о чём-то догадался – вон, как обеспокоенно заглядывает в лицо своими влажными глазами спаниеля. «Эль шоколад амарго».
- Уилсон, а что бы ты стал делать, если бы рак был не у тебя, а у меня? – спросил Хаус, прищуренно глядя туда, где по краю клубящейся тучи лезвием резало слепяще белое солнце.
- Уговорил бы тебя на химию, - быстро ответил Уилсон – так, словно уже обдумывал прежде этот вопрос.
- А если бы я, как ты, упирался?
- Собираешься раком заболеть?
- А ты собирался?
- Слушай… - Уилсон крутнулся на песке, образуя вокруг себя воронку, и уставился Хаусу в глаза. – Ты меня не пугай. Есть какие-то признаки?
- Нет никаких признаков, я здоров. Считай, что это статистический опрос.
Уилсон поёжился:
- Не люблю статистику.
- А она тебя любит, выбрала из минимального процента. Ты просто скажи, ты потащил бы меня силой или обманом в Мексику, если был бы шанс, или сделал бы всё по правилам прямо в Принстоне?
- Ты сам знаешь. Сделал бы всё по правилам прямо в Принстоне. Зачем ты спрашиваешь, Хаус? Мне не нравятся такие вопросы.
- Спрашиваю, потому что хочу услышать ответ. Да не смотри ты так – нет у меня рака. То есть, получается, поменяйся мы ролями, и будь у тебя в активе только Кавардес, шанса бы у меня не было?
- Ну, просто сидеть и смотреть, как ты умираешь, я бы, наверное, тоже не стал. Но вёл бы я себя по-другому. Да и ты вёл бы себя не как я… Странный разговор у нас, Хаус… - покачал он головой. – Я не понимаю, чего ты добиваешься. Не знаю я, как бы вёл себя – представить не могу. Тебе часть мышцы удалили, не посоветовавшись - ты всю жизнь этого простить не можешь, а я бы, наверное, согласился на ампутацию, лишь бы боль не терпеть. Мы разные. А метод Кавардеса… Не знаю. Я, как показала практика, боюсь смерти до какой-то удушливой нестерпимости, до паники. А ты с ней забавляешься – вот хоть бы и сегодня. Как можно сравнивать наши приоритеты! Как можно сравнивать, кому какая сгодится мотивация. Я скажу одно – и это правда: если бы рак был у тебя, а я видел хоть какой-то вариант продлить тебе жизнь, я бы костьми лёг в поисках годной мотивации. Но обманом тащить тебя в Мексику было бы самым дерьмовым решением всё по той же простой причине: ты – это ты, а я – это я. Да я бы и не сумел. Игру такого жанра ты раскусываешь ещё до начала ставок.
Он замолчал и снова стал пересыпать песок, а потом спросил, уже не акцентируя и даже не поднимая головы:
- А что, ты думаешь, должно случиться такого, что я буду вынужден против твоей воли лечить тебя? Ты снова видишь того, кого нет?
Это хорошо, что он не смотрел, потому что Хаус не удержал лица.

Продолжение двенадцатого внутривквеливания.

Ночью Уилсон проснулся от вполне естественного желания. У него не было того, что называют «королевский мочевой пузырь», и ночью он нередко вставал даже дома, а уж тем более, когда спать не слишком удобно и, пожалуй, холодно.
Хаус спал поверх спального мешка под одеялом, и прохлада его, похоже, тоже донимала – он подтянул колени к груди и обхватил их руками.
Уилсон осторожно, стараясь не задеть и не разбудить, перебрался через него и вылез из палатки.
И остолбенел от открывшейся ему красоты.
Светила полная луна. Её серебристый свет, как в зеркале, отражался в каждом узком белесоватом листочке ивы, тени от сосен лежали ровными рядами, чередуясь со светлыми пятнами, а озеро искрилось и переливалось, подёрнутое мелкой рябью. И было совсем не холодно – это спросонок ему показалось от долгой неподвижности, а сейчас касания ночного воздуха были ласковыми.
И ещё он слышал каждый вздох ветра, каждый легчайший всплеск, каждое поскрипывание сосновых стволов. А в небе над ним были звёзды. Миллионы, миллиарды искр, складывающихся в частью знакомые, частью неведомые узоры, и за каждой искрой таился целый мир, отнесённый на безумное расстояние в космической бесконечности.
Уилсон стоял, широко раскрыв глаза, и просто вбирал в себя вселенную, невольно приходя к тому же, к чему приходит каждый подолгу задержавший взгляд на звёздном небе: насколько же отдельный человек – вот он, к примеру – ничтожен и случаен.
И вдруг высокий переливчатый свист вторгся в его каталептический абсанс. Это, действительно, был соловей, примостившийся где-то на ветке одной из ближних сосен.
Уилсон резко выдохнул, только теперь сообразив, что уже с минуту не дышал. Лёгкие наполнились кислородом, и одновременно с этим стало легко на сердце, как будто с него откололась какая-то тяжёлая сдавливающая скорлупа. Он вспомнил, что его заставило выйти из палатки, и сделал это, отойдя на несколько шагов в сторону. Но в палатку не вернулся. Вместо этого, стаскивая на ходу толстовку, спустился к озеру, где на самом берегу разделся окончательно и опасливо ступил в воду, которая вблизи курилась, словно сухой лёд.
Но это был тёплый пар, и вода в озере оказалась куда теплее воздуха – Уилсон погрузился в неё без всплеска, легко и радостно, как в тёплую ванну, и поплыл, медленно расталкивая, разводя руками вместе и упругое, и податливое тело воды.
« Я живой, - толкалось у него в висках не понимание, не суждение, а, скорее, ощущение. – Я чувствую кожей ласковую воду, я вижу серебристый блеск озёрной глади, я слышу соловья. Я ел сегодня обжаренные сосиски и только что справлял нужду. Я живу, но я умру через пять месяцев – как так может быть?»
Кажется, именно с этой минуты его страх превратился в тягостное непонимание – он прошёл все стадии до смирения, и завис, не в состоянии ни смириться, ни сопротивляться.
- Эй! – окликнул с берега встревоженный голос Хауса. – Русалок кадришь или с водяным о бейсболе треплешься?
- Вода тёплая, - сказал Уилсон, поворачивая к берегу.
- Серьёзный аргумент для купания в два часа пополуночи.
Перекрикиваться дальше, мешая звучащей лесной ночи, не хотелось – Уилсон молча подплыл к застывшей в лунном свете чуть сутулящейся фигуре в джинсах и свитере и, дрожа и зябко обнимая себя за плечи, выбрался из воды.
- Тебе сейчас только простуды не хватает для полного счастья, - сказал Хаус, кидая в него поднятой с земли футболкой и трусами. – Одевайся скорее.
- Вода тёплая, - повторил он, послушно натягивая бельё. – Это на выходе по мокрому пробирает… немножко. Хаус…
- Что?
- Спать не хочется. Такая ночь…
Он, в принципе, был готов к какой-нибудь циничной ехидной реплике – обыкновенно Хаус высмеивал сентиментальность и восторженность с особой ядовитостью. Но не дождался.
- Мне тоже, - вместо этого ответил Хаус. – Давай посидим у огонька. Не каждую же ночь попадаешь в такое волшебное место, - и он запрокинул голову, щурясь на звёзды.
Уилсон кое-как подобрал отвисшую челюсть и принялся собирать хворост – обломанные ветром и временем сосновые лапы. Зрение даже напрягать не приходилось – луна освещала поляну, как фонарь.
Хаус уже склонился над прежним костровищем, стараясь раздуть ещё не до конца дотлевшие угольки. Уилсон ссыпал хворост рядом и стал совать подсохшие хвоинки к розовым искрам, пробегающим по серо-чёрному слою золы. Они вспыхивали и гасли, и это было похоже на какую-то игру.
- Не суетись, «лесной лев», - снисходительно остановил его Хаус. – Дай-ка сюда эту веточку. А теперь ещё вон ту. Видишь разницу между бойскаутом и воспитанником детского военно-патриотического лагеря «Желторотые рейнджеры».
- «Желторотые рейнджеры»? Ты серьёзно?
- Почти. На самом деле эта богадельня называлась: «Юные патриоты» - тошнотворное название. Каждое утро подъём в шесть, ледяная вода – реально ледяная, в ней ледышки плавали, кросс, построение к поднятию флага. До завтрака накачка мозгов патриотической чушью, после – потогонная военная забава: бег с препятствиями, охота на лис, уроки выживания, борьба, стрельба, маршировка. После обеда час отдохнуть – и вылизывание лагеря до состояния операционной. Рот открывать только с разрешения. Отклонение от режима, дерзость, любой другой проступок – карцер. В библиотеке только уставы и книжки по баллистике, после отбоя поссать только с письменного разрешения. Серьёзно, с письменного: дежурный надзиратель выписывал увольнительную в толчок.
- И долго ты там выдержал? – с интересом спросил Уилсон, с трудом представляя себе способность Хауса даже в детстве подчиняться подобной дисциплине.
- Дольше, чем думал. Отец закатал меня туда на всё лето, я сбежал на седьмой неделе. Обещал, что вскрою вены себе, а потом ему, если он снова отправит меня туда.
- А он?
- Не поверил.
- А ты?
- Порезал себе запястье в пяти местах. До «потом» он доводить не стал – просто выдрал меня и устроил дома такой же лагерный режим, включая карцер и ванну со льдом. Должно быть, искренне считал, что таким образом воспитывает из меня мужчину. Но, справедливости ради, всё моё детство я ему аккуратно предоставлял поводы быть недовольным мной, а разговоры, к которым он прибегал до того, как взяться за ремень, на меня не действовали. Я всё время делал назло, и был в этом чертовски изобретательным шкетом.
- А мать?
- Мать обладала слишком мягкой натурой, чтобы пытаться гнуть голыми руками закалённый металл. Отец подавлял её и, мне кажется, любовь и уважение к нему прекрасно уживались в ней со страхом и ненавистью к нему же. Но он содержал нас, тащил на своих плечах всю семью, и она это прекрасно осознавала. Возможно, будь у меня братья или сёстры, его воспитательный зуд распылился бы на всех понемногу и угас от снижения концентрации, но, увы, я был единственным ребёнком. В восемнадцать, когда я уезжал в мед, я должен был чувствовать себя японским самураем, отринувшим военную карьеру ради презренного ремесла костоправа. По мнению моего отца, это вполне себе стоило сеппуку.
- Он был недоволен тем, что ты стал гениальным врачом? – удивился Уилсон.
- Он смирился с этим примерно к тому времени, как я стал заведовать отделом, уже после всей этой истории с моей ногой. И, кстати, эта чёртова нога стала для него отдельным оскорблением с моей стороны – мало того, что я ухитрился подцепить какую-то несчастную штатскую, обывательскую аневризму - не рану, полученную в бою, как ветеран Вьетнама – но ещё и смею ныть и глотать наркоту из-за такой ерунды.
Хаус говорил, глядя в разгоревшийся его стараниями огонь, и оранжевые вспышки в его светлых глазах казались огненными всполохами другого пламени – того, которое сейчас пожирало его изнутри. Уилсону вдруг захотелось обнять его – не взрослого своего друга доктора Хауса, а двенадцатилетнего Грега, кудрявого и длинноногого, так и не нашедшего точек соприкосновения со своим требовательным авторитарным отцом, которого, не смотря ни на что, он любил, и которым гордился.
Обниматься он, конечно, не стал, но протянул руку и взял Хауса за запястье:
- Ну, всё, - тихо проговорил он. – Не надо об этом вспоминать. Твой отец умер…
- Все умирают, - сказал Хаус. – Это ничего не значит. Факт смерти можно вынести за скобки, как общий знаменатель. Мы живём в скобках, до того, как будет произведено последнее действие.
Уилсон коротко вздохнул и, не выпуская его руки, придвинулся ближе.
- Хаус, – проговорил он слабым голосом с отчётливой тоскливой ноткой. – Хаус, я не хочу умирать…
- Я знаю, - спокойно кивнул Хаус. – Но это не то, что я хотел бы от тебя услышать.
И он вдруг сам придвинулся ближе и, обняв Уилсона за плечи, привлёк к себе. От него привычно пахло бензином и чем-то знакомым, медицинским – дезсредством, латексом, смесью лекарств. Этот запах, неизменно тревожащий любого обывателя, не связанного с медициной, Уилсона успокаивал, как запах родного дома.
- Слышишь? - тихо спросил Уилсон, поднимая голову. – Соловей… Я же тебе обещал, что он будет – видишь, я не врал.
- Чш-ш, - прошептал Хаус. – Пусть поёт…