У ангелов хриплые голоса 62

Ольга Новикова 2
- Ты вообще умеешь просто дышать ртом и не болтать?
- Что ты там хочешь услышать? Я тебе и так всё скажу. В нижних отделах ослабление дыхания, в проекции крупных бронхов влажные крупнопузырчатые хрипы, смещающиеся и исчезающие при откашливании.
- Заткнись, а? – Хаус прижался ухом к груди Уилсона.
Увы, Уилсон в отношении аускультативной картины своих лёгких оказался до противного прав.
- Тебе нужен ещё короткий курс антибиотиков и долгое восстановительное лечение. И с путешествиями в большие и красивые города придётся повременить, пока хотя бы температура у тебя не установится на стабильно нормальном уровне. Твой иммунитет сейчас, как капризный ребёнок – никто не знает, в какой момент он скуксится и завоет…. Есть хочешь? Предсказуемо нет?
- Предсказуемо нет.
- Ты потерял половину живого веса с тех пор, как мы выехали из Принстона.
- Ты тоже.
- Хорошо. Закажу в номер омлет с шампиньонами.
- А здесь умеют делать омлет с шампиньонами?
- Мексиканский омлет с мексиканскими шампиньонами.
- Мексиканские шампиньоны? – повторил Уилсон. - У них сомбреро вместо шляпок? Га-адость.
- Ладно. Не хочешь омлета – пей кефир и ложись в постель. Ты уже на последнем издыхании, по-моему.
- А вот и нет, - задумчиво проговорил Уилсон. – Ты знаешь, я как раз вполне сносно себя чувствую…
- Это адреналин и эндорфины. Они иссякаемы. И завтра ты будешь ныть и болеть, если не отдохнёшь, как следует. Ложись. Возбуждение уляжется, и ты уснёшь.
- Хорошо, - покладисто кивнул Уилсон. – Я ложусь. Только ответь мне на один вопрос - можешь?
- На какой? – насторожился Хаус, потому что это «можешь?», конечно, было вопросом не о том, в состоянии ли он раскрыть рот и издать звуки. Уилсон спрашивал, будет ли ответ честным, и вряд ли он собирался после этого поинтересоваться погодой на завтра.
- Скажи, там, на горящем складе, ты просто хотел заторчать от проблем на время или ты хотел насовсем уйти? – спросил Уилсон, поднял голову и посмотрел ему в глаза.
- Тебе зачем? – Хаус спросил это резко, словно разозлился, но на самом деле он, скорее, растерялся и почувствовал огромное желание, чтобы Уилсон смутился от его резкости и не стал настаивать на ответе.
- Статистическое исследование. Пытаюсь сравнивать шкалы ценностей отдельно взятых индивидов, - не моргнув глазом, отчеканил тот. – Так ответишь?
Теперь даже отказываться от ответа смысла не имело – всё равно могло трактоваться, как ответ.
Хаус отвёл взгляд и покачал головой:
- Я не знаю…
- Не знаешь? Разве так может быть? – с нажимом переспросил Уилсон. – Разве можно хотеть убить себя и не знать об этом?
Вот теперь он произнёс вслух, открытым текстом, без недомолвок, то, что мучило его уже полгода с той самой ночи, а Хаус вдруг почувствовал, что, действительно, не знает точного ответа на этот вопрос. Он так и сказал:
- Я не знаю ответа на твой вопрос. На этом горящем складе мне его и без тебя предлагали оптом и в розницу, пока меня ответами рвать не начало, но всё равно я не смог ни одного внятно сформулировать. Мне даже кажется, что человек вообще не может честно отвечать на такие вопросы – даже самому себе.
В философию ускользнуть не удалось – Уилсон, как всегда, чётко выцепил самое существенное и самое скрываемое:
- Кто предлагал?
- Ну, очевидно, примерно тот же, кто болтает с тобой на туманном берегу твоих галлюцинаций, пока ты здесь в отключке, - неохотно отозвался Хаус. -  Подсознание – кажется, так?
Уилсон подозрительно посмотрел на него. Интонация Хауса ему совсем не понравилась.
- Подсознание… в образе кого?
«Да пошёл ты к такой-то матери», - про себя выругался Хаус. Уилсон словно по мишени бил: бах-бах-бах – приз.
- Какая тебе разница? Их там полно было.
- Эмбер? Катнер?
- Шаблонно мыслишь, нариш йингл. Мертвецу – мертвецово? Если хочешь знать, там была дюжина длинноногих манекенщиц и все из кожи вон лезли, чтобы пообщаться. Приходы у меня бывали и получше, но чтобы такой отходняк… - он закатил глаза и мечтательно прицокнул языком.

Продолжение одиннадцатого внутривквеливания

Даже своей смертью Хаус смог сделать ему прощальный подарок – в пустом, прозрачном от светлой плитки коридоре морга Уилсон вдруг подумал о том, что с прошлого дня, с момента визита к нему Формана ни разу ещё не вспомнил о своей собственной скорой смерти  – было не до неё.
После взрыва, когда обрушились несущие балки, и крыша проломилась вовнутрь, как разломанное печенье или карточный домик, брандспойты работали, уже не переставая. Огонь захлебнулся пеной, а дым сделался обильным и белесым от примести пара.
Он светлел и светлел, и вместе с ним потихоньку светлело небо – это было удивительно, но ночь прошла.
И вместе со светом дня пришла и приложила Уилсона, что называется,  мордой об стол полновесная реальность. Уже не было призрачных теней и пляшущих языков пламени, фантомы развеялись вместе с дымом, завораживающая стихия огня свернулась, схлопнулась, как чёрная дыра, и оставила после себя сумрачную антиутопическую картину: обугленные проплешины на тротуаре и стенах, обгоревшие рамы с торчащими закопченными осколками стекла, обломки и обрывки, покрытые мокрой золой, всё ещё курящиеся удушливым паром, всё ещё тёплые, но уже утратившие не только жизненность, но самый смысл, соседствовали на этой картине и нелепо, и композиционно правильно – лучше не придумаешь.
Форман проявлял активность: о чём-то говорил с командиром пожарного расчёта, звонил по телефону, что-то уточнял, давал показания – привычно администрировал. У Уилсона не было сил на активность – сначала его била дрожь, как будто он страшно замёрз – так, что ему даже сунули стаканчик с горячим кофе, а потом дрожь улеглась, и он просто сидел – бездумно и бессмысленно – на бетонном блоке тротуарного ограждения. Настолько бездумно и бессмысленно, что парамедики заподозрили, будто у него шок. А у него не было шока. У него было, скорее, опустошение. Он не терял действительности – видел работу пожарных, видел дымящиеся развалины дома, слышал, о чём говорит Форман с прибывшим полицейским, но думал о вещах совсем посторонних – например, о том, что Хаус, когда выбирал из его омлета или салата сероватые пластинки шампиньонов, иногда, бывало, вкладывал на их место дольки маринованного огурца: «Чего ты ноешь? Смотри, у тебя красивее». Или о том, как он, не отрывая одной руки от клавиш, не прекращая её бега, другую протягивал за бокалом, стоящим на крышке пианино и делал всего один глоток – машинально, не отвлекаясь от музыки, но бокал в его руке хотелось написать маслом на холсте. Или ещё о том, как Хаус сидит один поздним вечером в своём офисе перед исписанной доской и с отсутствующим видом раздражающе размеренно постукивает себя кончиком карандаша по середине лба, слегка его придерживая, так, чтобы при очередном ударе карандаш проскальзывал в пальцах и, перевернув, можно было повторить то же самое другим концом. Он всегда что-то вертел в руках, когда думал – мячик, трость, авторучку, баночку с таблетками, игрушечного бэтмена, автомобильчик, костяшку домино. В его офисе – на столе, в ящиках стола, на подоконнике - всегда полно было таких маленьких бессмыслиц, о происхождении которых, кажется, он сам понятия не имел. Не то, что Уилсон – тот знал самую подробную историю любой своей реликвии, они и были ему ценны этой историей, тогда как Хаусу – сами по себе.
Пожарные в своих тяжёлых огнеупорных спецкостюмах разбирали завал, когда Уилсон краем глаза увидел, что подъехала машина Тауба, и сначала он сам выбрался из неё, а потом открыл заднюю дверцу и галантно подал руку малышке Чи Пак.
- Я их вызвал на всякий случай, - виновато сказал Форман. – Для опознания и… они всё-таки врачи.
«А мы с тобой кто?» - вяло подумал Уилсон, но вслух ничего не сказал.
- Иногда бывает, что даже после обрушения под завалами находят живых, - тоже почему-то с виноватой ноткой проговорила Чи Пак, когда кто-то из пожарных махнул парамедикам, чтобы в здание занесли носилки.
Уилсон почувствовал, что у него в груди, точно под мечевидным отростком, что-то провалилось, образовав пустоту, и в неё, сворачиваясь воронкой, со всхлипом ушли все его оставшиеся пять месяцев, как уходит вода в слив унитаза, если, конечно, он не забит картонными обрывками входных билетов на стадион. Но внешне ничего не изменилось - он продолжал молча сидеть, глядя перед собой взглядом не живым и не пустым, а таким, каким созерцают игру солнечных бликов на воде или качание в такт ветру сорных трав. Или пляску языков огня.
Снова показались в дверях пожарные с носилками. Длинное тело на них с головой укутывал блестящий чёрный мешок, похожий на мусорные мешки, как будто то, что нашли под завалами, было просто мусором.
- Эй, здесь больше никого, - крикнул кто-то из пожарных в выбитое окно второго этажа. – Всё проверили. Можете увозить.
Форман торопливо подошёл к парамедикам и командиру расчёта. О чём они говорят, слышно не было, но командир жестом указал на труп, что-то объясняя, и досадливо махнул рукой. Форман покивал и, снова вернувшись к их маленькой группе, негромко сообщил:
- Тело сильно повреждено. Опознать не получится. Только по зубной карте или тесту ДНК. Я – в морг.
Уилсон поднялся, уронив с плеч положенное при шоке одеяло от парамедиков:
- Я с тобой.

Он раньше никогда не боялся смерти. Онколог, боящийся смерти – это вообще нонсенс, смешно. Он и собственной смерти, подступившей сейчас непозволительно близко, не боялся. Чувство было другим, и называлось по-другому – мучительное до удушья, отравляющее каждую его минуту, но не страх. Было нестерпимо прекратиться, исчезнуть, больше не быть, при одной мысли об этом у него перехватывало горло, темнело в глазах, а дыхание становилось таким, словно он вынырнул из-под толщи ледяной воды, хотя вот именно вынырнуть-то он и не мог. Но всё равно это не было страхом – он мучился, но не боялся. И оставался внешне спокойным, за исключением той тихой истерики, выразившейся в трёхдневной сумасшедшей поездке с Хаусом в красном «корвете» на незнакомом и нелюбимом механическом управлении. Уже позже, анализируя свою странную прихоть, он осознал, что на самом деле погнало его тогда в шкуре сопливого восемнадцатилетнего соперника в полупридуманной любви в погоню за несуществующим фантомом. Плевать он хотел на Джулию Кристи и, тем более, девчонку Мелли Робинс, которой, откровенно говоря, толком даже не помнил. На самом деле ему хотелось три дня полноправно владеть Хаусом – так, чтобы, уйдя безоглядно в отрыв, чувствовать ежесекундно плечо своего хранителя, потакающего ему во всём. Такой старый фокус: встать спиной и просто упасть в подставленные руки. Не будешь полностью доверять ловящему – не сможешь. И не смог… Дрогнул. Включил в себе себя, начал хвататься за воздух… Но это уже потом, много позже, он отдал себе отчёт в своих побуждениях, а поначалу думал, что, может быть, перемудрил с дозой химиопрепаратов для опухолевой супрессии – вот мозг и пострадал, пока он блевал и корчился в судорогах на диване Хауса.
Но и тогда ему не было страшно.
А вот в морге сделалось страшно по-настоящему, как ребёнку в тёмной комнате с притаившимся букой в шкафу. И вроде бы место было привычным – он тысячу раз присутствовал на вскрытии и даже сам проводил – специфика работы, его больные умирали чаще, чем чьи-либо. Но, пока он ожидал в холодном светлом коридоре, облицованном белой плиткой, ему несколько раз в разных вариантах представлялось, как вот сейчас приоткроется тяжёлая дверь трупохранилища, и покажется в просвете что-то чёрное – то ли обгоревшее до угольного блеска, то ли просто укутанное в глянцевый целлофановый мешок, похожий на мусорный. От этой навязчивости его снова стало слегка потряхивать, и он чуть не вскрикнул, когда Форман подошёл и неожиданно заговорил с ним.
Вскрытие должен был производить Трайбер – побледневший и похудевший после болезни, но всё тот же педантичный и язвительный сукин сын. Кстати, мог бы вполне ещё побюллетенить с недельку, но нет, сам вызвался, нарочно приехал из дому – не смог себе отказать в удовольствии вскрыть лично «занозу всея Принстон-Плейнсборо». Впрочем, чёрт его знает, может, наоборот, уважал Хауса, и у патологоанатомов именно так и проявляется уважение. Из-за криминального характера смерти полицейские тоже выслали своего эксперта, и Трайбер долго не начинал, поджидая его прибытие.
- Ты лучше не присутствуй, - посоветовал Уилсону Форман, сочувственно морщась. – Выглядит всё ужасно, да ещё этот канцелярит вскрытия – ты же знаешь, от него с ума можно сойти.
Уилсон знал – сам тысячу раз слышал равнодушный без выражения бубнёж в микрофон: «Вскрытие производится двадцать шестого апреля в одиннадцать часов сорок минут в присутствии лаборанта такого-то при естественном освещении, переменной облачности при закрытых окнах, температура воздуха в помещении…»
 Он не хотел всего этого слышать – Форман был прав: от такого недолго и с ума сойти, поэтому и завис тут, в коридоре, один. Однако, и здесь было слышно, как Трайбер привычно проговаривает все эти мантры, разве что голос занудного патанатома звучал сегодня без обычной самоуверенности – Уилсон даже решил бы, что Трайбер взволнован, не знай он Трайбера уже несколько лет как человека, не способного волноваться.
Форман вышел где-то через полчаса. К цвету его кожи, оттенка крепкого кофе с ложкой молока, явственно примешивался зелёный.
- Это Хаус, - сообщил он удручённо. – Опознали по зубной карте. Трайбер выписывает свидетельство о смерти. Нужно теперь всё подготовить для кремации. Ты как? Держишься?
- Дле кремации? – переспросил Уилсон и почувствовал вдруг, что не может сдержать смех. – Какая кремация, Форман? Он же уже… Он же обо всём позаботился… Он же на два метра в землю…всегда…Кремация! О, Господи!
- Тише, тише, успокойся, - мягко попросил Форман, прочно беря его за руку. – Не надо здесь… Поедем. Я тебя отвезу… Куда тебя отвезти? Домой? Или хочешь, чтобы я с тобой побыл?
- Нет, - быстро сказал он, представив общество сочувствующего Формана, и только теперь прочувствовав, что ощущал Хаус, топя в унитазе билеты на чемпионат. – Нет, я лучше… Лучше отвези меня на квартиру Хауса, - и объяснил обеспокоенному взгляду Формана. – Вещи надо сложить – может, его мать захочет забрать… И вообще… надо позвонить, сообщить…другим. Кэмерон… Кадди…
Он понимал, что взваливает на себя жуткую миссию, но при этом так же отчётливо понимал, что сейчас чем хуже, тем лучше. Хаус не раз говорил, что он заточен проговаривать проблему. Он очень надеялся, что раз за разом повторяя разным людям известие о смерти Хауса, сам поверит в неё, примет, смирится. По крайней мере, не будет истерично ржать во время панихиды, глядя на урну с пеплом.

Странно, но спокойнее всего приняла известие о смерти Хауса его мать. Да, ахнула, да, заплакала, но не задала ни одного бессмысленного вопроса, попросила забронировать ей номер в гостинице и даже поблагодарила напоследок: «Спасибо, Джеймс, милый». Кэмерон он позвонить не успел, потому что, очевидно, проинформированный Форманом о его миссии, Чейз первым позвонил и попросил передоверить разговор с Кэмерон ему. Голос при этом у Чейза был странный, но, точно, не убитый горем, а, скорее, какой-то нерешительный, как будто он всё время разговора не знал, какое слово произнесёт следующим. Кадди же, как и он сам, истерично расхохоталась, заявила, что всегда знала, что Хаус плохо кончит, но не думала, что настолько, и бросила трубку. Уилсон не стал перезванивать – информацию о дате и времени панихиды дадут в газету, она будет на сайте госпиталя, захочет – узнает. Он ещё полистал записную книжку и нашёл номер русской жены Хауса – Доминики Петровой, который она ему сама вбивала, правда имя там было почему-то немного другое – Daria, но, в конце концов, это не имело большого значения. Он и ей позвонил. Потом вспомнил Марту Мастерс, долго колебался, но набрал и ей – в общем, работал вороном-вестником несчастья весь остаток дня и боялся остановиться. Почему это надо было делать, сидя в квартире Хауса, он тоже объяснить не мог. Никаких вещей он складывать не собирался – наоборот, повытащил кое-что из шкафов и с полок, свалив частью на журнальный столик, частью просто на пол: именной клинок, подаренный некогда Джону Хаусу за храбрость и безупречную службу; коробку с заначкой морфия; коллекцию жёсткого порно, оказавшуюся при детальном изучении коллекцией аудиодисков наимахровейшей классики джаза. Причём, именно наимахровейшей – вроде «Тряпичного тигра» Армстронга и «Каравана» Эллингтона. Хаус отрицал, что питает к этой нише жанра хоть какой-то интерес, смеялся над старомодными школярскими пристрастиями Уилсона - вот и замаскировал коллекцию под «клубничку». В ящике стола нашлись настоящие индейские маракасы, соседствующие с губной гармошкой, начатой пачкой «чуин-гам» и японским кардиологическим журналом – в подлиннике.
Странно, но чем больше Уилсон рылся в вещах Хауса, тем больше росла в нём потребность в них рыться, и ещё чем больше он в них рылся, тем выше к горлу поднималось некое удушливое чувство – странная смесь тоски, безысходности, любви и ненависти. «Сука… - шипел он про себя, а пальцы при этом всё сильнее дрожали, и он едва не ронял то модератор для гитары, то старый, допотопный термометр, ещё со ртутным столбиком. – Скотина… Торчок хренов… Дрянь горелая… Сволочь…» - и, наконец, гранёный стакан с бурбоном, обычно стоявший у Хауса на крышке пианино, когда он играл, и сейчас ещё налитый наполовину этим самым бурбоном, выскользнул из его рук и вдребезги разлетелся, ударившись об пол. Уилсон присел на корточки, чтобы собрать осколки  и, конечно, сразу засадил себе в палец так, что побежала кровь. Он зло, раздражённо тряхнул рукой, чтобы впившееся стекло вылетело, окровавленный палец сунул в рот, припомнив детские навыки, и, бессильно плюхнулся на пол.
««Пока не знаю, как буду жить без тебя», - вспомнились ему слова Хауса. – Жить! Ха! Нашёл задачу! Жить ещё кое-как можно. А вот как я буду умирать без тебя?» - и, неожиданно для самого себя, вдруг сильно взахлёб расплакался.

Это принесло ему некоторое облегчение, и он кое-как собрал-таки вещи, выбросил мусор, очистил и отключил холодильник и даже вымыл пол. Потом нашёл в баре бутылку бурбона и отпил прямо из горлышка. Гадость с запахом жжёной пробки. Он не любил бурбон, предпочитая виски, но почему-то сейчас пил именно бурбон, сидя на диване Хауса, крупными размеренными глотками, делая между ними длинные паузы, пока не почувствовал, что засыпает. Это его никак не устраивало – ночевать в пустой квартире Хауса он ни за что не хотел, за руль в таком состоянии лезть нечего было и думать, да, к тому же, он смутно помнил, что оставил свою машину на больничной парковке – сюда его вроде Форман подвёз. Общества незнакомого таксиста он бы не вынес, да и вполне реальная перспектива заблевать тому сидения не радовала. Оставалось идти пешком.
Он вышел на улицу, чуть ли ни шатаясь, вдохнул ночной весенний воздух. И снова ему почудилась в нём примесь горчащего дыма. Злость и досада отошли на второй план, не исчезнув, не рассосавшись совсем, но притихнув, как малосущественное, и он снова просто вспоминал Хауса, причём в голову лезли какие-то совершенно незначимые эпизоды.
«Хочешь кофе? - протянутый пластиковый стаканчик. – Холодно… Пора резину менять… Ты-то, конечно, уже сменил? Никогда не опаздываешь. Педант…Это тебя и держит на плаву, потому что звёзд с неба ты не хватаешь. Не обижайся, ты – хороший онколог, даже отличный, но звёзд с неба ты не хватаешь… У твоей пациентки не саркома. Вот, смотри сюда…»
«Слушай, Кадди вызвала меня к себе только для того, чтобы спросить, какой породы у тебя кошка. Как ты думаешь, это можно считать заигрыванием? И если да, то с кем? С тобой, со мной или с кошкой?»
«Сколько твоих ребят подхватили рак от пациентов? Уверен, ты можешь даже трахаться с ними, не предохраняясь».
«Ты чего вскочил? У неё опять анафилаксия - Форман позвонил. Спи, тебя это не касается, когда мы дойдём до паранеопластического синдрома, я сброшу тебе на пейджер».
«В восемь трансляция полуфинала. Куплю чего-нибудь на ужин. Пиво за тобой»
«Ты нарочно сказал про амринон? Ты и не думал, что придётся его вводить - просто хотел, чтобы мы подняли каталку на другой этаж. Я горжусь тобой!»
«Я, конечно, пожалею, что об этом спросил, но чего ты ржёшь?»
«Уилсон, у меня умер отец».
«Хаус, у меня умер ты…»
Снова что-то поднялось к горлу. На этот раз более материальное. Он схватился за ствол ближайшего дерева, и его вырвало: почти полная бутылка бурбона на пустой желудок – многовато. Постоял, отплёвываясь и немного трезвея. Чёрт! Ну откуда, откуда эта горелая вонь в воздухе? Некстати вспомнилось, как отличить прижизненное обугливание от посмертного – поза «боксёра», рефлекторный спазм мышц сгорающего живьём тела. Как хорошо, что тело вынесли в мешке, как хорошо, что нашлась зубная карта, и не понадобилось пытаться опознать по «визуальным признакам». Он посочувствовал Форману, заходившему в секционный зал: даже его флегматичности вряд ли хватило, чтобы сохранить способность заснуть ночью, как полагается. Разве что и Форман выглохтал пол-литра бурбона через горлышко. «Сука, - снова прошептал он в адрес Хауса. – Что бы тебе не наглотаться снотворного или того же героина сразу до смерти – ты же врач, неужели нельзя было точнее рассчитать дозу? Зачем надо было так…жутко? Что же ты наделал, кретин! Что же ты наделал!!!»
ххххххххххх

Наступившая ночь внезапно обернулась для Хауса злокачественной бессонницей. Вообще-то, бессонница у него бывала нередко. Но с простой, неозлокачествлённой, он давно научился справляться, просто поддаваясь ей и философски рассуждая при этом – мол, не спится – и не спится, как раз есть о чём подумать на досуге, в следующую ночь будет спаться слаще. Ну, или, в крайнем случае, днём под настроение можно будет перехватить часок.
Иногда по ночам чрезмерно назойливо болела нога, иногда – ещё и голова. Это добавляло неприятных ощущений, и Хаус держал в тумбочке снотворное вдогонку к викодину. Но прибегать к нему не любил – из-за того же викодина взаимно потенцированное действие могло оказаться чрезмерным, а проснуться утром ему всё же казалось важнее, чем заснуть вечером.
Всё же периодически он сдавался и принимал таблетку-другую, после чего просыпал будильник, а однажды проснулся оттого, что встревоженный Уилсон звал и тряс за плечо.
После истории с метадоном Уилсон оставался настороже, и когда Хаус не пришёл к своему времени и не отозвался по телефону, приехал, открыл дверь своим ключом, разбудил и устроил сонному и не успевшему сгруппироваться Хаусу выволочку, суть которой сводилась к «закидываешься, чем попало – предупреждай хотя бы лучшего друга».
Ну, он так и стал делать – прежде, чем принять в очередной раз снотворное, отправлял сообщение: «закинулся колёсами, заезжай за мной утром». После этого можно было спокойно засыпать. Утром, проснувшись и кое-как собрав развалившиеся во сне мысли, он находил Уилсона колдующим над кофе на кухне, уже одетого, чтобы идти на работу, с мокрыми после душа волосами, нетерпеливо поглядывающего на часы.
- Выспался? – неизменно спрашивал он, и так же неизменно Хаус отвечал:
- Нет.
- Кофе покрепче?
Втайне Хаусу это очень нравилось: то, что Уилсон беспокоится и приезжает сразу после получения сообщения, что сам спит вполглаза на диване, приглядывая, чтобы сон Хауса не сделался слишком крепким, что не говорит об этом утром. Нравилось, но он старался не злоупотреблять.
Бессонница, овладевшая им в «Эл Сол де Тарде», носила совсем другой, злопакостный характер. Во-первых, хоть он и не мог заснуть, спать ему мучительно хотелось: глаза жгло, голова болела и наливалась свинцовой тяжестью, шею ломило. Во-вторых, в комнате казалось одновременно и нечем дышать, и слишком холодно - он взмок, и его знобило. В третьих, сердце иногда пропускало удары, и, хотя он и знал, что это всего лишь безобидные экстрасистолы, к горлу подкатывало, а в груди замирало от иррационального страха.
Можно было, конечно, и тут закинуться чем-нибудь убойным, но... Нет, умом он понимал, что ничего не случится, что Уилсон уже довольно далеко ушёл от риска внезапной смерти, и «проспать» его не получится, что он сам тоже уже столько раз проделывал над собой эксперименты по «смешиванию коктейлей», и всё обходилось. Он даже помнил, что уже через несколько минут после начала действия медикаментозной смеси паника уйдёт, станет спокойнее и охватит приятное безразличие. Но он и этого безразличия тоже боялся – вот и лежал, привычно потирая ноющую ногу и прислушиваясь к шуму волн, набегающих на берег с раздражающей размеренностью. И то, что его раздражает то, чему полагается умиротворять, тоже пугало.
Он всё сильнее подозревал, что заболевает – не простудой и не гастритом, разумеется; его болезнь, скорее, касалась тонких настроек психики, чем тела, и была ли её причина в некачественном мексиканском кодеине или постоянной тревоге и усталости, сейчас не имело смысла гадать.
Имело смысл до последнего цепляться за здравый рассудок, ещё в юности превращённый им в род фетиша, сохраняя критику, бороться с пограничным состоянием, угрожающим перейти, как когда-то уже с ним было, в полноценный психоз. А это было никак нельзя. Не сейчас. Не здесь.
Однако, смутные образы, навеянные злокачественной бессонницей, его цеплянию не способствовали, как не могли поспособствовать и искусственные сомногены из их с Уилсоном скудного запаса. И волны возбуждения, подпитанные всеми этими страхами, сходные больше всего с панической атакой, то накатывали на Хауса, то ненадолго и недалеко отступали, не давая не то, что заснуть – даже глаза закрыть.
Он вспомнил, что после лечения в Мэйфилде, когда нельзя было принимать ничего крепче аспирина, его тоже сильно доставала бессонница, но тогда он просто поднимался с постели и начинал заниматься, чем угодно, лишь бы отвлечься – играть на гитаре, готовить какие-то умопомрачительные блюда, зависать в сети, выстраивать безумные композиции из окружающих предметов. Выкладывался на этом по полной, чтобы уже от изнеможения отрубиться, когда Уилсон уйдёт на работу. Тогда это работало. Может быть, попробовать и теперь? Конечно, не гладить бельё и не устраивать кулинарный мастер-класс, но уж думать-то он мог. В конце концов, у него начали зарождаться какие-то смутные идеи по поводу продления человеческой жизни без глобальной перестройки генома – почему бы не заняться их обдумыванием, если всё равно не спится? Значит так: вся проблема – в конечности запланированных делений, и. соответственно, в отсутствии должного уровня восстановления потерь – такого уровня, который мог бы в определённый момент получить паритет со старением, и поддерживать этот паритет достаточно долго. Методика использования стволовых клеток примерно так и работает, но стволовые клетки вводятся извне, а ведь сам организм, в принципе, способен их продуцировать и делает это в процессе эмбриогенеза, а костный мозг – и дольше. А что, если пойти дальше, и вводить в кровоток или прямо в органы не сами стволовые клетки, а некое вещество-мутаген, позволяющее организму запускать линию выработки стволовых клеток не кровяных в костном мозге, а именно тех, какие необходимы, и там, где нужно? В конце концов, элементарный колхицин прерывает деление, почему не найти что-то, что будет вызывать выборочное деление? Ведь дифференциация, видимо, определяется условиями окружения клетки, иначе откуда зигота знает, где у неё будут ноги, а где – голова, и если запустить дифференциацию и деление уже во взрослом организме…
«Информаториум клетки не исчерпывается ДНК, - словно вновь услышал он надтреснутый голос профессора Стива Горнери – читая лекцию, тот ложился на кафедру грудью, словно стараясь выпрыгнуть с неё в зал. – Мы даже не представляем себе до конца информационных свойств вторичной и третичной структуры белка, ориентации диполей воды или взаиморасположения в пространстве разновращающих изомеров…»
Запомнилось… А ведь он тогда слушал Горнери краем уха, потому что двумя рядами скамей ниже сидели слушатели с первого курса и, в частности, та дерзкая евреечка, которую он ещё и не знал, как Лизу Кадди, а просто как «девчонку из читального зала библиотеки». И ему сверху была видна ложбинка между двух тогда ещё скромных холмиков её груди – таинственная и заманчивая, и он вертел в руках канцелярскую скрепку и гадал, попадёт ли туда, если кинет, и если да, то как она отреагирует. И кинул бы, если бы лекция закончилась чуть позднее, но, увы, не успел, и только когда выходил из аудитории, и его окликнул одногруппник: «Эй, Джи-лонг! Ты конспект писал?» – как будто не имел понятия, что Хаус на лекциях никогда не пишет конспектов, она, шедшая впереди, оглянулась и внимательно посмотрела на него тягучим, заволакивающим взглядом.
Вот откуда в его мысли вдруг влезла Кадди? Он же уже зарекался вспоминать о ней, как о старой досадной ошибке, причиняющей при воспоминании лишнюю боль. Сказать по правде, их отношения были обречены. Стали обречены, когда они ушли от органичности уже устоявшегося взаимодействия и стали играть роли людей, имеющих отношения. Если бы они не сделали этого, если бы они оказались мудрее и смогли избежать шаблонов, смогли избежать имитационного поведения и стереотипов, возможно, они сохранили бы то настоящее, что между ними было. Если было. Любил ли он Кадди? Любила ли Кадди его? Или это просто было банальное половое влечение, приправленное фантазией одиноких людей, не знающих, как преодолеть своё одиночество? После их разрыва он об этом не задумывался. Сначала досадовал на то, что всё вышло точно по заранее спланированному им негативному сценарию, сам себе злорадно ухмыляясь «а я ведь предупреждал», потом искал их взаимные ошибки и собственную вину – по сути, проделывая всё то, за что обычно высмеивал Уилсона, но ни разу не задумался, было ли их чувство… чувством.
И вот почему-то сейчас, столько времени спустя, в обстановке крайне неподходящей, в месте крайне неподходящем ему захотелось разобраться в этом. Почему? «Просто давно не было женщины, давно не было секса – всё та же похоть рулит», - подумал он. С другой стороны, а что же тогда заставляет Уилсона, как сложенное в комод бельё, доставать и перетряхивать всю свою жизнь? Он ведь этим с самого приезда сюда занимается. Или просто ад на двоих располагает к анализу? Может быть, здесь такой воздух? Климат? Атмосферное давление? Что? «Близость смерти», - шепнул ему внутренний голос. «В случае Уилсона – да, но причём тут я? Я же не умираю!». Внутренний голос снисходительно хмыкнул: «Да ты же уже умер - куда тебе ещё?»
Это был почему-то женский голос, и Хаусу показалось, что он узнал его.
- Беспощадная Стерва?
Она немедленно материализовалась в изножье кровати.
- Он звал меня Эмбер.
- Где ты взяла эту поросячью кофту? Ещё в прошлый раз хотел тебя спросить. Безвкусица.
- Это не я её взяла, а вы. Я же ваше подсознание.
- Серьёзно? А по-моему, ты просто глюк.
- Серьёзно? – передразнила она. - Но ведь признать это – значит, признать, что ваш рассудок сдаёт позиции. Вот поэтому-то вам и страшно, поэтому вы и не спите, и готовы думать о чём угодно, только не о том, что заболеваете психически.
- Потому что я не заболеваю психически. Это простое переутомление и некачественная наркота.
- Да? А это в вас говорит врач или пациент? Потому что в последнем случае я бы не слишком доверяла вашим суждениям - критика психически больного может быть и снижена.
«А в самом деле, - вдруг облился он холодным потом. – Что это? Галлюцинация? Бред?»
- Это сон, - голос Эмбер изменился, приобретя глубокие нотки более взрослой женщины. Светлые прямые волосы сделались тёмными, слегка вьющимися, глаза потемнели, она, словно хлебнув оборотного зелья, менялась на глазах. – Ты о чём-то хотел спросить меня, Хаус?
- Да, хотел спросить, - не стал он вилять. – Ты любила меня?
- Я же – твой сон. Если ты сам этого не знаешь, не знаю и я.
- Как ты можешь быть моим сном, если я не сплю?
- Ты спишь. Потому что, если бы ты не спал, твои глаза были бы открыты, и я бы не сделала так… - смеясь, она наклонилась к самому его лицу и осторожно коснулась губами его сомкнутых век. Он почувствовал земляничный запах её помады и ещё что-то, напоминающее о древних папирусах, благовониях и пряностях восточного рынка.
- У вас с Уилсоном парфюм одной линии, что ли?
- Ты целовался с Уилсоном? – удивилась она.
- Зачем бы мне? – он намекающее выгнул бровь, и она поняла намёк – прижалась так, что кожей груди он почувствовал касание её упругих округлостей. «Могли бы быть и побольше, - подумал он. – Но консистенция – супер».
Наверное, с этого момента он понял, что, действительно, видит сон и, расслабившись, позволил ему развиваться.
И, конечно, никакого объяснения и анализа у них не вышло, а вышел голый секс – для сна неплохой, но он проснулся от того, что нестерпимо близко подступил оргазм. Проснулся с содроганием мышц, с пересохшим ртом, с колотящимся сердцем и чувством недосказанности и недопонятости – в общем, не удовлетворённым ни в каком смысле. А проснувшись, увидел, что за окном едва светает, а значит, проспал он от силы часа полтора-два, и что даже наскоро передёрнуть не получится, потому что Уилсон не спит, а сидит в постели, обхватив колени, и с каким-то странным выражением лица смотрит на него.
- Чего уставился? – грубо спросил он – от растерянности и досады, потому что показалось, что Уилсон мог как-то подсмотреть его сон, и ещё, потому что желанной разрядки теперь никак не получить.
Но в следующую минуту стало понятно, что если Уилсон и не подсмотрел его сон, то, уж точно, вычислил.
- Кто тебе снился? – спросил Уилсон, не обратив ни малейшего внимания на грубость. – С кем ты сейчас был во сне?
- С твоей дохлой подружкой, - ответил он, стараясь придерживаться выбранного тона и дальше, и даже почти не солгав.
- С Эмбер? – лёгкое удивление – ничего больше.
- Она назойливее осенней мухи, - сказал он, чувствуя, что скулы предательски теплеют.
- Ты завёлся, - констатировал Уилсон. – Как подросток в период кипения прыщей.
- Потолок белый, - сказал Хаус, стараясь продемонстрировать, что называть вслух очевидные факты – занятие довольно дурацкое.
- С этим нужно что-то делать, - сказал Уилсон.
- С потолком?
- С твоим нерастраченным либидо. Слышал, скорпион в отчаянной ситуации пронзает жалом сам себя. Жала у тебя, конечно, нет, но определённые ассоциации невольно возникают.
- Я бы сделал, если бы ты не сидел и не пялился на меня, - честно ответил Хаус.
Уилсон поморщился:
- То, что ты сделал бы, паллиатив, причём низкопробный. Смотри глобальнее.
- Женить меня хочешь?
На это Уилсон чуть не поперхнулся слюной:
- Ну, знаешь… Это уже в другую сторону… перебор.
- Ещё можем с тобой попробовать пробудить нетрадиционную ориентацию насильственным путём, - Хаус не то начал злиться, не то, наоборот, развеселился.
- За столько лет уже попробовали бы, имей мы к ней хоть малейшую склонность, - резонно рассудил Уилсон.
- Тогда сдаюсь. Не знаю, на что ты намекаешь.
- Если бы я не висел на тебе гирей…
- Ты не висишь на мне гирей, - поспешно перебил Хаус.
- Заткнись. Если бы я не висел на тебе гирей, ты давно решил бы этот вопрос. И знаешь… на самом деле твоя сексуальная жизнь не должна страдать из-за того, что я пока ещё не умер.
- А теперь ты заткнись, - сказал Хаус.
Но Уилсон не заткнулся.
- Здесь наверняка есть хоть один бордель – курорт же. Почему ты даже не попробуешь? Ты же раньше всегда…
- У меня не было времени, если ты не заметил, - снова перебил Хаус.
- Теперь-то оно у тебя есть.
- Теперь вообще ещё ночь, - Хаус демонстративно зевнул.
- Вообще-то уже утро. И я не говорю, что ты должен пойти искать шлюху прямо сейчас. Но имей в виду, что сексуальная неудовлетворённость провоцирует и бессонницу тоже, а не только эротические кошмары и подростковый приапизм.
- Уилсон, - Хаус постарался, чтобы его голос зазвучал убедительно. – Утренний стояк – это нормально. Ты, наверное, пропустил, в меде должны были рассказывать. Это ещё не приапизм. А если мне понадобиться секс, я его себе организую, и никакое твоё нытьё мне не помешает. Я понимаю, тебе необходимо чувствовать себя виноватым – это твой допинг, без него у тебя ломка начинается, но давай ты будешь виноват в чём-нибудь другом. Например, в том, что достаёшь меня спозаранок и не даёшь выспаться.
- Это не я тебе мешаю спать, а твоё состояние, - справедливости ради заметил Уилсон.
Хаус демонстративно накрыл голову подушкой, но всё равно больше не уснул. Его терпения хватило ещё на час, а потом он встал и потащился в ванную, разбитый и невыспавшийся.