Часть вторая. Без вины виноватые

Владилен Елеонский
А жизнь словно девушка – тайна, загадка,
Всё в юности сладко, всё в юности сладко,
Пусть ногу натёр, пусть тяжёлый наряд,
И ночи без сна как нарочно подряд.

Пусть грохот сапог как начало войны,
Есть свежесть казарменной первой весны,
Пусть руки все в цыпках от чистки сортиров,
Есть мудрое слово отцов-командиров.

Владилен Елеонский, ОВШМ

Глава первая. Игорь Кабанов.

  Здание школы было очень хорошо заметно на высоком берегу Иртыша, закованном в камень. Трёхкилометровая асфальтированная набережная на годы учёбы стала местом, где проходили наши кроссы под марши духового оркестра.

  Территория была закрытой со всех сторон и представляла собой выстроенные по периметру корпуса. Внутри располагался просторный двор с уютным сквериком, который полковник Леднёв, недавно пришедший к нам с кафедры физической подготовки училища внутренних войск на должность заместителя начальника школы по строевой части, приказал уничтожить, а на его месте оборудовать строевой плац. Если бы Салтыков-Щедрин давно не умер, можно было подумать, что он списывал своих героев с полковника внутренней службы Леднёва.

  Поведение новоявленного заместителя было, мягко говоря, несколько одиозным. Он вёл себя так, словно хотел превратить нас в марширующих роботов. Старшекурсники откровенно посылали его, и разразилась пара скандалов, которые, впрочем, не имели сколько-нибудь серьёзных последствий.

  Сколько раз на занятиях по огневой подготовке, на которых мы учились в тире стрелять из пистолета Макарова по грудной мишени с расстояния двадцать пять метров, некоторым из нас хотелось улизнуть с огневого рубежа с пистолетом, заряженным боевыми патронами, небрежно расстегнуть ворот форменной рубашки, ворваться в кабинет Леднёва с оружием в руках и не выстрелить, нет, а просто направить дуло в его сторону, чтобы наблюдать реакцию.

  Интересно, смог ли он тогда заорать своим визгливым бабьим голосом:

  – Товарищ слушатель, нарушение формы одежды, стоять, назад, смирно, ко мне!

  Нас поселили на второй этаж одного из учебных корпусов, здесь, на улице Ленина, предстояло жить только нашему первому курсу, остальные курсы жили на улице Пушкина, занимали трёхэтажное общежитие с просторным высоким цоколем, отведённым под столовую. Они каждый день ходили строем из общежития сюда на учебу, а мы отсюда – в столовую общежития на завтрак, обед и ужин.

  Переход занимал пятнадцать минут и проходил через городской сквер с живописным фонтаном в виде каменной чаши в центре небольшого неглубокого бассейна. Мы сразу обратили на него внимание, потому что земляки-старшекурсники (а землячество здесь проявилось с первых дней) поведали, что в нём в день выпуска купаются новоиспеченные лейтенанты, причём не снимая сапог и парадной формы, – отмечают на небесах рождение нового офицера. Эту традицию омских кадетских училищ не смогли пресечь ни революция, ни социалистические преобразования. Согласно поверью, тот, кто искупается, сделает успешную карьеру.

  До сих пор жалею, что в день своего выпуска не выкупался, был с девушкой, и она отговорила, а многие из нас, в самом деле, искупались. Пока что, однако, до купания в фонтане было очень далеко, и день выпуска казался нам нереальным, мифическим, призрачным.

  Каждый день во время переходов в ушах звучал бас нашего дивизионного старшины:

  – Раз, раз. Раз, два, три!

  Иногда к нему добавлялись какие-нибудь замечания.

  – Тобольцев, не сутулься! Бедренко, не клюй носом спину впереди идущего. Кабанов, разговорчики в строю!

  Первого октября к занятиям приступили мы и четверокурсники, второй курс был задействован на уборке моркови с полей, а третьекурсники ещё не вернулись с зерноуборочной компании, на которой они помогали местным участковым инспекторам обеспечивать общественный порядок.

  Вот когда мы, затюканные, неотесанные, мешковатые, несведущие, неопытные, неискушённые, впервые увидели выпускников, которым меньше чем через год предстояло влиться в ряды сотрудников доблестного советского уголовного розыска. Им оставалось учиться лишь один семестр, а затем их ждали приятные хлопоты – трёхмесячная стажировка, государственные экзамены и выпуск. Холёные, с модными стрижками и усиками под а-ля французский сыщик, да ещё с четырьмя жёлтыми полосками на рукаве вместо нашей одной, которую все презрительно называли соплей, они казались нам полубогами, и нас в отличие от них одолевали беспросветные будни.

  У меня до сих пор гул стоит в ушах от тех первых недель учебы, сопряжённой с бесконечными нарядами и хозяйственными работами. Кто-то из выпускников когда-то метко подметил главную особенность каждого из четырех курсов нашей школы, и, давно окончив её, я часто вспоминаю эту оценку, потому что окончательно осознал её правдивость лишь многие годы спустя.

  Первый курс: «Без вины виноватые».

  Второй курс: «Приказано выжить».

  Третий курс: «Весёлые ребята».

  Четвёртый курс: «Господа офицеры».

  Возможно, эта формулировка передаётся из уст в уста ещё с дореволюционных кадетских училищ, не знаю. Как бы то ни было, бесчисленные поручения, словно наказание непонятно за что, начали валиться на нас буквально со всех сторон. Городские работы по уборке улиц и строительных площадок не могли проводиться без участия первого курса. Наряд в столовой несёт один первый курс, только он один, поскольку второй и третий заняты в карауле (охрана зданий и арсенала) и дежурной части школы (у нас была своя дежурная часть!).

  Мыть окна в учебных корпусах должен первый курс. Скрести стеклом паркет, чтобы он выглядел как новый, конечно, обязан первый и только первый курс, потому что второй и третий курс заняты ответственными дежурствами, а четвёртому курсу не до нарядов и хозработ, ему следует  готовиться к стажировке и государственным экзаменам. Ко всему прочему добавлялись непредвиденные хозяйственные работы, нескончаемая уборка и патрулирование улиц.

  Ещё летом, когда я сдавал экзамены в лагере, мой отец уехал в двухгодичную командировку а Афганистан, а мама прилетела ко мне в Шатск седьмого октября и присутствовала на церемонии принятия присяги. Мы выходили по очереди из строя и с автоматом Калашникова на груди зачитывали текст, а затем расписывались в книге.

  После присяги она пошла к начальнику школы проситься на работу, хоть лаборантом. К счастью, оказалось, что на кафедре криминалистики имеется вакантная должность доцента, а криминалистика была как раз её стезя, и диссертацию несколько лет назад она защитила именно по криминалистике.

  – Валера, меня берут здесь на работу. Что я буду там одна в Казахстане в четырёх стенах делать, а так хоть рядом с тобой!

  Мама сняла квартиру в панельной новостройке на левом берегу Иртыша, и мне иногда удавалось вырваться к ней в увольнение. Мама, милая моя мама, как она переживала за меня!

  Когда я впервые вышел один в город по увольнительной записке, ощущение было такое, что кроме фуражки на голове на мне больше ничего нет. Иду в фуражке голый по улице, и все прохожие нагло пялятся на меня.

  Никакого уважения, а уж, тем более, восхищения я почему-то не заметил. Напротив, мне казалось, что в глазах всех встречных таятся плохо скрываемые неприязнь и осуждение. Ощущение, надо сказать, было весьма неожиданное и неуютное. Много позже, будучи уже майором, я, тем не менее, продолжал чувствовать настороженность людей к милицейской форме.

  Вскоре моё здоровье резко ухудшилось от чрезмерных нагрузок. Больные гланды давали о себе знать, и правый коленный сустав наполнился жидкостью. Я попросту загибался и чувствовал себя немного Павкой Корчагиным.

  Мама приступила к обязанностям доцента кафедры криминалистики, и как-то раз поймала меня на плацу, через который мы пробегали в перерыве, меняя лекционный зал пятиэтажного главного корпуса школы на аудитории трёхэтажного учебного корпуса, где проходили семинарские занятия.

  Мама была не одна. Рядом с ней стояла невысокая фигуристая женщина с густыми каштановыми волосами, подстриженными под каре, округлым лицом, заостренным носом и большими внимательными серыми глазами. Она была в форме капитана милиции, которая ладно сидела на ней. С первого взгляда я почему-то почувствовал в ней весомость и надёжность. В тот момент мне подумалось, что, наверное, именно такими были во время гражданской войны девушки-комсомолки, с маузером в руке поднимавшие в атаку залёгшую под пулемётным огнём пехоту.

  Мы познакомились. Оказалось, что Нина Григорьевна преподает криминалистику на факультете повышения квалификации сотрудников органов внутренних дел, одновременно замещая какую-то административную должность, какую именно я не уловил, поскольку опаздывал на семинар. Схватить наряд вне очереди мне не хотелось.

  Нина Григорьевна вдруг мягко взяла меня за руку. Я, кажется, вздрогнул от неожиданности. Её приятная внешность, оказывается, прекрасно сочеталась с практичностью и твёрдой основательностью.

  – Видишь двухэтажный старенький корпус из красного кирпича? В этом здании начиналась история школы, здесь почти сразу после революции были организованы командные курсы милиции и уголовного розыска. Там, на втором этаже расположена моя комната, номер двести одиннадцать. Запомнил?.. Заходи, если будут вопросы, или просто так. Чаю попьём. Что-то ты очень бледный! Надо тебя подкармливать. Только, пожалуйста, не стесняйся!

  Я мысленно изумился. Какие у нас есть замечательные женщины!

  – Тебе нужна поддержка, Валера, – сказала мама. – Нина Григорьевна многих здесь знает, да и вообще, – вряд ли правильно замыкаться только на учебе и твоих бесконечных дежурствах. Надо общаться, а Нина Григорьевна – прекрасный человек! Если бы все были такими, мы бы давно коммунизм построили.

  – Да ладно вам, Александра Гавриловна!

  – Вот, видишь, она смущается, а это в самом деле так. Как нам не хватает людей, которые не ищут выгоду, а хотят видеть в человеке человека, друга, товарища!

  Позже я, в самом деле, забегал на второй этаж нашего самого старого из всех учебного корпуса. Бывало, комната двести одиннадцать была закрыта, Нина Григорьевна находилась на занятиях, а иногда я заставал её, и мы, в самом деле, садились и пили чай.

  Как я скоро понял, она начинала милицейскую службу инспектором по делам несовершеннолетних, потом стала дознавателем, далее следователем, а затем перешла на преподавательскую работу.

  – Работа следователя для женщины очень тяжёлая, Валера, а ты не тушуйся. Трудно лишь вначале. Втянешься, всё пойдет как по маслу, вот увидишь!

  Я до сих пор с большой благодарностью вспоминаю её тёплую искреннюю поддержку, да просто её светлую улыбку! Потом я, конечно, встречал много женщин, однако Нина Григорьевна навсегда осталась для меня особенной.

  Едва мы приняли присягу, произошла неожиданная стычка с Кабановым. Он давно косился на меня и, как оказалось, не хватало лишь искры для того, чтобы вспыхнул пожар. Дело было так.

  После окончания утренних занятий наш дивизион выстроился во дворе на плацу, и Рыков, как обычно, после довольно живых и остроумных комментариев поведения тех из нас, кто не успел, проспал, засиделся на горшке или что-то сделал невпопад, перешёл к освещению нашего распорядка дня на предстоящий семестр, – где расположен медпункт, как и где будет проходить самоподготовка, можно ли отлучаться из аудитории, отведенной для каждого взвода, и так далее. Слышно было плохо, я напряжённо вслушивался, стараясь поймать каждое слово, а Кабанова, как нарочно, какая-то муха укусила.

  Протиснувшись в заднюю шеренгу, он встал прямо позади меня и принялся нудно отпускать язвительные замечания в адрес Пчелинцева, который утром за завтраком не поделился с ним очередной посылкой, доставленной на присягу его мамой. Мне, например, было глубоко наплевать на припасы Пчелинцева, однако Кабанов был другой человек, он буквально себе места не находил, бубнил, как заведённый, и мешал слушать Рыкова.

  Наконец, я не выдержал и обернулся к нему.

  – Ты можешь немного помолчать?

  Я думал, что он огрызнется, но всё-таки замолчит, но не тут-то было!

  В следующий миг гораздо более язвительный поток обрушился не на Пчелинцева, а на меня.

  – Глядите-ка, а у нашего правильного голос прорезался!.. Что, правильный, разговорчики в строю, да? Устав нарушаем, ага?.. О, устав, блин, устав, восьмое чудо света, не иначе!.. А ты шею крепче тяни, правильный, ягодицы плотнее друг к дружке, а шею – строго вверх!

  – Успокоишься ты или нет?!

  Однако Кабанов успокаиваться, как видно, принципиально не желал. Гнусавым голосом, подражая Водяному из мультфильма «Летучий корабль» и остроумно подменяя слова в соответствии с тем смыслом, который он хотел выразить, мой мучитель затянул мерзким голосом:

  – Я – Уставной, я – Уставной, никто не водится со мной, и все мои подружки пиявки да лягушки, фу, какая гадость!

  Ребята стали покатываться со смеху, а я был готов разорвать его зубами в клочья. Всё бурлило во мне от возмущения.

  Я никак не мог понять, что такого обидного я ему сказал! Просто попросил не мешать слушать важную информацию, которую доводил до нас командир дивизиона на семестр. Причём здесь Уставной? Я что, на уставе зациклен? Никогда за собой такого не замечал. Да, всегда хотел всё делать образцово и боялся неправильно понять командиров, но уставы никогда особо не зубрил и в обнимку с ними не спал. Видимо, мою боязнь понять что-то неправильно Кабанов подметил и истолковал по-своему.

  Казалось бы, мелкий незначительный эпизод, однако он определил мои отношения с Кабановым на месяцы и годы. О, с того дня он стал буквально изводить меня!

  В нём меня раздражала его холодная отстраненность. С ним невозможно было поговорить по душам, в ответ шёл лишь поток колких замечаний, насмешек, ерничания или в лучшем случае, – картинных жалоб на жизнь.

  – Мама, роди меня обратно!

  Вот что-то подобное, и вёл он себя так, словно из-за несправедливости судьбы вместо Ленинградской Академии художеств имени Репина угодил в школу милиции. Игорек обожал находить слабые места в человеке и морально давить на них, сыпать, так сказать, соль на раны. Казалось, он постоянно хотел убедиться, что в этой непростой жизни плохо не только ему одному. Искренне улыбающимся я его никогда не видел, зато ерничанья было предостаточно всегда, в любое время суток и в полном объёме.

  А его во мне раздражала и вызывала сарказм моя целеустремленность, вера в своё высокое предназначение. Наверное, что-то во мне было от тургеневской девушки, и это, конечно, не могло не забавлять такую достаточно циничную натуру, как Кабанов.

  Глаз у него был довольно острый, хотя и тенденциозный, а вот язык без всяких оговорок был чрезвычайно ядовит, поэтому подружиться с ним мы не могли по определению, и отношения наши балансировали на грани фола до самого выпуска. Думаю, что и сейчас, наткнувшись случайно на мою страницу в Одноклассниках, никаких тёплых чувств он не испытает, а скорее всего лишь пробурчит, как тогда на первом курсе, когда заметил у меня на руках цыпки как результат нескончаемого мытья полов:

  – А, вот он, блин, Дуремар, Дурема-ар, пиявки, пиявки, тьфу, топь болотная!

  Всякий раз, когда он меня доставал, я пытался сцепиться с ним, однако нас постоянно разнимали ребята, до драки дело не доходило, и он продолжал капать мне на мозги. Особенно Игорек усердствовал в столовой, где мы рассаживались по отделениям, и каждое отделение знало своё место. Мы сидели за длинными столами на длинных скамейках, за каждый стол как раз умещалось девять человек – четверо напротив четверых, а девятый садился рядом с большой кастрюлей и разливал всем по тарелкам первое блюдо – суп или борщ.

  Кабанов очень любил садиться именно на это место, там можно было себе оставить лучшие куски, и, подавая мне наполненную тарелку, не отказывал себе в удовольствии высказать в мой адрес какую-нибудь колкую реплику. Наверное, он полагал, что при кастрюле и с поварешкой, он выглядел в моих глазах неким авторитетом, и поэтому я должен был терпеть.

  Однако его роль раздатчика супа никакого авторитета ему в моих глазах не прибавляла, я продолжал презирать его за цинизм и бахвальство, и в один прекрасный день, когда он снова позволил себе язвительную шуточку в мой адрес, надел протянутую мне тарелку с супом ему на голову. Все, кто сидел за столом, просто ахнули от неожиданности.  Горячие тёплые жирные струйки потекли у него по щекам и попали на китель, а вермишель повисла на мясистых ушах. Я был уверен, что он, наконец, полезет драться и сжал кулаки, однако он молча встал и ушёл.

  Через некоторое время, когда мы почти закончили обедать, он вернулся, умытый, с тщательно отмытыми влажными отворотами кителя и как ни в чем не бывало приступил к остывшему второму блюду, пропустив первое, чего раньше с ним никогда не случалось. Больше за столом я от него гадости в свой адрес не слышал, однако не надо было быть слишком проницательным человеком, чтобы понять, что с того дня он затаил ко мне лютую ненависть.

  Я, кажется, упоминал, что у нас все имели прозвища, – Скиппи, Филин, Ключик, Динозавр, Кузнечик, Лохнесское чудо, Кубик, Паучок, Поэт Цветик, Старый, Трясучий, Кот, Кабан, Чирканчик, Медный тазик, Гарри Робот,  Рудик, Гуля, Мойша и так далее, – лишь у меня долго его не было. Наконец, наш взводный поэт Женя Мастаков, который писал стихи с глубокого детства и до сих пор, насколько знаю, их пишет, подобрал мне его.

  – Розовый слон, во как! Точно, а нос-то, у-у-у, как хобот. Что, Розовый слон, прислонился к серой стене? Бывает!

  У Жени, как и у Кабанова, был острый глаз. С тех пор именно так меня стали называть все, в том числе Кабанов. Розовый слон оказалось слишком длинно, поэтому скоро я превратился просто в Слона или Слоняру.

  – А кто это там слоняется?.. А, Слоняра!

  Тайная ненависть ко мне Кабанова сыграла роковую роль, когда у нас на курсе случилось чрезвычайное происшествие, – на следующий день после получения стипендии слушатель первого дивизиона обнаружил, что она пропала из нагрудного кармана  форменной рубашки. Разгорелся скандал, однако кроме досконального осмотра помещений и пространных нотаций курсовых офицеров ничего он не принёс.

  Вора вычислить не удалось, и всё стихло. Затем история получила неожиданное продолжение, и об этом я расскажу чуть ниже.

  А пока что текли наши монотонные серые будни, – вал информации на лекциях, толстенные учебники по каждому из восьми предметов семестра, страх на семинарах, потому что вместо живого обсуждения, нас опрашивали так, будто мы давно, многие годы, грызем гранит академической науки, а также пропуски занятий из-за нарядов, и пропуски эти следовало отработать, то есть поймать преподавателя на кафедре, а его ещё надо было суметь поймать.

  Вскоре второй и третий курс также приступили к учёбе, и самым неприятным для нашего курса стал наряд по столовой, мы шли на него как на каторгу. До сих пор вспоминаю его с содроганием. Столовая в две смены принимала по четыреста человек личного состава, а тарелок было немногим более четырехсот, и закупать недостающую посуду никто не спешил.


Глава вторая. Болезненный опыт.

  В результате мы непрестанно мыли тарелки, а между сменами не просто мыли, а мыли как угорелые, и нас подгоняли все, кому не лень. Это было нечто – распухшие от горчицы руки и постоянный стресс.

  Работала недавно купленная мощная  моечная машина – гордость начальника школы, однако помогала она мало, потому что, прежде чем ставить тарелки в машину, их следовало очистить от остатков пищи и промыть в ванной с горчичной водой. А если машина ломалась, что случалось не так уж редко, наступал полный завал!

  Срыв приёма питания порождал срыв распорядка дня, а это означало, что с виновными будет разбираться начальник школы, – высокий строгий солидный генерал. Понятное дело, мы, пацаны, таких перспектив не желали и носились как ненормальные с этими проклятыми тарелками.

  Иногда, в особо тяжкие ночи, когда становилось невмоготу, мне хотелось выйти из залитой ярким электрическим светом кухни с её вечно парящей горчичной ванной, до отказа забитой грязными тарелками, войти в таинственный полумрак огромного зала столовой, где днём мы принимали пищу, и заорать так, чтобы жилы выступили на венах:

  – Да какая сволочь всё это придумала?.. Мы приехали сюда из разных концов страны, чтобы учиться дедукции или тарелки до отупения мыть?!

  Позже, во втором семестре, когда четвёртый курс уехал на стажировку, стало немного легче, но в первом семестре было крайне туго, и я запомнил те горячие дни на всю жизнь.

  Вот когда я на себе почувствовал проявление одной интересной закономерности, – героизм и крайнее напряжение сил всегда есть следствие чей-то недобросовестности, докопаться до которой просто, но никто не желает, потому что такая система. Кто-то выгадал на экономии, а настоящие Шерлоки Холмсы этой вечно голодной прожорливой системе особо не нужны, не приоритет, так сказать.

  – На закупку полного комплекта посуды средства ещё предстоит найти, а четвёртый курс скоро уезжает на стажировку. Потерпите!

  Таков был ответ офицеров на наши жалобы, после чего часто добавлялась сакральная фраза, которую потом, во взрослой жизни, я слышал не раз от старших товарищей:

  – Бросьте, вы ещё не знаете, что такое настоящий ужас и кошмар!

  Как-то ночью тихий и добродушный Виктор Берёзов, который в нашем взводе был самым старшим по возрасту, и его прозвали Старым, разбудил всех истошным криком, похожим на воинственный клич индейца из фильмов о приключениях Чингачгука с Гойко Митичем в главной роли:

  – Тарелки, тарелки, давай тарелки!!..

  Что-то дикое, первобытное и пугающее было в этом вопле. Мы вскочили со своих коек, словно бледнолицые из романов Фенимора Купера, подвергшиеся нападению краснокожих.

  Когда все поняли, в чём дело, кто-то начал подтрунивать над Берёзовым, а Кабанов мрачно пробурчал:

  – Проклятые тарелки в психушку загонят!

  Если мы не успевали вовремя между сменами, тогда старшекурсникам приходилось ждать и обязательно являлся какой-нибудь особо нетерпеливый без кителя, в рубашечке с крутыми стильными погончиками и весь такой пахнущий одеколоном.

  – Слышь, мужики, в чем дело, а? Вы чего как мухи сонные ползаете?!  Живее давай! Кому говорю?!

  Вот когда образ четверокурсника-небожителя пошатнулся в моих глазах. Заглядывавшие к нам кадры не церемонились, они могли и под зад коленом дать, вели себя нагло, по-барски, словно мы были их холопами, а не такими же, как они слушателями. Больше всего возмущало желание этих типов унизить и запугать.

  Как всегда, отличился Викторов. Как-то раз он не стерпел и огрызнулся.

  – Вот возьми, блин, и помоги! Не видишь, зашиваемся? Моечная машина сломалась.

  Что тут началось! Реакция была ужасной. Набежала целая толпа старшекурсников, и Викторова едва не порвали на сувениры. Его пихали, таскали, ругали на чём свет стоит, как будто он один был виноват в том, что обед не подали вовремя. Саше Ти, который как командир отделения был дежурным по столовой, с трудом удалось их успокоить.

  – Да пошли вы в задницу! – кричал разъяренный Викторов.

  Его тоже пришлось успокаивать. До начальства инцидент не дошёл. Дело замяли земляки Викторова с третьего курса. Землячество, как я говорил, с самых первых месяцев пребывания в школе оказалось в большой цене. У меня, к сожалению, земляков не было, потому что я в порядке исключения прибыл из Казахстана, а в Шатскую школу поступали абитуриенты только из российских областей.

  Зато много вологодских земляков было у Славика Чирканова. Он часто бегал к ним после обеда на второй этаж общежития, когда мы долго строились во дворе, чтобы отправиться обратно в учебные корпуса на самоподготовку, и я часто замечал его в компании красивого спортивного старшекурсника с чёрными как смоль волнистыми волосами и пронзительными карими глазами.

  Все наши наряды по распорядку, заведенному ещё, как я слышал, в римской армии, отсчитывавшей первый час дежурной службы от начала тёмного времени суток, начинались в шесть вечера и длились ровно сутки. Днём у нас в глазах рябило от тарелок, а ночью – от бугристых картофелин, их надлежало тщательно очистить, чтобы глазков не было, глазки придавали еде неприятный вкус, и немедленно класть в воду, чтобы они, не дай бог, не почернели.

  Шеф-поварами были женщины, отправленные из зала суда или колонии на так называемую химию, то есть в административном порядке прикрепленные к определенному предприятию и обязанные отработать на нём срок или остаток срока, которые в противном случае они отбывали бы в местах лишения свободы. С нами они не церемонились, гоняли как сидоровых коз, и следующим вечером, сменившись с наряда, мы возвращались в казарму просто никакие, а назавтра намечалось, как минимум два семинара, для подготовки к которым следовало прочитать несколько десятков страниц заумного толстенного учебника.

  В тот период меня чрезвычайно занимал вопрос, – как авторскому коллективу удалось написать учебник совершенно непонятным студенту языком. В этом чудилось что-то зловещее, ненормальное и даже вредительское.

  Помимо этого, многие преподаватели, особенно те, кто читал лекции, проверяли наши лекционные тетради, а писать лекции было невероятно сложно. Представьте, вот вы уставший, весь разбитый после наряда, заходите в лекционный зал, который до отказа забит такими же как и вы парнями, все в сапогах, потому что полковник Леднёв запретил снимать сапоги до особого указания, портянки издают сладковато-приторный запах, который мужчины-лекторы якобы не замечали, а женщины-преподаватели в ужасе зажимали нос, садитесь в одно из кресел, выставленных в ряд вместе со всеми, и пытаетесь что-то писать.

  Я, например, успевал написать лишь тему, пару вопросов и проваливался в тягучий вязкий как тёплая болотная жижа сон. Иногда на кого-нибудь из нас обращал внимание преподаватель, и тогда сосед толкал его локтем.

  Ты просыпаешься, продираешь глаза и видишь, что вместо лекции у тебя написано куцее слово, от которого вниз идёт вертикальная чернильная черта, – свидетель того, как ты мгновенно отключился. Каждая тема по предмету, если судить только по учебникам, слишком часто представлялась наукообразным нагромождением не всегда понятной информации.

  Поэтому, отлежавшись немного после наряда, в тот же вечер приходилось что-то читать или хотя бы переписывать у кого-то, а переписывали мы у наших сержантов. Они ходили в наряды гораздо реже, полы и тарелки, конечно, не мыли, садились в лекционном зале в первые ряды, ловили каждое слово преподавателя и старательно поддакивали ему, чтобы он запомнил их в лицо. Верная была у них, как позже оказалось, тактика!

  Сразу после возвращения из лагеря нам выдали новую форму. Седьмого октября, в день советской конституции, мы, как я говорил, приняли присягу, а через неделю патрулировали улицы, помогая местному районному отделу внутренних дел в обеспечении общественного порядка.

  В самом деле, первый курс был универсальным без вины виноватым курсом, он мог всё, – огромные варочные котлы на кухне чистить, тарелки сотнями по несколько раз в день мыть, хулиганам на улице замечания делать и туалеты до блеска драить. Офицеры нашего дивизиона хвалили меня, им нравилось, что я тщательно мою полы руками, а не шваброй, однако от этого у меня на руках выступили бородавки, позже мне удалось избавиться от них лишь при помощи ляписного карандаша по совету кого-то из товарищей.

  В редкие субботы, когда капитан Рыков как будто скрепя сердце отпускал меня в город, я трясся в битком набитом автобусе, чтобы добраться через длинный мост на левый берег, и ощущал, какую, оказывается, лютую неприязнь вызывает милицейская форма у некоторых наших граждан. Как-то раз с виду довольно симпатичный крепкий смуглый обветренный мужчина с умным взглядом с трудом втиснулся в как всегда до отказа набитый автобус и вдруг начал грубо давить грудью на пассажиров. Некоторые женщины вскрикнули от боли, а он не обращал внимания, привычно трамбуя окружающих.

  Я, юнец в милицейской шинели и шапке с кокардой, вежливо тронул его за плечо.

  – Зачем вы так грубо, неужели нельзя иначе?

  В ответ последовало нечто совершенно неожиданное. Я думал, что он увидев милицейскую форму, притихнет, но нет, ничего подобного не произошло!

  Меня изумила даже не столько его ледяная и лютая ненависть, сколько то, что его реакция на моё вроде бы справедливое замечание была поразительно похожа на реакцию Кабанова, когда он бубнил в строю и мешал слушать важную информацию, которую доводили до нас командиры.

  Видимо, менторский тон вызывает звериное бешенство у некоторых особо впечатлительных и гордых личностей.
Мужчина небрежно раздвинул пассажиров, протиснулся ко мне вплотную и, буквально впившись глазами в лицо, дохнул в нос терпким запахом табака.

  – Форму надел, смелый стал? А пойдем-ка, выйдем!

  Такой агрессии я совершенно не ожидал, однако нашёлся, что сказать.

  – С какой стати я должен с вами куда-то идти? Я вам сделал замечание как представитель власти. Пожалуйста, успокойтесь.

  У него белая пена запузырилась на губах, такую злобу в людях я, кажется, ещё в жизни не видел. Зубы у него буквально заскрипели. Кошмар заключался в том, что я никак не мог поверить, что человек впал в крайнее бешенство всего лишь из-за того, что ему сделал вежливое замечание человек в милицейской форме. В этот момент автобус остановился, многие пассажиры выдавились из него, как паста из тюбика, и тамбур освободился.

  Он крепко схватил меня за рукав шинели и потащил к выходу.

  – Пойдём, пойдём!

  Я решительно дёрнул руку назад, тогда он схватился за мой погон на плече.

  – Чего испугался? Пойдём!

  – Да отстаньте вы, идите своей дорогой!

  Затрещали нитки, но мне удалось отпихнуть его от себя. В этот момент водитель автобуса, молодец, закрыл двери. Они защемили забияку, и он, чтобы не остаться зажатым, выскользнул наружу, кинув мне напоследок:

  – Ох, встречу тебя, пацан, на узкой дорожке, плохо будет, запомни!

  Вот так я добирался в редкие субботы к маме. С того дня каждый раз, садясь в автобус, я невольно искал глазами этого странного человека, однако больше он мне не встретился.

  Была также неприятность, связанная с отданием чести. Мне казалось, что в городской суете, когда вокруг снуют люди, отдавать честь неудобно, и один раз попался.

  – Товарищ слушатель, – услышал я у себя за спиной, – немедленно вернитесь!

  Я сам не свой, не чувствуя ног, развернулся и подошёл к строгому розовощёкому подполковнику милиции.

  – Я – офицер милиции в форме, сотрудник областного управления внутренних дел. Почему вы прошли мимо, не отдав честь?

  Я смутился.

  – Извините, товарищ подполковник, кругом прохожие идут, улица оживлённая, я вас не сразу заметил, а потом подумал, что поздно честь отдавать, вы всё равно не заметите.

  – Честь отдавать никогда не поздно, главное, чтобы было что отдавать. Записывать вашу фамилию не буду, вижу, что вы только что присягу приняли, однако на будущее запомните, – не надо ни о чём думать, увидели офицера, отдайте честь. Приказываю доложить о происшествии своему непосредственному начальнику!

  Когда я доложил о случившемся Касатонову, он очень удивился.

  – Не узнаю тебя, Валера, ты так любишь строй, дисциплину, всё армейское и вдруг честь не отдал!

  – Сам не знаю, неприятное чувство возникает, – а если он мне в ответ не отдаст честь?

  – О, что за глупости, детский сад какой-то! Рыкову докладывать не буду, думаю ты и так всё понял правильно. Запомни, твоё дело честь отдать, а что там дальше, кто там как себя поведёт, это на нём лежать будет грузом, а не на тебе!

  С тех пор я, стиснув зубы, всегда старался отдавать на улице честь идущим навстречу офицерам. Как нарочно, в ответ они, в самом деле, честь мне не отдавали и вообще вели себя так, словно меня не было. Бывает же такое!

  Тем не менее, подводить Касатонова не хотелось, и я, преодолевая себя, продолжал отдавать честь. Лишь к третьему курсу стеснение ушло, и я машинально чётко отдавал честь, не обращая внимания на тех, кто проявлял невежливость, и таких, как по мановению волшебной палочки, становилось с каждым разом всё меньше и меньше. Выходит, что надо ещё уметь отдать честь так, чтобы в ответ тебе захотели её отдать!

  Была возможность ходить на секцию самбо, но, во-первых, после нарядов хотелось только одного – просто лежать пластом, а, во-вторых, болезненность суставов и слабые гланды были тем дополнительным бременем, с которым о спортзале даже помышлять было нелегко. Пару раз, правда, всё же сходил, до сих пор удивляюсь своей воле, однако во время отрабатывания бросков через бедро оступился, и острая боль пронзила колено. Продолжить тренировку я не смог, а ночью к моему ужасу оно распухло.

  Утром сходил в медпункт, где седовласый спокойный как танк фельдшер диагностировал воспаление мениска, дал какую-то мазь, однако она никакого облегчения не принесла. Всё сильнее и острее я стал чувствовать, что не справляюсь с физическими нагрузками.

  Сустав болел всё сильнее и сильнее. Я не знал, что делать. В один из особо нестерпимых вечеров во время самоподготовки я вместо того, чтобы идти в читальный зал конспектировать Карла Маркса, как делали все, потому что надвигались семинары по марксистско-ленинской философии, а спрашивали на них предельно жёстко, захромал на третий этаж учебного корпуса, где располагалась кафедра криминалистики.

  Кошмар состоял в том, что я вдруг обнаружил, что не могу подняться по лестнице! Нога буквально не сгибалась, а сустав распух ещё сильнее. Весь мир, кажется, как когда-то в седьмом классе, снова ополчился против меня. Проклятая болезненность. Как я всегда завидовал здоровым спортивным ребятам!

  Нерешительно толкнув дверь кафедры, я надеялся увидеть маму, она обычно сидела за дальним столом у окна, однако вместо неё увидел симпатичную лаборантку Лену в кампании двух слушателей. Одного я узнал сразу, это был красивый стройный земляк или «зёма» Славика Чирканова, а второго, смуглого, чернявого с каким-то странным настороженным взглядом, я, кажется, никогда до этого момента не видел, хотя, судя по нашивке на рукаве, он был с моего первого курса.


Глава третья. Надежда Владимировна Тимченко.

  Стройная белокожая с выразительными цыганскими глазами и чётко очерченным большим алым ртом брюнетка Лена напоминала собой точёную статуэтку какой-то известной индийской богини. Оторвавшись от только что надкусанной плитки шоколада, она не очень дружелюбно воззрилась на меня.

  Я хотел поспешно закрыть дверь, однако она опередила меня вопросом.

  – Что вы хотели? Преподаватели ушли домой.

  – Александра Гавриловна, кажется, должна ещё быть здесь, у  неё сегодня кафедральный день.

  – Она подменяет заболевшего преподавателя на кружке криминалистики. Аудитория триста двенадцать. Сквозняк! Закройте дверь, и желательно с той стороны.

  Её кавалеры не очень любезно захихикали. Весь красный от смущения я закрыл дверь, и вместо аудитории триста двенадцать снова захромал в медпункт. В этот раз фельдшер даже не посмотрел на мою ногу.

  – Мазь не помогла? Хм, тогда не знаю. Дуй в поликлинику, к врачу!

  Идти к врачам я не желал. Результат общения с ними мне был хорошо известен, – залечат, а затем комиссуют, однако сустав разыгрался не на шутку, и я начинал впадать в отчаяние.

  В тот момент я почему-то вспомнил не только Павку Корчагина, но и Михаила Лермонтова. Как же он со своим ревматизмом служил в армии, да ещё воевал на Кавказе?!

  Я ждал спасительной субботы, чтобы уйти в увольнение к маме, однако Рыков не подписал мою увольнительную записку и вместо увольнения поставил в наряд по столовой.

  – Многие болеют. Людей не хватает. К маме – потом. Чего такой кислый и бледный? Встряхнись!

  Тот наряд я помню до сих пор. Кажется, всё плыло в горячечном бреду. Я, хромая, носился по влажной кухне с чанами, котелками, тарелками и чувствовал, что ещё немного,  и сознание просто покинет меня.

  Когда ночью я, поднимая чан с очищенной картошкой, чтобы загрузить ею варочный котёл, поскользнулся на кафеле и упал, всегда хмурая и не очень дружелюбная повариха вдруг испуганно склонилась надо мной.

  – Мальчик, ты болен?

  – Нет, всё в порядке.

  Она не поверила, отвела в свою подсобку, дала пить сладкий чай и больше работой не нагружала, за что я мысленно восхвалил её как богиню. Благодаря её чуткости оставшаяся часть дежурства прошла намного легче.

  Тем не менее, вечером следующего дня я вернулся в нашу казарму разбитый совершенно и буквально упал на свою койку. Согласно заведённому распорядку с момента подъёма после заправки постели к койкам прикасаться было запрещено, исключение делалось лишь для тех, кто находился в наряде, либо только что сменился. Курс ушёл на ужин, однако мне было не до еды.

  Я погрузился в вязкий тягучий сон, а поздно вечером меня разбудил голос Славы Чирканова. Он что-то монотонно говорил, смысла я не понимал, улавливал лишь его обаятельный говорок.

  Интересный он был человек, наш Славик Чирканов! Имел первый разряд по футболу, умел хорошо драться, но со всеми поддерживал ровные отношения. Я никогда не слышал, чтобы он на кого-то раздражённо повысил голос или приклеил обидное прозвище, как это частенько делали некоторые. Внешне он был красив как девушка, со смешными ямочками на персиковых щеках, но сталь таилась внутри. Слава был похож на кота, – с виду мягкого и пушистого, однако с опасными когтями в лапах наготове, и очень жалел потом тот, кто по неосторожности или случайно задевал его. Поразительным образом он всегда оказывался в гуще событий, которыми подпольно жили слушатели. Если они дрались с курсантами пехотного училища или воровали невесту на свадьбе курсанта танкового училища или лазали в окна общежития студенток института железнодорожного транспорта, можно было не сомневаться, – Славик тоже был среди них.

  Удивительно, что у него было много знакомых, друзей и приятелей, но никто толком не знал, чем он дышит, что его волнует, кто его родители. О себе он всегда говорил предельно скупо. Слава был в самом деле котом, который ходил сам по себе, и в то же время был всегда на виду, в толпе, среди самых живых и задиристых ребят.

  Вначале его монотонный рассказ раздражал меня, голова просто раскалывалась, однако когда ребята стали его расспрашивать, я невольно прислушался.

  – Деньгами сорил?

  – Ага.

  – Откуда у него?

  – Где-то раздобыл. Может, отец присылает. Живёт явно не на стипендию.

  – Так зёма был не один?

  – С девочкой. Красивая, я вам скажу, ребят, у него девочка!

  – А в каком ресторане вы были?

  – В шикарном, на набережной, цоколь гостиницы «Шатск».

  В этот момент старшина объявил построение на вечернюю поверку, и в комнату вошёл Касатонов.

  – Чирканов, хватит шептаться, галстук надень! Макдеев, прекрати чистить сапоги в жилом помещении, для этого оборудовано специальное место в умывальной комнате. Так, всё, восьмая группа, выходи строиться! Всех касается, а тебе, Тобольцев, особое приглашение требуется?

  Я с трудом поднялся с койки, на правую ногу опереться было невозможно, потому что тогда острая боль в суставе мгновенно пронзала её, и я беспомощно упёрся ладонью в край прикроватной тумбочки.

  Касатонов приблизился ко мне и участливо заглянул в глаза.

  – Валера, что с тобой? Ты после наряда?

  – Да, товарищ сержант.

  – Тогда лежи. Я сообщу старшине, он отметит, что ты здесь.

  – Спасибо, товарищ сержант!

  Я в изнеможении повалился на койку. Ах, Володя, золотой ты наш командир! Как дорого стоит простое человеческое участие. Невозможно оценить его ни деньгами, ни драгоценностями.

  Сквозь сон я слышал, как после вечерней поверки ребята ввалились в комнату словно стадо возвратившихся в загон бизонов, и принялись что-то возмущенно обсуждать, особенно старался, кажется, Викторов. Мне хотелось положить подушку на голову, чтобы заткнуть уши, но не было сил даже пошевелиться. В конце концов вошёл Касатонов, мгновенно всех успокоил, подарив кому-то мимоходом наряд вне очереди, уложил личный состав в койки и выключил свет, за что я снова был ему бесконечно благодарен.

  Следующий день принёс некоторое облегчение.  Сустав по-прежнему жалобно ныл, но боль была не такая острая. Я, сжимая зубы, наступал на больную ногу, когда мы шли строем в столовую, и всё для того, чтобы командиры не заметили, что я сильно хромаю.

  За завтраком Кабанов устроил целое шоу. Опасливо косясь на меня, он стал рассказывать, как я разбудил его ночью. Как и в лагере, здесь он тоже спал надо мной на верхнем ярусе койки.

  – Слышу, подымается. Вначале подумал, что вот, мол, среди ночи приспичило, спать не даёт, а он в окно сквозь стекло на полную луну уставился, рукой за нашу общую койку ухватился и как начал её трясти! Я вначале обматерить хотел, а когда на лицо его  посмотрел, так просто обалдел. Неживое, скажу я вам, мертвенное лицо! Нет, думаю, от греха подальше, и одеяло на подбородок натянул, в комок сжался, как мышь притаился. Он койку тряс, тряс, а потом как ни в чём ни бывало, раз, и спать лёг. Наш Дуремар-то, оказывается, вампир, парни!

  Ребята, конечно, хихикали над импровизированной театральной постановкой  Кабанова, не зная, верить ему или нет. Кабанов часто выдавал какие-нибудь вымышленные истории.

  Сам я ничего не помнил, однако от мамы знал, что иногда в лунные ночи поднимался с постели, а утром ничего не помнил. А отца моего в детстве родители как-то раз ночью сняли с конька крыши их сельского дома, и утром он тоже ничего не помнил.

  То, о чем так картинно и эмоционально поведал Кабанов, вполне могло быть, но в тот момент мне было не до того. Меня крепко беспокоила нога, плюс к этому крепко схватило горло. Только ангины мне не хватало! А ангины у меня в то время случались часто, по нескольку раз в год.

  – Кто скажет, чего вчера вы после вечерней поверки так всполошились? – сипло сказал я.

  – Ты, Тобольцев, точно лунатик, – раздражённо сказал в ответ Викторов. – У нас снова кража.

  – Как, в нашем взводе?

  – Нет, в седьмом. Ночью кто-то прошёлся по их комнате и обшарил нагрудные карманы форменных рубашек. У Толбоева пропала вся стипендия, все сорок рублей, копейка в копейку. В общем, как день получки, так кража. Весёлая жизнь в школе милиции! Друг на друга теперь косимся, и друг друга подозреваем. Будущие борцы с преступностью, блин!

  Мама как будто почувствовала, что со мной что-то не так. Она перехватила меня на плацу, когда мы строились после занятий, чтобы идти в столовую на обед.

  – Лена сказала мне, что ты меня спрашивал, белый как снег, еле на ногах стоял. Валерик, ты очень бледный! Что с тобой?

  – Сустав распух, не на шутку разыгрался, не могу нормально на ногу наступить. Фельдшер дал мазь Вишневского, но она не помогает.

  Мама чуть не ахнула.

  – Я так и знала, как чувствовала. Мазь Вишневского?! Да разве она поможет! В общем, слушай меня. Выяснилось, что здесь в Шатске в управлении внутренних дел служит Николай Леонидович Тимченко, однокашник нашего папы по академии. Жена у него работает старшей медсестрой в поликлинике УВД, её зовут Надежда Владимировна. Замечательные люди! В субботу я была у них в гостях. Короче говоря, она организует тебе немедленную квалифицированную медицинскую помощь. Идём в поликлинику!

  – А как же обед, построение?

  – Я договорилась с твоим командиром.

  – С Рыковым?

  – С Рыковым. Он тебя отпускает до построения на ужин, которое как обычно будет проходить здесь, на плацу. Так что у нас с тобой есть почти полдня, а пообедаем где-нибудь в кафешке.

  – Как ты всё успела?

  – Потому что я переживаю за тебя. Со здоровьем нельзя шутить, а ты не бережёшь себя!

  Надежда Владимировна Тимченко, статная, симпатичная, улыбчивая, с густой гривой роскошных волос понравилась мне сразу. Без оформления медицинской карты и очередей в регистратуре она мигом провела меня к нужному доктору. Он осмотрел мою ногу, обследовал горло, послушал сердце и назначил уколы. Первый Надежда Владимировна всадила мне в ягодицу самолично прямо в его присутствии. Всё случилось за какие-то минуты, настолько быстро, что я никак не мог поверить, что всё происходит наяву.

  В два часа тридцать минут она закончила работу и пригласила нас к себе домой. У неё в руках всё буквально горело. Мне было приказано лежать на диване после сильного укола, а она с мамой ушла на кухню. Мне удалось даже немного подремать, а потом был шикарный сытный домашний обед.

  – Приходи к нам в любое время, хоть днем, хоть ночью, – сказала она мне, когда мы с мамой собрались уходить. – Мы с Колей будем всегда рады. Не стесняйся, пожалуйста! У тебя сейчас тяжёлые времена, и в семье у вас непростой период, папа в Афганистане, а там вообще непонятно, что творится, так что я надеюсь, что ты часто будешь к нам заглядывать. Тем более, что твоё здоровье требует наблюдения. Следующий укол через месяц!

  Я до сих пор вспоминаю её с теплом и благодарностью. Та осень восемьдесят первого года, в самом деле, оказалась для меня очень непростой. Ах, если бы все люди так относились друг к другу!

  Поразительно, но вечером, когда я вернулся в казарму, ногу отпустило, а утром, о, чудо, я мог вполне нормально ходить! Пусть она по-прежнему не сгибалась до конца, и под кожей на колене сбоку противно перекатывалась жидкость, однако, по крайней мере, я теперь не хромал, как подстреленная утка.


Глава четвертая. Снова кража.

  Улучшение не было временным. После укола Надежды Владимировны я, в самом деле, почувствовал себя гораздо лучше, и всё стало проходить намного веселее. Остаток ноября и первая половина декабря пронеслись незаметно.

  Близился Новый год, и это тоже придавало сил. За добросовестную службу Рыков включил меня в списки на поощрение, и я удостоился награды, – меня сфотографировали на фоне Знамени нашей школы, только лицо у меня, как всегда, получилось серьёзным и болезненно бледным, и кому-то могло показаться измученным.

  Другой приятной новостью стало то, что заместитель начальника школы по строевой части полковник Леднёв вдруг смилостивился и разрешил нашему курсу снять сапоги. Чуть позже я узнал, что в действительности дело было вовсе не в его милости.

  Помогла солдатская смекалка. Удивительные всё-таки в нашей стране люди! Какому-нибудь голландцу или шведу такое в голову бы, наверное, даже не пришло.

  Заметив, как женщины-преподаватели болезненно реагируют на запах потных мужских портянок, кое-кто из слушателей стал на лекциях умышленно снимать сапоги. Поначалу ребята шикали, однако, поняв замысел, подхватили почин. Некоторые женщины-лекторы не могли сдержаться и выбегали из лекционного зала с зажатым носом, не в силах дочитать лекцию до конца.

  Кто-то из них, самая смелая или самая влиятельная, отправилась из лекционого зала прямиком к Леднёву, и он не сразу, но сдался. Его замыслу продержать нас в сапогах два года, чтобы мы почувствовали себя как в армии, не суждено было сбыться. Шерше ля фам, как говорят французы.

  Когда мы надели новенькие ботиночки на рыбьем меху, Леднёв устроил строевой смотр. Курс выстроился на плацу, а он спустился к нам с крыльца административного корпуса при полном, так сказать, параде, – в портупее и сапогах. Его красное лицо гипертоника резко контрастировало с совершенно белыми, как вата, седыми волосами. Когда он шёл, живот его гордо выпячивался вперед, и он походил на матёрого пингвина, обученного строевому шагу.

  Вдруг он резко остановился и громким визгливым бабьим голосом сказал:

  – А это что такое?!

  Офицеры и сержанты забегали, как ужаленные, из строя вышел тот самый слушатель, которого я видел на кафедре криминалистики в обществе земляка Славика Чирканова и красавицы-лаборантки Лены. Он был из первого дивизиона, вот почему я тогда видел его впервые, некоторых ребят из первого дивизиона мы ещё не успели запомнить в лицо. В отличие от всех нас этот парень был в сапогах.

  Леднёв недовольно поджал губы.

  – Фамилия?

  – Ершов.

  – Не Ершов, а слушатель Ершов.

  – Виноват!

  – Почему нарушаете форму одежды?

  – Товарищ полковник, у меня стопы болят, есть медицинская справка. Ботинки новые, жмут, я не могу в них ходить, а сапоги разносились, не давят, поэтому я…

  Леднёв, не дослушав, сухо кивнул. Ершов заскочил обратно в строй, и больше полковник не обращал на него внимания. В итоге Леднёв разрешил Ершову в порядке исключения не снимать сапоги, а в строю следовать в самой задней шеренге замыкающим.

  Какое-то странное чувство овладело мной. Все сняли сапоги, а Ершов не снял. Земляку Славика он буквально в рот заглядывает и с завистью смотрит на Лену, которую зёма, оказывается, если верить разговорам Славы, по ресторанам водит. С земляком Славика Ершов видимо хорошо знаком, а благодаря близкому знакомству с Леной чувствует себя этот земляк на кафедре криминалистики как у себя дома.

  Я вдруг кожей почувствовал, что здесь может скрываться какая-то тайна, но какая именно пока что понять не мог. Близился конец семестра, надвигалась первая в моей жизни сессия, и скоро мне стало не до Ершова.

  В одну из ночей мне приснился странный сон, он был больше похож на полудрёму. Мне снилось, будто я лечу в воздухе, удерживая себя в полёте силой воли. В помещении было тесно, а у самого потолка, куда я без труда поднялся, свисала противная паутина, поэтому я с удовольствием вылетел в окно на улицу.

  Подо мной распростёрся чудесный цветущий парк, но, спустившись ниже, я вдруг обнаружил, что его поляна буквально кишит большими красивыми змеями. Они свиваются кольцами и обвивают друг друга.

  Вдруг я стал неуклонно снижаться, волевое усилие перестало помогать, высота  падала, а я плюс ко всему обнаружил, что на мне совершенно нет никакой одежды. Змеи   подняли свои треугольные тупомордые головы и настороженно уставились на меня своими глазками-бусинками. Вот они совсем близко. О, почему я не могу удержать высоту и лечу им прямо в пасть?! В этот миг сон прервался, и я проснулся.

  Весь день сновидение не выходило у меня из головы, а после обеда во время самоподготовки, мне удалось случайно переговорить с Леной. Дело было так.

  Выкроив минутку, я снова заглянул на кафедру, чтобы повидаться с мамой. В комнате за столом сидела Лена, а больше никого не было. Продолжая что-то стремительно печатать на машинке, она вопросительно и очень строго посмотрела на меня и вдруг широко улыбнулась.

  – Александра Гавриловна ушла в буфет, у неё были тяжёлые зачётные занятия. Подождите, если хотите.

  Я сел напротив и стал украдкой наблюдать за ней. Печатала она здорово, всеми десятью пальцами и не глядя на клавиши.

  Вдруг машинка замолчала. В следующий миг Лена оторвала взгляд от бумаг, подняла голову и с интересом посмотрела на меня. Сердце моё ёкнуло как у зайца, было в её бездонных и загадочных глазах что-то манящее и в то же время пугающее.

  – Вы очень похожи на Александру Гавриловну.

  – Я её сын.

  – В самом деле? О, замечательная женщина, большой души. Наверное, сын тоже?

  – Не знаю.

  – По крайней мере внешне вы на неё очень похожи.

  – Знаете, я очень хочу пригласить вас в ресторан, – сам не знаю почему промямлил вдруг я.

  Она секунду изумлённо смотрела на меня, затем вскинула свои волшебные чёрные вразлет брови и громко расхохоталась. От её бархатного смеха внутри у меня что-то тягуче заныло, и это был не ревматизм.

  – Вы – меня? Сидите уж! Чаю хотите? Я только что вскипятила чайник.

  Через полминуты передо мной стояла Лена. Она смотрела на меня совсем не так, как мне хотелось.

  – Вы очень бледный. Голодный, наверное? – В глазах у неё засветилось материнское сочувствие, она поставила передо мной чашку с чаем и положила на блюдце распечатанную пачку печенья. – Ешьте, пожалуйста. Чем вас там кормят? Я бы не смогла есть такую еду.

  – Да нормально нас кормят! А этот… тёмноволосый подтянутый красивый, он, кажется, ухаживает за вами?

  Лена удивлённо застыла посреди комнаты.

  – Какой тёмноволосый?

  – Слушатель третьего курса из Вологодской области.

  – О, откуда вы всё знаете?

  – Да так, случайно.

  – Артём – хороший парень, цельный, добрый, чуткий, не жадный. В ресторан меня водил. У него папа – какой-то там в Вологде большой начальник. Через год Артём оканчивает школу, зовёт меня с собой в Вологду.

  – Замуж?

  Лена как-то странно пожала плечами.

  – Ага, что-то вроде того, на смотрины к его папе. Буду жить в доме, где резной палисад! – Дальше она довольно сносно пропела слова известной в то время песни. – Где же моя тёмноглазая где, в Вологде, где, где, где, в Вологде, где.

  Я с удивлением посмотрел  на неё. Похоже, Лена переживала воцарившуюся неопределённость в отношениях с Артёмом.

  – Так он вам нравится или нет?

  Она в задумчивости снова села за свою машинку.

  – Как вам сказать. Парень он вроде бы неплохой, но как будто с заморочками, или, может быть, мне кажется.

  – Например?

  – Вот недавно списанную криминалистическую краску просил.

  – Что за краска?

  – А, вы ещё не знаете! Патрон с краской заряжают в кошелёк, а кошелёк подкладывают в то место, где часто пропадают деньги или другие ценные вещи. Если доступ в эти места ограничен, что обычно бывает в трудовых коллективах или воинских казармах, значит, есть шанс выявить вора. Он откроет кошелёк, и пиротехнический патрон выстрелит краской ему прямо в лицо.

  – А он говорил, зачем ему нужна краска?

  – Сказал, для того, чтобы Новый год весело отпраздновать, фейерверк устроить. Странная забава!

  – Вы дали ему эту краску?

  – У меня к ней нет доступа, а земляк его с вашего курса, вообще, тёмная личность.

  – Ершов?

  – Не знаю его фамилии, его зовут Алексеем.

  – Волос чёрный как крыло ворона?

  – Совершенно точно. Ой, как вы всё замечаете, я тоже так хочу!

  – Наверное, глаз несостоявшегося художника, с детства люблю рисовать лица. А почему Алексей показался вам странным?

  – Вы как будто допрос устраиваете.

  – Разве вам не интересно?

  – Да, поначалу было интересно, а потом стало неприятно. Как-то раз мы с Артёмом направились в буфет за булочками, а Алексей остался здесь ждать нас. Я сразу же вернулась, забыла кошелёк с деньгами. Поспешно захожу в комнату, а он стоит вот так, шею вытянул, и в мою сумочку на столе издалека заглядывает. Что он там такого интересного заприметил, непонятно. Зеркальце, расческу или кошелёк? Меня увидел, смутился, глаза бегают. В общем, неловко нам обоим стало.

  Я решительно поднялся.

  – Благодарю за чай. Мне пора!

  – Ой, а мама?

  – Пожалуйста, скажите маме, что у меня всё хорошо, а в субботу домой я не приду, меня поставили в наряд.

  – Весёлая у вас жизнь! Ума не приложу, зачем вам всё это. Вы, кажется, способный мальчик и могли бы учиться в университете.

  – Видите ли, меня с детства манят спецслужбы, словно я муха, а спецслужбы – мёд. Ничего не могу с собой поделать!

  – Хм, что ж, тогда скорее превращайтесь из мухи в пчелу!

  Мы, не сговариваясь, рассмеялись. Она заметно оживилась. Улыбка ей очень шла.

  – Ой, как хорошо мы с вами поговорили! Заходите ещё. Как вас зовут?

  – Валерий.

  – А меня Лена.

  – Знаю.

  – О, как же я забыла! Вы у нас всё знаете.

  Весь красный, впервые, наверное, после стольких месяцев одной сплошной бледности, я вывалился из комнаты в коридор. Неожиданный откровенный разговор с Леной позволил мне сопоставить кое-какие факты, но никаких определённых выводов на тот момент я сделать не сумел.

  Зачётная неделя навалилась незаметно и стремительно. Окончились лекции, на значительной части которых я, как и многие мои сокурсники, вместо того, чтобы грызть гранит науки безуспешно боролся со сном в душном помещении, набитом молодыми мужскими телами. Вслед за лекциями промелькнули семинары, на которых зачастую вместо живого обсуждения самых сложных вопросов мы, как я говорил,  дрожали от сухих опросов преподавателей, больше похожих на допросы с пристрастием в пыточной камере.

  Утром, когда мы после команды дневального «Подъём!» соскочили с коек и вместе с другими группами курса выстроились в две шеренги в коридоре, Касатонов вдруг озадаченно остановился напротив Пчелинцева.

  – Валера, что с тобой?

  – Э-э, товарищ сержант, всё ага-ага, Володя.

 – Погоди, а что у тебя с лицом?

  Только сейчас мы обратили внимание, что прыщавое бровастое лицо Пчелинцева сплошь пошло странными лиловыми пятнами.

  – Ты не заболел?

  – Не-а.

  – Глянь в зеркало.

  Пчелинцев кинулся в комнату, где справа от двери у нас висело огромное в полный рост зеркало. Не знаю, заметил ли Касатонов, однако я заметил, как стали давиться от беззвучного смеха Кабанов, Викторов и Чирканов, однако вскоре им стало не до веселья.

  Начальник курса объявил перед строем, что обычная утренняя пробежка отменяется, потому что в первом дивизионе, в третьей группе у слушателя Ершова пропали деньги. Они были помечены криминалистической краской, и сейчас начальник курса в сопровождении всех своих офицеров будет проводить осмотр личного состава и жилых помещений.


Глава пятая. Неудовлетворительно, Тобольцев!
 
  После предпринятого начальником курса обхода мы узнали, что странные лиловые пятна, выступившие на пальцах и щеках Пчелинцева, – это вовсе не признаки доселе неизвестной кожной болезни, как все мы вначале подумали, а следы криминалистической краски, той самой, о которой не так давно поведала мне Лена!

  Разразился ужасный скандал, и я снова увидел колоритную высокую статную маму Пчелинцева с роскошной копной каштановых волос, на этот раз у окошка дежурной части у парадного входа в главный корпус школы. Пчелинцева заподозрили в краже денег у Ершова, и теперь все на курсе, кроме слушателей нашей группы, решили, что именно Пчелинцев всё это время воровал по ночам стипендии из карманов форменных рубашек, развешанных в комнатах на ночь на плечиках, зацепленных за дужки коек.

  Вечером к нам в комнату вломилась толпа разъяренных слушателей первого дивизиона. Они решили вытрясти из Пчелинцева признание. Его таскали так, что форменная рубашка на нём через минуту превратилась в тряпку, и даже напористость Викторова и рассудительность Чирканова не помогли погасить конфликт.

  Они увещевали:

  – Мужики, да не он это, поймите, не он, надо разобраться, – но их не слушали.

  – Мы сейчас из него отбивную сделаем!

  Думаю, что Пчелинцеву действительно не поздоровилось бы, отстоять мы его не могли, силы были неравные, парни из первого дивизиона пожаловали все как на подбор  под два метра ростом, как будто их специально отобрали для этой ответственной миссии, и лишь  вмешательство сержантов обоих дивизионов в самый критический момент остановило форменное безобразие.

  Все слушатели нашей группы хорошо знали Пчелинцева, поэтому мы все были убеждены, что он не крал деньги. Да, он прячет под матрасом деликатесы, которыми его снабжает сердобольная мамочка, потому что он длинный и вечно голодный, однако он – не вор, это было совершенно точно!

  Особенно старались и доказывали невиновность Пчелинцева Кабанов, Чирканов и Викторов, однако маховик закрутился, и на их доводы никто не обращал внимания.

  Дело Пчелинцева легло на стол начальника школы, однако наш многоопытный седой генерал не спешил принимать решение о судьбе Валеры. Может быть, ему показалось, что улик недостаточно, а может быть сыграла роль аудиенция, которую всё-таки добилась мама Валеры, не знаю.

  В таком подвешенном состоянии прошли новогодние праздники. Обычно развязный и шумный Пчелинцев стал тише воды и ниже травы. Кабанов и Викторов, которые раньше всегда подтрунивали над ним, теперь ходили какие-то странно озабоченные, что совершенно на них не было похоже.

  Под Новый год в Шатск приехал офицер, который служил вместе с моим отцом в Кандагаре. Он возвращался домой, а отцу ещё предстояло полтора года оставаться в Афганистане. По дороге в родной Красноярск, он остановился в Шатске и устроил нам с мамой настоящий праздник, – передал длинное подробное письмо от отца и заграничные подарки.

  Позже выяснилось, что он присвоил крупную сумму валюты, которую отец поручил ему передать маме, и как он потом с ним ни бился, ничего от него, кроме слезливой истории о том, что его якобы обчистили карманники в аэропорту Ташкента, не добился. Видимо нечистый на руку сослуживец посчитал эти деньги законной платой за курьерскую доставку нам с мамой отцовских подарков, – японского портативного магнитофона с записями песен, которые сочинили коллеги отца в Кандагаре, афганской дубленки для мамы и модных английских джинсов и батников для меня, – поэтому совесть его не терзала.

  В письме отец сообщал, что обстановка в Кандагаре очень динамичная и интересная, однако напряжённая, но всё будет хорошо, – в конце января руководство неофициально разрешило ему на неделю вылететь в Ташкент, чтобы повидаться с семьей.
Мама подняла на меня покрасневшие от переживаний глаза.

  – Валера, надо лететь в Ташкент. Может быть мы нашего папу вообще больше никогда не увидим. Что-то темнит он в письме, я его знаю. Обстановка, как видно, хуже некуда!

  – Мама, у нас сессия окончится только тридцатого января.

  – Сдашь один из экзаменов досрочно, я договорюсь.

  В январе началась наша первая сессия и наши первые экзамены – заходишь в аудиторию, докладываешь экзаменатору, что слушатель такой-то на экзамен прибыл, берёшь билет, садишься за свободную парту, полчаса готовишься, затем подходишь к преподавателю, садишься перед ним за стол и отвечаешь по вопросам билета. Многие готовили шпаргалки, и Кабанов показал себя в этом деле настоящим виртуозом. Он хвастался, что ни один экзаменатор никогда не поймает его. Хвастовство, впрочем, имело под особой некоторую почву, – за все четыре года учебы он в самом деле не попался ни разу.

  В отличие от Кабанова я никогда не готовил шпаргалки. Мне казалось, что, во-первых, они отвлекают и не дают сосредоточиться. Может получиться, что, тупо переписывая шпаргалку, ты упустишь информацию, которую знаешь без шпаргалки, и по которой мог бы привести живые примеры. А, во-вторых, было просто стыдно обманывать преподавателя.

  На консультациях акцентировалось внимание на процедуре экзамена, освещались некоторые вопросы, которые обычно вызывают затруднения у слушателей, вот и всё, – в остальном нам приходилось готовиться самим, оставаясь, так сказать, тет-а-тет с пугающим своим объёмом учебником, который и после трёх месяцев учёбы был для нас по-прежнему загадочным ларцом за семью печатями. А самое страшное состояло в том, что ничего, кроме досады, эти странные учебники не вызывали.

  Первый свой в жизни экзамен я сдал на пять. История государства и права – увлекательный, но чрезвычайно обширный предмет, – вряд ли его можно серьёзно изучить за три неполных месяца, еженедельно пропуская лекции и семинары из-за нескончаемых нарядов. Я поплыл на законах вавилонского царя Хаммурапи, высеченных на чёрном столбе из базальта как зримый итог длительных войн, в результате которых Хаммурапи в тысяча семьсот пятьдесят пятом году до нашей эры восстановил единство Шумера и Аккада.

  Тем не менее, экзаменатору, симпатичному молодому подполковнику, понравилась оригинальность моих ответов. Чувствовалось, наверное, что историю я любил с четвёртого класса.

  Экзамен по государственному праву СССР оказался не таким страшным, каким мы его себе мысленно рисовали. Преподаватель, от жёстких хладнокровных опросов которого мы дрожали на семинарах, проявил неслыханную лояльность. Даже Пчелинцеву, который в семестре на одном из семинаров не смог назвать ни одной советской  республики, кроме России и Белоруссии, он поставил «хорошо», а на явное использование некоторыми слушателями шпаргалок смотрел сквозь пальцы, будто бы ничего не замечая.

  Диалектический материализм я успешно сдал досрочно, поймав преподавателя на кафедре. Мучил он меня недолго, от обобщений Карла Маркса у меня всегда дух захватывало, а о законе отрицания отрицания я слышал ещё в глубоком детстве от отца. По поводу внутреннего роста человека или развития событий он любил повторять, цитируя Георга Гегеля:

  – Зерно распадается, но становится колосом, отрицая себя, а колос, в свою очередь отрицая себя, распадается, но приносит в землю новое зерно, и это зерно, несмотря на схожесть, не совсем такое как предыдущее. Тезис, антитезис, синтез!

  В общем по марксистско-ленинской философии я тоже получил «отлично», а на последнем для меня в этой сессии экзамене по теории государства и права случилось нечто кошмарное и необъяснимое. Такого я просто себе даже представить не мог.

  Молодой преподаватель, адъюнкт кафедры старший лейтенант Неводов принимал экзамен предельно лояльно. Пчелинцеву, который нес несусветную чушь, он поставил «отлично», а на мне у него почему-то свет клином сошёлся.
Билет мне попался счастливый, все вопросы, в нем обозначенные, я учил как раз накануне экзамена, поэтому отвечал уверенно, без запинки.

  – Слушатель Тобольцев ответ закончил.

  Воцарилась долгая тягостная пауза. Все кто был в аудитории, – рассаженные за отдельные парты пять моих одногруппников, – удивлённо вскинули глаза. Только теперь я заметил, что Неводов смотрит на меня так, словно увидел прямо перед собой отвратительного паука.

  Было в нём то, что мне так не нравится в людях, нечто такое, от чего у тебя холодеет кровь, и ты не можешь быть самим собой, становишься каким-то фальшивым и ватным. Такое состояние, конечно, мешало на семинарских занятиях, просто не давало сосредоточиться на вопросах, которые он задавал, да и вопросы у него всегда были с подковыркой, словно он хотел тем самым показать своё превосходство над нами, зелёными сосунками.

  Неводов снял свои модные огромные итальянские очки с толстыми стеклами и принялся гонять меня по всему курсу. Вопросы сыпались один за другим, и ни один из них не был связан с вопросами билета.

  Вначале изумление охватило меня, но вскоре к сердцу подступил настоящий ужас. Точно такое же состояние было у меня тогда, в десятом классе, когда в фойе нашей школы среди бела дня на глазах всех учащихся ко мне пристали два крепких проспиртованных и прокуренных парня, требуя денег. Теперь я стоял под градом молотобойных ударов Неводова, а он всё бил и бил своими каверзными вопросами, методично выискивая моё самое слабое место.

  Наконец, он не выдержал и буквально заскрежетал зубами, – я не просто отвечал, а приводил примеры и пытался делать выводы (так советовала мне отвечать мама). За такие ответы при всём желании «неудовлетворительно» поставить было невозможно, однако он всё-таки поставил.

  – Идите, Тобольцев, и впредь относитесь к учёбе более внимательно!

  Всё поплыло перед глазами. Не помня себя, я схватил зачётную книжку и вывалился из аудитории в коридор.
Здесь меня ожидали не на шутку встревоженные одногруппники.

  – Как, Валера?  Что? Он тебя сорок минут терзал!

  – Не знаю.

  Они раскрыли мою зачётную книжку.

  – Ничего.

  – Пустая графа.

  – Значит, двойка.

  Не чувствуя ног, качаясь, как пьяный, я побрёл по коридору и вышел во двор. Холодный воздух жёстко схватил лицо и стал настойчиво забираться за шиворот, но мне было всё равно. Я хотел объяснить поведение Неводова и не мог.

  Все вопросы билета были знакомы,  я ответил, а на дополнительные вопросы, которые вообще билета не касались, либо ответил, либо пытался найти ответ, обобщая, сравнивая, ища примеры и делая выводы. Что ему ещё было нужно, совершенно непонятно!

  – Валера, ты с ума сошел! – Я обернулся, ко мне бежала Нина Григорьевна, тоже раздетая, как и я. – Я тебя из окна случайно увидела. Что ты делаешь, на улице мороз, а ты хоть бы шапку надел. Пошли, пошли скорее, есть срочный разговор!

  Мы зашли в её комнату на втором этаже, здесь было тепло и уютно. Она включила в розетку электрочайник.

  – Ты на себя не похож. Что-то случилось?

  Пока я во всех подробностях рассказывал ей о том, что произошло, она заварила чай и поставила передо мной дымящуюся чашку и аппетитный кусочек торта на тарелочке с лиловой каймой.

  – А ты знаешь, что Неводов – двоюродный дядя Пчелинцева?


Глава шестая. Только бы дойти.

  Я чуть тортом не подавился.

  – Нет, не знаю.

  – А ты знаешь, что он недавно сказал маме Пчелинцева, и она распустила теперь этот слух по всей школе?

  – Нет.

  – Твоя мама работает на кафедре криминалистики, из этого новоявленный Шерлок Холмс Неводов сделал вывод, что это ты принёс в казарму флуоресцентную краску Луч и ночью измазал ею Пчелинцева, чтобы все подумали, что он – вор.

  – Что за бред! Это в какую голову такое пришло?

  – Я тоже думаю, что бред, однако видишь, чем для тебя этот бред обернулся. Неводов оказался мстительным товарищем.

  – У нас завтра самолёт, мы с мамой летим в Ташкент, чтобы повидаться с отцом, ему буквально на несколько дней удалось без официального оформления вырваться из Афганистана, а теперь с заваленным экзаменом кто меня отпустит?

  Нина Григорьевна встала, обхватила локти руками, напомнив мне известную нашу советскую поэтессу, в задумчивости прошлась по комнате, затем остановилась рядом со мной и положила мне руки на плечи.

  – Я поговорю с Неводовым, всё будет хорошо, а ты, пожалуйста, ни о чём не думай и спокойно готовься к отъезду!

  После ужина я вдруг почувствовал сильное недомогание. Меня просто валило с ног. Я упал на койку, забрался под одеяло, однако никак не мог согреться, меня крепко знобило, зуб буквально не попадал на зуб.

  Когда прозвучала команда строиться на вечернюю поверку, подняться я не смог, как ни старался. Меня разбила страшная ломота, тело всё пылало, и глотать было совершенно невозможно, так разболелись гланды.

  Ребята как всегда по вечерам перед отбоем шумели, задирали друг друга, вступали в шутливую возню, и их суета и голоса слились у меня в ушах в один сплошной монотонный гул. Викторов и Кабанов как будто не замечали, что я лежу больной, и мне казалось, что они специально стоят рядом с моей койкой и бубнят над самым ухом, но сказать им, чтобы они отошли куда-нибудь подальше, не было сил, мне даже глаза открыть было больно, не то, что языком пошевелить.

  Единственный, кто наклонился ко мне, был Саша Ти, однако и он был какой-то не такой, как обычно.

  – Что с тобой, Валера?

  – Температура.

  Он как-то неопределённо кивнул и отошёл. Я не помнил, как прошёл отбой, а ночью сквозь вязкий сон окончательно осознал, что заболел капитально. Иногда какие-то странные видения медленно плыли перед глазами. У меня, кажется, начинался бред.
Всё было крайне отвратительно! Я заболел, все мои болячки вылезли наружу. К тому же я получил неудовлетворительную оценку от Неводова и теперь не мог полететь в Ташкент, повидаться с отцом, и это портило настроение окончательно.

  Плюс ко всему прочему меня теперь, оказывается, подозревают в том, что это я измазал Пчелинцева криминалистической краской, а я ничего об этом не знаю! Физическая боль казалась мелочью по сравнению с моим внутренним состоянием.
«Все болезни от нервов, все болезни от нервов, – почему-то эта неизвестно откуда взявшаяся фраза, словно заевшая пластинка, крутилась в мозгу. –  Ершов до сих пор не снял сапоги, а Пчелинцева измазали краской Кабанов, Викторов и Чирканов, чтобы подшутить над ним. Шутка получилось неудачной, и теперь они боятся признаться в том, что Чирканов достал краску через своего земляка Артёма и принёс её в казарму. Пусть Тобольцев за всех отдувается. Хорошо!»

  Мысли путались и наскакивали одна на другую, и лишь под утро голова немного прояснилась. Дело Пчелинцева снова всплыло в мозгу.

  Интересно, откуда взялась краска у Ершова, он утверждает, что пометил ею свои пропавшие купюры. Выходит, он пометил купюры, и они пропали в ту самую ночь, когда шутники Кабанов, Викторов и Чирканов намазали той же краской Пчелинцева. Странное совпадение.

  Всё от нервов, всё  от нервов! Краска, Неводов, экзамен. Неводов, экзамен, краска.

  Я снова провалился в бред, и утром не услышал команду «Подъём!» Состояние было ещё хуже, чем накануне вечером.

  Очнулся я от того, что почувствовал на себе чей-то взгляд. Я с трудом приподнял веки и увидел стоявшего прямо у койки Рыкова. Кроме него в комнате, кажется, никого не  было, – все вышли на утреннее построение. Командир дивизиона был в шинели и шапке и пристально смотрел на меня, словно решая, действительно ли я заболел.

  Я хотел поздороваться, но не смог разлепить ссохшиеся губы. Он ничего не сказал, развернулся и вышел, а я снова погрузился в болезненную круговерть. Скоро в комнате снова поднялся шум и гам, – ребята вернулись с утренней пробежки и начали готовиться к построению на завтрак.

  Вдруг страшно завизжал Виталик Бедренко, его голос невозможно было не узнать, и я, лежа с закрытыми глазами, мысленно представил, что, наверное, он и сейчас, как это обычно делал, ходит, ссутулившись, словно сварливая, но добрая бабушка, и шея его как всегда обмотана шарфом, потому что у Виталика слабое горло.

  – Етить твою! Моя стипендия, сорок рублей, копейка в копейку,  где?!.. Парни, это вовсе не смешно! – Он, причитая, принялся носиться по комнате, я понял это, поскольку его стенания стали раздаваться то здесь, то там. – Парни, етить твою, парни!

  Он всполошил всех.

  – Ты чего, Виталька!

  – Етить твою!

  – Ты везде точно хорошо смотрел?

  Бедренко продолжал суетиться, бегая туда-сюда, и как бабка на базаре визжал в ответ:

  – Да чего смотреть-то! Вчера перед сном проверил, вот здесь в левом нагрудном кармане рубашки они лежали вместе с комсомольским билетом, на сердце, так сказать. Билет на месте, а денег нет! Четыре купюры, четыре десятки с бюстом Ленина в профиль, Госбанк СССР, серия, номер, семь цифр. Лучше скажите, парни, лучше сразу признайтесь, потом хуже будет! Как это называется? Может быть, Тобольцев больным притворился, а сам ночью ко мне в карман залез? Нет, похоже, у него, в самом деле, кажется, температура высокая. Пчелинцев, етить твою, это ты взял. Говори, Скиппи драное! Валера, ты лучше признайся сразу, я никому не скажу.

  – Э-э, слышь, братан, не брал я! – дико ревел в ответ Пчелинцев, и Кабанов с Викторовым покатывались при этом со смеху. – Ты, Паучок, ага, точно, прикинь, того,  крыша едет!

  Виталика прозвали Паучком за то, что на занятиях по вождению автомобиля на нашем учебном УАЗике он умудрился включить сигнал поворота, который располагался на рулевой колонке справа, не правой, как делают все, потому что так очевидно удобнее, а левой рукой.

  – Восьмая группа, выходи строиться на завтрак! – раздался зычный голос Касатонова.

  – Товарищ сержант, Володя, Володенька, – заунывно сказал Бедренко, – что же это получается, что же это делается, етить твою!

  – Что случилось, Виталий?

  – У меня деньги пропали, товарищ командир, моя стипендия, копейка, как говорится, в копейку.

  Несколько секунд Касатонов молчал, затем сдержанно сказал:

  – Будем разбираться, Бедренко, а сейчас, пожалуйста, надень китель и выходи строиться вместе со всеми. Тобольцев как там?.. Понятно. Температурит!

  Все вышли в коридор и сквозь неплотно прикрытую дверь я услышал команды сержантов, вслед за этим что-то грозно рыкнул старшина, а затем громко и отчётливо зазвучал голос Рыкова:

  – Приехали, парни, дальше некуда, у нас снова ЧП! В первом дивизионе во второй группе пропала стипендия у слушателя Филимонова.

  – Товарищ капитан, – негромко сказал Касатонов.

  – Что такое?

  – Ещё одна ласточка! Восьмая группа. Слушатель Бедренко не может найти свою стипендию, четыре купюры достоинством десять рублей.

  – Номера у меня записаны, – визгливо сказал Бедренко. – Так что, парни, слышите, лучше сразу признайтесь, а то хуже будет!

  В наступившей тишине мне показалось, что Рыков громко выругался, и в этот момент меня осенило! Как мне раньше не пришло в голову?! Теперь я точно знал, что следует делать.

  Решительно откинув одеяло, я как был, в брюках и рубашке, потому что вчера сил раздеться полностью просто не было, выполз в коридор. Ребята в изумлении оглянулись на меня.

  – Тобольцев, ты куда, блин? – прошипел кто-то сбоку из глубины строя, но мне было не до него.

  Качаясь, как пьяный, я двинулся вдоль длинной шеренги слушателей к Рыкову. По рядам пронёсся удивлённый шёпоток. Кто-то хихикнул.

  – Тобольцев! – строго и очень громко сказал мне в спину Касатонов, но я не слушал.

  «Только бы дойти», – вот какая единственная мысль пульсировала у меня в мозгу.

  Рыков повернул голову в мою сторону и ошарашено выпучил глаза.

  – Товарищ капитан, – приблизившись к нему, хриплым голосом сказал я, – пожалуйста, пригласите сюда слушателя Ершова из третьей группы первого дивизиона, это очень важно!

  Если бы я был здоров, румян, свеж и стоял перед  ним навытяжку в отутюженной форме, то тогда, наверное, Рыков вряд ли воспринял мою просьбу всерьёз, однако я стоял перед ним согбенный, бледный, измочаленный, босой, беспомощно упирался рукой в стену, и, может быть, поэтому он меня послушал.

  После того, как он пошептался с командиром первого дивизиона, стройный и изящный как девушка замполит первого дивизиона старший лейтенант Бушмин, славившийся тем, что саркастическая ухмылка никогда не сходила у него с лица, подошёл ко мне и окинул меня холодным взглядом.

  – А, этот… как тебя… Тобольцев! Так, слушаю, говори, что случилось.

  – Давайте сюда Ершова, товарищ старший лейтенант, в его присутствии я всё расскажу и покажу!

  – Да неужели? Что это, интересно, ты расскажешь?

  – Кто крадет деньги на курсе.

  Бушмин посмотрел на меня как на полоумного, его белёсые брови грозно сошлись на переносице, и он недобро покачал головой.

  – Смотри, Тобольцев, с огнём играешь, а потом никто тебя не спасёт. Вылетишь, как пробка!

  – Товарищ старший лейтенант, давайте сюда Ершова!

  Вечная саркастическая ухмылка Бушмина вдруг сползла с лица, и его бледные губы сжались в ниточку.

  – Не командуй! Чего босиком стоишь? Кто-нибудь, принесите Тобольцеву его тапочки.

  – Если только они у него не белые! – сострил кто-то из слушателей Бушмина, и шеренги первого дивизиона язвительно загоготали (сказывалось наше негласное соперничество между дивизионами).

  – А если белые, значит, судьба у тебя, Тобольцев, такая, – мрачно сказал Бушмин.

  – Товарищ старший лейтенант!..

  – Молчи лучше, Тобольцев, не зли меня.

  Мне принесли мои тапки. Я вдел в них свои озябшие ноги. Сильно болела голова, а тело буквально разламывалось. Бушмин продолжал коситься на меня подозрительным взглядом.

  Наконец, явился Ершов. Он был в сапогах! Сердце моё учащенно забилось.

  Однако Ершов нисколько не волновался, излучал само спокойствие, и в душе у меня шевельнулось сомнение. Вдруг всё совсем не так, как мне представилось, тогда бездонная пропасть и позор.

  Я обратился к Рыкову.

  – Товарищ капитан, пожалуйста, пригласите сюда слушателя Бедренко из моей восьмой группы.


Глава седьмая. Встречи, которые следует заслужить.

  Рыков дал команду. Явился Виталик с озадаченно хлопающими ресницами. Только сейчас я совершенно не ко времени почему-то обратил внимание, что ресницы у него впечатляющие, длинные как у красивого ребёнка.

  Я уставился на Ершова. Он смотрел на меня как на круглого идиота. Пауза затягивалась.

  – Тобольцев, долго будешь держать дивизионы?! – визгливо сказал Бушмин, его голос пробрал, кажется, до печёнок.

  Я глубоко вздохнул и, словно бросаясь в опасный омут, решительно шагнул к Ершову.

  – Снимай сапоги!

  Губы Ершова вдруг дрогнули, глаза странно расширились, и я понял, что попал в десятку. В следующий миг он взял себя в руки.

  – С какой-такой стати? Кто ты такой? Раскомандовался. Не буду!

  – Снимай сапоги, кому говорю!

  Ершов презрительно скривился в ответ и  вопросительно посмотрел на Бушмина.

  – Товарищ старший лейтенант, он ненормальный! Мне полковник Леднёв разрешил. Если я сниму сапоги, я потом их точно не надену, у меня стопы после обуви сильно распухают, потребуется отдых.

  Преодолевая дикую слабость, я в возмущении сжал неслушающиеся, немеющие кулаки.

  – Сказал бы я, что у тебя распухает по ночам!

  По смуглому лицу Ершова пошли странные тёмные пятна, и от того оно сделалось страшным. Я криво улыбнулся Бушмину.

  – Товарищ старший лейтенант, пусть он снимет сапоги, а не сможет обратно надеть, я ему свои тапочки подарю.

  Бушмин ухмыльнулся и снова стал похож сам на себя.

  – Ладно, Тобольцев, пока один ноль в твою пользу. Слушатель Ершов, будьте любезны, снимите сапоги, не тяните время. Завтрак стынет, мы выбиваемся из распорядка дня, вы срываете курсовые экзамены!

  Ершов шумно вздохнул, однако на этот раз повиновался. Он осторожно снял обувь, оставшись в обмотанных вокруг ступней портянках, и зачем-то поставил сапоги рядком далеко в сторонку, прислонив их к стенке. Строй стихийно сломался, и никто не препятствовал этому. Меня, Ершова, Бедренко и всех наших офицеров курса со всех сторон окружила плотная толпа слушателей.

  – Куда сапоги прячешь? – грозно сказал я сиплым голосом Ершову, чувствуя, что последние силы покидают меня. – Вынимай стельки!

  Ершов весь сжался в комок.

  – Нет, не буду, отстаньте, я буду жаловаться полковнику Леднёву!

  Бушмин, не вытерпев, наклонился, схватил правый сапог, вырвал из него стельку, перевернул и энергично потряс. Из сапога выпали лишь две светлые ниточки, оставшиеся внутри от портянки.

  Замполит схватил левый сапог, на лице Ершова отразился животный ужас, смешанный с лютой ненавистью. Наверное, так смотрит крыса, когда её загоняют в угол, угрожая убить палкой.

  Бушмин, кажется, тоже что-то почувствовал. Он медленно вынул стельку, высоко поднял сапог, чтобы все могли его видеть и картинно перевернул вниз.

  Из сапога на линолеум пола посыпались сложенные вдвое десятирублевые купюры. Толпа буквально ахнула.

  – Не трогайте, это мои сбережения для матери! – в полном отчаянии пискляво сказал Ершов.

  Бедренко вскрикнул раненой белкой, схватил с пола одну из купюр и, достав из внутреннего кармана кителя блокнот, замахал им перед носом Бушмина.

  – Товарищ старший лейтенант, у меня все номера записаны!

  Бушмин невозмутимо взял протянутые ему блокнот и купюру. Открыв блокнот на странице, которую ему указал Виталик, он начал сравнивать серию и цифры купюры с серией и цифрой, записанной в блокноте.

  Наконец, он поднял голову и посмотрел на Рыкова.

  – Мать честная, сходится!

  Толпа онемела. В наступившей тишине Рыков явственно выругался матом.

  В следующий миг толпа, словно очнувшись, двинулась плотной древнегреческой фалангой на Ершова, прижимая его к стене, к побелевшему лицу воришки хищно потянулись скрюченные пальцы.

  – Тихо, – вскинув руку вверх так, словно в ней был зажат Маузер, властно сказал Бушмин. – Смирно! Старшина, выводите личный состав на завтрак.

  Раздалась зычная команда старшины курса, однако разъярённая толпа даже не шевельнулась. Картина, следует заметить, была впечатляющая.

  Бушмин впился в лица слушателей своим острым как гвоздь взглядом, его обычно голубые глаза стали совершенно бесцветными.

  – Одну глупость мы совершили, парни! Вора у себя в дивизионе прохлопали. Как бы нам не совершить ещё одну. Никакого самосуда, слышите? Я вполне серьёзно говорю! Любой, кто тронет Ершова хоть мизинцем, пойдет на ковёр к начальнику школы, а это отчисление однозначно, обещаю!

  В общем, кое-как офицерам, старшинам и сержантам удалось немного успокоить народ, и все, угрюмо косясь на оцепеневшего Ершова, двинулись на завтрак. Бушмин повернулся ко мне и заговорщицки наклонился к моему уху.

  – Не ожидал от тебя, Тобольцев. Два ноль в твою пользу, однако будь осторожен. Посмотрим, кто будет смеяться последним. Краску-то кто с кафедры криминалистики принёс, не знаешь?

  Он снисходительно похлопал меня по спине и победно удалился. Я в изнеможении прислонился плечом к стене.

  Подошёл Рыков и вопросительно заглянул мне в глаза.

  – Ты что-то очень бледный, Тобольцев.

  – Я еле на ногах стою, товарищ капитан, и всё как будто во сне.

  – Ты неуд получил, так что на время каникул будешь в моем полном распоряжении, а пока иди, тебе отлежаться надо.

  Умел Рыков обрадовать! Я уныло побрёл по коридору, опираясь на стену.

  – А Ершова мы раскрутим на полную катушку, – сказал мне Рыков в спину. – Ты молодец!

  Голова сильно кружилась, горло было обложено крепко, и в ответ я просипел нечто совершенно невразумительное. Кое-как добравшись до своей койки, я упал на неё и снова провалился в ужасную ломоту и жар.

  Касатонов принёс мне из столовой еду – картофельное пюре с парочкой аппетитных котлет и стакан сладкого остывшего чаю.

  – Спасибо, товарищ сержант.

  – Как ты?

  – Плохо, подняться не могу.

  – Обязательно поешь.

  Чай я через силу выпил, а пюре и котлеты просто не полезли в горло. Голова моя упала на подушку, и болезнь вновь властно потащила в свои миры, наполненные лишь болью, бессилием и полным безволием, что выводило из себя больше всего.

  Я снова впал в кошмарное забытьё, из которого меня совершенно неожиданно вывел голос мамы.

  – Боже мой, что здесь творится! – Она склонилась надо мной и положила свою прохладную бархатную ладонь на лоб. – Валера, у тебя невероятный жар.

  – Высокая температура, мам, и горло жутко болит, глотать невозможно, есть не могу и не хочу.

  – Да что же это такое, в самом деле! Я утром видела вашего Рыкова, разговаривала с ним на плацу, он комплиментами сыпал, как галантный офицер на царском балу, а о том, что ты заболел, ни слова не сказал. Он же знает, что у нас с тобой сегодня в десять вечера самолёт!

  – Наверное, считает меня в полном своём распоряжении.

  – Почему?

  – Потому что я двойку по теории государства и права схватил.

  – Да ничего ты не схватил! Этот ваш Неводов слышал звон, да не знает, где он, решил перед своей двоюродной сестрой, мамочкой Пчелинцева, хвост распустить, показать, какой он крутой, и как он умеет восстанавливать справедливость. Нина Григорьевна хорошо ему мозги вправила, и теперь он снова милый и пушистый.

  – Неужели ждёт на пересдачу?

  – Какая пересдача! Он исправил в ведомости «неудовлетворительно» на «хорошо», хотя ты отвечал на «отлично». Всё-таки он, мне кажется, какой-то странный! Оценку в зачётку поставит после каникул. Сейчас не до этого. Время почти двенадцать, как ты полетишь? Срочно едем домой и сбиваем температуру. У нас всего несколько часов остаётся. Одевайся!

  Я с трудом оделся и, держась за маму, вышел из расположения школы, не забывая отдавать честь пробегавшим мимо офицерам. Затем мы тряслись в как всегда битком набитом автобусе, и мне казалось, что он вытрясет из меня всю душу.

  Дома мама пичкала меня таблетками и отпаивала тёплой водой с лимоном и мёдом, однако всё было бесполезно. Хотя температура снизилась, ужасная разбитость не позволяла даже шевельнуться.

  – Нам главное добраться до самолёта, Валера. Лететь надо обязательно, официального отпуска у нашего папы не будет, и если мы не вылетим в Ташкент, то сможем увидеться лишь через полтора года, а может быть, вообще не увидимся, ах, не хочу даже думать об этом!

  За окном давно стемнело, и мы выехали в аэропорт на такси. Регистрацию я прошёл, хотя перед глазами зловеще плыли зелёные круги, и иногда я вообще не понимал, где нахожусь.

  – Молодец, Валерик, ты держался мужественно!

  Однако посадку на борт задержали почти на три часа, не объясняя причин. Пассажиров загнали в неотапливаемый тесный тамбур, и они стояли вплотную друг к другу, как пингвины на антарктической льдине.

  Силы вдруг окончательно покинули меня. Скоро я потерял чувство реальности и очнулся лишь на руках мамы. Она чуть ли не волоком тащила меня к автобусу, который, наконец, подъехал, чтобы везти нас к самолёту.

  Небо прояснилось, и ударил сильный мороз. Может быть, крепкий ночной морозный воздух привёл меня в чувство, не знаю, но я вдруг встал на ноги и пошёл сам.

  Стало немного легче, и мы забрались в заледеневший автобус.

  – Ты весь зелёный, Валера, просто зелёный, – испуганно глядя на меня, повторяла мама. – В тамбуре ты потерял сознание, хорошо, что все вплотную стояли, зажали тебя со всех сторон, иначе бы ты с размаху на бетонный пол грохнулся. Я просто не смогла бы тебя удержать!

 Мама, милая моя мама, она как раненого бойца с поля боя вытянула меня из моей казармы в заветный салон самолета. Как ни странно, когда мы взлетели, мне стало гораздо легче, я даже сумел улыбнуться приятной стюардессе и съел обед, который нам предложили.

  Из-за задержки рейса мы прилетели, когда наступило утро. Ташкент встретил голубым небом и весенней тёплой погодой, непривычной для северного жителя в конце января.

  Мы двинулись по лётному полю к зданию аэропорта, возвышавшемуся неподалеку от самолётной стоянки.

  – Смотри, где отец, – сказала мама.

  Мы прошли ограждение, вышли к встречающим, толпившимся на открытом воздухе, и в этот момент какой-то юркий сухой парень в чёрном кожаном пиджаке и такой же чёрной кожаной кепке метнулся к нам. Мама испуганно отпрянула от него в сторону, и только через несколько мгновений, наконец, узнала в подозрительном пареньке, похожем на героя Василия Шукшина из кинофильма «Калина красная», нашего папу.

  В отличие от мамы я узнал его сразу, и теперь воочию увидел, каким он был в девятнадцать лет, раньше видел его таким юным, понятное дело, только на выцветших фотографиях в семейном альбоме. За каких-то полгода он сбросил, наверное, килограммов двадцать, загорел, посвежел, однако в то же время натянулся нервами до предела, ежесекундно косясь через плечо назад, – нет ли чего-то угрожающего за спиной.

  Пять дней мы жили в ташкентской гостинице, и каждый день радовал нас прекрасной погодой. Первый день я пролежал на диване, а затем болезнь незаметно отступила, и ко мне вернулись силы. Ташкент, в самом деле, благодатный, хлебный город!

  Отец всё никак не мог поверить, что его коллега и боевой товарищ, с которым они вместе рисковали в Кандагаре, не выдержал проверку на деньги и оказался подлецом. Конечно, несколько тысяч рублей, которые ему были доверены, были по тем временам просто заоблачной для советского человека суммой, на них можно было купить  автомобиль, и всё-таки не верилось, что деньги смогли заглушить в нём не только совесть, товарищеские чувства, чувство долга, но и элементарные правила приличия.

  Когда папа рассказал, что происходит в Кандагаре, мы с мамой пришли в тихий ужас. Вместо социалистического строительства при братской поддержке Советского Союза, как нам во весь голос вещали телевидение и газеты, в действительности там разгоралась самая  настоящая гражданская война, и наши партийные советники, а также советники КГБ, армии и милиции вместе с нашими войсками попали в этот обжигающий до костей афганский соус.

  Удары сыпались с различных, зачастую совершенно неожиданных сторон. Много было потерь на дорогах. Кто-то подхватывал местную инфекцию, потому что никаких прививок не делали, кто-то получал ранение, а некоторым было суждено вернуться на родину в цинковом гробу.

  Папа вёл себя удивительно мягко и нежно, я не помнил, чтобы раньше он был таким. Казалось, он предчувствовал, что больше нас никогда не увидит, а когда мы провожали его в аэропорту, у него на глазах выступили слёзы, и глаза его, обычно серые, сделались ярко-синими.

  Когда мы прощались, он сказал:

  – Ты на рожон не лезь, Валера, не рви жилы, внимательно слушай командиров и, пожалуйста, старайся чаще улыбаться.

  Из Ташкента мы вылетели в Алма-Ату, где остановились у маминой подруги. Здесь, в городе, где я родился, мне удалось встретиться с моей бывшей одноклассницей, которую я любил с первого класса и с которой мы переписывались с класса восьмого.

  Я пришёл с цветами на её день рождения, в парадной форме слушателя школы милиции, а она встретила меня нечесаная в каком-то ветхом застиранном халатике.

  Лишь по настоянию родителей она причесалась и надела выходное платье, а они накрыли праздничный стол.
Короче говоря, особых ответных чувств я в ней не увидел, она вела себя так, словно делала мне одолжение, встречаясь со мной, и разговаривали мы в основном с её папой,  щуплым на вид мужчиной в солидных очках, имевшим, однако, звание заслуженного мастера спорта по акробатике. Он оказался величайшим ценителем американской литературы и необыкновенным знатоком международной обстановки. Наверное, час или два он  пространно рассуждал о творчестве Уильяма Фолкнера, которого я тогда совершенно не знал, и восхищался диктатором Ливии Муамаром Каддафи.

  – Всего один человек, а вот, поди-ка, с его Джамахирией, исповедующей широкое участие народа в управлении общими делами, Соединенные Штаты ничего поделать не могут!

  Я, задавленный казармой и нарядами, не сумел толком поддержать беседу (какие там Фолкнер и Каддафи!), был крепко собой недоволен и ушёл разочарованный. Не о такой встрече с моей девушкой я грезил всё время!

Глава восьмая. Лена.

  В общем вернулся я из отпуска и приступил к занятиям во втором семестре чрезвычайно расстроенный, а вскоре вдруг мне передали пахнущий духами конверт с кафедры криминалистики. Вначале я подумал, что письмо пришло от мамы, но духи и надпись на конверте «Валерию Тобольцеву» были не её.

  Распечатав конверт, я прочитал следующее:

  Здравствуйте, Валера!
Близится двадцать третье февраля. Вы только хотели меня пригласить в ресторан, а я вас беру за руку и приглашаю. Жду в кафе «Ленинградское» в шесть часов вечера в ближайшую субботу. Если не сможете прийти, дайте знать.
Лена.

  В пятницу мне повезло. Дежурным офицером был не Рыков, а замполит Ковалёв, и он выписал мне увольнительную до понедельника. Я рассказал маме о письме Лены, и она была чрезвычайно заинтригована.

  – Только прошу тебя, не пей, у тебя слабая печень!

  Надев подарки отца – джинсы, батник, чешские туфли на высоком каблуке и дубленку с меховой шапкой, – я впервые в жизни самостоятельно отправился в ресторан. Раздевшись в гардеробной комнате и подойдя к зеркалу, чтобы причесаться, я вдруг подумал, что Лена будет не одна. Скорее всего, она придёт с Артёмом. Они хотят вызвать меня на откровенный разговор и узнать, как мне удалось изобличить Ершова, и не потянутся ли ниточки к ним. Моё приподнятое настроение мигом улетучилось.

  Я вошёл в полупустой зал и сразу увидел её за столиком неподалеку от эстрады. Она сидела одна!

  Странные чувства я тогда испытал. Она была очень привлекательна, но в то же время я не мог отделаться от мысли, что отношусь к ней как к старшей сестре и по-другому, кажется, относиться не смогу.

  – Я думала, что вы не придёте.

  – А я, как видите, пришёл.

  – Вы изменились за те два месяца, что я вас не видела. Были корявым клёном, а теперь становитесь похожим на стройный ясень, и взгляд у вас стал более твёрдый, настоящий мужской.

  – Зато вы совершенно не изменились, всё такая же юная и красивая.

  Она таинственно улыбнулась и посмотрела на меня взглядом обаятельной кошки.

  – Что будем пить?

  – Я – воду, вам предлагаю шампанское.

  – Оно стоит шестьдесят восемь копеек за сто грамм, а мне сто грамм как-то маловато будет.

  – Хорошо, закажем четыреста грамм. Что вы на меня так странно смотрите, Лена? Двадцатого числа мы получили стипендию, и на этот раз она впервые ни у кого не пропала.

  – Благодаря вам.

  – Да ладно! Просто случайная цепь событий: моё больное колено, моя мама стала работать у вас на кафедре, я застал вас в компании Артёма, не знаю его фамилии.

  – Мышлов.

  – Вот, в компании Артёма Мышлова и Алексея Ершова случайно застал я вас и узнал, что они – земляки. Что ещё? Ах, да, я случайно услышал, как Чирканов рассказывал, как здорово провёл время в ресторане в компании Артёма и его весьма привлекательной девушки.

  Лена густо покраснела.

  – Это к делу не относится. Если вы полагаете, что я давала кому-то краску Луч, то крепко ошибаетесь. Запомните, краску Луч я никому не давала!

  Мне сделалось нехорошо. Я, в самом деле, полагал, что Лена по просьбе Артёма достала ему злополучную краску, а тот снабдил ею Ершова.

  Лена как будто прочитала мои мысли.

  – Артём к тому, что делал Ершов, совершенно не причастен!

  Воцарилась неловкая пауза.

  – Что мы сидим, нам давно пора сделать заказ, – наконец, сказала Лена. – Что вы будете есть?

  – А что здесь есть? Пусть подают самое лучшее.

  – Есть цыпленок жареный с маринованными фруктами за рубль пятьдесят восемь. Дороговато!

  – Пойдёт.

  – Как знаете, а я буду чай с вареньем и пирожное шоколадное, так оно в меню называется.

  Разговор о деле Ершова внес напряжение, и теперь мы всё больше молчали. Она смаковала пирожное, запивая его шампанским, а я с аппетитом наворачивал цыпленка, хотя знал, что жареное мне лучше не есть, – врачи не рекомендовали ещё с седьмого класса после тяжёлой болезни.

  Она вдруг поставила недопитый фужер на стол и пристально посмотрела на меня.

  – Так и будем молчать? Может быть вы всё-таки расскажете, уважаемый мистер Шерлок Холмс, как вам удалось изобличить Ершова. Кстати, его исключают из школы. Вчера генерал подписал приказ об отчислении. Передавать дело следователю не стали, ограничились служебным расследованием. Выяснилось, что намытые из карманов своих сокурсников двести с лишним рублей Ершов отправлял своей одинокой маме. У него, оказывается, есть ещё сестрёнка и братишка, иногда бывают дни, когда им нечего есть.

  Я заказал ей порцию мороженого. Она с игривой улыбкой посмотрела на меня.

  – А вы?

  – У меня горло слабое.

  – Так вы расскажете? Мне интересно, как вы рассуждали. Может быть, я тоже смогла бы до такого додуматься.

  – Да здесь нет ничего сверхъестественного, Лена! Просто я задался вопросом, – а куда в условиях казармы, когда мы все на виду, и выход в город ограничен, можно спрятать украденные деньги. Носить при себе или зашить в матрас рискованно, заметят. Спрятать в наволочку неудобно, поскольку у нас еженедельно по субботам банный день и смена белья. Чтобы воровать деньги, надо иметь возможность отлучаться в город не только в выходные дни по увольнительным. Какая-нибудь хворь, с которой не может справиться наш фельдшер в медпункте, очень подойдёт, – это чрезвычайно удобный предлог. Помимо этого, нужен ещё один предлог, который сработает, если вдруг кто-то ночью застанет его, обходящего неизвестно зачем комнаты нашего курса. Ботинки мы сейчас чистим в комнате, а вот когда носили сапоги, чистить их в жилом помещении было запрещено, поскольку пол невозможно было отмыть от следов ваксы, и командиры оборудовали специальный угол в умывальной комнате. Чистить сапоги после отбоя, чтобы подготовиться к завтрашнему дню, не возбранялось, запрещалось лишь при этом шуметь и разговаривать. Что ещё нужно вору? Идеальный предлог! Глубокой ночью, когда все засыпают, он встает, берёт сапоги и, ступая на цыпочках, выглядывает в коридор. У входа на наш этаж у нас круглые сутки стоит дневальный, однако не все дневальные могут стоять у тумбочки, как приклеенные, кто-то периодически заходит в туалет, чтобы размяться, кто-то торчит, повернувшись к окну и не видит, что у него делается за спиной в коридоре, кто-то просто откровенно дремлет. Неужели нельзя выбрать момент и нырнуть в соседнюю комнату, где располагается другая группа, поскольку в своей группе, понятное дело, красть деньги опасно, могут вычислить. Если кто-то проснётся и застанет его в чужой комнате, вор может легко объяснить, что надо срочно почистить сапоги, кто-то из слушателей обещал ему дать свой крем, щетку или мягкую тряпочку, а он теперь не может вспомнить, в какой комнате спит этот слушатель. При такой легенде поле для выдумок открывается широкое. Главное, что есть правдоподобный предлог. Вот так я рассуждал, Лена, ещё не зная, кто именно крадёт деньги.

  – Теперь понятно, а то у меня комплекс неполноценности начал развиваться. Просто вы знали кое-какие нюансы вашей казарменной жизни, которые я не знала и вряд ли бы узнала, если бы вы мне сейчас не рассказали. Остальное, кстати, теперь я могу рассказать за вас. Когда по приказу Леднёва ваш курс снял сапоги, Ершов не снял, предъявив справку от врача, что он проходит лечение в поликлинике УВД, и разношенные сапоги позволяют ему хоть как-то ходить, потому что стопы опухают, а в новых ботинках ходить совершенно невозможно.

  – Именно.

  – Хм, а как вы узнали, что Чирканов где-то достал краску Луч, чтобы подшутить над одиозным Пчелинцевым?

  – По его реакции. Он и ещё парочка его приятелей просто давились от смеха, когда Пчелинцев обнаружил, что его лицо пошло страшными лиловыми пятнами. Все испугались, что с Пчелинцевым приключилась беда, какая-то неизвестная кожная болезнь, а эти товарищи не испугались, они перешептывались и хихикали, комментируя друг другу происходящее.

  – Могу вам кое-что прояснить. Когда мы сидели в ресторане, мы – это я, Артём, Чирканов и Ершов, Чирканов сказал, что надо бы проучить Пчелинцева, который постоянно утаивает посылки от матери, рожу бы его прыщавую чем-нибудь стойким намазать. Артём написал ему номер телефона своего знакомого оперативника уголовного розыска, который работает в Шатском областном управлении внутренних дел и специализируется на кражах. Ершов, конечно, слышал этот разговор, он сидел рядом, и ему, наверное, пришла в голову идея, – в очередной раз пройтись по карманам своих сокурсников как раз в ту ночь, когда Чирканов и его приятели подшутят над Пчелинцевым, затем инсценировать пропажу своей стипендии и заявить, что купюры были выкрашены краской Луч, чтобы подозрение пало на Пчелинцева.

  – Лена, вы всё расставили по своим местам. Что-то такое я предполагал, но точно не знал. Следовало спросить Чирканова, но вряд ли он сказал бы мне правду.

  Когда принесли мороженое, она вдруг снова пристально посмотрела на меня. Я смутился от этого глубоко проникающего взгляда.

  – Я вам нравлюсь, Валера?

  Я чуть не поперхнулся водой, которую как раз в этот момент решил допить.

  – Да.

  – Вы мне тоже нравитесь. – Она вдруг положила свою тёплую ладонь на мою холодную руку, наклонилась к моему уху и сладко прошептала:

  – Если бы ты был постарше, я бы, наверное, в тебя влюбилась.

  Я заметно вздрогнул и, кажется, густо покраснел, она звонко рассмеялась.

  – А теперь мы снова на вы, Валерий! Пойдемте, мне пора домой и провожать меня не надо.

  В марте мы поздравляли Чирканова с днём рождения. В момент всеобщего веселья, когда ребята поглощали праздничный торт, купленный в кондитерской за углом,  он вдруг отвёл меня в сторону.

  – Ершов был мой земляк, но он дружил с Артёмом Мышловым, а не со мной. Я его вообще толком не знал.

  – А кто тебе дал флуоресцентную краску Луч?

  Красивые тёмные Славины брови в лёгком изумлении поехали вверх.

  – Ты меня удивляешь! Я даже к своему стыду до сих пор не знаю, как она называется. Мышлов мне её достал через своего знакомого оперативника из областного управления. Мы с Кабановым хотели подшутить над Пчелинцевым, вот и подшутили! Надеюсь, ты не думаешь, что я причастен к тому, что делал Ершов?

  – Нет, не думаю. Просто когда прошёл слух, что это я принёс краску в казарму, потому что у меня мама преподает на кафедре криминалистики, вы, наверное, могли бы всё-таки признаться, чтобы разрешить неприятное недоразумение,  или, по-вашему, как, – каждый за себя?

  – Какой слух, Валера? Я тогда вообще ничего об этом не знал! А если бы тогда узнал, конечно бы всё рассказал Рыкову или Неводову.

  Я внимательно посмотрел в раскрасневшееся как у девушки Славино лицо. Мне показалось, что он говорит правду.

  В тот же вечер ко мне подошёл, пряча глаза, Пчелинцев.

  – Ты, э-э, это, ага, извини, короче. Неводов, э, не так понял. Слышь, сходи к нему. Зачетку, ага, возьми. Он, прикинь, ждёт.


Глава девятая. Миша Командир.

  Несмотря на разочарование, которое меня постигло после встречи с моей бывшей одноклассницей, а ныне студенткой химического факультета Казахского государственного университета, я написал ей письмо, рассказал об учёбе и забавных эпизодах казарменной жизни. Прошло три недели, и, о, чудо, я получил от неё приятно пахнущий конверт! Казалось, судьба сжалилась надо мной.

  Гораздо позже, когда мы стали мужем и женой, она призналась, что ответила из жалости к моим чувствам по настоянию своей бабушки, которая была нашей с ней первой учительницей в начальных классах. Так мне всю нашу семейную жизнь и казалось, что на самом деле она меня не любит, да и впрямь сложно любить человека, который постоянно в чём-нибудь подозревает, слишком многое видит и постоянно думает.

  Четвёртый курс убыл на стажировку, мы вздохнули с облегчением, и в нарядах по столовой у нас появилось время для чтения. Викторов запоем поглощал романы Жорж Санд, а моей девушке нравился Достоевский, и в нарядах по столовой, благо, что нагрузка существенно уменьшилась, я штудировал роман «Идиот». После этого мы делились впечатлениями, размышляли над поведением главных героев и пытались ответить на вопрос, почему женщины уважают одних мужчин, однако вступают в связь с другими, а всю жизнь бесплодно мечтают о третьих.

  Некоторые её суждения казались мне несколько категоричными, и не всё я в них, откровенно говоря, тогда понял, поскольку воспринимал события романа несколько иначе. Ей нравилась Аглая, которая боготворила князя Мышкина, но не видела в нём мужа, то есть человека, на которого можно практически опереться. А мне нравилась Настасья Филипповна, эта якобы падшая женщина, которая, как мне казалось, была на самом деле совестью народной, попранной, но всё равно живущей и не дающей обществу окончательно разложиться. Если её убить, все сходят с ума.

  Мои отношения с Кабановым несколько улучшились, однако очень незначительно. Он по-прежнему олицетворял собой холодный, безрадостный и чрезвычайно язвительный мир, яд которого отравлял существование. Вот когда я кожей ощутил, каково было князю Мышкину, когда он попытался влиться в циничное петербургское общество.

  Правда, я не мог понять, как можно терпеть зло и не сопротивляться ему. Если кто-то пытается тебя унизить и желает издеваться, в ответ он получит хорошую встряску мозгов в прямом и переносном смысле. Скоро Кабанов понял, что перегибать палку со мной опасно, а драться со мной, как показал случай в столовой, он желания не испытывал, ему гораздо более интересными казались провокационные скабрёзные шуточки, однако называть меня Дуремаром он всё-таки прекратил, за что я мысленно восхвалил его, хотя лютая ненависть к его внутреннему миру у меня всё равно оставалась.

  Второй семестр проходил гораздо легче, мы втянулись в режим, приспособились к казарменному положению и строгому распорядку дня и узнали от старшекурсников, как можно безбоязненно уходить через забор в самовольные отлучки, если невмоготу. Мобильных телефонов тогда ещё не было, зато неплохо функционировало солдатское сарафанное радио, которое довольно точно извещало нас, кто из офицеров сегодня дежурит по школе, строг он или смотрит на мелкие шалости сквозь пальцы, и когда появляется в расположении курса, чтобы провести положенную проверку личного состава.

  Вместо отчисленного Ершова в первом дивизионе появился новенький. Его звали Михаил, а фамилия у него, насколько помню, была Громыкин.

  Поговаривали, что папа Миши, известный дипломат, сотрудник советского консульства в Германской Демократической Республике, устроил сына в Берлинский университет, откуда его вскоре исключили за весьма сомнительное поведение. Тогда через знакомых генералов он пристроил Мишу в нашу школу, понадеявшись, видимо, что может быть хоть здесь из него сделают человека.

  Михаил внешне крепко походил на немца, – высокий, поджарый, белобрысый, с голубыми глазами и цепким умным взглядом. По-немецки он шпарил так, словно немецкий язык был его родным, и положительные оценки получал только на семинарах по немецкому языку, преподавательница была в восторге от его берлинского произношения. По остальным предметам он практически не учился и лекции не посещал.

  Его пытались в наказание ставить в наряды по столовой, однако схватились за голову, когда вскоре он вскружил голову достаточно привлекательной незамужней поварихе, которая была старше его на десять лет. В казарме Миша практически не ночевал, никакие уговоры и увещевания офицеров на него не действовали, а когда его прижимали в угол, приносил медицинские справки. То у него вдруг случался флюс, то давал о себе знать осложненный ларингит, то мучило острое респираторное заболевание.

  Как-то на плацу его остановил полковник Леднёв за то, что он не отдал ему честь. Мы все сторонились Леднёва, обходили его за три версты, встреча с ним не сулила ничего хорошего, а Миша холодно послал его сквозь зубы на три весёлых буквы и спокойно пошёл дальше. Леднёв визжал ему в спину как недорезанный поросёнок, топал ногами, как крокодил из известной сказки Корнея Чуковского, требуя немедленно  вернуться, однако Миша даже не оглянулся.

  Было инициировано служебное расследование, которое закончилось пшиком. В общем, наша отлаженная и до сих пор неплохо функционировавшая дисциплинарная машина на Мише почему-то вдруг дала сбой, и её шестеренки, страшно греясь, завертелись вхолостую.

  Мише всё было нипочем, и жил он так, словно он – творец своей судьбы, и никто ему не указ. Все оживлялись, когда видели его фигуру с вечно бледным как у покойника лицом и сухо поблескивающими странноватыми глазами. Казалось, что агрессия и раздражение сжались в нём словно опасная пружина, и некоторые его побаивались.

  – Что, командир?! – С такой не вполне понятной репликой он мог без всякого приветствия и вступления подойти к любому попавшемуся ему на пути слушателю и добавить что-нибудь сообразно тому, что этот слушатель делал.

  Например, что-нибудь такое:

  – Котлеты довольно жуешь, а в берлинском ресторане-то, вижу, не бывал!

  – Газету, смотрю, читаешь, а «Фёлькишер беобахтер» не листал. Да ты и знать-то не знаешь, что это такое.

  – Гляжу, с деловым видом идёшь, смотри, не упади.

  – Костяшки набил, каратист тот ещё!.. Ты бы лучше на пальцах отжимался.

  А мог вообще понести какую-нибудь пургу на немецком языке, так что у всех глаза на лоб лезли. Вот такой он был наш новый слушатель из первого дивизиона!

  Скоро не только наш курс, но практически вся школа знала Мишу. Какой-то остряк дал ему прозвище Миша Командир, оно прижилось мгновенно, и отныне его только так и звали, что ему очень нравилось. Вскоре и мне довелось с ним встретиться, когда я дежурил в наряде по столовой.

  Я, кажется, говорил, что с первых дней пребывания в школе мы сразу почувствовали, что спортсмены-дзюдоисты являются здесь особой привилегированной кастой. Особость заключалась в том, что вели они себя как бароны, которым в их вотчине позволено всё. Некоторые из них после окончания школы оставались в Шатске, получая блатные должности в местном областном управлении внутренних дел, и по ночам по старой памяти являлись к нам на кухню, чтобы отведать жареной картошечки с квашеной капустой. Начищенной картошки была полная ванна, а квашеная капуста стояла рядами в больших бочках.

  Повариха лично отбирала лучшие картофелины, а затем жарила их на сале. Запах на кухне стоял обалденный, однако нам, словно рабам баронов, приходилось лишь глотать слюнки.

  Если кто-то из нас по глупости делал замечание, что-то вроде того, что «В верхней одежде в пищеблок не заходят» или «Сюда посторонним нельзя», мгновенно без всяких разговоров получал по кумполу. А тот, кто пытался драться, проигрывал мгновенно, – эти крутые парни были похожи на убийственные механизмы, заточенные на сбивание с ног, выворачивание суставов и крушение костей. Драки не получалось, они просто отшвыривали тех, кто им мешал, с дороги и молча шли дальше.

  От них веяло каким-то ледяным жутковатым холодом, который просто парализовывал. Глаза у них были какие-то оловянные, остановившиеся, ненормальные, однако спиртным или табаком от них никогда не пахло, эти крутые ребята неизменно источали один лишь запах дорогого заграничного одеколона.

  В общем, сладу с ними никакого не было. Офицеры лишь криво улыбались, в очередной раз слыша от наших сержантов, которые ходили в наряд старшими дежурными по столовой, историю о том, как в прошедшую ночь снова была «картошка с салом».

  – Это наши хорошие ребята, выпускники, воспитанники капитана Грыжука, наша сила и гордость, офицеры, спортсмены, не связывайтесь с ними!

  Вот и всё, что мы слышали в ответ. Оказывается, дисциплина, распорядок, режим, санитарные требования, – понятия не просто относительные, они гуттаперчевые!

  В ту памятную ночь мы вдвоём с напарником, как обычно, сидели у ванны и чистили картошку, когда к нам в подсобку вломился плечистый, коренастый, поджарый, твердый, словно вырубленный из дерева коротко подстриженный краснолицый парень в шикарном чёрном кожаном импортном плаще.

  Незваный гость оглушительно взревел бешеным вепрем:

  – Где?.. Так вашу!.. Где?!!..

  Небрежным ударом ноги он опрокинул чан с нечищеной картошкой, и она раскатилась по всему полу. Мы в недоумении вскочили на ноги. Мой напарник неосторожно наступил на картофелину, подскользнулся и завалился в угол.

  Я сжал кулаки.

  – Почему вы себе такое позволяете, кто вы?

  Я даже не успел понять, как он это сделал. Мощный удар в лоб заставил меня отлететь на пару метров назад и сесть пятой точкой на кафельный пол. Когда я пришёл в себя, гостя в подсобке уже не было.

  – Повариха! – раздался его оглушительный жуткий рёв из коридора. – Нюх потеряла, так твою! Где ты, тварь? Выходи!

  Он ломился плечом в каморку, которая служила поварихам гардеробной комнатой и комнатой отдыха, а за дверью в ответ через каждые несколько секунд раздавались взрывы дикого хохота. Хохотали мужчина и женщина. Вся наша смена, бывшая в этом наряде, столпилась в просторном коридоре и в изумлении таращилась на происходящее.

  Старшим дежурным по столовой в тот раз у нас был командир второго отделения младший сержант Игорь Калугин, кудрявый, длинный как жердь, блондин, который, как и мы, в армии не служил, поступил в школу после десятого класса и курил лет с двенадцати. У него постоянно дрожали пальцы, он иногда странно дёргался, и Кабанов прозвал его Трясучим.

  – Трясучий-то что отчебучил, – недавно за завтраком рассказал он нам в своей обычной язвительной манере случай с Калугиным. – Подходит к нам и говорит: «Мужики, Леднёв в спешном порядке  приказал очистить плац от окурков, вы не из моего отделения, и я вам не приказываю, я вас прошу, и знаю, что вы сделаете, а потом приглашу я вас всех к себе домой, водочки попьём, хитрого табачка покурим, бабушка шикарную закуску нам сварганит». Мы, конечно, послали его. Пришлось Трясучему в одиночку окурки собирать!

  Вот и сейчас Калугин тоже не мог стоять спокойно на месте, он подёргивался и как будто пританцовывал.

  – Спокойно, парни, не вмешиваемся, просто стоим и смотрим.

  В этот момент дверь распахнулась и на пороге показался… Миша Громыкин! Он был в распахнутой настежь форменной рубашке без погон и наспех застёгнутых форменных бриджах, однако на ногах у него вместо сапог были смешные женские тапочки. В правой руке Миши маячила начатая бутылка водки «Столичная».

  – Что, командир?! – сказал он своё обычное приветствие. – Шумишь?!

  Дзюдоист без разговоров сделал предельно жёсткую подсечку. Миша, кажется, попался на неё, однако, падая вроде бы, вдруг в следующий миг сделал резкий разворот корпусом. Тапок был явно мал, он соскочил с ноги, и Миша с размаху заехал противнику голой пяткой под ухо.

  Наш дзюдоист упал как подкошенный. Миша небрежно глотнул из бутылки.

  – А карате-то не знаешь. – Он с усталой улыбкой повернулся к нам. – Унесите.

  Мы не могли с места сдвинуться от изумления. Миша спокойно ушёл обратно в комнату. Прежде чем он захлопнул дверь, я успел уловить странный сладковатый запах.

  Мы потащили дзюдоиста к выходу и по телефону вызвали с проходной дежурного офицера.

  – Что случилось? – сказал он, войдя на кухню с предельно строгим видом.

  – Товарищ капитан, у нас в расположении посторонний.

  Мы прекрасно знали, как он отреагирует, поскольку именно он пропустил у нам этого самого постороннего. Так оно и случилось.

  Без лишних разговоров он вызвал второкурсников, которые дежурили с ним на проходной, они утащили тело в здание КПП и вызвали карету скорой  помощи, которая увезла нашего варяжского гостя.

  Мы ожидали грандиозного скандала, однако ничего такого не произошло. В ту ночь жареную картошку с салом в исполнении поварихи уплетал за обе щеки лишь один Миша Командир.


Глава десятая. Игорь Калугин.

  Через две недели я снова оказался в наряде по столовой, а старшим дежурным на этот раз был наш командир взвода сержант Касатонов. В эту ночь Володя почему-то вдруг разоткровенничался и рассказал мне, как после окончания сержантской школы он прибыл в погранвойска, и на заставе ему пришлось отбиваться от дедов, поскольку по их неписаным понятиям он, не отслужив положенного срока, не имел права ими командовать. Интересно получалось. Днём он как сержант гонял их в хвост и гриву, а ночью они как деды издевались над ним.

  Рассказ Володи неожиданно прервал 
приход Миши Громыкина. Он был одет в форменный плащ, на голове красовалась круто изогнутая фуражка, а ноги были обуты в сияющие как зеркало хромовые сапоги.

  Михаил как обычно искал повариху, не обращая ни на кого из нас особого внимания,  однако Касатонов холодно попросил его покинуть помещение.

  – Слушатель Громыкин, вы нарушаете распорядок, самовольно оставили расположение части. Вы не в наряде, и вы должны ночевать в казарме на улице Ленина.  Немедленно следуйте туда!

  Наш герой беззаботно ухмыльнулся в ответ.

  – Что, командир, защемило? Бывает.

  – Всё, разговор окончен. Вам здесь делать нечего!

  – Да ладно тебе, командир, хорош, хватит! Вот, возьми, в ресторан сходишь вместе со своей подругой. Где она, в библиотеке, кажется, работает.

  Он достал из внутреннего кармана плаща несколько смятых двадцатипятирублевых купюр и заботливо вложил их в нагрудный карман накрахмаленной белоснежной поварской тужурки, в которую, как того требовала инструкция, был одет поверх своей форменной одежды Касатонов.

  Мы все едва не ахнули. По тем временам это были неплохие деньги. Миша запросто подарил Касатонову месячную заплату инженера или врача!

  Володя резко отбросил его руку в сторону, и купюры рассыпались по кафельному полу кухни.

  – Выйдите отсюда немедленно! О вашем поведении будет доложено руководству.

  Миша весь побелел, лицо его перекосилось, однако, ничего не сказав, он ушёл. Касатонов сдержал слово. Он сел за стол и немедленно накатал рапорт на имя начальника школы, аккуратно прикрепив к нему скрепкой собранные с пола двадцатипятирублевки.

  Мы снова ожидали грандиозный скандал, и снова он не последовал. Дело замяли без объяснения причин, а перед майскими праздниками на вечернюю поверку явился Рыков, хотя дежурным офицером значился замполит первого дивизиона Бушмин.

  – Так, уважаемые, шутки закончились, – с места в карьер начал он, когда весь курс выстроился в две шеренги в коридоре. – Только что поступила пространная телефонограмма из линейного отдела внутренних дел на транспорте, фильм по ней снимать можно. Я не буду зачитывать её всю, это займёт много времени, доведу самую суть, а суть в том, что сержант милиции в портупее и сапогах с жезлом в руке два месяца устраивает облавы на таксистов на Привокзальной площади, представляется сотрудником ГАИ, проверяет багажники, ищет водку. Таксисты откупались от него по ставке двадцать пять рублей с человека, которую он им установил. Неделю назад оперативники ОБХСС упомянутого линейного отдела поймали одного таксиста с поличным на спекуляции водкой «Столичная». Таксист вручил им двадцатипятирублевую купюру и очень удивился, когда они не приняли её. Такое поведение водителя такси заинтересовало сотрудников милиции, и он им, в конце концов, рассказал о сержанте, которого теперь ищет вся милиция Шатска. Запрос в Госавтоинспекцию позволил установить, что её сотрудники не проводят и никогда не проводили рейды по выявлению фактов спекуляции водкой водителями такси, и, наконец, самое главное. Прошлой ночью подозрительный сержант вновь явился на стоянку такси на Привокзальной площади за данью. Следуя инструкциям сотрудников транспортной милиции таксисты попытались задержать его, однако он отбился жезлом, который оказался утяжелен свинцом, а ещё – приёмами карате. Пять человек ничего не смогли с ним сделать, и он скрылся. В настоящее время приказом начальника Управления внутренних дел городской гарнизон милиции переведен на усиленный вариант несения службы. Увольнения запрещены! Все, кто допустит самовольные отлучки, будет строго наказан вплоть до увольнения из органов. Поэтому, парни, повторяю, всё предельно серьёзно! Зарубите себе на носу и передайте всем, чтобы на вечерних поверках все были. Если на бабе, значит, слезай с бабы, конец в руки, и большими скачками как кенгуру в Австралии сюда. Все больные, хромые, косые, жители Шатска, не жители Шатска, все должны прибыть на вечернюю поверку хоть на костылях, хоть на четвереньках, хоть по-пластунски, хоть ползком. Начальник курса на сегодняшний вечер предоставил мне свои полномочия, поэтому, внимание, командиры взводов обоих дивизионов, слушай мою команду!.. Тщательно проверить своих людей и представить мне списки отсутствующих, неважно, уважительная причина, неуважительная, повторяю, всех отсутствующих в список, а списки – мне лично в руки! По каждому буду персонально разбираться. После представления списков старшины дивизионов, как обычно, проведут вечернюю поверку.

  Проверка, которую столь внезапно провёл Рыков, выявила неожиданные результаты. Оказалось, что есть слушатели, которые отпросились в увольнение у командиров взводов, однако Рыков об этом ничего не знает. В нашем взводе таким слушателем оказался младший сержант Игорь Калугин.

  Страшно побагровев, без всякого преувеличения, действительно с вылезшими из орбит глазами Рыков закончил вечернюю поверку следующими словами.

  – Что происходит, парни?!.. В любой момент к нам может нагрянуть инспекция из городского управления, а у нас, извините, бардак. Я запрещаю командирам взводов выписывать увольнительные записки от моего имени. Запрещаю! Дело тех, кто нарушит приказ, будет разбираться у начальника школы, а там вплоть до отчисления. Никаких самовольных отлучек, никаких заборов, слышите? Я все ваши лазейки наизусть знаю! Все ночуют в казарме, все до единого, это не обсуждается.  Всё, всем отбой!!

  – Отбой, – коротко скомандовали старшины дивизионов.

  – Отбой! – словно многоголосое эхо строго подхватили командиры взводов.

  Вновь вспомнив курс молодого бойца, мы толпой вломились в комнату и через сорок пять секунд раздетые лежали под одеялами. Рыков лично обошёл все комнаты и осмотрел каждую койку, помечая что-то себе в блокнот, из чего мы сделали вывод, что всё действительно обстоит крайне серьёзно.

  Через два дня, когда в двадцать два часа тридцать минут мы вновь выстроились на вечернюю поверку, к нам неожиданно явились гости, – милицейские начальники из городского управления. С ними был человек в гражданской одежде, – средних лет коренастый мужчина с залысинами и милым животиком. Он понуро стоял перед строем в то время как начальники, напротив, олицетворяли собой саму уверенность. Оказалось, что к нам вместе с начальниками прибыл таксист, который согласился участвовать в проверке Шатского гарнизона милиции. Как видно, дошла очередь и до нашей школы.

  Его пустили вдоль шеренг. Он шёл, глядя исподлобья, и внимательно всматривался в лица слушателей. Мы все напряглись. А если вдруг он ошибётся и выберет не того?

  Внезапно он остановился напротив Калугина.

  – Кажется, вот этот.

  Игорь ошарашено выпучил глаза. Мгновенно подскочили наши гости.

  – Вы уверены? – вкрадчиво сказал один из милицейских чинов.

  – Не знаю, да нет, нет, это он, точно он!

  – По каким признакам вы его опознаете?

  – У него сержантские лычки.

  – Сержантские лычки можно легко нацепить. Скажите лучше, по каким приметам внешности вы его опознаете: рост, телосложение, цвет волос, цвет глаз, нос, походка, осанка, форма ног и ступней, особые приметы – шрамы, родинки.

  – Так он ростом длинный, потом опять же белобрысый, худой, тот тоже длинный худой был и весь такой волосом светлый.

  – Всё?

  – Глаза такие же голубые!

  – Особые приметы?

  – У того тоже на щеке внизу было какое-то странное белое пятно, то ли родимое, то ли химический ожог.

  – Понятно.

  – Да вы что, – возмущённо, едва не переходя на вопль, сказал Калугин, – да не я это!

  – Не волнуйтесь, младший сержант…

  – Калугин!

  – Разберемся, младший сержант Калугин, пройдёмте!

  Игоря увели. Мы все просто онемели. Даже Кабанов не изрек своего обычного язвительного комментария.

  Рыков подошёл к нашему взводу и уставился на Касатонова так, словно впервые в жизни его увидел.

  – Всё либеральничаешь, а личный состав тебе на голову сел и ножки свесил. Сколько раз отпускал среди недели Калугина без моего ведома?

  – Он – житель Шатска, товарищ капитан, и к тому же у него бабушка постоянно болеет.

  – Вот тебе и бабушка!

  Рыков рвал и метал, таким мы его ещё не видели. После этого события настали наши чёрные дни.

  Вместо того, чтобы отмечать наступившие майские праздники, мы либо сидели в казармах, либо ходили в патрулирование по улицам, либо торчали в нарядах, подменяя все другие взвода, которые наслаждались отдыхом. Наш восьмой взвод оказался виноват в том, что Калугин по ночам шерстил таксистов. Касатонов разозлился не на шутку и теперь безжалостно гонял нас, но мы терпели, понимая, что, в самом деле, частенько пользовались его добротой, ничего не давая взамен.

  Кабанов, наконец, очнулся и снова принялся ёрничать.

  – А Трясучий наш, оказывается, крутой ковбой, блин!

  Однако смеха, который обычно раздавался в ответ на его шуточки, на этот раз он не услышал. Все понимали, что с Игорем Калугиным случилась беда.

  Конечно, он был местным жителем, и, безусловно, имел возможность, находясь дома, надевать на плечи погоны сержанта милиции вместо погон слушателя, они в отличие от погон действующих сотрудников милиции имели жёлтые каймы по краям. Он мог также хранить в тайнике жезл, награбленные деньги, водку, однако никто из нас не верил, что Калугин, в самом деле, устроил нечто подобное. В расположении он больше не появился, и мы начали предчувствовать недоброе.

  Лишь один Кабанов сомневался в невиновности Калугина.

  – Говорят, тот сержант изымал у таксистов не только водку, но и папиросы, набитые коноплей. А наш Трясучий, между прочим, помните, парни, приглашал нас к себе домой водочки попить и хитрого табачка покурить.

  В тот вечер мы долго и жарко спорили по этому поводу, однако ни к какому определенному выводу не пришли. Ночью я долго не мог уснуть и ворочался с боку на бок, чем снова вызвал нешуточное раздражение Кабанова.

  – Ты, Слоняра, блин, хорош ворочаться, кровать сломаешь, – шипел он с верхнего яруса нашей койки. – Штормит?!

  Меня в самом деле крепко штормило. Я почему-то чувствовал, что разгадка где-то совсем рядом, но никак не мог ухватиться за кончик ниточки.

  Следующий день принёс разрешение загадки. Замполит задержал меня поручением, и в столовую я пришёл, когда там никого не было, – наш курс успел отобедать. Получив через раздаточное окно свою законную порцию, я сел за стол, чтобы перекусить.

  Кого можно было увидеть праздно шатающимся в месте, не совпадающим с местом пребывания всего курса? Конечно, Мишу Громыкина!

  Он окинул меня цепким взглядом, остановился и вдруг подсел ко мне за стол так, что оказался прямо напротив меня, и мы, не сговариваясь, посмотрели друг другу в лицо. Мне стало не по себе. Его странно бледная кожа и сухо поблескивающие глаза, как всегда, производили не очень приятное впечатление.

  – Что, командир, смотрю, горох грустно жуёшь, пучить не будет?

  Я смутился, не зная, что ответить. Мне вдруг почему-то подумалось, что у него,  наверное, какие-то проблемы с желудком.

  – А я вот горох есть не могу, – словно в унисон моим мыслям сказал он. – А повариха сегодня дежурит не та, к сожалению. Так что сосу лапу, командир!

  Он со вздохом поднялся, не ожидая, как видно, сочувствия, и меня внезапно осенило. Все недавние события как-то сами собой выстроились у меня в голове в связный логический ряд! Странный блеск в его глазах, бледное, как будто измождённое лицо, дикие взрывы хохота за дверью поварихи той памятной ночью и бутылка водки «Столичная» в руке.

  Между прочим, водку этой марки не в каждом винно-водочном магазине можно найти и не каждый ресторан её может предложить, а таксисты, как я слышал, торгуют именно этой маркой, она считается лучшей и идёт на экспорт в капиталистические страны.

  В те памятные ночи он приходил в сапогах, что также странно, поскольку сейчас мы надеваем сапоги лишь когда дежурим дневальными по курсу, а в те ночи Миша вообще не был в наряде. Какие купюры он совал в карман Касатонову? Исключительно двадцатипятирублевые! А тот сержант установил для каждого таксиста какой размер дани? Двадцать пять рублей! Неужели обычное совпадение?

  Плюс мастерское владение карате. Тот сержант без труда отбился от толпы крепких таксистов, а Миша вырубил спортсмена-дзюдоиста, – гордость нашей школы, да, наверное, и всей Шатской области, причём так, словно перед ним стояла кегля.

  Надо сказать, что в то время обучиться приёмам карате у нас в стране было не так-то просто. Поэтому неудивительно, что действительно овладевали этим видом боевых искусств только люди элитарных кругов. Обычные спортсмены, занимаясь карате, рисковали нажить крупные неприятности, – они либо нарывались на шарлатанов, либо их отслеживали органы государственной безопасности и привлекали к ответственности.

  Моё лицо, наверное, крепко изменилось, и Миша это заметил. Он вдруг присел обратно на скамейку.

  – Что, командир, вижу, что-то есть, давай, не тяни кота за хвост, рассказывай! Тоже что-то с желудком?

  До сих пор не могу понять, как ему удавалось так тонко чувствовать людей.

  – А что рассказывать? Ты лучше расскажи, где хранишь жезл и сержантские погоны.

  Он, окаменев, секунду испытующе смотрел мне в глаза ледяным взглядом, а затем покачал головой.

  – Так я и знал! А ты, слушай, ты – Пинкертон, не иначе.

  – Миша, ты таксисту рот двадцатипятирублёвыми купюрами заткнул, и он намеренно вместо тебя указал на другого слушателя, похожего на тебя. Теперь Калугина исключают из школы, а вчера его бабушку карета скорой помощи увезла в больницу в критическом состоянии. Она его, между прочим, одна с пелёнок воспитывала!

  Миша вдруг как-то сдулся, погрустнел, и в его холодных глазах мелькнуло что-то, похожее на сожаление. Наверное, целую минуту он молчал, а затем тихо сказал:

  – Жаль, придётся, в самом деле, завязывать. Вот это, скажу я тебе, командир, в самом деле, была романтика! Робин Гуд отдыхает.

  Затем он поднялся, вышел из-за стола и пошёл, было, прочь, но вдруг вернулся и по-дружески положил руку мне на плечо.

  – Знаешь, командир, кому наша милиция на самом деле служит? Скажешь, народу?.. А вот и не угадал! Милиция наша служит таким, как мой папа, и такие, как мой папа, позволяют ей тихонько щипать народ, который только притворяется, что он такой бедный и несчастный. Денег вокруг ходит немеряно, надо только уметь ущипнуть!

  Я попытался возразить, открыл рот, но он не дал мне сказать, властно похлопав по спине.

  – Служи, Пинкертон, служи, однако помни, – главным в твоей службе будет понравиться таким, как мой папа, а иначе ничего из твоей карьеры не выйдет, каким бы ты Шерлоком Холмсом ни был! Одно расстройство получится, извини.

  Он ушёл, и больше я его никогда не видел. Его слова крепко засели у меня в мозгу, однако об этом разговоре я никому не рассказал, даже маме. Что-то зловещее чудилось мне в его предсказании.

  Я не знаю, что сделал наш Миша Командир, – позвонил папе, или по собственному почину пошёл сдаваться на ковер к начальнику школы, или что-то ещё, – только через два дня Калугин вновь приступил к учёбе. Мы встретили его как заново родившегося.

  – Ба, не может быть, какие люди! Никак Игорёк, жив-здоров?

  На все наши вопросы он, зажигая сигарету своими, как обычно, вечно трясущимися чуткими пальцами, отвечал лишь одно:

  – Шут его знает как, парни! Всё повернулось на сто восемьдесят градусов, такие дела.

  – А бабушка?

  – Плачет. От счастья!

  Ежедневно я ждал, что нам объявят истинного виновника, но ничего такого не произошло. Единственное, что мы вскоре узнали, – Миша Командир досрочно сдал экзамены за первый курс и перевёлся в Карагандинскую школу милиции.

  Позже до нас дошли слухи, что школу милиции он так и не окончил, – попался на наркотиках, и его отправили на принудительное лечение в элитное медицинское учреждение. Не знаю, насколько те слухи были верны.