Эльза и Брын

Владимир Натансон
ЭЛЬЗА И БРЫН

На вид она была как другие женщины, если бы ее звали Наташей или Верой, я ни о чем не задумался бы. Но больше никого вокруг не звали Эльза, и это не могло быть просто так. Во дворе все знали, чуть подрос, узнал и я – она была немка.
Еще все знали, что она проститутка, но это было нормально – в старом доме их было несколько. Точно никто не считал, говорили "штук пять" – они исчезали и появлялись. А Эльза жила в доме всегда – немка, ей нужно было отмечаться в комендатуре. 

Трудно вспомнить, как выглядел этот дом. Немалого размера, двухэтажный, деревянный – это да, а представить его не получается. Он стоял на углу двух захолустных  улиц, и с каждой выглядел по своему. Безвестный хозяин когда то ставил этот доходный дом на привокзальной воровской окраине с хитрым расчетом, что беспаспортные постояльцы будут платить за покой, а не за уют. Поэтому не тратился ни на водопровод, ни на уборную, зато двери и лестницы были на обе улицы и во двор.

Наверху, у самой широкой и самой разбитой из трех лестниц, жил Брын. Конечно, с деревяшкой вместо ноги ему было бы лучше на первом этаже, но как то так уж сложилось, и его это не заботило. Его вообще мало что заботило – пил он на чужие, был хорош в пьяной компании – трезвых компаний тогда не случалось, никому не возражал, в ссорах ухитрялся одобрять обе стороны, а главное – талантливо рассказывал грубоватые романтические истории, в которых неизменно сам бывал участником.

Этот раздел его творчество меня не вдохновлял, зато я с восхищением слушал рассказы о героических боях, в одном из которых он потерял ногу. Наверное, я один верил ему, потому что другие войну хорошо помнили и знали цену солдатскому трепу. К тому же поговаривали, что ногу Брыну отрезало трамваем еще до войны, по пьяни. Но все равно слушали его охотно - умел рассказывать. Воры, основные обитатели старого дома, уважали фольклор - умелый рассказчик в лагерях помогает коротать срок.

Из проституток Брына слушала только Эльза, остальные были женщины серьезные: или "работали" в своих комнатушках, или прогуливались у вокзала, покачивая всем, что у кого было. Наверное, они были разные, но все густо и одинаково красились: алые губы, брови цвета печного уголька, и у всех  нелюбопытные знающие глаза.
Эльза была моложе всех, крепкая, сильные ноги, одна из всех белолицая – она не искала мужчин на улицах, к ней сами приходили. Все это я теперь вспоминаю, а тогда были вещи поинтереснее, вроде щенков дворовой собаки Розки, четырех рыжих крепышей, хотя сама Розка была мелкая и черная, как смоль. По непонятной жадности детской памяти я и сейчас легко вхожу в тот двор, смотрю на Эльзу с ведром воды – она часто стирала – и на воров, сидящих в узкой полоске тени от сарая. Если они тоже на меня смотрят, то видят тощего мелкого мальчишку в сатиновых трусах на бечевке. В том дворе только я знаю, сколько мне лет на самом деле…

Когда воры собирались, то не садились на единственную во дворе лавочку, а привычно мостились спиной к старому дровяному сараю, побеленному так давно, что уже не пачкался. Заметив собирающуюся компанию, Брын торопился вниз по лестнице, всякий раз изображая на немудрящем блинчатом лице полное равнодушие. Но суетливый нервный стук деревяшки выдавал его, иногда второпях он оступался на истертой ступени, так что приходилось потешно взмахивать руками и хвататься за шаткие перила. Воры хохотали, махали ему. Они были люди непраздные – "уговорив" бутылку другую расходились – а он уже не мог взобраться наверх – ему хватало нескольких глотков.

Когда воров "заметали" в милицейские облавы, дом пустел. Брын легко мог обходиться без еды, жил в основном на водке, но без нее жить не мог. Когда наступало "пустое" время, он делал петушки. В такие дни некоторые счастливцы во дворе ходили на зависть остальным засунув в рот ядовито красный анилиновый леденец на угловатой щепочке. В особых случаях петушок из своих рук давали полизать приятелю. Самому мне такая радость была заказана – мама накрепко, особым голосом, предназначенным для самых строгих указаний, запретила покупать петушки у Брына даже на сэкономленные от мороженого деньги. Она объяснила причину – это редко с ней случалось: на своей деревяшке Брын не мог затащить к себе наверх воду для сахарного сиропа, так что…

Моя ли мама предостерегла соседок, или кто то почувствовал непристойный запах, но как то разом, в один день, в нашей округе петушки у Брына перестали покупать, а далеко ходить он не мог.

Время для этого человека потекло тягуче, как сахарная патока. На его беду ночью во дворе зарезали чужого мужчину, по комнатушкам старого дома со скверной репутацией пошли обыски, воры ушли, кто успел… Брын второй день сидел наверху лестницы в высыхающей вонючей луже, спускаться ему было незачем. Вряд ли он был старше сорока лет, но жизни в нем и так оставалось немного – а тут еще два дня без глотка во рту… Он вдруг стал слышать сигналы маневровых паровозов – они перекликались день и ночь, но никто не замечал, привыкли.
В те времена, когда на три-четыре семьи вокруг приходился только один папа, а невыцветших еще похоронок хранилось не по одной в каждой семье, жалость была особая, как я теперь понимаю. Люди помогали друг другу, занимали деньги до получки, могли присмотреть за чужим ребенком, кормили дворовую собаку Розку – но взять на пропитание чужого мужчину, даже инвалида, позволить себе не могли. Кусок хлеба дали бы, а водки – нет.

Никчемный Брын и раньше мало влиял на дворовую жизнь, теперь она шла совсем мимо него. Прямо под его лестницей старуха барахольщица в корыте на двух табуретках терла белье по ребристой жестяной доске, и двое пацанов, не обращая на него внимания, целились из рогатки в ее могучий зад. Эльза несла от колонки ведро с водой – только одно, второго у нее не было. Все шло как обычно, но сегодня Эльза свернула не к своей лестнице.

Легко, почти не наклоняя широкую спину от тяжести, поднялась мимо Брына в его каморку. Потом подхватила его самого и затащила внутрь. Еще через несколько минут там задымила труба буржуйки, просунутая в форточку с выбитым стеклом. А через час – это было мертвое для ее работы время - Эльза спустилась с покрытой собственным платком корзиной и ушла, не оглядываясь. Ближе к вечеру вернулась, занесла корзину к Брыну, и заспешила к себе – против ее закрытой двери на галерее приличный клиент в белых парусиновых туфлях нетерпеливо постукивал о картонную коробку второй папиросой.

Пить в одиночестве Брын был не приучен, тут же суетливо спустился во двор с собственной бутылкой и ливерным пирожком, завернутым в замасленный бланк какой то конторской отчетности. Но угостить ему в этот счастливый час было некого – завод еще не гудел, люди не вернулись со смены. А терпеть не было сил, поэтому он скормил пирожок умильно крутившейся вокруг него Розке, привычно шлепнул по донышку бутылку с картонной пробочкой под красным сургучом, и отхлебнул. В компаниях пили в очередь, да ему и не каждый раз давали, а тут, один на поллитра, он стал сползать по стенке минут через двадцать, бутылка упала, покатилась, но ему уже было хорошо. А Розка лизнула лужицу, обиделась и ушла.

На следующий день Эльза снова принесла ведро воды, наварила петушков и ушла с корзинкой подальше от дома. Она была чисто одета, наверное, ее поделки хорошо расходились - вернулась скоро, но на этот раз принесла не поллитра, а чекушку. Так случалось несколько дней, и Брын вырастал в собственных глазах. Почему Эльза взяла на себя труд обихаживать этого бедолагу – никто не понимал, да сильно и не задумывались – она была вообще другая, немка же.
Теперь Брын мог ответить на угощенье, но самое приятное – про него с Эльзой стали отпускать сальные шуточки. На самом деле в такое мало кто верил: Эльза была женщина успешная, не ему чета. Но почему-то Брын, который ежедневно потешал публику историями своих невероятных романов с шикарными женщинами – предел его фантазии доходил даже до жены прокурора – он никогда, ни разу за время своего счастья, не впутывал имя Эльзы в свое вранье. Понимал он, или нет, но это выказывало между ними какие то особые отношения. Соседи к таким случаям относились терпимо, над Брыном посмеивались, но не издевались. А демонстрировать неодобрение Эльзе было бессмысленно: после того, что она вытерпела как проститутка и особенно как немка, обидеть ее было невозможно.

Брын переменился от заботы, однажды я заметил, как он умывается из чужого рукомойника во дворе, Эльза не менялась. Пустяковая работа с петушками не утруждала крепкую молодуху, а на косые взгляды она только похохатывала. И все же…
Проститутки никогда не прикасались к детишкам во дворе, будто не замечали их. Если такое случалось, ближайшая мать мчалась на выручку и оттаскивала ребенка с руганью. Может быть, боялись заразы. Но скорее – женщины не хотели иметь общего с этими… Так вот, в те дни я заметил – Эльза взглядывает на меня. И у нее бывали не равнодушные глаза вокзальной потаскухи, а женские глаза, как у мамы. Я убегал, стеснялся. Теперь знаю, ей нужен был кто-то родной - заботиться.

Не время было тогда для сложных чувств, люди верили простому и надежному, вроде швейной машинки, которая давала заработок, или штампа в паспорте – он обещал какую-то опору. Развешивая белье на общественных веревках, женщины могли перемывать Эльзе кости, но тема была сложновата для дворовых пересудов…

Однако в хороший исход никто не верил - и все ошиблись.

Теплым летним утром Брын пошел снести вниз ведро с нечистотами, это тоже был сигнал перемен: раньше он просто выплескивал во двор. Еще на самом верху лестницы опять оступился на своей деревяшке, дернулся, проволочная ручка выскочила из ржавого ушка, Брын попытался подхватить ведро рукой, и полетел вниз. Дом был строен по старому, с высокими этажами, так что упал он тяжко. Те, кто подбежал снизу, не стали его трогать – живой человек не мог лежать в такой нелепой позе, после войны многие в этом разбирались.
Разбиралась и Эльза – выскочила на шум в голубых рейтузах – работала, взглянула с галереи вниз, отшатнулась и не стала спускаться.
В сущности, больше ее никто не видел, регистрацию для немцев уже отменили, она куда то уехала.