Синие ночи Дениски Черкалина

Бражник Герман
Я прекрасно помню то жаркое мокрое лето: пионерлагерь “Орлёнок”, вторая смена. Мне только что исполнилось двенадцать. Исполнилось как раз накануне отъезда. Помню отъезд: линейка, напутствия, музыка, слезы. Помню слезы под музыку. Помню, как вереница нарядных автобусов с полощущимися по ветру занавесками лихо вскарабкалась в горку и покатилась прочь. Прочь от дома, от мамы и папы. Прочь от казавшейся гигантской торчащей из земли ржавой металлической загогулины. Прочь от фундамента старой котельной и от гаража, втиснутого в небольшую ложбинку между густо поросших кустарником склонов малюсенького овражка. Прочь от исписанных мелом дорожек, ведущих к площадке для игры в “банку”; прочь от футбольных ворот на школьном дворе. Прочь и навстречу. Навстречу свежевыкрашенным гипсовым близнецам: прыгунам, бегунам, фигуристам, пловчихам, гимнастам; навстречу скрипучим пружинным матрасам и шершавым накрахмаленным простыням, навстречу комковатой манной каше, компоту из сухофруктов и макаронам по-флотски, навстречу зарослям крапивы, дощатым мосткам, изгрызенным бадминтонным воланам и вечно спускающему заднему велосипедному колесу. Марки велосипеда не помню. Кажется, Десна. Или Кама. Помню улыбчивого паренька по-соседству: пиджачок, рюкзачок, панамка, галстук, сандалии. Помню широкое веснушчатое лицо, помню складки у переносицы, помню большие карие глаза под выцветшими от солнца бровями. Помню оттопыренные уши с мясистыми мочками. Помню стылые детские трупики, наспех прикрытые белыми тряпками и уложенные рядком вдоль обочины: автобус - такой же в точности, как наш, нарядный и с полощущимися по ветру занавесками - врезался в грузовик. Никто из детей не выжил. Никто из взрослых не пострадал.

***

День соткался из тысяч искрящихся солнечных нитей, ослепил кумачом, оглушил разухабистым маршем. “Взвейтесь кострами…”, “К борьбе за дело…”, “Будь готов! - Всегда готов!”, “Мы едем, едем, едем…” и далее-далее-далее радостной торопливой скороговоркой. И сердце рвалось из груди, и дыхание перехватывало, и новенький, только что отутюженный алый галстук дыбился на горячем ветру. 
Мой сосед – симпатичный улыбчивый мальчуган – корчил потешные рожицы и донимал меня безудержной болтовней, едва различимой на фоне оглушительной болтовни двух десятков других, таких же улыбчивых и симпатичных. Вдруг, точно по команде, го-лоса стихли. Все прильнули к горячим запыленным стеклам и затаили дыхание. Кое-кто даже заплакал.
Сплющенный в гармошку автобус валялся в кювете колесами вверх. Опрокинутый на бок ЗИЛ перегораживал полосу. Трава вдоль дороги была вытоптана, и повсюду были разбросаны битые стекла. Вокруг автобуса суетились гаишники, вокруг ЗИЛа пожарные. Вокруг немногих выживших суетились врачи. Только мне показалось тогда, что вся эта суета ненастоящая. Люди всячески избегали смотреть друг другу в глаза, будто им было стыдно. Только двое огромных мужчин в большущих резиновых рукавицах пеленали окровавленные тела малышей, деловито насупившись. Вот у них-то как раз все было взаправду.
Лично мне стыдно не было. И страшно не было. Было скучно и чуточку грустно, и очень хотелось пить. Пить и купаться.

***

Оказывается у “Орлёнка” свой собственный пляж! Правда идти до него около получаса, зато есть огороженный лягушатник, мостки для ныряния, песчаная площадка для игры в волейбол. А ещё качели - дощечка, болтающаяся на цепи, внутри огромной, врытой в землю металлической рамы. Рама шаткая, цепь скрипучая, дощечка узкая, но желающих прокатиться хоть пруд пруди. Я качался восемнадцатым по счёту. Туда - обратно, раз - два. Вот тогда-то и попалась мне на глаза высоченная серая башенка на том берегу - как выяснилось позже, церквушка, обезглавленная в гражданскую. Вот тогда-то и возникло у меня жгучее, непреодолимое желание во что бы то ни стало забраться на нее и оттуда, с этой головокружительной высоты проорать во всё горло что-нибудь этакое забористое, разухабистое и неприличное. Странное, конечно, желание. Никогда прежде не приходило мне в голову ничего подобного. Ну так раньше-то я и ругался, как дошколенок, а теперь, всего за пару дней пребывания в пионерлагере, настолько поднаторел в сквернословии, что запросто мог бы дать фору всякому записному матерщиннику из числа сверстников и не только.      

***

В нашу комнату подселили еще двоих пацанов: Серегу Ознобишина и Вальку Куницына. Валька смешно похрюкивал, когда волновался, а Серега не выговаривал букву “Р”. У Сереги был раскладной нож, а у Вальки японский журнал с динозаврами. Валька говорил, что занимается боксом, а Серега, что вот-вот получит разряд по настольному теннису.
Стола для настольного тенниса в лагере не было. Зато был навес, куда тот мог бы легко поместиться. Находился он в самом дальнем, заросшем высокой крапивой углу, и был обнаружен нами во время одной из вылазок за территорию лагеря. Мы тогда обнаружили потайное озерцо в низине и рыжий ручей. Вернее не так.
Сначала мы обнаружили дерево - дуб, по всей вероятности, или ясень - в ствол которого впритирку один к другому по пять-шесть штук разом были вбиты здоровенные гвозди. В результате получались своего рода ступеньки, по которым можно было легко вскарабкаться если не на самую верхотуру, то, по меньшей мере, на огромную ветку, перекинувшуюся через забор и сплетающуюся с ветвями столь же раскидистой громадины, произраставшей по ту сторону. Ее ствол так же был истыкан гвоздями, и, судя по тому, что те были покрыты ржавчиной, ступенькам этим был уже не один год, а может быть даже не одно десятилетие. Несмотря на то, что наиболее затруднительным было движение вниз - перемещаться приходилось наощупь, поэтому метров с полутора каждый предпочитал прыгать - при должной сноровке путешествие в одну сторону занимало не более пары минут, и это существенно облегчало задачу планирования самовольных отлучек, становившихся с каждым днем все более частыми и продолжительными. Лишь единожды мы, опаздывая на построение, срезали без малого метров семьсот, рванув напрямик через заросли борщевика. Ободрались, конечно, и перемазались - кто же знал, что там склон перепаханный - но успели. Успели! Мы пристроились в самый хвост шеренги, но вожатый, по всей видимости, в воспитательных целях не обратил на нас никакого внимания. Просто прошел мимо, не удостоив ни словом, ни взглядом. Иногда, у меня складывалось такое впечатление, что до нас там вообще никому не было дела, но оно, вероятно, и к лучшему.

***

Познакомились с местными. Тоже москвичами – дачниками - примерно нашего возраста. Те обещали показать нам достопримечательности - омут, заброшенную церковь и плотину.
Начать решили с омута. Тот находился в одном из изгибов быстротечной речушки, питавшей ближайшее озеро. Берег в месте изгиба круто вздымался вверх, образуя почти вертикальный откос, на вершине которого, скрутившись в тугую спираль и хищно растопырив ветви, торчало иссохшее дерево. Его ствол сильно кренился вперед, нависая над омутом, отчего тот всегда находился в тени. Купаться в этом месте никто не решался и одной из причин этому было то, что каждое утро на берегу омута рыбаки (или просто прохожие) находили женские сафьяновые туфельки с загнутыми носами на небольшом каблучке - султанки - будто кто пришёл искупаться, нырнул и никогда уже больше не вынырнул. Что только с ними не делали! И выкидывали, и топили, и сжигали, и закапывали - ничего их не брало. То есть тапочки появлялись в одно и то же время, на одном и том же месте, все зависимости от чего-либо.
Во всяком случае, так гласило поверье. Мы не стали доверять слухам. Мы решили лично удостовериться в их справедливости, отважившись устроить засаду в непосредственной близости от места ежеутреннего обнаружения тапочек. Мы расположились прямо напротив него, на соседнем берегу и стали дежурить по очереди. Моя с Валькой Куницыным очередь пришлась на четыре часа утра. Не без натуги заставив себя продрать веки, встать и выйти на улицу, мы в три прыжка добрались до заветного дуба, и по заученному наизусть маршруту перебрались на ту сторону. Было довольно прохладно. Вдоль всего русла стелился слоистый туман, и мы приступили к дежурству в условиях не самой идеальной видимости. Впрочем, увиденное нами оставило больше вопросов, нежели дало внятных ответов.
Мы уже успели изрядно продрогнуть, как вдруг различили приближающийся сквозь туман силуэт. Беззаботно кривляясь и пританцовывая, перед нами возникла довольно молодая ещё женщина лет тридцати в коротком, расшитом цветочном орнаментом, туго перетянутом пояском кимоно и сафьяновых туфельках с загнутыми носами. Её пышные кудри были собраны в большущую, пружинящую при ходьбе луковицу. Слышно ничего не было, однако, судя по форме ее губ, она явно что-то насвистывала. Не мешкая попусту, женщина скинула с себя кимоно и, оставшись в полупрозрачном бикини, с разбега нырнула в воду.
Вдоволь выкупавшись, она уже выбиралась на берег, как вдруг возле неё появился всклокоченный, явно чем-то взбешённый мужчина и, яростно жестикулируя, принялся что-то орать ей в лицо. По всей видимости, имел место семейный скандал, а вообще, происходящее более прочего напоминало сцену из немого кино: кипение эмоций было слишком наигранно, а жесты избыточно театральны. Он хватал её за руки - она, извиваясь от боли, вырывалась. Он распахивал перед нею объятия - она уклонялась от них. И оба были точно из ваты, точно марионетки, подёргивающиеся на веревочках.   
Чуть погодя возникли ещё двое. С необычайной жестокостью и вероломством они избили его, а её избили и изнасиловали, нимало не щадя и не стесняясь свидетеля. Потом обоих, связанных по рукам и ногам и поколоченных до полусмерти, они бросили в воду и разбежались каждый в свою сторону, не обратив внимания на оставленные у самой воды султанки – туфельки из жёлтого сафьяна с загнутыми носами на небольшом каблучке. Судя по всему, тела несчастных пошли камнем на дно и смерть их была скоропостижна, хоть и мучительна.
На следующий день (а мы с Валькой были настолько потрясены виденными, что, не задумываясь, решились на ещё одну вылазку) всё повторилось вновь. Вероятно, трагедия, разыгравшаяся на этом берегу некогда прежде, повторяется или, точнее будет сказать, воспроизводится множество раз подряд наподобие отрывка из старой кинокартины, а может быть всё это просто плод нашей с Валькой фантазии. Один на двоих сон, навеянный страшными сказками.
                               
***

Я вовсе не в восторге от подобной воспитательной методы! Меня опять не разбудили, не позвали завтракать и на пляж. Просто проигнорировали сам факт моего существования. Они ведут себя так, будто меня нет. А я есть! И я это всем докажу! Пусть даже и в ущерб себе. Не знаю, правда, как. Пока не знаю. Но я обязательно что-нибудь придумаю!
Я заглянул в столовую – никого, заглянул на кухню – тоже никого. Пошарил по закромам и придумал себе весьма неплохой завтрак: сосиски, зелёный горошек, яйцо вкрутую, кусок пошехонского сыра и сдобная булка с изюмом. В дополнение к съеденному - кефир. Будучи сыт и оттого пребывая в прекрасном расположении духа, я, не долго думая, забрался на крышу одного из корпусов и, подложив под голову прихваченное в столовой вафельное полотенце, уснул.
Я уснул, не сообразив, что всего через полчаса окажусь на самом солнцепёке, а это может не очень-то здорово сказаться на моём самочувствии: я почти наверняка обгорю и меня придётся мазать кефиром. Тем самым, что я только что выпил.   

***

Снился мне дом: скособоченный, дряхлый, отёчный, отчаявшийся. Подстать многочисленным его обитателям со всеми их бельмами, пролежнями, гнойниками и мучнистого цвета лицами. Припахивающий мочой и потом. Разваливающийся, рассыхающийся. Дом, пропитанный стариковским зловонием. Дом, испускающий дух.
Снился мне скрежет тугой заржавелой пружины. Снилось усталое шарканье по истертым ступням. Снилось прерывистое дыхание соседки у дверного глазка или замочной скважины. И кашель. Долгий пронзительный кашель откуда-то сверху.
Снился мне кот, разлегшийся на батарее. Заслышав шаги, он беззвучно стекал по её облупившимся рёбрам и сворачивался у ног, вроде шапки, в которую можно бросать мелочь, выставляя напоказ обваренный некогда бок и противно мяукая. Снились мне сырость и полумрак. Снились распухшие от корреспонденции опечатанные почтовые ящики. Снились замаранные уголки конвертов, выглядывающие из них на потребу желающим ознакомиться.
Снилась растрескавшаяся штукатурка на потолке крохотной, точно нора, квартирки на втором этаже. Снились занавешенные темной материей зеркала. Снились покрытые пылью узорчатые обои и старое кресло с исцарапанными подлокотниками, длинный пристенный шкаф, именуемый шифоньером, и низкий, с разодранной обивкой диван, именуемый оттоманкой.
Снилась мне рассыпающаяся кирпичная кладка, и среди бесконечного множества красных один одинёшенек белый кирпич, с натугой выдавливаемый из общего ряда.
Снился мне дом: ненавистный и недосягаемый.
Дом. И много чего ещё.               

***

Восьмым чудом света плотину, конечно, не назовёшь, но впечатление эта штуковина производила не меньшее, чем Колесо обозрения в Парке Горького. Мощный поток обрушивался с высоты четырёх метров в бетонную чашу, где, расшибаясь о каменный гребень, раздваивался и переливался в две чаши поменьше, откуда, ещё раз раздваиваясь, стекал по искусственным пологим протокам в низину. Вода в каждой из чаш бурлила и пенилась, перемалывая в труху трупы мелких животных и рыб, принесенные к плотине течением. Было в этом сомнительном зрелище нечто завораживающее: рыжая кошка, к примеру, с такой быстротой вращалась вокруг собственной оси, растрачивая при этом остатки волосяного покрова, что в глазах у меня приятно рябило. И хотя там неаппетитно пованивало разлагающейся плотью, будь у меня монетка, я бы непременно кинул её в воду, чтобы возвратиться туда на следующий год.       

***

Однажды, когда по случаю очередной торжественной линейки, весь лагерь собрался на построение, в небе полыхнуло, будто во время грозы, и всё оно от края до края осветилось загадочным свечением, вроде Полярного или Северного. В том месте, где привычно скворчало в зените светило, зияла дыра, рваные края которой были отчётливо различимы невооружённым взглядом. Вода в озере почти полностью испарилась вместе с рыбой и водорослями, а все его берега оказались завалены нетающими серыми дымящимися глыбами льда. Все машины и механизмы вышли из строя, все пломбы вылетели из зубов и все беременности пресеклись. Много чего ещё говорили вполголоса, но не всему, кажется, следует доверять. Лично я видел одну только вспышку, но с меня и этого оказалось достаточно.               
Погода с тех пор установилась ужасная. Ночные трескучие грозы со шквалистым ветром и ливнями с градом перемежались чудовищною жарой при почти абсолютном безветрии. Ближе к полудню воздух наполнялся сладковатым удушливым смрадом, рассеять который могло только очередное ненастье, всякий раз приключавшееся с наступлением темноты. Но темноте предшествовали сумерки, и вот сумерки эти были уже совершенно невыносимы: воздух к этому часу превращался в густое смердящее месиво, каждый глоток которого давался с невероятным усилием. Иногда его приходилось заглатывать ртом, зажимая при этом нос и даже зажмуриваясь. Но темнело, и о горячий асфальт, шипя и пузырясь, точно масло на раскалённой сковороде, начинали стукаться капли воды, и жар отступал, и смрад улетучивался, и пахло какао.
Ночь пахла какао. Нет. Ночь пахла хлоркой.
Хлоркой нянечки отмывали обильную рвоту, которой были забрызганы дорожки, газоны и лавочки. Детские желудки отказывались что-либо усваивать на такой жаре, и мало кому удавалось добраться до койки, не расплескав молочной лапши или гречневой ка-ши в мясной подливе.
Руководство лагеря находилось в растерянности. Грешили на инфекцию типа кишечной палочки, но предположения не подтвердились. Посовещавшись, отменили Родительский день.

***

До старой облезлой, сиротского вида церквушки с дырявым, съехавшим набекрень куполом и покосившейся полуразрушенной колоколенкой ходу вышло без малого три часа. Стояла она даже не на отшибе, а посреди пустоши, сплошь изрытой промоинами. Склонность к эрозии сделала местные земли непригодными для земледелия, отчего люди давно уже перестали селиться на них, и когда-то солидный приход опустел задолго до наступления эпохи исторического материализма. Всё хоть сколько-нибудь ценное вывезли ещё в конце прошлого века и, поскольку Советской власти не было никакого дела до бесхозно ветшающих стен, те ветшали своим неминуемым чередом: штукатурка осыпалась, дерево гнило, металл ржавел. Отовсюду торчала зелёная бойкая поросль. Добротное прежде здание превратилось в хиреющую руину.
Мы дважды обогнули её, прежде чем нашли достаточное по величине отверстие, через которое можно было беспрепятственно проникнуть внутрь и, как казалось, столь же беспрепятственно выбраться наружу. Цепляясь за выступы в кладке, мы вскарабкались вверх по стене и нырнули в дыру. Мы – это я, Валька, Серёга и двое пацанов из числа местных – Макс и Димон. Толстый Сева остался стоять на стрёме, сославшись на то, что ему уже не единожды приходилось бывать на всякого рода развалинах и в подземельях, и он пресытился ими, хотя истинная причина казалась мне куда более прозаичной – он просто боялся застрять (что при его внушительных габаритах было бы немудрено). Впрочем, своим решением Сева оказал немалую услугу и Вальке, и Сереге, и мне, в чём мы смогли убедиться, оказавшись по ту сторону стены.
Даже не знаю, на что мы рассчитывали, но реальное положение дел оказалось куда хуже, чем можно было вообразить. Дощатый пол давно уже провалился, обнажив поперечные балки, когда-то служившие ему основанием. Повсюду валялись кирпичи, обломки перекрытий и кровли, и перемещаться приходилось, перепрыгивая с балки на балку, хотя и те не внушали особенного доверия. Никто из нас никогда не был в церкви (что, впрочем, немудрено) и не имел ни малейшего представления о том, как устроено это здание. Я запомнил только, что, когда под нами оглушительно хрустнуло, мы находились в самой широкой его части, прямо под деформированным куполом. Приземление вышло жёстким: я больно подвернул себе ногу, а Серёга Ознобишин наступил на старый заржавелый гвоздь и насквозь пропорол им ступню. Кровища хлынула не только через дыру в подошве, но даже через отверстия для шнурков, отчего меня стало мутить, и я начал всё шире и шире разевать рот, норовя заглотить максимальное количество воздуха. В глазах у мена стало сыро и зелено.
На протяжении нескольких следующих часов сознание возвращалось ко мне краткими вспышками. Вот Валька перетягивает Серёге ногу ремнём, чтобы остановить кровотечение. Вот здание начинает странным образом вибрировать, крениться и оседать. Вот Макс и Димон с перекошенными от ужаса лицами буквально пинками заталкивают меня в какую-то темную каменную нишу под фундаментом. Вот здание раскалывается надвое и одна его часть сползает в овраг, образуя в стене трещину метра полтора шириной. Вот Сева в алой от крови футболке помогает нам выбраться из-под завала. Вот нас – чумазых и до смерти перепуганных - рассаживают по зелёным с красной полоской “буханкам” и куда-то везут. Вот мы уже в лагере.

***

Сперва заклубилось свинцом, а после разверзлось и хлынуло.
- Отойди от окна, а то молния попадет и поминай как звали! – заголосили мы хором, как только Сереге вздумалось задернуть оконную занавеску.
- Точно-точно, угодила уже в одного такого, - все крепче обнимая колени, вымолвил Валька Куницын. - Только тень его теперь бродит одна одинешенька. 
- Где бродит? – прошептал я, подтягивая одеяло к подбородку.
- Повсюду.
- Тут места вообще нехорошие, - подхватил Серега Ознобишин. - Поговаривают, кладбище тут прежде было. До революции.
- Точно-точно! Я сам слыхал. – пуще прежнего оживился Валька. - Дескать тут по весне надгробия выпирают какому где вздумается, а вслед за ними гробы.
- Чего гробы? – сухо сглотнули присутствующие.
- Чего-чего… того самого!
Присутствующие ошеломленно переглянулись.
- Ага! - всё никак не желал униматься Серега, - у завхоза даже сарайчик с надгробиями имеется. Возле забора. Хотите покажу?
- А покажи! – взвился Валька.
- А пошли!
- Ребята, может лучше днём? – тоненько пропищал я, но Вальку с Серегой было уже не остановить.
В чём были – в белье и босиком – мы прокрались мимо мирно похрапывающей дежурной и вышли на улицу под самый ливень. Фонари были погашены (в целях острастки особо бесшабашных сорвиголов) и только свет, горевший в нескольких, распахнутых настежь окнах служил нам подмогой и поводырём. У одного из таких я решил задержаться, поскольку из него (я и не думал, что такое возможно) пахнуло домом. Пахнуло мамиными пирогами с картошкой, пахнуло печеной курицей и завитушками с маком. Пахнуло отцовской паяльной лампой, книжной пылью и чайным грибом в трёхлитровой, заляпанной пальцами банке. И сделалось мне до того невыносимо тоскливо, что расхотелось смотреть на гробы и надгробья и на всякую прочую чушь в этом роде.

***

Старшеклашки с вожатыми затевают спиритический сеанс! Не знаю точно, что это значит, но вроде бы собираются вызывать духов. Духов умерших, насколько я понял. В том смысле, что, когда человек умирает, его душа никуда не девается, а остается бродить среди живых, невидимая и неприкаянная. Вот её-то, то есть душу какого-то конкретного человека, они и хотят вызволить из небытия, чтобы расспросить о будущем. Вот, наверное, потеха ожидается! Хотя… вдруг и правда кто-нибудь этакий явится. Страшновато. Но до колики интересно! Говорят, что это традиция, что такое каждую смену. Ещё говорят, что в прошлом году девицу, вопрошавшую о дате замужества, дух лишил разума и она убила своего жениха (изрубила топором на мелкие кусочки), а сама повесилась.
Я всё разведал: сеанс состоится в Ленинской комнате (в ней единственной есть круглый стол) ровно в полночь. Прямо среди стенгазет, вымпелов, флагов, кубков, почётных грамот, но главное, несчётного множества бюстов и бюстиков Ильича. А что если явится сам Ильич?! Вот уж, поди, начнётся переполох. Даже подумать страшно. Почему-то ясно представилась передовица Пионерской правды: “Пионерам во время спиритического сеанса в Ленинской комнате явился дух Вождя мирового пролетариата”. За такое, наверное, могут и из школы турнуть, не то, что из лагеря. Ох, страшно. Ну да ничего, там рядом с огромной гипсовой головой Вождя в самом углу есть переносная трибуна, обитая красным бархатом. В ней, пожалуй, и спрячусь.
Собрались! Человек десять, если не больше. Сижу тише мыши, прислушиваюсь к каждому слову и шороху. Внутри трибуны очень пыльно. Только бы не чихнуть, только бы не выдать себя… Пронесло. Хором забормотали. Бормотание всё громче и монотоннее. Кто-то прыснул, но его тут же одёрнули. Чувствуется некоторое напряжение, как на экзамене. Ага, выкликают дух какого-то музыканта, умершего в недавнем времени. Напряжение усиливается. Сижу, боюсь шелохнуться, покрываясь попеременно то обильной горячей испариной, то колючим нетающим инеем. Внезапная духота стискивает гортань, глаза начинают слезиться. Меня будто тянут куда-то за шкирку и волоком. Тьма вихрится по комнате, отовсюду сквозит нехорошим прилипчивым холодком. Девицы начинают пищать, что им страшно. Пацаны храбрятся, но как только лопается потолочная лампочка, вместе с девицами бросаются врассыпную. Вслед за ними бросаюсь и я.
Нет, это не Ильич. Впалая грудь, неестественно остро торчащие плечи, руки, свисающие жилистыми плетьми чуть не до самых колен, худенькие, будто иссохшие ножки. Голова, формой напоминающая обкусанное с одной стороны яблоко. Лица в потемках не разобрать, только в дыре на месте выдранной с мясом щеки, посверкивает частокол коренных. Не помня себя от страха, я убегаю прочь в направлении шкафа с зеркальными створками, но чудище вновь вырастает передо мной. Вырастает и тотчас шарахается. Я возвращаюсь к себе в постель, я забираюсь под одеяло. Валька с Серегой дрыхнут крепким безмятежным сном всяк на свой койке. Вот они удивятся, когда я им всё расскажу. Не поверят, поди. Да и разве поверишь в такое? Ленинская комната, спиритический сеанс, уродец с головой, напоминающей обкусанное с одной стороны яблоко. Смех, да и только. Пора спать.

***

Я просыпаюсь от того, что где-то звучит музыка. Странная и немного нездешняя. Звучит, точно пробиваясь сквозь звуки дождя, точно перекрикивая дождь. Долговязый вихрастый блондин извивается на полу в свете прожекторов. Я понимаю каждое его слово, хотя он поёт, вернее, напевно бормочет на тарабарском:
“Прямиком через поле, сквозь тугое метельное кружево. Без оглядки назад, по при-сыпанной ледяной крошкой мёрзлой глинистой целине. Нестройной вереницей. Пока еще всемером.”
Его глаза скрывают тёмные стекла. Его пластика красноречивей всяких слов. Он то и дело срывается на крик.
“По кочкам, рытвинам, ухабам. Почти вслепую, почти наугад. Неподатливые комья глины размером с картофелину крошатся под каблуком. Снег, осыпаясь с могучих еловых ветвей прямо за шиворот, превращается в воду, струящуюся по спине. Та, замерзая, превращается в лёд. Лёд повсюду. Вот нас уже и шестеро.”
Он бросается со сцены в толпу, но толпа расступается перед ним, и он падает на пол, натыкаясь лицом и рёбрами на десятки нацеленных в потолок бутылочных горлышек.
“Тот, кто шёл впереди, растворяется в снежной клубящейся мгле. Тот, кто сзади, навеки отстал. Те, кто сбоку, истлели, превратившись в метельные хлопья, развеялись по ветру. Впятером, вчетвером. Налегке. Нога в ногу. След в след.”
Он поднимается на ноги. Лицо и руки иссечены осколками и кровоточат.
“Вдоль подернутых рябью лимонных лун, пришпиленных к асфальту булавками уличных фонарей. Вдоль и вдаль. По мостам, площадям, переулкам, бескрайним заснеженным набережным, по заснеженному бездорожью. По бескрайнему белому снегу. Истолочь бы его без остатка. Истолочь бы втроём, истолочь бы вдвоём.”
Вихрастый блондин переходит на шепот и вой.
“Я просыпаюсь. Я с трудом разлепляю веки. Я один. Наконец-то один. Но однажды, когда-нибудь, скоро, совсем уже скоро, сквозь ледяной, пронизывающий до кости порывистый ветер, сквозь наждачное, выцарапывающее глаза, льдистое крошево, шагая след в след, увязая в глубоком снегу, мы счастливо с головой окунёмся в эту жгучую пружинящую круговерть и вынырнем из неё где-нибудь после.”
Выкрикнув это, он падает, как подкошенный.
Занавес. Пробуждение.

***

Теперь уже и не вспомню как это вышло и откуда тогда принесло этот чёртов туман, но заплутали мы в нем основательно. Пока держались вместе, было еще ничего, как только разбрелись – сделалось хуже некуда. До смерти перепуганные продирались мы через упругие слоистые дебри, то и дело наталкиваясь на всевозможные препятствия, которых было не разглядеть ни издали, ни вблизи. В очередной раз запнувшись обо что-то ногой, я со всего маху грохнулся лицом вниз. Под ногами оказался асфальт. Серый, зернистый, растрескавшийся асфальт, устланный мелкой кирпичной крошкой.
Потирая ушибленное колено, я встал, и тут всего-то в паре метров от меня тихо звякнуло что-то металлическое. Звякнуло и тот час же стихло. И почти сразу же звякнуло вновь, но уже вдалеке. Звякнуло и ничего. Молчок. А потом вместе с позвякиванием раз-дался скрип - так еще поскрипывают велосипедные седла – и я понял, вернее, радостно догадался, что где-то поблизости находится велосипедист, который, вероятно, так же, как я, заплутал в тумане и не может понять в каком направлении ему следует двигаться. Я же твердо решил двигаться вслед за ним. Не знаю, пришелся ли ему по душе мой замысел, но через какое-то время мы поравнялись. Я не решался окликнуть его, он тоже предпочитал помалкивать. Потом он ни с того, ни с сего рванул с места, да так лихо, что я даже не понял, в какую именно сторону. Я опять остался один. Я брел, не разбирая пути, полагаясь на один только хруст мелкой кирпичной крошки. Должен же этот асфальт когда-нибудь кончиться, полагал я. А асфальт все не кончался и не кончался. И тут сердце мое тревожно забилось и неведомое прежде беспокойство охватило меня, ибо я осознал, что туман может так никогда и не кончиться, но ноги сами принесли меня к этой трубе, а руки сами потянулись к вмурованным в кирпичную кладку шершавым металлическим скобам. По ним-то я и стал карабкаться вверх, покуда обступавший меня туман не начал рассеиваться. Я выбрался из него, точно из воды, единым усилием. Оттолкнулся, подтянулся и вот я уже над ним, вишу, уцепившись за скобу, опасливо поджав ноги. Тут кто-то невидимый подхватил меня, потянул вверх и точно пушинку усадил на край высоченной трубы красного кирпича, пронизавшей не только туман, но и самые облака. Рядом, также притулившись на краешке и свесив ноги вниз, сидел улыбчивый пацаненок - тот, что, казалось, уже целую вечность назад ехал со мною в автобусе.   
Мы сидели, а перед нами, куда ни кинь взгляд, расстилался туман. Небо над нами было бледно-бледно голубое, точно застиранное, и солнце более походило на собственное отражение в неспокойной воде.               
“Такие дела, брат,” – произнес пацаненок, – “Бывай, что ли?”
И, не дожидаясь ответа, соскользнул в туман, как соскальзывают с бортика лодки в воду.               
Я и рад бы последовать его примеру, но не могу. Пока не могу. Почему-то пока не могу.

***

Мне хотелось бы верить, что всё это сон. Страшный тягучий удушливый сон. Сон, в котором меня будто душат подушкой, а я, рыча и вырываясь, грызу, прогрызаю зубами материю, отплёвывая назойливый пух, лезущий в горло и ноздри.
Но что это доносится издалека? Или опять показалось? Нет-нет! На этот раз всё наяву и всё взаправду:
“Взвейтесь кострами…”, “К борьбе за дело…”, “Будь готов! - Всегда готов!”, “Мы едем, едем, едем…”
Ура, они приближаются! С каждой секундой они всё ближе и ближе. Я бегу им навстречу. Я выскакиваю на обочину. Я машу им рукой и гляжу. Гляжу на вереницу нарядных автобусов с полощущимися по ветру занавесками. Гляжу на перекошенные от ужаса и отвращения, растекающиеся по горячим автобусным стеклам детские физиономии. Гляжу сквозь прозрачные веки, покуда большие коричнево-красные мухи, противно жужжа, не затмят в них полуденный свет.