Голос скорбного безмолвия

Виола Тарац
               
(по картине Александра Златкина «Снятие с креста»)
 
На этот раз с креста снимал его отец. Невыносимая душевная боль растекалась по бесчувственному отцовскому телу. Не чувствуя тяжести сына, он держал спину ровно. Душевная боль сделала тело бесчувственно несгибаемым. Или застывшим. Сын повис на нём как на кресте. Казалось, что отец и был тем самым крестом, на котором распяли его сына. Впервые отец осознал, что сын – это только сын, а не он сам с ним вкупе. В купели не вода - кровь. Отцу было больно. Как никогда. Сын был невыносимо молод. Безбородо молод.

Рядом скорбные лица. Скорбные до бесчувствия. Лица и женские, и мужские. Но среди них нет матери. Кто-то держит распятого сочувственно за руку. Но это не мать. Тоже отец? Отец и справа, и слева. Отцы повсюду, а матери нет. Нет, это кто-то из родственников. Дядя его матери Иосиф? А, может, и брат. Старший. Родственник тоже несгибаемый. Или застывший. В скорбном бесчувствии. На этот раз никому, даже Иосифу, не хватит сил собрать капающую из раны кровь. Придётся обойтись без чаши Грааля. Без надежды. В глубине белеет светящееся пятнышко. Лучик надежды. Нет. Это только мерцание уличного фонаря. Не лучик и не надежда. И даже не оплывающая в плаче свеча. На оплакивание сил нет тоже. Нет и слёз. Истощились. В купели кровь, не вода. За Может-быть-дядей скорбные лица в безмолвии бесчувствия.  Виновных нет, нет палача, и все страдальцы. Обесчувственные и обессиленные. На лицах безысходность. Когда уже так больно, то боль запредельная. Не ощущается.
 
Женщины в платках. Но ни одна из них не мать. Откуда же нежность? Терзающий терновый венок тоже нежен. Или только теперь нежен. Обволакивает редкой грядой колючек. Щадит. Напрасно. Капельки крови уже выступили на безвинном гладком челе. Да и поздно. Он за порогом скорбного бесчувствия. Скорбные застывшие лица неоплакивающих не-матерей с опущенными веками. Глаз нет. Даже луна не смотрит. Потому что она не луна, а только жалкий огрызок месяца. Луна на исходе. На исходе своих сил. И она тоже.  А мамы нет. Но она всё-таки есть. В очертаниях убывающей луны, которая исходит не потому, что обязывает время, а потому что смотреть больно. В очертаниях светящихся уютным светом скромных домишках. В очертаниях ополовиненной церквушки, ополовиненной потому, что церквушка бросает взгляд на происходящее украдкой. Исподтишка. Смотреть на происходящее всем существом и напрямую больно. Мама в очертаниях всего, но самой её нет. Слышен только её беззвучный голос. Убаюкивающий. Это колыбельная:
 
«Баю-баю, укачаю, спи, сыночек, мирным сном…
 
Меня нет, но я есть, потому что есть мой голос. В поющих красках, в тепле тонов, в уюте к друг другу теснящихся домов, в пытающимся исчезнуть месяце. В очень белой, мной тщательно выстиранной, кристально чистой набедренной повязке. Слепящая чистота белого цвета. Слепящая, но не ослепляющая материнская любовь. Она обволакивает тебя неслышным тихим голосом. Убаюкивает тебя, поникшего на плече отца. Тихая печаль моего голоса. Я хранительница твоего покоя, мать, которая нигде, но во всём. Я – Россия. А ты – один из моих сыновей, растерзанный ястребами.»

Россия-мать, как птица, тужит
О детях; но - ее судьба,
Чтоб их терзали ястреба.
("Возмездие" А. Блок)