Письма

Ксения Шишеева
Бывает, что кошмар вселяет в скучное течение дней нечто резкое и неприятно живое. Квартира становится наглым коллекционером отравленных цветов и главным местом для пиров обжигающих визгом подпольных утопленников. Они всегда неуклюжи и пользуются только лучшими вещами в сгнившей под их пристальным взглядом комнате. Одежда, свисающая со стула, падает, дверцы шкафа раскрываются, окно трепещет от страха быть выдавленным, а ручки сдуваются на пол, и, пока я засыпаю, точно знаю, утопленники высасывают темноту, делая из нее чернила, чтобы написать очередное письмо, взявшее в себя самые худшие, самые шипящие и самые тихие буквы, врезающиеся в мои кости, с треском ломающиеся при любом ловком или неловком движении. Только пока я засыпаю, проносятся самые неожиданные мысли. Мысли, вырванные фразами из писем, из едких пучин чернил, упавших мелкими кляксами на конверте. Лишь пока я засыпаю, конверты открываемы, буквы не уносит ветром сразу в глубь меня, любая строчка легко отрывается от бумаги, чтобы задеть мои колыхающиеся нервы. Только луна единицей величественного тоскливо усаживается на месте, а умиротворенные звезды пускаются в пожирающее плавание — вся вселенная угнетается в испуге утонуть.

Каждая ночь была некой личностью, типичным романным героем. Она точнее любого человека знала о своих предпочтениях и эмоциях: порой она — безжизненная пустота звука, сливающаяся в таянии звезд на экране громко-синего неба, порой ее гремящий и вырывающийся из покоя вопль на людские окна и крыши заплетает косы в свете звезд, порой ночь представлялась днем даже, без совести, без стыда, и фонари, отталкивающие любое слово о своей бесполезности, вновь закрывались бутоном кислотного цвета.

— Спасибо, — говорю я, вскрывая очередное письмо.

Только буквы вылетают, вселяются, пощипывая черепную коробочку, и полыхают, восседают, командуют эмоциями и будущим.

***

— Хватит нежиться в своем одеяле, вставай, — Она схватила меня за руку и начала вяло тащить на пол, своими хилыми, словно картонными, руками, чрезмерно стараясь.
— Неужели этой ночью я смог заснуть? Нет, я снова не выспался, так что ты можешь забыть про бодрствующего меня еще на пару часов, — произнес мой голос, неловко проскальзывающий чрез и за ограждения лени.

Открыв глаза, я увидел: дом зарос коробками, шрифт на которых был совершенно идиотским и в меру грубым, не в меру жирным, не в меру крупным. Только через несколько секунд я понял, что надписи на чуждом мне английском; стулья расположились так, словно стояло скрипящее зубами собеседование, и каждый стул хотел встать на самой середине комнаты, возвышаясь лишь тенью на полу; солнце шептало просветами, зазывая в комнату тысячи сверчков и вежливо расселяя их блестки по стенам. Смятые чернильные листы дополняли узор картины.

— Не думаешь, что пора разобраться с бумагами? Забрасывая дела на «следующий век», усложняешь задачу. Ты же знаешь…
— Мой бумажный город никогда не получится разобрать.
— Город совершенно негоден для жизни, — она завалилась рядом со мной на матрас, — ты никогда бумажки эти не трогал.
— Неважно. Я чувствую, что нужны они мне.
— Сжечь бы или в макулатуру сдать…
— Ни разу ни мысли.

В действительности я понимал, что бумажки не нужны конкретно мне. Те звери из-под паркета писали в них те самые письма, пусть я и не уверен. Однако, это было смыслом их неблагородной, несущей странные неощутимые подарки, жизни, а моим смыслом было размышление существования ради. А мостом, ведущим к моему умению "размышлять", являлись именно те самые шипящие протяжные буквы, упавшие на бумагу заумью в чужих непроницательных глазах. А то! Они сами стали обороной моей жизни!

Я встал, поправив волосы и небрежно размазав локоны по лицу, мои ноги, точно после бега зимой и с чемоданами в руках, онемели, а голова будто воспарила, отстранившись от всего тривиально душного для нее, того, что есть внутри. Клеем зафиксированы ступни по утрам.

Зато единственное, что я мог видеть на улице – то, что показывало нещедрое в размере картинки окно. Улицы и улицы, укутанные белыми ледовыми доспехами, и вооруженные острейшими кинжалами крыши напротив. Я бы мог выйти, как детстве, снова схватить их голыми руками и потащить домой, волоча за собой прозрачную пленку водицы, вытекающую мелкими каплями, чтобы вновь разочароваться от обычной, ненужной моей комнате лужей, вместо того зимнего кинжала.

Впрочем, каждое утро начинается одинаково: я одинаково не высыпаюсь, одинаково не хочу разгребать свои вещи, вижу одно и то же лицо. И каждый чертов раз встаю с кровати, поправляя волосы и смотря в окно. Я всегда одинаково хочу спать.

***

Когда Её нет дома ночью, становится слишком тяжело. Словно придуманы наши комнаты мрачными фокусниками, с ментальными выходками и огнем, пылающим в руках. Луна скрежет в вибрации ночных звезд, кои резко перестраиваются, вводя в заблуждение мои глаза. Лучи света настольной лампы пульсируют, отсчитывая каждые три секунды вечерней невыразимой тоски. Этот скрежет заставляет чувствовать присутствие чего-то такого обыденно неприятного, как ребенок с вилкой у магнитной доски или старик, увлеченно рассказывающий военную историю из его драгоценной свернувшейся молодости.

Я бы слушал одиночество, слушал бы только свое дыхание и поддергивающиеся веки, но громкая луна упирается в окна, просачивается через шторы, оставляя свои следы тенями на стенах и на полу, разыгрывая мою невинную сонливость и ощущение глупого, слегка скрытого страха перед насыщенной чем-то кислым темнотой. Всё в этой насыщенности стреляет под ноги, и я бегу, как ребенок-трус, прочитавший очередной неинтересный томик Кинга; и я, ребенок-трус, пытаясь сохранить человеческую физиономию, прыгаю в постель, что веками оберегала от злодеяний всего давящего в этой темноте, скорее пытаюсь уснуть, мечтая о следующем дне и новом письме. Но, закрывая глаза, я снова и снова вижу одну и ту же фотографию, словно прикрепленную к моим векам: девушка, укрытая конвертом, и надпись: "сон важнее".

В эти дни и снег таю, создавая за окном будильник из тех самых кинжалов, каплями барабанящих по окну. Я наблюдаю за ними без перерыва, с трех до семи часов утра, мысля только обо сне, считая каждый звук.

Мой почтальон — силуэт ветки, вопящей за окном, возвышающейся над голым асфальтом и неприлично одетой в затвердевшую под снегом травой. Пока я засыпаю, голоса этой травы становятся грубее, пока я засыпаю, они зовут утопленников и дают им новые чернила, даже если темнота совсем закончилась.

Всегда я любопытен, чувствуя приближение моих друзей по переписке, пытаюсь открыть глаза, но их смывает взглядом — люди сносят всё. Приходится вновь скрываться, идти по сну дальше. Руки леденеют вместе с погодой так, что и вместо мягких ночных чернил, выдавленных под холодеющей луной, из бумаг начнут выпадать комки жесткого снега, трясущегося на шее.

А согласна ли сама ночь на все эти противные тучи, отстраняющиеся от реальности и полностью отказывающиеся принять наступающее цветущее время? Согласны ли сами чистейшие кефирные облака стать мерзкими и свинцовыми после заката? Но согласна ли сама ночь просто быть? Я похож на нее, но вряд ли ей симпатичен.

Остается лишь встать у зеркала, чтобы осознать сходство не только с ней, но и с образами утопленников, что я вообразил себе. И тогда бы дом за домом пролетал бы в спешке моих ног, которые пытались пронести меня повсюду, брызгая грязной испорченной водой. «Нужно лишь бежать ото сна» — крутилось бы вокруг сознания, и я бы больше никогда не сталкивался со сном и ночью…

***

Утренний свет просачивается сквозь веки и озаряет лицо, отчего оно становится неестественно желтым и хрупким. Крутится горящий глобус.

— Неужели я снова смог заснуть?

30 марта, 2019