У ангелов хриплые голоса 60

Ольга Новикова 2
Он, действительно, стал замечать за собой, что обычный рабочий день даётся не так, как раньше. Тянуло прилечь. И со сном стало как-то не очень хорошо – мог часами лежать, глядя в потолок, а потом вставать разбитым.
Дважды за весну заболел гриппом – не тяжело, но дважды, а он никогда не был простудлив. А во второй раз вдруг присоединился бронхит – с хрипами и кашлем, но почти без повышения температуры.
- Ты знаешь, что у тебя анемия? – спросила, хмурясь, Эмма Збаровски, разглядывая его очередной, по поводу гриппа сделанный, анализ крови.
- Вот почему мне так фигово, - сказал он. – И выраженная?
- Гемоглобин сто один. Нормохромная. Слушай, Джеймс, это, конечно, не моё, как инфекциониста, дело, но… сделай-ка ты КТ лёгких.
- Думаешь, там что-то… не то?
- Бережёного Бог бережёт, - сказала Збаровски.
Но он ещё неделю тянул – то у него не было времени, то занят быт сканер, то снова отвлёкся на неприятности Хауса – их фиктивный брак с Доменикой Петровой вывели на чистую воду и, учитывая УДО, Хауса чуть было не посадили.
«А мне кажется, не такой уж фиктивный у них брак, - заметил Тауб. – Может, Хаус её и не любит, но относится к ней по-особому – это ж видно… Ну, и она к нему, соответственно. Говоришь, им предписали совместно проживать в течение года? Не думаю, что это их так уж напряжёт – глядишь, ещё и родится кто-нибудь».
На «родится» у Тауба, недавно неожиданно двукратно ставшего отцом, похоже, сформировался пунктик.
- Бог знает, что ты несёшь! – покачал головой Уилсон, хотя в глубине души видел, что Хауса Доменика не тяготит – она умела быть рядом, не утомляя, и проявлять те маленькие знаки внимания, которыми Хаус не был избалован.
Так или иначе, на сканирование он записался только в конце марта. Выполнял его доктор Бреннан из отделения функциональной диагностики. Уилсон нисколько не нервничал – он и анемию к тому времени успел подлечить, и бронхит с подачи Хауса свернулся за три дня, так что он чувствовал себя, в общем, нормально, но когда щёлкнул микрофон, почему-то вздрогнул.
- Ты только не волнуйся, - сказал Бреннан. – У тебя в средостении образование. Нужно взять биопсию.

ХХХХХХХ

- Надень шлем, - сказал Хаус тоном, не терпящим возражений.
Уилсон послушно надел. Шлем был красивый – серебристо-чёрный, с разводами, да и сам старый исловский «Коопер» тоже был красивый – чёрно жёлтый, лёгкий, к тому же, от него явно попахивало привычной для Хауса «Хондой».
- Плагиаторы-неудачники, - сказал Хаус, похлопав по баку. – Что лекарства, что мотоциклы – кроки с нормальных. Но нам с тобой, амиго, выбирать не приходится.
- По-моему, он хорош, - сказал Уилсон, тоже ласково тронув бак. – Ничего лишнего, как в репродукциях Стоуна.
- Давно ты искусствоведом заделался? – хмыкнул Хаус.
- Давно. Бонни обмирала по минималистам, эти альбомы валялись у нас буквально везде. Ну, что?
- А ты точно не передумаешь? – осторожно уточнил Хаус, примериваясь ногой к кикстартеру.
- Конечно же, не передумаю. Давай, садись.
- Если голова закружится или затошнит…
- Скажу тебе, и ты сразу остановишься. Я понял, понял.
- Не скажешь, а крикнешь или кулаком по спине стукнешь – за мотором я твой комариный писк не услышу.
- Хаус… - он выдержал паузу, дождавшись, что Хаус посмотрит на него, и сказал раздельно и веско: - Я. Не. Упаду.
Хаус только головой покачал, но делать нечего – резко нажал педаль кикстартера, и оседлал мотоцикл. Двигатель не взревел, а, скорее, мягко зарокотал
- Садись.
Уилсон тоже перекинул ногу через седло, поймав вдруг себя на том, что весь вибрирует от волнения, как будто никогда прежде не ощущал под собой упругое тёплое покрытие седла, не чувствовал икрами дыхание этого стального зверя, не вдыхал эту смесь – бензина, кожи, металла с примесью свежего чистого мужского пота и дезодоранта Хауса.
Хаус взял его руки в свои и почти завязал их у себя на поясе:
- Держись, как следует. Ну!
- Давай, - умоляюще попросил Уилсон. – Давай, не тяни!
Хаус толкнулся ногой, одновременно отпуская сцепление и потихоньку прибавляя газ. Мотоцикл тронулся с места плавно, как детская коляска.

Залив, весь покрытый золотой чешуёй отражающей закат зыби, уже стремительно угасал, как угасают прогоревшие угли костра, покрываясь золой, всё ещё жаркие, всё ещё просвечивающие из-под сумеречного слоя, но уже обречённые. Он ещё ловил отдельными осколками своего гигантского зеркала последние лучи, но ловил их судорожно, как умирающий от удушья ловит губами воздух.
Безлюдье внесезонья никогда не было абсолютным, и Уилсон, крутя головой в шлеме, видел, как смазанные силуэты, обрывки чужой жизни. Плескалась неподалёку от берега молодая женщина в красном купальнике – было холодновато, но ей это не мешало. На песчаной части пляжа перекидывались мячом мальчишки, и хотя издалека в сумерках Уилсон не мог никого разглядеть, он почему-то решил для себя, что был там и маленький мемзер Иаков, и таинственный голубоглазый донор. Хозяин проката скучал у своей вывески и со скуки негромко наигрывал на гитаре, хрипловатым голосом подпевая себе: «Уна палома бланка ми канто аль альба». (белая голубка поёт мне на рассвете)
Мотор «Коопера» урчал отчётливо, но не заглушал даже плеска волн.
- А быстрее можешь?
Хаус с сомнением чуть прибавил.
- Да не ползи же ты! – уже с досадой вскрикнул Уилсон. – Я – в порядке!
Хаус послушно прибавил ещё – до настоящей скорости с хлещущим по забралу шлема мелким песком было далеко, но Уилсон, по крайней мере, почувствовал на коже щёк встречный воздух. Он закрыл глаза и постарался вспомнить свой сон – с полётом сквозь звёздную пыль – но у него не получилось, потому что этот сон был из сумеречной области сознания, с туманного берега, почти из небытия, а здесь, сейчас, он чувствовал себя восхитительно и всецело живым, задействовав все свои пять чувств. Встречные, осторожные по милости боящегося за него Хауса, воздушные струи касались кожи прохладно и пахли солёной водой и водорослями, и на языке он чувствовал их солоноватость. Он слышал, как песок трётся о шины – всё равно слышал, рокот мотоцикла не мешал ему, существуя как бы сам по себе. Он видел, как стремительно угасают блики на воде, как солнце скатывается за горизонт, а с противоположного края неба уже наползают глубокого коричневато-сизого оттенка сумерки, и им навстречу зажигают фонари на парковке отеля и у главного входа. Он чувствовал горячий выхлоп икрами ног и упругость седла тем местом, которым полагается контактировать с седлом – не без болевых ощущений от не до конца заживших пролежней. Ладони же осязали трикотаж футболки Хауса, тёплый от тепла его тела, и само это тело под футболкой – тугое, жилистое, напряжённое, колеблющееся не то от дыхания и сердечных толчков, не то от рывков мотоцикла.
И снова, как уже с ним было когда-то, ему захотелось закричать: «Это я! Я живу!», - но сейчас в его интонации прозвучали бы не ноты отчаяния, а ликующие ноты.
Они уже давно миновали камень и кромку песчаного пляжа, которую Хаус преодолел по самому краю воды, вспоров колёсами прибрежную зыбь, теперь они ехали дальше вдоль берега – туда, где уже не было огней отеля и звуков людей, и Уилсон вдруг, действительно, увидел звёзды, но не стремительно летящие по обочинам, а висящие неподвижно и торжественно высоко над ними.
Свет на воде залива ещё оставался, но теперь казалось, что это – звёздный свет. Там, в глубине, недостижимые для этого света, таились прозрачные слёзы дьявола, ограненные волнами, и перламутровые раковины, и полудрагоценные и поделочные камни, и гниющие останки морских обитателей, давным-давно завершивших то, что Хаус для него, Уилсона, каким-то чудом выцарапал, вырвал у смерти – ещё на год, или два, или меньше – сейчас это было неважно. Он словно видел сквозь толщу воды таинственный мир морского дна, и он сейчас сам был этой водой, и песком, и раковинами, и гниющими телами моллюсков. Его настолько переполнили все эти разноречивые чувства и ощущения, что он едва переводил дыхание.
- Как ты? – крикнул Хаус.
- О`кей, - задыхаясь, ответил он. – Всё о`кей…
Ночь стремительно падала на прибрежную гальку, на валуны, на песок. Хаус включил дальний свет, и это тоже было проявлением реальности, жизни – яркий белый конус, бегущий вперёд, чёрные, как тушью нарисованные, тени. А когда мотоцикл сделал разворот, его лёгкий крен пробудил у Уилсона мышечную память седока, и он инстинктивно чуть наклонился в противоположную сторону, хотя при такой скорости мог бы этого и не делать. Теперь огни отеля светили им, как путеводные маяки, и Хаус держал на них, постепенно выезжая из ночи в вечер, где всё ещё звонко ударяли ребячьи ладони по мячу и мурлыкал под гитару хозяин проката. Только девушка выбралась из воды и, накинув на плечи полотенце, расчёсывала мокрые волосы. Получалось, их поездка длилась всего-то несколько минут.
На площадке перед отелем, залитой ярким электрическим светом, они остановились.
- Всё. Приехали, - сказал Хаус. – Слезай.
Но Уилсон продолжал сидеть, как будто не слышал, и его руки по-прежнему обвивали нижнюю часть груди Хауса.
- Амиго, я так не выберусь, я же хромой, - напомнил Хаус, уже встревожено. – Слезь с мотоцикла, пожалуйста.
Только тогда, словно очнувшись, Уилсон расцепил руки и слез. Его шатнуло, и он придержался рукой за колено Хауса. Обеспокоенно Хаус обернулся к нему – по смертельно-бледному лицу Уилсона катились слёзы.
- Господи! Что с тобой?
- Всё хорошо, всё в порядке, не волнуйся, - быстро ответил Уилсон и мазнул ладонью по лицу. – Я просто… Понимаешь: я уже не думал, что когда-нибудь ещё вот так… Не надеялся… И я почти смирился… А сейчас я снова хочу жить. Я так хочу жить, Хаус, так хочу…до боли. Просто жить…
Хаус с трудом проглотил комок, скатанный в его горле грустью и нежностью, протянул руку и расстегнул застёжку шлема Уилсона. В какой-то миг в нём возникла иррациональная уверенность в том, что вот сейчас он стащит шлем, и снова увидит под ним упругие, густые, чуть волнистые каштановые волосы, как будто бы ничего не было. Но этого не произошло, конечно. Голова Уилсона оставалась лысой.
- Ты будешь, будешь жить, - сказал он с уверенностью, которой не испытывал. – Ты сделал всё, что от тебя зависит для этого. Я сделал всё, что от меня зависит. Это не может не сработать. Ты будешь жить, Джеймс. Я тебе обещаю.

Внутривквеливание 11. Тимома.

Результата биопсии пришлось ждать двадцать четыре часа – это ещё немного, и только потому что Бреннан сделал для него исключение – своего рода реверанс в сторону заведующего отделом.
Ночью он не спал, старательно отбрасывая все мысли и пытаясь читать «Вино из одуванчиков», но едва дойдя до внезапного открытия Дугласа: «Я – живой», захлопнул книгу и нетерпеливо полез в «Онкопатологию». С Хаусом говорить тем более не хотелось. У Хауса в эти дни что-то не то не ладилось, не то, наоборот, чересчур ладилось с Доменикой, он приходил в поисках соучастия, отпускал свои шуточки, вызывал на разговор, сыпал метафорами – Уилсон просто не слышал его, погруженный в собственные переживания. Ему было не до Хауса. Он бы прятался от него, если бы умел, но, увы, Хаус куда лучше умел искать, чем он – прятаться.
Бреннан позвонил около одиннадцати:
- Мне тебя порадовать нечем. Это тип «С», стадия два-би. С прорастанием. Гормональная активность относительно низкая – ну, ты сам понимаешь.
- Она… операбельна? - хрипло спросил он.
- Не будь ребёнком, Уилсон, ты слишком хороший онколог для таких дурацких вопросов… - помолчал и добавил: – Мне очень жаль…
Ну да, он, наверное, действительно, был хорошим онкологом, но диагностировать себя, объективно оценивать свои риски – это мало, кому по зубам. Тем не менее, Уилсон просмотрел сканограммы. Опухоль бессовестно привлекала к себе внимание, как престарелая стриптизёрша своим морщинистым безобразием, плотным бугристым силуэтом уродуя красоту и стройность человеческого средостения, где всё продумано, компактно и подогнано, как части конструктора «лего». Он не мог отделаться от ощущения того, что здесь какая-то ошибка, иллюзия, быть может, перепутанные снимки, перепутанные биоптаты – всё, что угодно. «Стадия отрицания, - отстранённо подумал он, словно кто-то посторонний в его мозгу сказал за него это. – У меня стадия отрицания».
Прорастание было видно на сканограмме, как мерзкий гнилой язык, лижущий сосуды. По размытой границе Уилсон видел, что опухоль активна и чётко не отделена от интактных тканей. В таком виде она могла быть операбельна в печени или в лёгких, в щитовидной железе, в почке, в кости, где иссечение можно сделать неэкономным, но не в средостении. «Ну, почему эта зараза не свила себе гнездо в моём голеностопе? Мне бы просто ампутировали ногу, и уже через полгода я бы радостно ковылял на протезе с Хаусом в стрип-клуб», - подумал он, где-то подспудно, на чердаке сознания издеваясь над самим собой за переоценку ценностей – оказывается, ампутация ноги – это прикольно и здорово.
«Но я не должен доверять своей объективности, - подумал он. – Если Малер хоть вполовину такой же онколог, как его отец, я должен спросить его. Или Фрэчнера. Или Камала. Или всех их сразу».
Но он уже догадывался, что ему скажут, поэтому не спешил. Сделал обход, записал назначения, даже сходил в кафетерий и, беспокойно озираясь, сжевал безвкусный пирожок с повидлом, торопливо запивая кофе. Он даже не отменил амбулаторный приём, хотя был рассеян, и кто-то из постоянных пациентов сочувственно спросил, не заболел ли он. «Да, я заболел, у меня рак», - чуть было не ответил он.
Дело шло к вечеру. Он сложил документы в стол, погасил экран, зажёг лампу и просто торчал, ничего не делая, в своём кабинете, потому что не находил в себе сил надеть пиджак и идти домой.
«Если опухоль неоперабельна, - думал он. – Сколько я с ней проживу? С полгода – по самым оптимистическим прогнозам. Ну и что? Что я теперь должен чувствовать? В конце концов, все люди умирают, и сотни тысяч других, кроме меня, проживут ещё всего только полгода. Да и вообще, продолжительность жизни - вопрос количественный, и никак не сиюминутный. По большому счёту, никто не знает точно, будет ли жив завтра или послезавтра, или через месяц. Но никто не страдает от этого, продолжая заниматься своими насущными делами. Никто не строит себе иллюзий своего бессмертия, но они все спокойно смотрят ток-шоу, играют в лакросс, занимаются сексом, ссорятся, смеются, ходят на работу и выпивают в баре коктейль. Отчего же мне-то так тоскливо и невыносимо сейчас? Я ведь ещё не умираю – по сути, я в том же положении, как и каждый живущий, но смертный, и я был в том же положении сегодня утром – что именно изменилось, так отличив меня от всех? Допустим, другие не знают своей даты. Но ведь этого и я не знаю. Или другие точно знают, что будут живы через шесть месяцев? Чушь, никто этого не знает точно. Под колёсами гибнет больше, чем от злокачественных новообразований, каждый в потенциальной опасности. Ах, вот что… вот в чём отличие, - наконец, вдруг, как громом поразила его простая, но не дававшаяся до сих пор мысль. – Они не знают точно, что будут живы, но я-то теперь знаю точно, что не буду жив, через шесть месяцев. Мне больше не придётся думать, что подарить на рождество, и не рано ли сменить зимнюю резину на летнюю. И следующий кубок Мира я тоже уже не смогу посмотреть…»
Он задохнулся от безысходности этого соображения и почувствовал, как пошли по броне его сдержанности и невозмутимости кривые трещины, как по яйцу в момент начала вылупления птенца. Это вылуплялась вполне созревшая, нормально доношенная паника.
Но тут в кабинете материализовался Хаус – уже одетый, готовый идти домой и, судя по всему, собравшийся идти вместе с Уилсоном.
- Адамс бросила мне вызов, - сказал он. – В полку фанатиков прибыло. А Доменика съехала. Весёлая, прикольная… починила мой блендер – в прямом смысле, это не метафора... У тебя случайно не найдётся адвоката по фиктивным разводам? Что-то на душе паршиво…
- У меня рак, - сказал Уилсон, хотя ещё минуту назад был уверен, что уж кому-кому, но Хаусу-то точно ничего не скажет. Но слова сами, минуя сознание, сорвались с языка, и вдруг оказалось, что важно и необходимо было сказать это именно Хаусу. А Хаус недоверчиво хмыкнул.
- Нет, я всё понимаю, - сказал он. – Ты мне весь день хамил, надо как-то оправдаться. Но рак это чересчур.
- Тимома, - объяснил Уилсон. - Тип «С», стадия два-бэ. С прорастанием. Гормональная активность относительно низкая… Не хотел говорить раньше времени, утром получил результат анализа. У меня рак, Хаус…
Теперь Хаус вообще не ответил. И тогда, озадаченный отсутствием реакции, Уилсон, смотревший до сих пор поверх его головы, встретился с ним взглядом. И – да - наверное, он был прав, когда решил сказать о своей опухоли, потому что в наполненных болью голубых глазах явственно читалось, что этот самый злосчастный рак теперь не только у Уилсона, но и у Хауса тоже.

Машину вёл Хаус. Уилсон мог бы, он вполне владел собой, но Хаус его за руль почему-то не пустил и мучился сам на чужом автомобиле без ручного привода.
- Ты куда свернул? – без особенного интереса спросил Уилсон.
- Возьму выпить.
- Переночуешь у меня?
- К тебе карабкаться под крышу. К чёрту. Поехали лучше ко мне. У меня, по крайней мере, соседи адекватные.
- Просто они тебя боятся. Угрюмый тип с палкой, лечился в психушке, сидел в тюрьме…
- Они этого не знают.
- Соседи всё знают. Ладно, поехали к тебе. А выпить возьми побольше.

хххххххххххх

Они не вернулись в номер, хотя оба вымотались почти в ноль, а от боли в ноге Хаус готов был завыть. Но, тем не менее, оставив мотоцикл на гостиничной парковке, они, не сговариваясь, побрели не ко входу, а в сторону от него, к берегу, к его каменистой безлюдной части, туда, где забыто торчали одинокие шезлонги и у самой воды громоздились валуны с солёными разводами и чаячьими кляксами. Хаус только негромко спросил:
- Ты как? Устал?
- Я не хочу в номер, - сказал Уилсон. – Посидим на берегу, ладно? Как твоя нога? Хуже, чем обычно?
- Здешний эндокодил – дерьмо,- сказал Хаус. – Ладно, плевать. Скоро нам всё равно придётся куда-то перебираться отсюда. Тебе нужно хорошее обследование, а здесь даже аптек нет.
- Ну, мы же так и планировали – Канкун или Веракрус…
- Такие же дыры, как эта, разве что размером побольше.
- Ну, а куда тогда? В Мехико?
- А может, переберёмся в Штаты? Луизиана, например? Нью-Орлеан – колыбель твоего обожаемого классического джаза.
- Чтоб тебя там копы замели?
- Да кому я нужен! Там почти так же тепло, как здесь. Купим трейлер, будем лечить негров, представляясь докторами братьями Вов-Ху – они проглотят. А мелкой монеты нам хватит на выпивку и связку бананов.
- Ты забыл одну вещь, Энди, - сказал Уилсон, продолжая серьёзно и задумчиво смотреть на всё ещё не до конца погасший запад, и из-за этой серьёзности шутка не выглядела шуткой. – Война Севера и Юга в прошлом, времена Золотой лихорадки – тоже, и сейчас ты ни к одному темнокожему не подкатишь без непросроченной лицензии, диплома и сертификата. А с этим могут быть проблемы.
- Да разве это проблемы! - усмехнулся Хаус.
«Смотреть на тебя, бледного и неподвижного, слушать периодическое дыхание, знать, что это – конец, и гадать, отключить или нет аппаратуру жизнеобеспечения – вот это проблема, - подумал он. – Или торчать в полицейском участке, толком не зная языка, и представлять себе, как там, в гостиничном номере, у тебя остановка сердца, и минуты короткой клинической смерти убегают, и раз за разом прокручивать в уме все варианты освобождения, включая убийство охранника – вот это проблема. А поддельный паспорт или несуществующая лицензия – это так, ничего не значащие мелочи».
- Ты не зябнешь? – спросил он примолкшего Уилсона.
- Нет, ветровка тёплая. А ты?
- Мне ничего не сделается. А тебе нельзя простужаться.
- Я слышал, здесь обычно очень тепло. И только этот сезон выдался непривычно холодным. Забавно, но иногда мне кажется: а не из-за меня ли? Может быть, я привёз сюда этот холод вместе со своей раковой опухолью?
- Ты лучше меньше об этом думай, - посоветовал Хаус. – Высшая нервная деятельность может определять соматику.
- Если бы… - криво улыбнулся Уилсон. – Я бы тогда в деталях представлял себе, как эта дрянь рассасывается.
- А кто тебе мешает это проделывать? Представляй.
Уилсон подобрал горсть плоских камушков, начал по одному швырять их по касательной, стараясь «напечь блинчиков». Как обычно, ему это ловко удавалось, но Хаус уже знал, что такое времяпрепровождение ассоциировано у его друга с определённым душевным настроем, и этот настрой ему не то, чтобы не нравился, но тревожил. Поэтому он, не удержавшись, спросил:
- Ну, и о чём ты?
- Так… - неопределённо пожал плечами Уилсон. – Скажи, во мне что-нибудь переменилось? Я прежний или нет? Тебе со стороны должно быть заметно.
- Ну, положим, ты облысел, - хмыкнул Хаус, надеясь прогнать своё беспокойство грубоватой шуткой.
Уилсон растерянно погладил ладонью голову.
- Ну, да, это тоже. Только я чувствую, что и внутри у меня многое…облысело.
- Слизистая кишечника, например? – не сдавался Хаус.
- Ну, да, это тоже, - слово в слово повторил Уилсон и швырнул очередной камушек. Он подпрыгнул восемь раз. – Но я не про тело. Знаешь, пока мне было совсем плохо, я то и дело говорил с неким существом. С материальной точки зрения я не могу его воспринимать иначе, чем свой собственный внутренний голос, но он такие вещи говорил, до которых я бы просто не додумался. Значит, или я в корне изменился, незаметно для себя самого, или приходится поверить в потусторонний мир. Причём эти перемены не усложняющие, а упрощающие – как отмирание рудиментов… А ты их не заметил?
Хаус решительно подбоченился:
- Так. Или ты сейчас объяснишь мне во всех подробностях, о чём ты, или я начну обзванивать мексиканские психиатрические клиники.
- Словами трудно… - помолчав, отозвался Уилсон.
- Ну, помычи нотами, что ли…
- Ладно, хорошо… Я попробую. Понимаешь, мне – реальному мне - всегда казалось важным то, что важным на самом деле не было, и за этим кажущимся важным я упускал важное по-настоящему. Но ведь это был я – не кто-то другой, и мне казалось, что я всё делаю правильно. И когда мне снились эти сны – если это сны – мне тоже казалось, что я всё делаю правильно, а он спорил со мной там, во сне, и прав был он, а не я, а я просто спустил в унитаз сорок шесть лет, за вычетом каких-то считанных мгновений. Но ведь это был всё-таки я. Значит, я или понимал это всегда, но не хотел признать, или я стал совсем другим. Но если бы не рак, этого не произошло бы, и я по-прежнему работал бы в больнице, строгал из тебя подобие своего представления о нормальности, заводил отношения, основанные на выгоде или сексе, или выгодном сексе, и даже на небо смотрел бы только, чтобы узнать, брать ли с собою зонт. И мне это казалось бы правильным и единственно возможным. А сейчас, сколько бы мне ни осталось, я больше не хочу так...
- Ты что же, хочешь сказать, что достиг сатори через постижение своей раковой опухоли? – хмыкнул Хаус.
Он думал, что снова изрёк сарказм – ничего больше. Но Уилсон кивнул:
- Да. Выходит, что я до сих пор не жил, а суетился.
- И дальше будешь, - заверил Хаус. – Люди не меняются, и твоё сатори – неотъемлемая часть твоей натуры, заставляющая копаться в своих ментальных отходах, как курица в навозе. Тебе только кажется, что это – что-то новое. А на самом деле лысина, реально, самая большая перемена в тебе. И прекрати её щупать – на вытоптанном газоне трава не вырастет.