Моя первая книга

Верамария
.

* Бабушка

Женщина была старой, по общепринятым меркам — лет восьмидесяти, наверно, но самостоятельной: в посторонней помощи не нуждалась. Дети заходили к ней редко, больше звонили: проверяли — живая ли, здорова ли, не случилось ли чего. Но она не доставляла им хлопот. Иногда заходили внуки, подростки — сын дочери пятнадцати лет, и дочь сына, на год младше. Она исправно давала им гладенькие купюры — специально откладывал самые новые и красивые, когда получала пенсию или разменивала в магазине. Много денег дать она не могла, да и побоялась бы — мало ли чего, но ребята благодарили и за это, а значит, росли хорошими людьми. А то вон в новостях показывали, внук бабку побил за то, что не дала ему пол-пенсии... А её внуки не такие, слава богу.

Жила она одна, с кошкой, которую звали Кошка, и голубем, по имени Птенец. Кошку принесла внучка, рыдая в три ручья, пять лет назад: подобрала на помойке котёнка — их было пятеро в коробке, под дождём. Четверо уже остыли, а этот продолжал пищать из последних сил. Какие-то бесчеловечные твари, борясь за права природы, не стерилизовали своих животных, и боясь испачкать свою стерильную совесть, не утопили приплод. Ребёнок нашёл это жуткое сокровище, когда выносил мусор. Девочка пыталась отогреть всех, принесла их домой, а мать, увидев, что она притащила, подняла крик и выставила за дверь, вместе с покойниками и единственным выжившим. Внучка вернула тела в коробку, поняв, что им уже ничем не помочь, но оставить с ними живого котёнка не смогла. Кроме бабушки идти ей было не к кому.
Это был грандиозный скандал. Внучку обвинили в чрезмерном мягкосердии и попытке убить бабушку-астматика, а бабушку — в потакательстве и соучастии во всех преступлениях, совершённых когда либо детьми против родителей. Но с ней бесполезно спорить.

— Астма — не понос, жить не мешает, — сказала она, как отрезала, и оставила Кошку у себя.
Одно ясно абсолютно точно: больше девочка никого домой не притащит. Она узнала свою маму с такой стороны, с какой раньше её ни разу не видела. И бабушка извинилась перед ней за сына, который ни словом, ни делом не заступился:

— Вот вроде растила, как доброго ребёнка, и кот у нас был, и собака, и дедушка... Вроде, должен бы жалеть слабых и убогих, с детства приучен, ан нет... Поди ж ты. Видимо, моя вина: так, значит, растила. И молчит, словно и мужиком никогда не был. Вот что женитьба с человеком делает...

А Птенец нашёлся сам, когда она гуляла в парке и по обыкновению, кормила голубей. Была зима, крепчали морозы, и птицы собирались в стаи. Кормила их бабушка только здесь, в парке. И в этот раз она пришла с зерном и перловкой, с удовольствием наблюдая за суетой, которую пернатые устроили перед ней, и тут заметила одного голубя, который отличался от остальных. Во-первых, он был ещё очень молод, птенец, не достигший полугодовалого возраста. Он был серый, а не сизый, и клюв его был длинный и тоже серый, без белого уплотнения в основании. Оперение сменится в полгода-год, в год-полтора оформиться уплотнение, а к двум годам на нём нарастёт тонкая кожица — восковица. Примерно так, по наблюдениям бабушки, у голубей происходило взросление. Но сейчас время было совсем не подходящим для птенцов, и откуда он взялся, такой поздний, или просто очень ослабленный — непонятно. Она пробовала бросать крупу прямо ему под ноги, но он сидел, нахохлившись, и ничего не замечал. Тогда она подошла ближе, и он не шевельнулся. Женщина наклонилась и взяла птенца, словно игрушечного, подняла и сунула за пазуху.

Дома она поставила голубя на пол, и Кошка подошла понюхать, что это. "Это" встрепенулось, повернуло голову набок, и распушило перья. Кошка смотрела, недоумевая, простояла так несколько секунд, а потом начала тереться мордой о пернатое и непонятное существо. Существо покачивалось от толчков кошкиной головы, но с места не сдвигалось. Так он и остался.
Бабушка думала, что весной Птенец улетит, но он даже на балкон не вышел — испугался. Ради разнообразия, Птенец сидит на открытой форточке на кухне, там до сих пор деревянное окно с нормальной форточкой, и глядит на улицу. Но если его замечают другие голуби или вороны, он сразу упархивает в комнату, и ворчит там перед зеркалом в серванте. Да, для него бабушка освободила верхнюю полку серванта и сдвинула стёкла на одну сторону. Это был Дом Птенца, который никогда не запирался.

Задолго до этого, на балконе бабушка установила большую самодельную клетку, с двумя небольшими входами, а в неё клетку поменьше, с окошками по всем стенкам, а в ней — сало и семечки, на фанерных полочках, для синиц. Голуби пробовали третировать её балкон, но года за два усвоили всю бесполезность данного предприятия: достать корм они не могли, а стать кормом — рисковали, так как Кошка стабильно караулила у окна.

А вот синицы быстро осмелели и стали залетать в сетку за едой. Кошка их не пугала — в сетке они, видимо, чувствовали себя достаточно безопасно. Один раз, в мороз, ударивший после большого снегопада, даже снегири не устояли перед сушёной рябиной, и тоже залетели в сетку. С той зимы на бабушкином балконе перебывало много разных птиц. Одни боятся устрашающей конструкции, другие нет. Но голуби прилетать на балкон совсем перестали, и Птенец заправлял здесь всем единовластно, наблюдая за мелкими птахами через оконное стекло, ворча на них, вышагивая вдоль по подоконнику, подметая за собой хвостом.

* Одиночество и книги

Теперь же эта бабушка пришла домой, явно в некоторой растерянности. Вместо того, чтобы снять сапоги и прошлёпать на кухню, на ходу заглядывая в принесённый из магазина пакет, она присела на табурет в прихожей, уронив пакет на пол, и сидела, задумавшись. Кошка, не понимая, почему нарушился традиционный маршрут, вышла из комнаты и смотрела на свою хозяйку так, словно пыталась прочесть её мысли. Потом приблизилась и сунула в пакет свою морду, но там не было привычных покупок. Там только лежала толстая растрёпанная тетрадь, от которой остро и неприятно пахло больницей. Бабушка очнулась от раздумий и погладила Кошку:

— Вот ведь какое дело: сказали, что мне помирать пора, — сказала она задумчиво. Помолчала немного, разглядывая кошку так, словно давным-давно её не видела или вдруг не узнала, — но я не плачу, видишь? Я же старая. А старики всегда мрут.

Бабушка тяжело вздохнула и снова задумалась. Привычка разговаривать с Кошкой у неё появилась давно. Да и с Птенцом тоже. Она считала их хорошими собеседниками, не смотря на то, что Кошка частенько её перебивала, а Птенец постоянно с ней спорил. Раньше, когда внуки были маленькие, их привозили к бабушке, и она много разговаривала с ними. Они болтали обо всём на свете, читали друг другу книжки вслух, обсуждали события, произошедшие с ними в дни разлуки... Но потом внуки стали самостоятельными, доросли до своих собственных интересов, и перестали бывать у неё так часто. Со временем она привыкла к уединению настолько, что чей-нибудь визит больше тревожил её, чем радовал. Хотя своим редким посетителям она в этом, конечно, не сознавалась.

Телевизор она не любила: что ни включи — то чья-то жирная морда, то задница, а то убийство. Даже на канале культура показывали таких оперных певцов, что кажется, на сцену их выносят, ведь ходить с такими щеками должно быть невозможно. Она занавесила экран ажурной салфеточкой, которую ей крючком связала дочь в подарок на день рождения, ещё когда училась в школе, а сверху на телевизоре теперь спит кошка.

Бабушка любит тишину. Многие старики, даже совсем ещё не старые, лет по шестьдесят, жалуются, что тишина их угнетает. Что не могут уснуть, если не включат телевизор, или хотя бы радио. Но она думает, что так страдают люди, которые всю жизнь бегут от себя. В молодости они часто проводят время в общении с кем-то, в компаниях, а если рядом никого нет, то сразу что-то включают, читают, слушают, смотрят, но всегда без разбора. Они стремятся занять свои мысли хоть чем-нибудь, лишь бы не встречаться с собой, с пустотой в своей голове, с собственными чувствами и воспоминаниями. Они смотрят сериалы и абсолютно бестолковые ток-шоу, читают ничтожные новости о посторонних, незнакомых людях, например, какого цвета трусы носит чей-то сын, или сколько раз в месяц какая-то женщина делает депиляцию тестостероновых усов. Они читают современные рассказы, похожие на списки фантазий пубертатного советского подростка: сила — больше на тысячу, урона меньше на пятьсот, запасная жизнь и железный левый кулак. Бабушка видела такие книжки в продаже.

Она зашла в книжный магазин, по старой памяти, часов в десять утра, а вышла оттуда только вечером, шокированная до глубины души: раньше получаешь свежий номер "Роман — Газеты" и читаешь лучшее, нередко новое, запоминающееся... А сейчас в новых авторах ничего примечательного, ничего — или лижутся, или стреляются, или пишут списки. Больше она не интересовалась новыми книгами — боялась. И в книжный магазин больше не ходила.

Она предпочитала читать газеты, в которых публикуют письма читателей. У них свои истории, более живые, больше напоминающие привычную ей литературу. Но она не осуждала современность, скорее наоборот. Она считала, что эти перечисления достижений новых уровней ей непонятны лишь от того, что она не увлечена компьютерным играми, а играми она увлечься просто не в состоянии. Как не может человек возвышенный, чувственный получить удовольствие от того, что кого-то сильно толкнул, или витиевато оскорбил. Как не может хулиган и повеса увлечься коллекционированием бабочек. Как невозможно привить любовь к гимнастическим брусьям добродушному увальню, шеф-повару, из столовой на углу проспекта. Просто люди разные, и чем они старше, тем больше костенеют в своих пристрастиях. А молодые авторы пишут для молодых читателей, которым слишком скучно читать издательство "Детская Литература". А жаль. Было бы неплохо, если бы можно было совмещать одно с другим. Но ведь она не может. И они не могут. А что из двух лучше, сравнивать будут уже следующие поколения, если не создадут чего-то принципиально нового, своего.

Тем не менее, суть в том, что во все времена большинство людей боится одиночества, и всех крайностей, которые его подчёркивают: пустых улиц и заполненных людьми помещений, полной тишины и непрерываемого гула толпы, семейной пары и кучи родственников, изоляции и социализации. Они бегут от себя, от осмысления и рефлексии, бегут всю жизнь, меняя работы и супругов, выращивая и выпуская в мир новых людей, продавая одно и тут же, взамен, покупая другое, делая вид, что гонятся за модой, карьерой, успехом, развитием, а на деле — улепётывая от собственной тени, они неизбежно стареют, и с годами, переходят на спортивный шаг, а потом и вовсе шаркают, едва переставляя ноги. И тень существа их осознания встаёт во весь рост осязаемым колоссом — посмотри на меня, давай поговорим! — но они упрямо отворачиваются к экранам телевизоров, делая вид, что безумно заинтересованы обзором когтерезок для ризеншнауцеров.

Чего хочет эта тень осознания? Ответов. Эта тень хочет осознания. Она с самого детства спрашивала: почему? зачем? а для чего это нужно? — и часто слышала в ответ: подрастёшь — поймёшь. И вот она выросла, и о чём-то смутно догадалась, а в чём-то уже жестоко ошиблась, но вопросов не стало меньше. И до сих пор она хочет спросить Умного Взрослого: а зачем? Но теперь единственный взрослый — это само существо, отказывающееся взглянуть себе в глаза. Теперь взрослый — это ты сам, пялящийся в телевизор на чьи-то, усыпанные блёстками, задницы, и не желающий ответить тому полузабытому ребёнку — зачем?

Бабушка не боялась одиночества. Ей было комфортно последние годы с несносным дедушкой, пока он был с ней, комфортно в кругу семьи, и так же комфортно одной. Она любила гулять, созерцать, осмысливать, слушать и предаваться воспоминаниям.

Вся родня не раз говорила ей, что она упускает возможность стать хорошим писателем, ведь она умела интересно рассказывать о том, что было в её жизни. Но сама она считала, что писать надо чём-то важном, интересном, а её жизнь была как у всех, ничего необычного. И рассказывала она об этом просто так, от скуки, чтобы скоротать время. Писатели — они же талантливые, особенные, а в ней ничего особенного нет.

* Юность

Бабушка была озорной девчонкой, когда была девчонкой. Бабушки её юности говорили, что она "зубоскалка" и "оторва". Лазила по заборам, гоняла с мальчишками голубей, запускала воздушных змеев. Любила летом спать на крыше: до капремонта там было ржавое железо, не скатишься, даже если захочешь, а звёзды такие красивые, и так здорово засыпать под их таинственным светом... Она плохо училась в школе, но в аттестате почему-то троек нет. Хотя она точно помнит, что по жизни четвёрками не блистала. А как-то они прогуляли урок физкультуры всем классом.

Это было уже в одиннадцатом, перед выпуском. Для сдачи зачёта надо было выполнить несколько гимнастических элементов на брусьях, и на уроках их гоняли по этим брусьям до потемнения в глазах. Мальчики по одной программе, девочки — по другой. И преподаватели были разные: у мальчиков — молодой мужчина, будущий чемпион по спортивной акробатике, хотя в тот момент, конечно, никто не знал, что он станет чемпионом, а у девочек — бывшая Олимпийская чемпионка по гимнастике. У такой не отпросишься с урока, мол, живот болит, дни такие... А вот технологию вела женщина, но технология была общая, весь класс шёл, без разделения. И под руководством этой "Богини всех хозяйств", как прозвали учительницу мальчишки, все одинаково делали молотки, скворечники, пекли пироги, шили игольницы и вязали шапки. Теперь в школах всё не так, и бабушке казалось это большим упущением, хотя она свои мысли держала при себе.

Так вот, весь класс пошёл в парк есть мороженое. Покупали в складчину, и хватило даже на тех учеников, у которых вечно не было ни копейки. На этой почве и решили — идём все, без исключений.

Оба физрука встретились на стадионе, как два разъярённых быка без тореадора. Был скандал. Всем ученикам по списку, в аккуратно заполненные дневники, написала замечания сама директриса. Когда мама увидела эту запись, она покраснела как запрещающий сигнал семафора и заплакала. Нарушение школьных дисциплин, в любом его проявлении, приравнивалось в то время к предательству родины. Отец ходил хмурый, молчал. Но её, юную бабушку, хотя бы никто не бил, а вот некоторым одноклассникам очень дорого обошлось то мороженое в парке.

Когда бабушка уже выросла, закончила институт и родила сына, отец сказал ей:

— Может быть, ты будешь лучше меня. И когда твой ребёнок прогуляет ответственный урок, и вместо тщательной подготовки к зачёту, пойдёт кормить одноклассников мороженым, ты сможешь простить ему подобную бесшабашность... Вот я не смог.

Больше они не разговаривали. Вскоре его не стало. Он умер в больнице. Она пришла к нему однажды, вместе с мамой и братьями, но он, уже немой, весь в катетерах, посмотрел на всех по очереди, кивнул каждому, и только её пропустил. Тогда она подошла вплотную к его постели, и он просто закрыл глаза. Вот так в них воспитывали честь и совесть.

А ещё по всем параллелям в их старших классах ходила задачка, сочинённая кем-то про математичку:

Дано — Ольга Геральдовна лезет в окно.
Доказать — как она будет влезать...

Дело в том, что Ольга Геральдовна была очень большой женщиной и ужасно строгой, иной раз до несправедливости. Кроме того, она — заслуженный педагог с огромным стажем и заместитель директора по учебной части. Но кто-то из взрослых услышал условия этой "задачки", записал — явно не без участия какого-то стукача — и предъявил ей. Все три тетрадных листа мелком почерком... Это вылилось в общешкольный педсовет, на котором требовали выдать автора, или всех — все старшие классы, поставят на учёт с отметкой в характеристике. В то время характеристика была столько же важна, сколько и аттестат, но ребята не знали, кто автор. Или хорошо делали вид, что не знают. Всех на учёт, конечно, не поставили, но человек десять — точно, а четверых и вовсе исключили...

Кошка требовательно потянула бабушку за штанину широких мягких трикотажных брюк. Та опомнилась:

— Кошка, ты есть хочешь? Я что-то замечталась... Вернулась в школьные годы... — она пошла, наконец, на кухню, и загремела посудой. Кошка громко замурчала, в предвкушении пищи. Птенец прибежал пешком из комнаты, стуча лапками, и наклоняя голову на бок. Он тоже был не прочь подкрепиться.

— А знаете что? — расставляя миски, продолжала бабушка вслух, — каждый год учителя твердят детям, что они — самый паршивый класс, а знаете почему? — Кошка вопросительно подняла к собеседнице морду, — потому что дисциплина всё хуже, спрос всё меньше, и до самого паршивого класса всё ближе.

Кошка вздохнула и продолжила трапезу. Бабушка присела на стул, облокотившись на стол, и смотрела, как голубь с аппетитом раскидывает еду по большому пластиковому лотку. Она снова была далеко.

* Молодость

Её всегда в семье пугали заводом за плохую успеваемость: куда ты с такими оценками пойдёшь — на завод работать? Поэтому после, тогда ещё экспериментального, одиннадцатого класса, она пошла прямиком на завод, несмотря на хорошую аттестацию. Тогда у них ещё не было названий, только номера почтовых ящиков, но как и сейчас, они нуждались в рабочих руках. Бабушка стала ученицей в малярке, красила детали. Всё порывалась сама таскать сетки с деталями, а бабы её ругали: тебе рожать ещё! Она отмахивалась. Это казалось такой неправдоподобной ерундой — замужество, дети, семейная жизнь... На кой это надо? Молодая, сильная, дерзкая — все дороги ей открыты, а она такая — хоп! — и у плиты с младенцем на руках... Нееет, ей так не хотелось. Она мечтала о приключениях, путешествиях, о преодолении всяких трудностей... Найти которые, кстати, оказалось совсем несложно.

Её младший брат умилялся всякой богеме: актёрам, режиссёрам, осветителям, гитаристам и певцам. Вращаясь в соответствующих кругах, он попал в группу энтузиастов, которые болели туризмом. Шагать по пересечённой местности с рюкзаками, ставить палатки под проливным дождём, чтоб с носа капало, сидеть ночью с гитарой, петь песни бардов, а потом и Высоцкого, ловить в лесу на самодельный приёмник запрещённую радиоволну, закидывая антенну на самую высокую ёлку, спать в спальном мешке, лезть по скалам, ползти на лыжах в снегу по писью пору... Это всё было такой непередаваемой романтикой! И она пошла с ними.
Познакомились в пути. Что было для неё удивительным, так это отсутствие алкоголя, потому что заводская молодёжь, узнав о её планах на выходные, рассказала в подробностях, как пьют и растлевают молодых старые закоренелые туристы. Но тут всё было иначе.

В их компании самым старшим был Вова Яшин, двадцати четырёх лет, гитарист с хорошим глубоким голосом. Он участвовал в соревнованиях по ориентированию, вёл кружок юного туриста при дворце молодёжи, и страдал от внимания поклонниц разного возраста и положения. В лесу он отдыхал. Он вёл группу, всегда находясь впереди, на стоянках был занят, организовывая людей и место, ставил палатки, строил шалаши... А когда у него выдавалась свободная минута, он уходил в сторону, бродил один среди деревьев, слушал птиц, разглядывал следы... Когда его просили, он пел для ребят. Но в разговорах почти не участвовал, ни с кем особо не общался. Он действительно наслаждался походом, своим маленьким путешествием, давая желающим возможность сопровождать его. И если среди этих желающих попадался кто-то пьющий, слишком бойкий, или конфликтный — не спокойный человек, то больше его с собой не брали. Здесь было принято относится к девочкам уважительно, к парням — по-братски, к новичкам — со снисходительной насмешкой, пока они не докажут, что достаточно самостоятельны в лесу.

Бабушка повелась только на одну шутку: посвящение в туристы. Ей ещё с утра сказали, что обязательно надо пройти обряд посвящения, который был заимствован у великих путешественников, открывавших когда-то новые земли. Она сразу подумала, что про путешественников ей откровенно завирают, и потеряла бдительность.

Ночью все собрались вокруг костра. Её и местного "шамана", посвятителя в туристы, Женю Бурченко, усадили друг против друга, поближе к огню. Дрова почти прогорели, пламя на углях плясало, периодически пропадая, захлёбываясь дымком. На углях стоял котелок с ключевой водой, которая вяло кипела и тихо булькала. Женя был сосредоточен и важен, а торжественность момента подчёркивалась всеобщим вниманием.

Бабушка должна была повторять за Бурченко все его действия. Сначала он сказал речь о том, каким необыкновенным и таинственным является наступивший момент, как он рад оказанному доверию, и прочая, и прочая... Потом, бормоча какие-то заклинания на неизвестном науке языке, он стал брать мешочки с сушёными травами, и насыпать оттуда по щепотке в котелок. Бабушка должна была брать из его рук эти мешочки и так же подсыпать по щепотке в воду. Потом он помешал строганой палочкой это варево, и протянув палочку через костёр, трижды коснулся ею бабушкиных висков. Она краем глаза посмотрела на реакцию окружающих: все были серьёзны и торжественно молчали.

Участники посвящения взяли эмалированные кружки. Женя по-прежнему бормотал заклинания, водя по бокам кружки пальцами и касаясь ими своих щёк, лба и подбородка. Бабушка исправно повторяла его движения. Тишина, треск углей, пляшущий свет в сумерках летней ночи, бубнящее бормотание — создавали некое гипнотическое впечатление. Периодически Женя проносил кружку над огнём, бабушка тоже. По мере угасания пламени, кружка проносилась всё медленнее, а бормотание становилось быстрее.

Потом "шаман" зачерпнул заварившийся чай, бабушка повторила и это. Он водил кружкой над огнём, периодически гладя бока и дно посудины круговыми движениями, всё быстрее касаясь пальцами своего лица. Бабушка сосредоточенно наблюдала за ним, стараясь ничего не упустить, повторить в точности... В конце концов он велел ей проговорить за ним какие-то слова и они выпили этот заговорённый чай. Все кругом зааплодировали, дружно поздравили бабушку с тем, что теперь она — совсем турист, настоящий, осталась лишь одна маленькая деталь... Ей дали зеркало.

Всё лицо её было до того изрисовано сажей, что в первый момент она испугалась собственного отражения. А когда поняла, что это она, то изумлённо взглянула на Женю — тот был совершенно чист. Она перевернула свою пустую кружку: ну конечно, всё её донышко было прокопчёно над костром, покрыто слоем чёрной сажи. Вся группа хохотала до слёз, особенно от выражения лица новоиспечённого туриста. Она взяла Женину кружку — почти чистая.

— Весь секрет в дровах, положенных в огонь с учётом того, кто, где сидеть будет,
— объяснил Женя, улыбаясь во весь рот, — ну и в том, что я не касался пальцами дна.

Это умывание в ледяном ключе бабушка запомнила на всю жизнь.

— Что, Птенчик, покушал? — бабушка наклонилась, подставляя голубю ладонь. Он внимательно осмотрел предложенную ему руку, потом ступил на её пальцы сначала одной лапкой, затем, подумав, второй, и распушил пёрышки. Бабушка поднесла его поближе к лицу, заглядывая в его круглые сердитые глазки:

— Хороший Птенчик, славный Птенчик, — говорила она, — вот бы с тобой в лес съездить, а?

Голубь заворчал, нахохлился, потом встряхнулся и замахал крыльями.

— Чего это? — возмутилась в ответ бабушка, — уж и помечтать нельзя!

Птица перепорхнула к ней на плечо, повернулась вокруг себя два раза, и устроилась по-удобнее, свесив хвост, глядя бабушке за спину.

— Да, я смотрю в прошлое, — согласно вздохнула та, — какой лес, в мои-то годы... А ещё там, говорят, чупакабра водится. Не знаю, мы ходили и как-то всё хорошо было. Ни клещей не цепляли, ни чупакабр не видели. А теперь вон, в новостях рассказывали, мужик в парке уснул, так с него утром двадцать три клеща сняли, из них шестнадцать заражённых... Интересно, а он был застрахован?...


* Мечта

Две недели бабушка ходила в больницу, как на работу — с утра, по будильнику. Анализы, осмотры, пробы, уколы, обследования... Диагноз подтвердился. В операции отказали. За это время один раз звонила дочь, два раза — сын, но она сказала, что гуляет и всё у неё хорошо, как всегда. Зачем доставлять беспокойство, если в нём нет никакого проку? Если бы они могли помочь, тогда другое дело, но теперь... Бабушка получила свои результаты и назначения. Оставила заявку в аптеке на рецептурный препарат. Его привезли уже на следующий день, выдали, прочитав инструкцию по применению два раза, чтобы она лучше запомнила. Приём этих таблеток понадобится, когда придёт боль, но пока её не было, ничего не предвещало беды, никаких жалоб у бабушки не выявлялось.

Да и вообще за всю жизнь у неё не было никаких жалоб. Только на мужа. Он был человеком деспотичным, жёстким, мог пустить в ход кулаки. Но она считала, что сама виновата, остановив на нём свой выбор. Ведь звал замуж хороший мальчик...

Она тогда уже ходила в походы со "стариками", которым было по тридцать и более лет. Это были профессионалы альпинизма, скалолазания, ориентирования, и всего прочего, что с этим связано. В походы по родному краю она часто ходила одна. Ей нравилась возможность уйти от родительского укора и пьянства соседей по коммуналке на все выходные в родной величественный лес. Налегке, с мешком-спальником и куском полиэтилена, она исчезла из дома на все выходные. Но в новой компании был совсем иной масштаб. Старики собрались идти на Кольский полуостров, и она отчаянно запросилась с ними. Часть пути должна была пройти на поезде, остальное пешком. Рассчитали поход на три недели.

— Куда ты с нами? Хуже маленькой... Мы по столько километров в день будем отмахивать, что ты на вторые сутки убежишь... А работа?

— У нас аврал сейчас, он закончится — будет простой. Пока новый заказ оформят, пока сделают детали... До малярки первая партия иной раз месяц идёт. А потом требуют работать в три смены... Я отпрошусь на время простоя, а потом отработаю.

— Боже, дикошарая какая... Ну иди, ладно. Куда с тобой...

Когда подошло время, бабушка пошла к мастеру, мастер послала к начальнику — не отпустил. Никакие аргументы его не пробирали.

— Но нет же работы! — возмущалась она, — зачем высиживать смену?!

— Положено.

— Да что мне "положено"?! Вы сами рассудите, как человек здравомыслящий: заняться людям нечем, только чаи гонять. Посторонними вещами запрещено заниматься, даже носки вязать запрещено! А потом Вы же будете просить, так как заставить не имеете права, будете уговаривать выйти на допсмену. Так зачем переплачивать? Зачем эти пустые дни торчать здесь, когда можно потом отработать, когда это реально необходимо!

— Вот никто, кроме тебя, не жалуется.

— Ну так только меня и отпустите!

— Нет. Не положено. Все должны находится на своих рабочих местах.

— Так вся бригада будет находится на своих рабочих местах, при том, что работы нет... Одна я тут погоды не сделаю, а мне очень надо!

— Нет. Не положено.

Бабушка вернулась домой с работы, преисполненная решимости. Пользуясь тем, что в пятничный день она возвращается раньше всех, и бывает дома одна, она, не медля, вскипятила чайник. Правая или левая? Левая, потому что правая — ведущая. Сняв с плиты кипящий чайник, она подошла к рукомойнику, выставила над раковиной левую руку, но правая, с чайником, рефлекторно отдёрнулась. И в эту же секунду в сердце заполз страх. Она упустила момент решительности. Ещё трижды пришлось доводить воду до кипения прежде, чем она сумела совершить задуманное. Но время поджимало, вот-вот должны были вернуться первые соседи, и медлить дальше было нельзя. Положив левую руку в раковину, прижав её ко дну, чтобы не отдёрнуть, она смогла вылить полчайника сверху.

Эти несколько секунд, пока струя воды текла из носика, показались самыми нелепыми в её жизни, и самыми трудными: правая рука с чайником в эти мгновения жила отдельной жизнью и отчаянно сопротивлялась происходящему. Самым сложным было сейчас — управлять ею. Детали произошедшего окутало паром и только сейчас, начав активно двигаться, ставя чайник на шесток, она застонала сквозь зубы. А когда увидела левую кисть, стон стал громче. Вся кисть, вместе с пальцами и чуть выше запястья, надувалась как воздушный шар прямо на глазах. Пузырь набухал, вызывая чувство распирания и натянутой кожи. И пока бабушка металась в поисках подходящего перевязочного материала, пузырь лопнул, но словно брызги, вокруг него уже образовалось множество мелких пузырьков. Рука горела адским пламенем.
Упрямица обернула пострадавшую конечность полотенцем, собралась выйти, но одумалась. Вернувшись, она плеснула на пол воды из чайника, у плиты, довольно щедрую лужу, бросила сверху тряпку, и наконец, покинула квартиру. Нужно было срочно обратиться в медпункт.

Под жалостливые вздохи молодой, как она сама, медсестры, бабушка дала волю слезам.

— Да как ты так, миленькая?!

— Не знаааааю,... — всхлипывала пациентка, — я чааааю... А чайник вооооот...

— Какой кошмар! Сейчас мы быстро уберём тут лишнее, всё обработаем и наложим мазь. Сейчас, только доктор принесёт назначение, и приступим... Водички хочешь?

— Холооодненькой...

На следующий день она явилась к начальнику: вот справка. Больничный примерно на три недели. Работать не могу по причине бытовой травмы.
Начальник подозрительно прищурился:

— И что же это с Вами случилось, а? Алёна Александровна?

— Обварила запястье кипятком. Третья степень. Всё плохо, но не смертельно.

— Обварила. Кипятком. Сразу после того, как я не отпустил в отпуск за свой счёт, ты уходишь на больничный.

— Третья степень. Мёртвые ткани. Это не утюг пощупать, Дмитрий Фёдорович. Или вы считаете, что я добровольно сунула руку в кипяток, поварив её там, исключительно Вам на зло?

Начальник покраснел.

— Хорошо. Ладно, извини. Я понял... Выздоравливайте, барышня, Вы у нас — ценный сотрудник.

Она вышла из кабинета, гордо подняв голову, а когда спустилась по лестнице на первый этаж, её била конкретная лихорадка. Коленки ослабли, слёзы навернулись на глазах. Судорожно вцепившись в перила, она стояла, пытаясь взять себя в руки. Вернее, одну, правую. Шум в ушах стихал неохотно, пульсация уже больше не сдавливала ритмично мозг, но ещё отдавалась в голове, глазах и где-то под кадыком. Бабушка словно только что осознала, ЧТО она сделала, и что она СДЕЛАЛА это. А раньше просто как-то не дошло...

После того похода она смертельно влюбилась в северные широты. В эту скудную строгую, но при этом совершенно бескрайнюю природу, в запахи и виды, ветра и просторы, скалы и тундру. Вернувшись домой, она болела этим путешествием. Теперь адским огнём горела душа, припекало сердце. Впервые у бабушки появилась мечта — жить на севере.

Есть страны, конечно, теплей и красивей,

Я — тут своё сердце зажёг.

Мой Дальний — он тоже родная Россия,

Как Вологда или Торжок.



А солнце летит над Курильской грядою,

Его не поймать в невода.

Но тот, кто умылся амурской водою —

Наш край полюбил навсегда.


Погода серьёзная в море Охотском —

Удача, храни рыбаков!

Пускай наши прадеды-землепроходцы

За нами глядят из веков.


Стою я на сопке, у чёрной берёзы,

За плечи её обниму...

А что на глазах моих — дождь или слёзы —

Я это и сам не пойму.


А солнце летит над Курильской грядою,

Его не поймать в невода.

Но тот, кто умылся амурской водою —

Наш край полюбил навсегда!

Дома её, конечно, осмеяли — чем тут не север? Все нормальные люди на юга стремятся, а этой вечную мерзлоту подавай. Видит бог, сумасшедшая. Но она давно привыкла к тому, что дома её не любят. Отец разговаривал сквозь зубы ещё с того инцидента в школе, а мама осыпала всевозможными проклятьями каждый раз, когда юная бабушка собиралась в поход:

— Да чтоб тебе там руки-ноги переломало, в чащобах этих! Чтоб тебя, паразитку, медведь там сожрал и не поперхнулся, вертихвостка! Прижмёшь задницу-то дома, коли тебя твои леса драгоценные искалечат, скажешь тогда матери, что она права была, да поздно будет!

Зато когда упрямая дочь покидала дом, её несчастная мама часами простаивала у окна, молясь всем богам, существующим и не существующим, чтобы только сохранили её девочку, уберегли, и вернули домой невредимой. Но бабушка могла об этом только догадываться.

Брат её, с которым они начинали ходить в походы, к путешествиям поостыл. Много времени посвящал работе и профессиональному росту. Собрался жениться, но это было ещё не точно. Он рассчитывал на улучшение жилищных условий: сосед-буян должен был получить распределение и съехать, если бы брат успел жениться и подать заявку, то мог бы получить эту комнату. Они всё чаще собирались с этим соседом вместе и строили планы на будущее "под беленькую". А потом и дебоширили напару... Бросать родителей он не хотел. Неизвестно, что об этом думал папа, но маме так, конечно, было спокойнее: хоть какой, хоть пьяный, хоть битый, но дома, рядом, в безопасности.

А вот бабушка мечтала о том, чтобы уехать как можно дальше и больше никогда не возвращаться. Рассудив, что здесь её, в общем, ничего не держит, она поехала на вокзал и купила билет до Мурманска. Мама плакала, отец молчал, брат восхищался её решительностью. Выписавшись из квартиры и отметив свой день рождения, двадцать четыре года, под причитания матери, она уехала из золотой осени в суровую зиму. Да, в резиновых сапогах. Это было опрометчиво.

А там столкнулась с дилеммой — без прописки не берут на работу, а безработных не прописывают.
"Надо было ехать по вызову или приглашению родни, например" — говорили ей во всех ведомствах, но родни у неё здесь отродясь не было, а на вызов мог рассчитывать только квалифицированный специалист со стажем, до которого ей было слишком далеко.


* Становление

— Да... — задумчиво вслух сказала бабушка. Голубь, спавший на её плече, испуганно слетел на пол, и заворчал, встав перед нею, широко расставив ножки.
Кошка спала, свернувшись на бабушкиных коленях. Её неожиданный звук голоса ни капельки не потревожил. Хозяйка погладила уютный комок, и тот расправился, сонно вытягивая лапки, нежно мурча от удовольствия.

— Я три дня на вокзале ночевала. Завтракала в местном буфете чашкой чёрного кофе, варёной сосиской и кусочком хлеба, а потом шла искать работу без прописки или прописку без работы, — поведала бабушка Кошке. Питомица села прямо, вопросительно муркнула, и протянула лапку к бабушкиному лицу, но не коснулась его, а выжидательно замерла.

Бабушка нежно погладила свою собеседницу:

— А потом я встретила пожилую женщину, тётю Нюру. Она жила вдвоём с внучкой. Пожалев меня, она предоставила временную прописку, и даже пустила к себе пожить. Отдельной комнаты у неё, правда, не было, но был топчан на кухне. Он и стал моим первым пристанищем. С пропиской я работу нашла в этот же день, тоже на заводе. А потом мне дали общежитие... А там я познакомилась с мальчиком, который жил с мамой-инвалидом и младшей сестрой, которую просто обожал. Мы провели ночь вместе... И не одну. Он был моим первым мужчиной. И как честный человек, звал замуж. А я не пошла. Что ты — слесарь... У меня и на родине слесарей хватало, глазки строили, да уж как-то это слишком прозаично: утром на завод, вечером с завода, декрет год, детей в ясли-сад при предприятии, и пятилетку раньше срока... Рельсы. А мне хотелось свободы, понимаешь?

Кошка мявкнула, и переступила лапками, а Птенец взволнованно заходил по полу взад-вперёд.

— Да, вот такая гордая дура. Нашла себе... Не слесаря. Свободного художника... Поэта-современника... А слесарь утонул через год. Говорят, упал с дамбы, несчастный случай...

Бабушка расстроилась. Её ужасно огорчили воспоминания об ошибках молодости, тем более, что ошибок этих было немало, а последствий ещё больше. Но бабушка никогда не искала себе оправданий. Объяснения — да, даже если они не очень-то лицеприятные. Но не оправдания. Да, приняла такое решение, да, получила то, что в итоге получила. Могла бы принять ещё ряд решений, но не стала, видимо, считала себя достаточно виноватой, чтобы наказываться этими последствиями.

Именно так: она многие годы не могла простить себя, и от того портила себе жизнь. Но ей повезло хотя бы в том, что к ней с возрастом пришла некоторая мудрость. Такое случается, если не искать виноватых и не оправдываться, не прикрываться ничем, хотя бы перед собой. И она поняла, что сама себе и друг, и враг. И позволила себе быть неидеальной. А когда поняла всё это, послала своего дедушку так душевно, что он даже спорить не стал, а собрал свои монатки и исчез в складках подола очередной своей музы.

Больше всех были шокированы дети, они считали своих родителей прекрасной парой, счастливыми супругами, добропорядочной семьёй. Но дедушка от комментариев воздержался, а бабушка объяснила, что иногда каждому человеку бывает необходимо резко свернуть в сторону. В молодости такие пируэты проходят довольно весело и бесследно, но с возрастом человек обрастает теми, кто требует отчёта, и считает себя в праве его требовать. Вот как дети, например. Так вот — бабушка лично думает, что дети — это те же сторонние люди, которым всегда найдётся, чем заняться, помимо отчитывания бабушки. Так что — вперёд, на поприще своего личного счастья. А к ней — только в гости, и без лишних вопросов, пожалуйста.

Как ни странно, дети вняли. Как и внуки. Хоть и были они ещё совсем маленькие. Крошка-внучка как-то сказала, что к дедушке в гости ходить интереснее, потому что он живёт в парке... Все ржали как кони. Потом мама объяснила девочке, что у дедушки есть подружка, которая не любит детей, поэтому он встречается с ними только в парке, но легенда о его бомжевании жила в семье лет пять, неизменно вызывая улыбки.

Три дня бабушка ходила по квартире как неприкаянная. Надо было чем-то занять себя, но мысли рассеивались, воспоминания всплывали невпопад, тревога мешала сосредоточиться. Больше всего бабушка переживала за Кошку и Птенца. Когда её не станет, куда их денут? Выбросят? Сын промолчит, а дочь? Дочь, может, приберёт к рукам хотя бы Кошку...

Бабушка села за стол и написала записку:
Если вы это читаете, то это — очень важно: пожалуйста, не выпускайте на улицу моих питомцев, они чрезмерно одомашнены и не выживут в условиях дикой жизни. Да, голубь тоже. Хотите унаследовать квартиру, унаследуйте и их, пожалуйста. Иначе я клянусь, что буду сниться вам обоим до конца ваших дней, чем неизбежно сокращу их количество. Любящая мама.

Перечитав написанное, бабушка положила в записку денежную купюру, и убрала эту заначку в паспорт. Деньги всегда привлекают внимание.

Посидев ещё немного за столом, бабушка осмотрелась в комнате.

— Захламилась я, — сказала она, — одних только газет — вон сколько...

Газеты бабушка исправно покупала каждый месяц, а выбросить их не поднималась рука: там столько хороших рецептов, интересных статей... Дочка не раз намекала, что, мол, макулатуры у тебя, мама, стало многовато, может, оставишь одни спецвыпуски? Но она отмалчивалась. А теперь смотрела на эти аккуратные стопки, водружённые на шкафы, и представляла, сколько времени понадобится её детям, чтобы перевязать это всё, или сгрузить в мешки, и выволочь на помойку. А может быть, они сдадут эти газеты в макулатуру? Прибыль вряд ли будет стоящей, но хотя бы самим не тащить.

Она подошла к стопке наиболее свежих газет, открыла ту, что прочитала совсем недавно, и стала листать. Одна из статей называлась "Как я победил болезнь", речь в ней шла о таком же диагнозе, как и у бабушки. Она устроилась в кресле и начала читать.

В чудеса бабушка не верила, уж точно не в этом случае. Хотя сама видела в жизни пару чудес.

Например, в городе Оленегорске, сейчас такого города уже нет, она шла на работу по обычной оживлённой улице, где во все стороны спешили люди к началу рабочего дня. Была полярная ночь, но сегодня она должна была переломиться на день: уже с неделю горизонт светлел на несколько минут, пора была уже показаться солнцу.

Город был небольшим, высоких домов, в сегодняшнем понимании высоких, там не было. Движение было оживлённым по тем меркам, для сравнительно небольшого города. С теперешним движением, конечно, тоже не сравнить, но воспринималось всё столь же серьёзно. Светили лампы — солнца, прохожие торопливо здоровались, встретив знакомое лицо, мигали светофоры и поворотники машин — типичная утренняя суета.

И тут на горизонте небо начало светлеть. Всё отчётливее прояснялась призрачная дымка, и вот, в одно мгновение, город замер. По-прежнему светили лампы, мигали светофоры, но люди остановились. Замерли машины на дорогах. Из автомобилей и автобусов пассажиры вышли на проезжую часть. В окнах домов показались сонные лица. Все жители застыли, повернувшись к светлеющему краю, и над ними повисла такая торжественная тишина, что казалось, будто все сердца жителей сейчас бьются в унисон, но на миг задержали биение и они — из-за горизонта показалось солнце.
Едва показавшись самым краешком, огромное, холодное северное светило, словно стесняясь и любопытствуя, выглянуло, замерло, и покатилось обратно.

Пассажиры заняли свои места, пешеходы заспешили в прежних направлениях, окна домов опустели. Но та минута, когда весь город, как единый живой организм, безо всякого сигнала или команды, замер, чтобы увидеть солнце, осталась в каждом сердце, объединяя людей. И в сердце бабушки на всю жизнь притаился фрагмент этого затаённого восторга, чудесного события, волшебного единения.

В статье было много всего. Когда бабушка закончила чтение этого номера, она взяла другой, и стала просматривать заголовки. Поняв, что некоторые статьи она не в силах уничтожить, бабушка взяла ножницы и стала вырезать отдельные заметки. Остальное же складывала поодаль. Её теперь интересовали методы укрепления остатков сил в организме, способы притормозить течение болезни, избежать, или хотя бы сгладить неприятные последствия. Разного рода упражнения она даже не просматривала — это слишком лень. Даже при смерти. Закаливание она практиковала давно — контрастный душ или обтирание, в зависимости от самочувствия.

Траволечением особо не увлекалась, но кое что о травах знала, и уже много лет заваривала себе вместо чая что-нибудь, собранное собственноручно, или купленное в аптеке. Так что рецепты чаёв читала внимательно, вырезая особо понравившиеся. Ещё ей захотелось приготовить вкусный и полезный состав: в пол литра мёда надо насыпать сто грамм цветков красного клевера и по сто грамм кунжутных и льняных семечек. Тщательно перемешать, дать настояться неделю, и съедать натощак по чайной ложке с самого утра. Кладезь витаминов, минералов, и вообще панацея от ста болезней. Мёд она любила.

Однажды, когда её отправили к родне в деревню, ещё дошколёнком, она познакомилась с дедушкой-пасечником. Ему понравилось, что девочка не испугалась пчёл, а ей понравилась его смешная шляпа. На том и сошлись, и родня её больше почти не видела: — где Алёна? — на пчельнике, за деревней. С дедом Егором они топили воск, собирали мёд, отделяли новую семью из старого улья. К концу лета, ещё не умея читать, она знала наперечёт весь инвентарь пчеловода по названиям, с полным пониманием назначения того или иного инструмента.

Особой её любовью пользовались пчёлы-катафалки, выносившие из улья умерших собратьев. Они улетали с телами погибших куда-нибудь за пределы обитания своего роя, и сбросив ношу, возвращались назад. Почему-то бабушку этот процесс завораживал. Застать пчелу за подобным занятием совсем непросто, но она умудрялась приметить, как такая труженица вылетает со своей горестной ношей.

Там же она попробовала и научилась различать многие сорта мёда. Пасечник рассказывал ей, какой мёд для каких целей подходит лучше всего, что важно для подкормки роя зимой, чем полезны перга и зимний подмор, и почему он только зимний.

А за пчельником, через маленькое поле, находилось озеро, на котором учились плавать все дети с двух близлежащих деревень, в том числе и бабушка. Но она боялась воды, всё никак не могла поверить в собственные силы, хоть и плавала сама уже давно.

Это озеро было местом перемирия: даже если ребята враждовали по какой-то причине, то здесь категорически запрещалось выяснять отношения, драться, обзываться и ещё как-нибудь негативить. За нарушение данного запрета могли побить всем миром, да ещё и безнаказанно нажаловаться родителям. Единственная допустимая причина стукачества.

Как раз в то лето на озере купались ребята, три брата и младшая сестра. Самый старший брат учил девочку плавать, а двое мальчишек ныряли в стороне. Одного из них затянуло в омут, второй начал кричать. Старший велел девчонке бежать на берег, а сам поплыл спасать утопающего, который в приступе панического ужаса, схватился за спасителя и потащил его на дно. Завязалась борьба. Вокруг них плавал младший мальчишка и кричал на один дух. Маленькая бабушка услышала крики, сорвала бельевую верёвку, нанизала на неё пустые канистры и бросилась к воде.
Она успела как раз вовремя: утопающий, пытаясь оставаться на поверхности, карабкался на старшего брата, мешая ему всплыть, и тот уже совершенно обессилел. Она вплавь добралась до места бедствия, мальчики схватились за канистры и медленно кружились на месте, пытаясь отдышаться. А тут и дед Егор прибежал. Он вытащил пострадавших на берег.

С тех пор бабушка перестала бояться плавания, и позже, в походах, её не раз это выручало. Вера в себя поселилась в тот день в её душе, спряталась в уголочке, и тихонько грела в минуты безысходности и страха.

Был и ещё один важный момент в жизни бабушки, связанный с этой пасекой. Пасечник рассказывал ей, что раньше пчёлами занимался ещё его отец, дедушка Андрей. В то время всех призывали вступать в колхоз. У них часто бывала комсомолка Маша, которой старики доверяли, и она считала эту идею правильной, единственно верной, ведь в школе, книжках и статьях им подробно рассказывали о прекрасных возможностях больших и сильных колхозных хозяйств. Жители сёл и деревень опасались нововведения, и молодому поколению эти опасения объясняли темнотой деревни, экономической безграмотностью этих людей. Когда, наконец, поддавшись уговорам неугомонной Маши, дед Андрей вступил со своими пчёлами в колхоз, а соседние деревни ополчились на него за это, она всячески его поддержала. Бывала она в той деревне теперь очень редко, но по такому случаю даже нашла время съездить, и лично поговорить с новатором. Поддержка пришлась как раз кстати, и девушка уехала домой, вся в мечтах, лелея надежды на лучшее будущее.

А спустя четыре года, когда она уже закончила школу, ей встретилась приезжая родственница, которая рассказала о том, что семья Андрея потеряла свою пасеку. Мария ахнула и испытала такой шок, что потом даже представить боялась, какое же потрясение пережил сам пчеловод. На расспросы родственница отвечала, что в первый год дед норму сдал легко, осталось ещё и на продажу. Воодушевившись таким хорошим началом, он ходил по обеим деревням и агитировал жителей последовать его примеру — вступить в колхоз. Но соседи смотрели на эту затею крайне настороженно: что-то ещё будет... Так и вышло.

На следующий год норму подняли в два раза. На робкое возражение Андрея, что это слишком большой объём, ему ответили подозрительностью и укором: в соседнем колхозе ульев меньше, а мёда сдают как раз вот такой объём — а не темнишь ли ты, дедушка?

Пасечник стал нелюдимым, угрюмым. Чтобы сдать норму, ему пришлось выскрести всё под чистую. На зимовье пчёлам ничего не осталось. Андрей перешагнул свою гордость и пошёл к местным жителям просить о помощи.

— Что ж ты в колхозе не просишь? — злорадствовали соседи, — в колхозе вон как хорошо, ты аж побираться пошёл...

— Там говорят "Сахарку достань на зиму из подполья", а у меня не то, что сахарку, у меня и подполья-то нет, — разводил дед руками.

Кто-то сжалился, и старика выручили, обеспечили пчёл кормом на зиму. Но следующий год оказался совсем неурожайным: жара стояла с мая месяца, горело всё, от хлебов до торфяников, плодовые кусты и деревья даже не цвели. Норму снизили в честь неурожая, но слишком незначительно. Дедушка сдал всё, но на норму не хватило. А когда пошёл по соседям просить помощи, люди уже не злорадствовали. Все понимали, в какую беду попал Андрей, и только отводили глаза: сами голодные остались, никто не мог помочь.

Так и пропала дедушкина пасека. Он бросил её, даже не забрав вещей, и с семьёй уехал в колхоз работать конюхом. В родных деревнях его больше ни разу не видели, а сам он никогда об этом не рассказывал. Только на его похоронах, плачущая тётка Маша, рассказала мальчику Егору, в какую беду она когда-то завела его отца своим оптимизмом.

Спустя годы, постепенно осознав все подробности семейной истории пасечника Егора, бабушка потеряла веру в идеалы. Её щенячий восторг, юношеский пионерский оптимизм рухнули с треском и пылью. Она разом осознала всю бесполезность попыток простых людей изменить что-то в этой огромной машине прогресса. "Если бы дедушка оставил мёда для пчёл..." — думала она, чуть ли не со слезами, но понимала, что он, вероятно, был слишком честным. И, даже отдав всё, пожертвовав пчёлами, он чувствовал себя виноватым — не справился, норму не сдал. Дедушка был хорошим. Слишком хорошим для прекрасного будущего сильных колхозов.
Она думала про незнакомого ей деда Андрея, представляя вместо него, полюбившегося ей, деда Егора, от того и сопереживала очень остро, поэтому её так зацепила эта история, на многие годы. Именно тогда она поняла, что лгать, может быть, и плохо, но порой это — единственная возможность поступить правильно. И только тебе с этим жить, а значит, только тебе и решать. В этот момент она осознала, что отдать даже самое дорогое на благо общества — бесполезное транжирство. Вернее будет обеспечить себя, не быть нахлебником, а потом, если можешь, и если действительно такой гуманист, научить других обеспечивать себя, и делиться с обществом тем, чем богат, а не жертвовать последнее. Уж тем более — самое дорогое. И это зёрнышко здравого эгоизма упало на почву, взрыхлённую осознанием беды, и проросло, и укрепило бабушку в собственных принципах, научило обозначать и отстаивать свои границы, дало силы на борьбу с бюрократической безнадёжностью и кабинетным хамством.
Много раз она сумела помочь другим, потому что в первую очередь обеспечила себя необходимым: умением взвешивать решения самостоятельно и отказывать чужому влиянию. Больше она не доверяла так слепо ни пропаганде, ни чужим обещаниям, усвоив раз и навсегда — рассчитывать можно только на себя.

До самых сумерек бабушка перебирала газеты и просмотрела всё, что было в зоне свободного доступа. За следующей партией надо было лезть на шкаф. Бабушка смерила его задумчивым взором, принесла табуретку, проверила её на прочность, пошатав из стороны в сторону, и вздохнула:

— Ну, мои хорошие, это уже на завтра.

Кошка запрыгнула на табурет и села, обвив лапки хвостом. Птенец сидел на подоконнике, нахохлившись, спрятав клювик в перья на груди. Бабушка взяла его и пересадила в сервант:

— Спи, мой хороший. Солнышко садится, день кончается... Спи.

Голубь отпрыгнул вглубь полки, и посмотрел на хозяйку одним глазом, наклонив голову на бок, но она уже отошла от его домика.

Включив настольную лампу, бабушка достала амбарную тетрадь, бог знает, с каких лет хранившуюся у неё в ящике, и принялась наклеивать в неё вырезанные заметки.

Она делала эту работу тщательно, подбирая вырезки по размеру, чтобы страницы тетради были плотно заполнены. Получилось листов десять. Рукодельница удовлетворённо вздохнула — если не увлекаться, то тетради хватит на все номера.
Когда-то она, в тетрадь поменьше, записывала тексты понравившихся песен.
Припомнив одну, глядя на тёмное окно, она тихонько запела:


Когда зимний вечер уснёт тихим сном,

Сосульками ветер звенит за окном,

Луна потихоньку над лесом встаёт

И жёлтым цыплёнком по небу плывёт.



Из окон струится сиреневый свет,

На ветки ложится серебряный снег,

И словно снежинки в ночной тишине,

Хорошие сны прилетают ко мне.



А что вы хотите, хорошие сны?

Вы мне расскажите о тропах лесных,

Где всё словно в сказке, где сказка сама:

Красавица русская бродит зима...



Но что это? — холод на землю упал,

И небо погасло как синий кристалл...

То жёлтый цыплёнок, что в небе гулял,

Все белые звёзды, как зерна, склевал.



* Замужество

Перечитывая в сотый раз свои газеты, бабушка находила в них всегда что-то новое, ведь как известно, новое — это забытое старое, а на память она жаловалась уже давно. Хотя, для плохой памяти, у неё слишком много воспоминаний. Так она считала.

С мужем бабушка познакомилась на севере. Её пригласили поучаствовать в любительском драмкружке, от института, в котором она заочно училась, и там талантливая студентка пришлась по душе руководителю — пожилой женщине, актрисе, драматургу. 

Бабушка участвовала в спектаклях, но её не привлекала сцена, ей гораздо больше нравилось закулисье. Она с удовольствием работала в столярном цехе, помогала бутафору делать зеркала для спектакля "Зазеркалье", из фольги и папье-маше. Даже полы мыла, и то с удовольствием.

Их кружок был приглашён на литературный вечер, где молодой красивый мужчина читал свои стихи. Были и другие участники, но их бабушка не заметила. Она увлеклась этим молодым человеком, а он был крайне мил и обходителен с нею. Они начали дружить: общались, заходили друг к другу в гости — оба жили в общежитиях от разных предприятий, гуляли вместе после работы. Она много рассказывала о себе, о маме, о турслётах, а он любезно слушал. Его же излюбленной темой для разговора была поэзия. Он иронично критиковал признанных поэтов — Есенина, Бальмонта, издевался над лирикой Фета, называя его музой снобистов, аристократическим жаворонком... И бабушке казалось, что он разбирается в словах больше, чем литературные критики. Она тоже пробовала писать стихи, и как-то прочитала ему одно, о том, что птицы, улетающие на юг, живут там в довольстве, но всегда возвращаются обратно, в свой суровый родной край, чтобы вить гнёзда и ставить птенцов на крыло. Он обнял её по-отечески и сказал:

— Это очень мило, дорогая. Это очень мило.

Она сама не поняла, почему это было обидно, но больше не пыталась тягаться с ним на его поэтическом поприще.

А потом ей пришло восторженное письмо от мамы, где та писала, что безумно рада, что этот поэт — замечательный и надёжный человек, если верить его словам и регалиям. Оказывается, он и партийный, и общественный деятель, и меценат...
Бабушка растерянно читала и перечитывала письмо. Понемногу до неё стало доходить, что поэт написал к ней домой, её матери, спросил разрешения просить её руки... Мать приводила такие цитаты: "Ваша замечательная дочь тоже неплохо пишет, хоть и не для широкой публики. И в одном из её произведений, есть такая обнадёживающая мысль, что перелётные птицы всегда возвращаются домой, дабы завести птенцов, устроить семью. Если эта мысль не пуста, то я всем сердцем надеюсь, что и она соберётся к родным пенатам, дав мне возможность лицезреть таких потрясающих людей, воспитавших столь нежное и умное создание, наивно трогающее моё сердце своим серьёзным взглядом на мир... Такова печальная реальность: по долгу службы я лишён родного угла, вынужден с детских лет быть самостоятельным и сильным, но как же мне хотелось бы, прошу прощения за свою откровенность, но я честен с Вами как с родной матерью, не сочтите за слабость — как бы хотелось идти, ехать и лететь ДОМОЙ. Выходить из дома — места, где ты — свой человек, родной, где тебя понимают и за тебя волнуются, и возвращаться домой, а не в места общественного проживания... Простите мне мою беспрецедентную дерзость, но я пишу Вам всё это, чтобы сказать — Вы самая удивительная и честная женщина! Я знаю это достоверно, со слов Вашей изумительной дочери, и мечтаю убедится в этом лично, как и в величии Вашего супруга... "

Бабушка испытала невероятную смесь эмоций, в которой больше всего было элементарной злости. Какая наглость — писать её родителям без её ведома! Сейчас мама уже на сироп исходит, ждёт свадьбу, внуков, и ремонтирует комнату в их коммуналке... Какая мерзкая перспектива!...

Тут открылась дверь — пришёл Поэт. Необычайно робкий, откровенно взволнованный, с букетом роз, из-за которых он испуганно глядел необычайно огромными глазами.

Разговор был долгим. Жених оправдывался старомодными взглядами, где родители решают судьбу невесты, и если она так сильно против, то никто не настаивает, но он должен был — должен! — заручиться поддержкой её родных, дабы не опозорить её честь, ведь иначе он бы не был собой, он бы не был поэтом... И бабушка сдалась. Она согласилась выйти за него, но наотрез отказалась ехать домой. Ей было хорошо здесь, на севере. Она видела северное сияние, слышала призрачный хор — мужские голоса пели, как в церкви, словно это был соборный хор, но никого не было поблизости, а все храмы закрыты много лет назад. Серая эмаль её зубов побелела здесь, а росту в ней прибавилось аж на пятнадцать сантиметров. Вот все говорят "радиация, радиация", а ей, похоже, эта радиация шла на пользу. Она прекрасно чувствовала себя в условиях полярной ночи, а ещё лучше — в полярный день. Она любила рыбные пельмени в местной столовой и просто обожала собирать грибы, которых здесь было в изрядном количестве. Нет, она не хотела домой. Она хотела, чтобы её дом был здесь. Так и написала об этом матери, пригласив на свадьбу.

Отец её не приехал, а мама гостила две недели. Все были довольны и счастливы. Через год родился сын, бабушка хотела обрадовать маму, написать ей, но тут пришла телеграмма: папа болен срочно дом.

Выехали на следующий день. Бабушка ещё не знала, что это — навсегда. Она верила, что уезжает на месяц, ну два — ведь отец поправится, и всё будет хорошо, и можно будет вернуться в, уже такие родные, северные края... Но не пришлось. Её муж получил перевод в её родной город, он сделал для этого всё возможное, а ей сказал — совпадение. Отец был плох, его госпитализировали через две недели после их приезда. Но за эти две недели он сказал ей только одно: "Возможно, ты будешь лучше меня, и в день, когда твой ребёнок прогуляет ответственный урок, и вместо тщательной подготовки к зачёту, пойдёт кормить одноклассников мороженым, ты сможешь простить ему подобную бесшабашность... Вот я не смог."

И она поняла, что зря приехала. Совсем зря. Надо было плюнуть на всех и остаться... Она думала об этом, как о своей собственной ошибке, не замечая, что муж её изо всех сил цепляется за возможность остаться здесь. Он уговаривал её по вечерам:

— Ну милая, ну никто же не виноват, что так случилось... Не бросать же маму одну, когда тут такой тяжёлый период. Кроме того, видишь, мне пришло распределение сюда, перевод уже оформлен официально, с понедельника приступлю к работе на новом месте... Ты же не бросишь меня здесь, уехав на север? А с кем будет наш сын? Давай поживём пока здесь, а позже, когда я отработаю свои три года хотя бы, мы обсудим переезд...

Она слушала, кивала, но протест разрывал её душу. И однажды она сказала ему, что поедет обратно. Без него. С сыном. Не пропадут... Тогда он впервые избил её. И пошёл на литературный вечер, посвящённый лично его творчеству. А отцу как раз в этот  вечер стало хуже и его увезли в больницу.

Мама заметила следы побоев и поразилась:

— Как ты сумела вывести из себя такого кроткого и добродетельного человека?! Милая моя, что бы это ни было, не поступай так больше.

И она так больше не поступала. Сама виновата. Хотела творческого гения — получай. 


* Будни и праздники

Чайник требовательно засвистел на кухне, бабушка неохотно отложила газету и пошла настаивать на водяной бане ивовые веточки. Пишут, что для сердца больно хороши.

Кошка спала на диване, раскинув все четыре лапы. Голубь сидел рядом и внимательно разглядывал её хвост. Поворачивая голову то на один бок, то на другой, он периодически окидывал взором её всю, особенно морду, и снова увлечённо таращился на хвост, кончик которого изредка мелко подрагивал, а то и вовсе мог сместиться справа налево, на целый сантиметр, и обратно.
Бабушка погрозила Птенцу пальцем и ушла. А скоро раздались звуки потасовки: голубь не утерпел и поставил лапку на дрожащий хвост. Хвост зашевелился интенсивнее. Тогда Птенец, смерив Кошку взглядом, сделал витиеватое движение головой, и клюнул. Хищница подскочила на все четыре лапы, а так как Птенец стоял на ней одной ногой, то он перевернулся и шлёпнулся на пол, распластав крылья. Кошка прыгнула сверху, но птица вырвалась, оставив нападавшей несколько перьев. Всё действо заняло несколько секунд, и когда встревоженная бабушка прибежала в комнату, Птенец высматривал синиц за окошком, а Кошка умывалась, сидя на полу перед диваном. Идиллия. Только кучка перьев на полу призрачно намекала на то, что здесь всё-таки что-то случилось.

Однажды приехала дочь, увидела бабушкину возню с газетами.

— Мам, ты чего? — встревоженно спросила она, — что-то случилось? Ты заболела?

— Почему сразу заболела? — возмутилась бабушка, — ты же сама сказала — макулатуры многовато, вот я и разбираю потихоньку. Чем мне тут ещё-то заниматься?

Дочь, вроде, успокоилась, но бабушку ужасно огорчила такая проницательность: единственный повод прибраться — заболеть. "Спасибо, дочка, хорошего обо мне мнения", — думала она, хотя прекрасно понимала, что это правда. Через пару дней наведался сын, привёз продуктов, спросил не надо ли чего. Но что ей может быть надо в таком возрасте и положении?

Это раньше бабушка мечтала купить дом, уехать, или жить в лесу... А сейчас что ей может быть нужно, кроме покоя в целом и мелких беспокойств для разнообразия?
Газеты заканчивались быстрее, чем она могла предположить, но и полтетради уже было занято вырезками. Бабушка сделала себе мёд с кунжутом, нашла ещё интересный рецепт: кило клюквы, кило сахару и литр водки — в банку трёх литров, и забыть на месяц. Пить по 30-50 грамм в обед или ужин. Для иммунитета. А ещё вспомнила, что Егор про пергу рассказывал, купила 50 грамм в магазине пчеловодства и кинула в ту же банку.

Пить алоэ ей не хотелось, да и комнатных цветов она не держала. Только золотой ус. Его ростки она тоже настаивала на водке — суставы натирать, и даже стала добавлять туда подмор. В свои годы она могла похвастаться тем, что у неё не скрипят колени, и она считала, что благодарить надо именно это растирание.

По понедельникам бабушка ходила в большой супермаркет, расположенный в трёх кварталах, там по понедельникам скидка пенсионерам. Закупала впрок крупы, для себя и птиц, синицам сало, муку, сахар, подсолнечное масло и яблоки. А в другой раз брала хозтовары: стиральный порошок, шампунь, хозяйственной мыло, бумагу... Грузила всё это добро в складную сумку на колёсах, и катила домой. Иногда обходилась простым пакетом, если сын привозил что-то необходимое, и в большой закупке не было нужды.

Во вторник или среду она обзванивала старых и новых знакомых. Как она объясняла Птенцу: надо позвонить, отметиться. Голубь ворчал и крутился, но бабушка спорила:

— Нет, я не навязываюсь! Но кто-то же должен забеспокоиться, когда я не позвоню... Мало ли. Хоть кости перемоют... И я забеспокоюсь, если кто не ответит. Для стариков это важно!

Птенец сказал что-то вроде: урл, урул-уррл, и отвернулся.

— Это всё — юношеский максимализм, — ответила ему бабушка, — ты не понимаешь, потому что ещё совсем молодой. Вот будешь старой пернатой сушёнкой, сам начнёшь урлы-урлыкать в окошко, авось кто отзовётся... Вот тогда меня помянешь.

Пока звонила, обязательно договаривались с кем-то на встречу. Или она к подруге, или подруга к ней. Или соседка. Или новая знакомая из поликлиничной очереди позвала гулять. В выходные дни старики часто бывали заняты: внуки в гостях, сами на дачах, или ещё чего-нибудь. Поэтому и бабушка субботу — воскресенье сидела дома, или где-нибудь гуляла одна. А там — снова понедельник, снова супермаркет. Немного, в плане разнообразия, но ей хватало. Плюс редкие визиты внуков, и целое событие — ежегодное празднование бабушкиного дня рождения.

Праздники она не любила: кутерьма, суета, много людей, но свой день ждала, как в детстве. Приходили дети с семьями, дарили какую-нибудь приятную дребедень, и целый день, с самого утра были с ней. Чаще она бы их, всех разом, не вытерпела, а раз в год — самое оно. Все что-то рассказывали, о чём-то спорили, шутили. Слушали бабушку, сами спрашивали её о том, о сём. Утром готовили, днём был праздничный обед, потом шли гулять все вместе, в парк или сквер. Если погода была плохой, то шли в кино. Неважно, какая картина, важно, что все билеты в один ряд. Вечером доедали обед, пили вино, разделившись на пары и тройки. Старшие беседовали, младшие рисовали и листали книжки. А бабушка курсировала между теми и этими. Она скучала по ним в остальные дни, но не настолько, чтобы мечтать о двух днях рождения в году.

В этот раз она тоже готовилась к своему празднику. Газеты, наконец, закончились, а место в амбарной тетради ещё осталось. Бабушка с чистой совестью покупала свежие номера газет, и сразу после прочтения "пускала их в расход". На освободившихся от макулатуры местах спала кошка — то на одной полке, то на другой. Бабушке понравились освободившиеся углы, она решила продолжить своё "расхламление". Следующими жертвами чистоты и порядка она выбрала все возможные выдвижные ящики. Она сама поразилась, как много в них вмещается всякого хлама. Если выбросить лишнее, то туда можно убрать что-то нужное с полок, и станет по-свободнее.

Попутно она представляла, как в этом году к ней вновь нагрянет вся семья, и составляла список, связанных с предстоящим событием, дел. На листочке выстраивался столбик задач:

Купить новые шторы в большую комнату;

Постирать старые шторы из всех комнат;

Перемыть сервиз;

Обновить диванные подушки;

Почистить диван и кресла...

На каждую задачу бабушка выделяла себе по три дня: четверг, пятница, суббота. Чтобы в воскресенье с удовольствием вычеркнуть строчку из списка.

Ей всегда больше нравилась подготовка к праздникам, чем они сами. Так же как и подготовка к спектаклю занимала её больше, чем непосредственно сам спектакль. Конечно, премьеры были запоминающимися и очень волнительными, но потом шла рутина: одни и те же слова, замусоленные чувства, страсти, интриги, перетаскивание тяжёлых или хрупких декораций, нестерпимый жар софитов и толстый грим.

С бутафорами ей нравилось работать больше всего. С ними она как-то отмечала свой день рождения, и это был очень славный день. Они ставили "Кота в сапогах". Как всегда, ничего не успевали, и в срочном порядке из папье-маше делали набор посуды Людоеда. Попутно нужно было раскрасить кусты, вырезанные из листов фанеры. Бабушку обвинили в склонности к туризму и потому вменили ей писать природные красоты.

Она увлечённо рисовала ивы со вчерашнего дня, а потом занялась уже высохшей посудой. Весь прошлый день и всю ночь они работали, развлекаясь всякими байками и историями.

Егор рассказывал, как жил в деревне, был пастухом, потом кузнецом, да здоровье подвело: уж больно тяжело в кузне работать. Сорвал спину так, что встать не мог. Выходила его местная бабка — растирала настойкой окопника, парила в нежаркой бане... Как оклемался, поехал в город, да так там и осел. Рад, что пригодился.

А Вася наоборот, вырос в городе, школу закончил с отличием. Потом поехал целину поднимать, в составе комсомольской дружины. Повадился ездить в, расположенную по близости, деревню, жену там себе нашёл, хотел совсем остаться, но пришлось переезжать — с работой там туго. Вернулся в город, устроился, жена работает швеёй, дети в кружки всякие ходят, и вроде, всё хорошо. Но очень уж хочется обратно, к своему дому, своему огороду... Аж поджилки трясутся. Всё мечтает, что когда-нибудь они всей семьёй переедут в село, заведут хозяйство...

Бабушка же рассказывала о турбазах, о том, как водила в походы детдомовских ребят, как ездила на уборку зерна...

В первый раз заблудилась по дороге из одной деревни в другую. Зерно везла. Уборка — горячая пора, людей всегда не хватает. А она права на грузовик получила сразу после школы, в рамках военной подготовки. Но в родном городе брать на работу водителя-девушку не хотели, говорили — только в случае войны. Однако, стаж она всё-таки наработала, тоже не без приключений. И здесь она за рулём была сама. Видит, идёт мужик по дороге. Остановилась, дождалась, пока прохожий с ней поравняется, и спрашивает:

— В Суздалицу как проехать?

— Ой, несложно: вот это пшеничное поле видишь? Так. Вдоль него сейчас свернёшь, езжай, пока оно не кончится. А как кончится, там развилка будет — к ржаным полям и к овсяным. Ты поворачивай к овсяным полям, езжай вдоль них. Увидишь, промеж овсового поля дорога, гляди, в конце дороги — домики. Это и есть твоя Суздалица. Да не бойся, поворот не пропустишь — дороги широкие.

Поехала она, куда велено, и думает: а как ей поля отличать — овсовое от ржаного? А как доехала, так сразу поняла, да, вот она — пшеница, позади, а вот рожь, а вот зелёное море овса на ветру волнуется... И как будто всю жизнь это знала.

А раз шланг перетёрся у бензобака. Посреди поля. На грузовой машине, полной зерна. Эх, времечко было... Никакой тебе электроники, никаких предупреждающих огоньков, мол, неполадки там-то, никакого гидравлического усилителя руля... Одни мозги на двоих, и те — твои. Что делать? Отлила бензина в грелку, сейчас и сказать-то неприлично, каким способом,  грелку повесила на окно, от неё шланг пустила под капот... И покатила тихонечко, чтоб на ухабах не сильно дёргало.

А чтобы колесо поменять, приходилось использовать свойства рычагов: ключ в ключ и на гайку, а сама, худенькая, маленькая, сверху прыгает... А как иначе хилому цыплёнку, вроде неё, скрутить гайки? Её в двадцать семь лет на севере за мальчика-подростка принимали, а она и не спорила: представлялась случайным знакомцам Сашей, да и всё. Всякое бывало. И в овраг как-то чуть не улетела — повисла на единственной хилой берёзке, чудом выбралась, и без тормозов, на одной коробке передач, через полгорода в гараж ехала... Да чего только не случалось!

Золотое время. Было. До замужества. А после — никаких тебе гаражей — там одни мужики, никаких тебе театров — там одни снобы, никаких тебе походов — это, в конце концов, просто неприлично — что вы там делаете, одни в лесу, в палатках?!! Замуж вышла и будто жизнь закончилась.

Но сейчас до замужества ещё года два, она ваяет ложку, размером с руку, время близится к вечеру... И тут бабушка вспоминает:

— Ребят, а у меня ведь сегодня день рождения.

— И что же ты молчишь?!

— Я забыла. А как вспомнила, так сказала...

Егор сбегал в магазин. Тут же на плитке сварганил ужин: яичницу с колбасой, бутерброды с сыром, две бутылки вина, и сковорода жареной ломтиками картошки. Сидели до полуночи. До общаги ехали на такси, как царские персоны. А с утра опять на работу.

В один год было дело, тоже день рождения у бабушки, о котором никто не знал. Они пошли в поход с Вовой Яшиным и его группой. Погода стояла чудесная, необычайно тёплая для осенней поры. Сухо и солнечно, лес золотой и яркий. А ночи уже тёмные, и это хорошо для костра и звёзд. И Вова пел под гитару песни Магомаева и не только его: "Санин", "Ты у меня одна", "Белая берёза"... А бабушка сидела рядом и подсказывала текст. Она никогда не пела при свидетелях, только в самом узком кругу, жутко стеснялась, но знала все песни наизусть. Прознав об этой её отличительной черте, гитаристы в любой группе похода усаживали её рядом: а ты суфлёром будешь. Она молча пожимала плечами, устраивалась по-удобнее, и клала на колено блокнот и химический карандаш — на тот случай, если здесь запоют что-то такое, чего она сама ещё не слышала. В таких случаях, она записывала текст на ходу, а через пару дней уже знала его наизусть.

Хорошая память была. Не то, что сейчас.

И вот они сидят у костра, под треск дров, Вова мелодично перебирает струны, и своим потрясающим глубоким голосом поёт:

Улица моя лиственная,
Взгляды у людей пристальные...
Стать бы нам чуть-чуть искреннее —
Нам не жить друг без друга.
Скорости вокруг бешеные,
Мы едва себя сдерживаем,
Значит, надо быть бережнее —
Нам не жить друг без друга...

Мы разлучаемся со сказками.
Прошу стань сильней меня, стань ласковей.
Ленточка моя финишная,
Всё пройдёт и ты примешь меня,
Примешь ты меня нынешнего —
Нам не жить друг без друга.

Слышал я слова правильные,
Всё искал пути праведные,
Но твои слова — памятные:
Нам не жить друг без друга.

Ленточка моя финишная,
Всё пройдёт и ты примешь меня.
Примешь ты меня нынешнего —
Нам не жить друг без друга.

Мы разлучаемся со сказками.
Прошу стань мудрей меня, стань ласковей.

И только бабушка знает, что сегодня — её день, и это — лучший праздник: просто быть, просто сидеть рядом и чувствовать песни, слышать их душой, сердцем, вдыхать воздух, пропахший дымом, и сливаться с этим мигом, с этой природой, с этой песней, с бревном, на котором сидишь, с людьми, которые вплетают в негромкий хор свои голоса, и свою грусть, и радость... Иногда даже удаль молодецкую:

По горам ты топай, топай,
За верёвочку держись,
Концентрат перловый лопай —
Вот такая наша жизнь!

Заболели мы, друзья, горами,
Бороды у нас до самых глаз.
А когда домой вернёмся к маме,
Даже мама не узнает нас.

Это вышло так нелепо:
Ты скатился прямо вниз.
Над тобой смеётся эхо:
Не печалься альпинист!

Ты лежишь как сыр на блюде,
И красивый твой скелет,
Может быть, отыщут люди
Через пару тысяч лет.

Пели, жили, дышали, смотрели на звёзды, были молодыми и дерзкими, на что-то надеялись, о чём-то мечтали, о чём-то умалчивали... И где всё это?

Бабушка тихонько вздохнула.

— Угораздило же выскочить за этого урода, — пробормотала она, — столько лет — псу под хвост!
 
* Семейная жизнь.

Небо на свете одно —
Двух не бывает небес.
Мне-то не всё ли равно
Сколько на свете невест?
Ты мне на свете — одна,
С давнего дня до седин,
Ты мне как небо дана,
Чтобы я не был один.

Грянет пустая тоска —
Вот я и снова в пути.
К морю уходит река,
Чтобы дождями прийти.
Стынет река подо льдом,
Чтобы очнуться в тепле...
Я покидаю свой дом,
Чтобы вернуться к тебе.

Небо на свете одно —
Двух не бывает небес.
Мне-то не всё ли равно,
Сколько на свете невест?
Ты мне на свете — одна,
С давнего дня до седин,
Ты мне, как небо, нужна,
Чтобы я не был один.
 

В её первый, после свадьбы, день рождения, благоверный приполз домой едва шевеля языком. Он накануне получил зарплату и с тех пор не появлялся. Жили тогда очень тяжело, денег катастрофически не хватало, приходилось регулярно занимать, ведь даже хлеба иной раз дома не было. Она его зарплаты ждала больше, чем пресловутой даты. А он притащился, едва жив, и принёс кружку. Оказывается, он с друзьями сутки пил за её здоровье, потратив всё, а кружка — это подарок.

На следующий день она продала свою коллекцию марок, которые собирала с детства. Она не разбиралась в расценках, только потом узнала, что сумма, которую ей отдали в клубе коллекционеров, составляет половину стоимости одной из марок, что были в её наборе. А это был не самый редкий экземпляр. Но об этом она прочитает в журнале "Нумизматика и другие увлечения" только спустя двадцать лет.

Старший её брат давно жил в другом городе, они не видались. А младший женился, к его супруге постоянно приезжала какая-то родня. Жена Любка приехала из села, и создавалось впечатление, что за полгода все её родственники и соседи у них перебывали. В квартире постоянно были какие-то люди, в основном пьяные и, чаще всего, посторонние.

Муж уезжал на литературные вечера, к друзьям — писателям, художникам, и прочей богеме, или приглашал их в гости, что ещё хуже. По утрам он читал лекции в училище искусств, и уже с этих лекций мог притащить пять-десять студентов —  поклонников своего творчества. По всей их коммунальной квартире постоянно "паслась" прорва народу. Бывали и драки, и необузданные соития в туалете.
Бабушка, с маленьким сыном, уже беременная дочерью, готова была выть в голос ото всего происходящего. Она боялась спать, боялась выходить из комнаты, но её злой гений, полюбившийся всем поэт, требовал, чтобы она поила его гостей чаем. При том, во времена очередей и дефицита, в полном безденежьи, она же и должна была добыть этот чай. И что-нибудь к чаю. И вообще, где ты шляется, у тебя муж дома голодный!...

Такое издевательство происходило несколько лет. Дочка была ещё мала, а сыну бабушка рассказывала сказки о том, какие могучие викинги пируют у них дома, а главный, самый сильный и справедливый, конечно, его папа. Ребёнок слепо верил каждому слову, гордился отцом, а в маме видел его покорную слугу. Папаша же рос вширь, и получал очередное признание в виде какого-нибудь благодарственного письма — сплошное пустословие.

В последствии сын женился на женщине, которая сама больше походила на викинга, чем на прислугу. И когда он попытался было требовать почтительного отношения к себе, она ему быстро объяснила, что уважение надо заслужить. Вероятно, он не очень хорошо справился с этой задачей, потому что со временем стал молчаливым, пассивным, посвящал себя работе, и только работе, а дома предпочитал ни во что не вмешиваться.

Дочка же в сказки тоже верила, но ей не нравились викинги, и она вышла замуж за истинно "хорошего мальчика" — в свитерочке и очёчках, перспективного студента. Перспектив, правда, оказалось больше, чем он смог реализовать, но с приветливой женой, которая его всегда хвалила, он возмужал, окреп, занялся спортом, сделал коррекцию зрения, и упёрся в научную стезю, дабы получить звание и надбавки к зарплате. За несколько лет он добился своего. Теперь она — жена молодого профессора, который её буквально носит на руках. Слава богу, хоть где-то счастливы.

Потом дом определили под снос, и по расселению им выдали квартиры. Брат с женой переехали в северный район, там Любка нашла какого-то парня, которого сочла более достойной партией, и укатила с ним и ребёнком в Карелию. Брат начал пить, непросыхая, и спустя лет десять, умер от болезни печени. Мать продала доставшуюся им с отцом квартиру, и переехала к пьющему сыну, чтобы был под присмотром. Когда он умер, она тяжело заболела. Всё винила себя в их разводе, в его смерти, всё переживала за внука...

Бабушка с мужем и детьми переехала в Южный район, в новостройки. Там народ приезжий, деловой: вахтовики, коммерсанты... Им поэзия была глубоко до фонаря. Студенты в такую даль таскаться за любимым преподавателем тоже не захотели. Сам поэт, кляня всё на свете, поднимался затемно, чтобы доехать до училища вовремя. Он стал всё чаще ночевать в старом районе, поближе к работе, но бабушка была совершенно не против. Устроив детей в детский сад она начала работать на таких работах, чтобы можно было, если что, сбегать домой, самой забрать детей, прибежать и обед приготовить...

По утрам она разносила газеты, мыла два магазина, шла домой, потом возвращалась на почту, разносила письма и подписки, вечером мыла какой-то офис, и шла в садик за ребятами. Чем реже бывал дома муж, тем свободнее и легче она себя чувствовала. В тот же год сын пошёл в школу. Она успевала разнести утреннюю газету, возвращалась домой, провожала детей. Если кто-то оставался дома по болезни — подробно инструктировала на время своего отсутствия. Уходила мыть, разносить газеты, возвращалась, кормила сына обедом, снова уходила. Вечером приводила из садика дочку, они все вместе готовили ужин, смотрели мультики, прибирались и мыли посуду...

Если муж приходил домой — все замолкали. Дети уходили в комнату, хотя никто их этому не учил — само чувствовалось, интуитивно, что от папы лучше держаться подальше. Иногда он скандалил, устраивал бабушке сцены ревности:

— Где ты была?! Я приехал днём, и дома вообще никого не было, никого!

— Конечно. Сын в школе, дочь в садике, я работаю. Кого ты хотел здесь увидеть?

— Не смей со мной так разговаривать! Я в этом доме хозяин, ясно?! Я! И если ты будешь шляться где-то, я сломаю тебе ноги, чтобы ты дома сидела, дрянь!

Она молчала. Знала, что если ответит — получит.

А потом приехали его отец и брат.

Оказалось, что Поэт не был таким уж одиноким и самостоятельным, прям уж "с детских лет". Скорее наоборот: он висел на шее родителей мёртвым грузом, задолжал кучу денег всем вокруг, украл драгоценности жены своего старшего брата, и уехал в неизвестном направлении, оперативно женившись. Но родственники его нашли. И нашли возможность приехать, поздороваться.

Брат Поэта попросил бабушку пойти погулять, вместе с детишками. Та собрала детей совершенно спокойно и безропотно, и скрылась за дверью раньше, чем сам Поэт понял, что происходит. Таких люлей он ещё в жизни своей не отхватывал...

Бабушка вернулась уже по потёмкам. Дочка была совсем сонной, а сын смотрел настороженно.

— Мы тут у вас поживём несколько дней. А то вот, родственник наш приболел немножко... Чтобы вам было полегче, мы сами за ним поухаживаем.

— Конечно. Он мне — муж, значит, его родня — это моя родня. Я могу спать в комнате с детьми, — естественно, бабушка понимала, что её разрешения здесь явно не спрашивают. Но и против она не была. Ей даже нравился этот рейдерский захват, хотя бы потому, что супруг её выглядывал из-под одеяла фиолетовым фонарём на пол-рожи. Сколько раз она ходила с такими!... Злорадство пробирало её до костей.

— Нет, это совершенно ни к чему. Мы уместимся всей нашей дружной, родственной, мужской компанией в этой комнате. Мы только попросим: ты нам приготовь покушать что-нибудь. Продукты мы принесли. Если что-то нужно ещё — говори, не стесняйся. Водки не нальём, потому что бабье пьянство не поощряем.

— А я и так не пью. Конфет детям купите в следующий раз, хоть по конфетке. А покушать сейчас будет. Мне несложно для свёкра постараться.

И вот тут её жизнь наладилась. Она больше не боялась идти домой, она не тряслась над каждой копейкой.

Её муж неделю не показывался на глаза ни ей, ни детям, всё скрывался в комнате. А когда вышел первый раз, стало ясно, как жестоко ему досталось: расписали, как говорится, под хохлому. Как ничего не сломали, непонятно.

Детей дома не было. Он вышел на кухню, где бабушка готовила обед, схватил её за горло и зашипел в лицо:

— Если ты, проститутка, с моим братом снюхаешься!...

Короткий резкий удар отбросил его от жены к окну, где он обмяк на секунду, а потом вжался в угол, затравленно таращась на обидчика. На пороге стоял его отец.

— А со мной ей можно снюхаться, а, щенок?... Не ссы, никто на твою бабу не зарится: если уж она от тебя детей рожает, так с ней связываться опасно... Хер знает, что в её голове. Прости, дорогуша, я это не в обиду, а по факту. Вот так уж есть. А ты соскребайся, выродок мой недоношенный, и иди уже, собирайся.

— Куда Вы его?

— Не боись, мы твоего мужика убивать не будем. Ну и постараемся не покалечить. Вечером придём, расскажем как день прошёл.

Так они устроили Поэта на работу грузчиком. Потом нашли ему вторую работу. Если начинал стонать, что ему тяжело — били. Через полгода от лишнего веса Поэта осталось только обвисшее пустое пузо.

Он похудел, стал мускулистым, жилистым. Обрёл прежнюю красоту. Бабушка смотрела на него и думала: вот за таким не стыдно... С другой стороны, он рыхлый-то бил, не промазывал, а теперь с одного удара дух вышибет... У неё не было страха, пока не было, ведь рядом с ним был строжайший конвой. Но что будет, когда они уедут? Он, видно, и сам об этом думал.

Однажды они пересеклись в коридоре, он схватил её за руку, сжав до нестерпимой боли в её запястье, и с горящими ненавистью глазами, прошептал:

— Расслабилась, курва?... Погоди... Я с тобой ещё поговорю...

Бабушка выхватила маленькое бритвенное лезвие и полоснула мужа по руке. Он выпустил её, и от неожиданности отпрянул. Жена подскочила к нему вплотную и прижала лезвие к его виску, возле самого глаза:

— Поговори, ублюдок. Хочешь и дальше иметь крышу над головой — знай своё место. А тронешь хоть раз меня или детей, поверь, это будет последнее твоё действие.

Она чуть тронула бритвой его лицо, когда убирала руку, и тонкая, но очень болезненная царапина протянулась от виска до середины глаза под нижним веком. Это было доходчиво. Больше он не пытался строить из себя хозяина жизни или дома.

Спустя несколько лет, когда уже давным-давно уехали его родственники, он пришёл домой пьяный, начал было скандалить, а когда бабушка послала его к чёрту, замахнулся. Она сразу же ударила его кулаком в нос. Пьяный упал и вырубился. А кулачок посинел и болел две недели. Но в этом бабушка не сознавалась. Это был единственный случай за все последующие годы, когда он попытался "поставить на место" свою супругу.

Отец устроил Поэта на завод, вечерами гонял его на подработку грузчиком. Деньги забирал, но покупал продукты. Бабушка работала, оплачивала текущие нужды и коммунальные услуги. Дети росли и крепли, им нравился их дедушка, он играл с ними в шахматы. Они привязались к своему дяде, он лучше всех вокруг запускал воздушного змея. А папа молчал и работал, без выходных и праздничных дней, и стал в конце концов, заслуженным работником завода. Таким его дети и знают: надёжный и стабильный. Молчит и делает — настоящий мужик. А при нём его супруга — услужливая, вежливая, добрая, с послушным мужем.

* Гости

Дети приехали, как обычно, в восемь утра. Бабушка, нарядная, в свежей кофточке, ждала их, сидя у стола на кухне. Радостные объятия, добрые слова, приятные подарки...

В этот раз дети придумали что-то новое: принесли фильм о собственном детстве. На диске было несколько фрагментов с оцифрованных старых плёнок: детские утренники, репортаж в местных новостях о переезде к ним в город одарённого поэта, члена союза писателей, участника двух поэтических сообществ, педагога и литератора.
Репортаж снимали у них в коммуналке, все комнаты были тщательно вылизаны, как и жители этих комнат. Все трезвые и доброжелательные. В кадр попала кошка Дымка, шикарная кошка, надо сказать... Длинношёрстная, окрас соответствует имени. Вот с этой кошки и выяснилась бабушкина астма.

Первый приступ на плёнку не попал, но шуму наделал много. Брат на руках принёс её в больницу, спас ей жизнь. Ни одного телефона в округе не было, чтобы вызвать скорую. Потом-то все уже были умные: держали уколы в доступном месте на острый случай, ругали бабушку за то, что она продолжает спать с Дымкой в одной кровати, и заваривали ей солодку.

А потом она уехала на север, и астму как рукой сняло. Вернулась домой, Дымка стала уже красавицей солидного возраста, но рецидивов не было. И только лет через десять, когда сын принёс домой щенка, а его сестра на следующий день притащила кошку — жахнул приступ. Да ещё какой... Все уж думали о похоронах, наследстве и наследниках, а она заказала сухой корень солодки, и стала его заваривать. Помогло.

Потом много ещё разных рецептов пробовала — и чаи, и натирания, и даже ингаляции, но больше всех помогал прополис. Хоть и твердили все вокруг, особенно врачи, что ни мёд, ни его продукты ей категорически нельзя. Вообще список того, что категорически нельзя был до обидного велик, по сравнению с пятью строчками того, что можно. Бабушка выкинула оба списка:

— Я лучше сдохну как человек, чем буду исполнять всё это, как калека. Не к житью — ну и не надо, наплевала я.

Но ингалятор ей всё-таки подобрали, и она им периодически пользовалась.

Ещё на снимки попали фрагменты свадьбы, выписка из роддома с дочкой, открытие персонального литературного вечера папы, где бабушка присутствовала, как королева. Так высказались дети: она была в однотонном платье в пол, сшитом чётко по фигуре, с длинными клипсами в камушках, и замысловатой причёской, как у какой-то герцогини в кинофильме. И конечно, шикарный макияж, который всей своей яркостью её нисколько не портил, а наоборот, дополнял образ.

Бабушка с грустью смотрела эти кадры. Только она знала, что макияж был призван не подчеркнуть образ, а скрыть бесконечные синяки, как и платье в пол, которое ещё и скрывало отсутствие приличных туфель. На выписку дочери отец пришёл с опозданием на четыре часа, с дикого похмелья, а его тёща, закатывая глаза, оправдывала зятя: он всю ночь прибирался, не пил!

А она сидела все эти четыре часа в коридоре, с младенцем на руках, одна единственная во всём отделении, которое закрывалось на санобработку и не принимало новых пациентов. Всех забрали в течении получаса, а она всё сидела и ждала.

Разве что кадры с детских утренников порадовали, но и тут накрыла волна ностальгии — а ведь о походах, турбазах, севере — не осталось никакой памяти, кроме нескольких затёртых фото. А сколько там всего было... Это же можно было бы снять целый фильм. Какие люди канули в прошлое, без следа, без возврата...

Сколько лиц дорогих
Канет в ветре бессонном,
Сколько нитей тугих
Оборвётся со стоном.
Ни в глаза поглядеть,
Ни губами коснуться —
Всё лететь и лететь,
И назад не вернуться.
 

Потом взрослые готовили праздничный обед, а бабушка общалась с внуками. Все дети собрались возле неё, шумели, рассказывали об особо ярких событиях недавнего прошлого. Вот у Вити выпал первый зуб, и совсем не больно, а потом вырастет новый, он уже растёт, чуть-чуть его видно. А Олесе прокололи ушки, она теперь взрослая — с серёжками. А ты, бабушка, почему не проколола ушки?... А маленькая Милана научилась ходить, и говорит: мама, папа, дай, на, и самое сложное слово — ко'та, что значит — конфета. Старшие внуки сидели тут же, Коля слушал малышей, обнимая бабушку за плечи, а Аня увлечённо смотрела в телефон. Её отец, сын бабушки, проходя по коридору, увидел это.

— Анна, иди сюда.

— Что?

— Иди сюда. Подойди ко мне.

Девочка неохотно слезла с дивана, предусмотрительно положив на него телефон, но отец вернул её:

— С игрушкой.

Она подошла. Папа взял её за плечо и отвёл в сторону:

— Дай сюда. Верну, когда домой приедем.

— Но мне скуууучно...

— Нет. Займись бабушкой, детьми.

— Я и так всё время с Олесей. И к бабушке в гости хожу. Чего ещё от меня надо?

— От тебя надо, чтобы ты сегодня уделила бабушке внимание. Это её день рождения, и это единственный день, когда мы все вместе собираемся возле неё. На телефон у тебя есть ещё триста шестьдесят четыре дня. Иди, и никого не огорчай.

— Зато меня можно огорчать всем, кому не лень.

— Что ты сказала?

— Я не хочу сидеть с этим детским садом и старухой целый день!

Голос отца стал глуше, а лицо злей:

— Не смей называть мою мать старухой. Это моя мама! Я не посмотрю, что ты — моя дочь, сейчас же отвезу домой и запру в туалете. Не хочешь детский сад — сиди одна!

Аня понуро поволоклась в комнату. Отец схватил её за плечо и резко развернул к себе лицом:

— Весело, милая, весело и с улыбочкой!

Анна "натянула" на лицо улыбку, выпрямилась, и ненавидя родителя всем сердцем, пошла к бабушке.
Та, конечно, заметила происходящее, и поняла, в чём дело. Надо их как-то развлечь.

— Ребята! Давайте я вам всем тоже что-нибудь подарю. На память обо мне. Вы можете осмотреться и выбрать любую вещь. Я подарю вам эту вещь. Только уговор — никому её не передаривать, не терять и не портить ровно десять лет.

Старших привлекла интрига:

— А почему десять?

— Потому что это такое волшебство. Обряд на счастье. Я долго к нему готовилась, и сейчас мы его уже проводим. Вы выберете подарок для себя, и кто что заберёт, вынесет из этого дома сегодня и занесёт в свой дом, тому эта вещь станет амулетом. Будет приносить удачу и утешать в трудностях. Но если вы испортите или потеряете её, то и удача от вас отвернётся.

— На все десять лет?!

— Нет, только на год. Но и это довольно печально. Ведь мы и с удачей попадаем в неприятности, а потеряв удачу жить станет ещё сложнее... Ну? Готовы?
 — взрослые уже начали накрывать на стол и собирались в комнате,
— это и к вам относится. Передайте там на кухню. Сегодня каждый должен выбрать себе любую вещь, на память обо мне.

— Мам, перестань. Самой пригодятся... Ты помирать собралась?

— Чем я старше, тем выше вероятность... Сегодня мой день, и спорить со мной сегодня я не разрешаю.

Взрослые были озадачены, малыши полезли рыться по полкам и ящикам, даже маленькая Милана, не понимая, что происходит, с удовольствием полезла в стол.

— А что у тебя есть ценного? — спросил прагматичный Коля, — ну чтобы продать через десять лет как раритет.

— Николай! — возмущённо воскликнула его мать, — так нельзя!

— Почему? — вступилась за внука бабушка, хотя чувство горечи поднялось и в её душе, — всё правильно... Я с собой ничего не унесу, ни через десять лет, ни через пять. А сама не продам — рука не поднимется, — она подошла к шкафу, открыла потрескавшуюся дубовую дверцу, достала шкатулку, размером побольше  сигаретной пачки, и вернулась на диван,— шкаф, к слову, сам по себе раритет, его ещё мой отец сделал, до войны, как раз в тридцать девятом... Всю жизнь его с собой таскаю.

— Ты и шлифовала его, я помню, и лаком красила, — сын подошёл к открытой дверце, потрогал её пальцами.

— Да, я же даже шлифмашинку для него купила, да ваш отец её кому-то подарил... — бабушка открыла шкатулку и вытряхнула из неё две большие  монеты, — вот, Коля, — одну она протянула внуку, — держи. Это екатерининский рубль. Настоящий. Серебряный. Мой дед спрятал его в полу, его и ещё какие-то деньги. Там золотые были, их родители забрали, а этот, серебряный, отдали нам играть. Старший брат отдал монету мне. А я младшему брату. Потом нашла у него, спустя годы, и прибрала к рукам, чтобы не пропил...

— Но их тут два.

— А настоящий один. Этот — фальшивый, его мой младший брат сделал. Он увлекался металлами: чеканил, кастеты отливал...

— Бабушка, — расширила глаза Олеся, — а зачем твоему брату кастеты, он что, был бандитом?

— Нет, крошка, он был обычным парнем. У них тогда у многих кастеты были. Всё что-то делили.

— А что?

— Ну, территорию, например. Раньше же здесь всё деревни были, их застраивали, объединяли в один город. Но те, кто давно тут жил, помнил, где какая была деревня. Вот и вроде город один, а ребята разные: одни — филиппские, из деревни Филиппово, там где улица Пролетарская, Коммунистическая,... другие — с зелёнки, то есть там пустыри были, а всю зелень вырубили и место застроили, и в новые дома поселилось много приезжих. Это где сейчас улица Ленина, например. Их больше всех не любили — чужаки. Были ивановские жители, карские, гагаринские... И все ребята, пацаны, с шести лет начиная, пристально следили, чтобы карские пацаны не гуляли с гагаринскими девочками, например. Или чтобы зелёнка на ивановских горках не каталась. А если горки только на ивановской территории, как там не кататься? Больше нигде такой лыжни не проложишь, там же река у них, а по берегам зимой знаешь какие горки классные?... Вот ивановские и бесятся, ведь ото всюду к ним идут чужие ребята. Хозяева требуют уважения, и если какой-то мальчик привлечёт их внимание, то с него спросят. А как спросят — он должен быть вежливым, осторожным в словах. От него потребуют извинений за что угодно: за то, что дышит местным воздухом, не в своём районе, за то, что смотрит не так, за то, что шапка у него, например, синяя. А это унизительно — говорить вежливо и осторожно, когда с тебя всякие глупости спрашивают. Поэтому в ответ гости дерзили, начиналась драка, и тут уж не важно, кто кого побьёт: всё равно все соберутся на массовую потасовку. Двор на двор или целыми толпами — район на район. Иногда одни районы собирались вместе против других... У нас на перекрёстке дом один стоял, с досчатым забором. Так у него раза три весь забор разбирали, когда спонтанно бежали колотить чужих мальчишек. Надо ж где-то палку подобрать...

— А из чего он этот рубль сделал?

— Да я даже не знаю. Помню, как он свинец плавил в печке... А что ещё с чем мешал, не знаю. Мне это было неинтересно, я всё больше с книжками, а потом в лесу...

— А как ты их различаешь?

— Да хоть по весу. И серебряный рубль чернеет, его иногда чистить надо, и легче он, конечно. А этот тяжёлый, лежит и лежит. Ничего его внешнему виду не делается. Забирай обе. Вместе со шкатулкой и забирай. Шкатулку мой отец сделал, из орехового дерева. Её тоже можно продать через десять лет, если она к тому времени не рассыплется...

Пока разговаривали и накрывали на стол, Аня сидела в углу дивана. Она одна не полезла искать чего-нибудь интересного в бабушкиных сокровищах. Притихшую девочку никто не замечал. Волей-неволей родственники осматривались в комнатах, выбирая подарки. Дочь подошла первой:

— Мам, можно мне что-нибудь взять из твоей бижутерии? Я с самого детства просто обожала все эти твои клипсы, ожерелья...

— Неси коробку. В нижнем ящике чёрного стола в маленькой комнате.

Дочь сбегала за коробкой. Бабушка открыла крышку, обклеенную бархаткой с внутренней стороны, высыпала содержимое на диван, и медленно складывала обратно.
Детей пока позвали за стол, кто-то уже открыл бутылку вина, но она особого интереса не вызвала. Малышам налили сок. Для Миланы приготовили отдельные блюда, но сидела она между Витей и Олесей. Милана — самый мирный ребёнок во всей этой семье: никогда ничего не просит, не завидует, не плачет... Ходячая радость во плоти. И за столом она улыбалась во все восемь зубов, угощая соседей по застолью, порезанной на ломтики грушей.

— Это я на севере покупала. Вот этот набор привезла с Кольского полуострова. А это где-то по дороге, уж не помню, но мне так понравилось: луна и солнце... А это ещё моей мамы. Да, тут моих-то не так и много. Вот эти клипсы тоже мамины, к ним ещё кулон был и колечко... Вот. Колечко вот, нашлось. А кулон я потеряла, году наверно, в семьдесят втором... Эти в Ашхабаде покупала, когда на море ездила. А эти — в Анапе, ещё в школе...

— И тебе никто никогда не дарил клипсы?

— Нет, только мама. Вот когда свои отдала, я ещё в школе училась... А твой папаша мне однажды серьги притащил. Не знаю, где он их спёр, они старомодные, золотые, толстые, тяжёлые... Как со столетней зажиточной покойницы. Я говорю — на какое место мне их цеплять прикажешь? А он отвечает: какое проколешь, на то и цепляй.

— А где они?

— А так и валялись у зеркала, года три, наверно, потом он их пропил.

— А почему ты их в ломбард не сдала?

— Побоялась. Мужнин подарок как-никак. Пусть уж сам. Кстати, о зеркале: там в ящике трюмо ещё металлическая коробка есть, из-под печенья, ты её неси-ка тоже... Вот, молодец. Смотри, здесь как раз ожерелья, цепочки, подвесочки... О, брошка! Смотри какой жучок... Он, кстати, серебряный, а спинка у него — натуральный янтарь. Где-то тут была ещё коробочка... Ага, вот, открывай. Это набор, золотые серьги с янтарём, кольцо и подвеска. Цепочки только нет.

— Это золото?

— Да, там и пробы есть... Это бабушки моего отца, наверно. У нас был маленький портрет пожилой женщины в этом гарнитуре, только я не знаю толком, кем она приходилась моему отцу. Для его мамы — портрет староват, учитывая, что в момент написания ей не меньше шестидесяти... Так что, наверно, это была его бабушка.

— А кем она была, его бабушка?

— Да бог её знает. Я мала была, мне было неинтересно. Потом некогда было подробности выяснять, да и на кой они мне? Я всё мечтала уехать на север... А теперь уже и спросить некого. Знаю, что родни у него было огромное количество: всё братья да сёстры. Я как-то спросила, он объяснил, что это — все: и родные, и двоюродные, и троюродные... Много их было. Общались до революции. А что потом случилось, кто они все, куда делись — не знаю. Помню только отдельные рассказы об этих людях.

— А давай в архив запрос сделаем?

— С чем? Ни имён, ни фамилий, ни годов рождения и смерти, я даже не знаю — откуда он родом вообще!... Это уж вы сами. Мне уже ни к чему знать все эти, сто лет назад минувшие, подробности. Ничего уже не вернёшь, никак это уже не повлияет. Любопытство только, так это — удел молодых. А мне уже давно не любопытно.

— Жаль, очень интересно...

— Ты забирай всё...

— Мама!

— Я сорок лет мама, а не ношу это всё уже — сколько? Пятнадцать? Двадцать лет? Куда мне, старой морде, наряжаться во все эти безделушки... А ты, поди, поносишь. Или хоть поглядишь на них, да детство вспомнишь. А продашь — так за них много не дадут, наверно. Разве только за золотой набор. Так ты уж его береги, правда ведь, раритет уже. Продай в коллекцию какую, не простой бабе. Да вот и всё. Забирай, не думай.

Дочь, почему-то, подумала о смерти. Не так, что "мать помирать собралась", а вообще. Как фанатики думают про бога — в общем, в целом, ощущая его присутствие, его бескрайнее провидение, так она — о смерти — сердцем. Ей стало холодно. Она быстро сложила всё по коробкам, вскочила, сунула коробки в пакет, и отошла к столу. Плеснула себе вина полстакана, залпом выпила. Ощущение всеобъемлющей смерти отступало медленно и неохотно.

— Мам, — сын покосился на сестру с укоризной: так поспешно спрятала бабушкин подарок, словно боялась, что та передумает, — мам, я вот что хочу попросить.

Он держал в руках картонную папку, в которой, все знали, лежала настольная игра про быка, огромного, как город, и птицу, закрывающую небо крылом. Надо было ходить фишками за джигитов, которые должны были спасти свой город от этой птицы, а бык их защищал. Когда они были маленькими, мама играла с ними в эту игру. Когда родились их старшие дети, они иногда собирались здесь, у бабушки, и играли все вместе. Давно её никто не доставал...

— Милый,... — бабушка улыбнулась, пряча слёзы умиления, — конечно, конечно, бери. А ещё, раз уж речь зашла об играх, я тебе предложу вот такую штуку.

Она влезла на табуретку и достала с антресоли фанерный ящик.

— Я помню!... — мужчина смотрел на ящик как на призрака,— я даже не думал, что он сохранился!

— Ты так любил его в детстве...

— Что ты спрятала от нас эту игрушку, чтобы мы не ссорились, — припомнила дочь.

— Да. Потому что дрались вы, как две дикие кошки, я боялась, что кто-то покалечится. А потом он и вправду потерялся при переезде. А потом нашёлся совершенно случайно... Да так я его и не доставала уже.

Сын взял у бабушки ящик и сел на пол. Его сестра примостилась рядом, дети вылезли из-за стола, подбираясь поближе...

Мужчина снял крышку, что-то сделал при этом, и непонятно как, поистине каким-то волшебным образом, вместо ящика перед ними оказался домик.

В домике было два этажа и жилой чердак. На первом этаже располагалась кухня, с кухонной плитой, столом, двумя шкафами, большой тумбой, и окном со шторками. Папа зацепил ногтем дверцу тумбы и потянул. За дверцей оказались две табуреточки. Папа взял откуда-то с крыши дома крючок, и вытащив табуретки, поставил их, при помощи крючка, у стола. Ещё на первом этаже была гостиная с камином, в который была заложена папиросная бумага. Под бумагой лежал уголёк, а задняя стенка камина была из чего-то отражающего. Папа поджёг бумажку и протянул её к камину. Все молчали, затаив дыхание. Папиросная бумага моментально вспыхнула и прогорела, но от неё затлел уголёк, покраснел и отразился во внутренних стенках камина. Создавалось впечатление большого количества углей. С помощью крючка, папа расправил ковёр в гостиной, снял крохотные крючки-крепления с кресел, одно подвинул к письменному столу, второе, качалку, — к камину, рядом с маленьким журнальный столиком на высокой резной тонкой ножке. Из-под дивана он выдвинул крючком ящичек, в котором хранились мелкие предметы, типа вазы на стол, или муляжа чернильницы. На стенах были имитации книжных полок с книгами. Папа потянул одну крючком и открылась потайная дверь...

— Мам, мы ведь и сейчас раздерёмся, — грустно вполголоса сказала дочь. Все засмеялись, и начали громко обсуждать домик. Но никто не решался к нему прикоснуться: лицо у папы было таким странным... Он стал чужим, незнакомым. Таким его здесь никто ни разу не видел, кроме сестры и бабушки, а они не смели подойти близко, и потому никто не решался.

На втором этаже была спальня, рабочий кабинет с креслом и диваном, и детская комната. На чердаке словно кто-то жил до сих пор: неприбранное спальное место в сене, старые игрушки: юла, неваляшка, мячики, крохотные, словно шарики пенопласта. Натянуты верёвки для просушки белья, в углу — диванчик, возле него стопки книжек и тетрадей, в другом углу коробки, перевязанные ниточками. Папа потянул одну крючком, и коробка открылась. В ней оказалась посуда. На верёвках болталась рубашка и два полотенчика. И тут из трубы домика пошёл дымок — уголёк потихоньку прогорал. Папа, как в детстве, смочил крючок слюной и погасил камин. Все возбуждённо зашумели.

Он подошёл к матери, присел с ней рядом на диван, и обнял её так крепко, что на секунду ей стало дурно. Но она не подавала виду. Едва сдерживая слёзы, она обняла сына в ответ. Воспоминания об этом домике — это только их воспоминания.

— Я тоже хочу домик! — законючил Витя, и посмотрел на бабушку самым жалостливым взглядом, на который был способен. Но ответ прозвучал резко:

— Нет, это всегда был его домик, всегда, с самого детства, — но тут же бабушка смягчилась, — но ты же что-то выбрал для себя, малыш?

Виктор вздохнул.

— Да, я хочу вот это, — он протянул коробку со значками и наградами.

— Витенька, это не просто игрушки... — начала его мать. Мальчик повернулся к ней всем корпусом, на глазах блеснули слёзы:
— Что, тоже нельзя?

— Можно, — ответила бабушка и сердито взглянула на дочь, —можно, мой хороший, забирай. Я тебе ещё книжку дам, там всё про эти игрушки написано: какая награда за что даётся, какой значок к какому случаю... — она порылась на полке и вытащила соответствующую энциклопедию, формата А-четыре.

— Классно! — листая страницы, обрадовался мальчик, — мама, смотри, у меня теперь такой есть! И такой!

— А ты что хочешь, зайка моя? — обратилась бабушка к Олесе.

— Вон тех кукол, — показала девочка пальчиком на полку, — и тот чайник, чтобы они пили чай.

— Это самовар, он фарфоровый, очень хрупкий, его легко разбить на осколки. Поэтому будь с ним очень осторожна, хорошо? — бабушка снова полезла на табуретку, подавая сыну кукол, одну за другой, пять штук. Красивые, нарядные, в платьях, шляпках и ботиночках, раньше такие считались коллекционными.

— Смотри, головы и ручки у них тоже хрупкие. Это из глины. Уронишь — разобьётся, как чашка, и уже не починить.

— Я знаю, мне мама рассказывала, почему ты не даёшь ими играть. У меня есть хрустальный шарик, я им уже давно играю и не разбила. Мама говорит, что я очень аккуратная. Я аккуратная, мама?

— Да, детка, я уверена, что ты сумеешь сберечь бабушкин подарок. Только, пожалуйста, осторожнее с самоваром, у него такой крохотный чайничек сверху, такие махонькие чашечки... Всё это так мило выглядит, мило и ненадёжно... Осторожней, дочка.

— Да, я поняла, — серьёзно ответила девочка, — нам нужно много бумаги и тряпочек, чтобы довезти всё это до дома.

— Довезём, не волнуйся. Я обещаю, — отозвался её папа, глядя на свой домик, — всё в целости довезём.

Он оглянулся на жену:
— Ты что-то выбрала, милая?

— Да. Я не знаю, удобно ли это, но вот, — она показала набор из разделочных досок, резных, красивых.

— Эти доски, как и всё более или менее ценное деревянное, делал мой отец.

— И домик тоже? — встрял Витя.

— И домик. Эти доски из лиственницы, не убиваемые доски.

— Вы ими пользовались? Ничего себе. А выглядят, как новые.

— Да, я их когда-то зашлифовала, обработала льняным маслом, и оставила в покое. Бери, не пожалеешь. На всю жизнь хватит, и Олесе с Аней останется.

— Спасибо.

Вперёд вышел зять:

— Я подозреваю, что это тоже от Вашего отца... — в руках у него был набор ножей для резьбы по дереву и обучающая книга об этом деле.

— Посмотри на год издания книжки, разве могла ему понадобиться обучающая книга за три года до смерти, когда он всю жизнь работал с деревом?

Зять почесал в затылке.

— Это моё. Я хотела заняться резьбой, всё для этого приготовила, но так и не собралась. Вот в низу серванта, слева — открой низ... Да, вот там красный ящик видишь? Доставай. Там ещё несколько брошюрок по этой же теме, стамески, выжигатель... Забирай всё, мне уж явно не пригодится — сил в руках нет, зрение уже не то...

— Спасибо. Я соберусь. Я обещаю, что эти вещи не пролежат без дела все десять лет.

— Вот это лучшие слова за сегодня. Спасибо, дорогой. Дай бог тебе терпения, достатка и свободного времени, чтобы исполнить обещание.

Тут наконец все посмотрели на Анну. Она по-прежнему сидела в углу дивана, глядя на бабушку большими глазами.

— Я знаю, чего ты хочешь, — сказала бабушка обречённо.

— Можно? — затаив дыхание спросила та.

— Можно. Сегодня всё можно, — бабушка снова вскарабкалась на табурет, чтобы достать до полки с цветами, среди которых одиноко, но задорно, сидел клоун.

Сняв игрушку с полки, она постояла немного, держа его в руках, поправила ему воротничок, тронула пальцем красный нос. Быстро подошла к внучке и протянула:

— Держи. Не разбей ему голову. В те годы, когда его сделали, пластмассы ещё не было, и он хрупкий.

— Я знаю. Я помню, бабушка, — девочка вскочила на ноги, не слезая с дивана, и обняла бабушку. На глазах обеих показались слёзы, — спасибо, бабулечка, милая, спасибо тебе! Я его сберегу! Честное слово сберегу!

— Я знаю, знаю. Ты моя умница...

Они стояли так долго, пытаясь успокоиться, и только потом девочка решилась принять подарок, взять игрушку в руки, нежно, как младенца.

— Что в нём особенного? — недоумённо спросил Коля, — у вас страсти по клоунам?

— Кому что, — бабушка смотрела на игрушку, прощаясь, улыбаясь только этой нарисованной мордашке.

— Это коллекционный клоун. Он древний, набит опилками — оригинал. В Европе они очень популярны, я видела видосы, где показывали всю коллекцию, но их — полных, всего несколько штук по миру. У меня хоть один есть!

— Ясно. Значит, тоже можно продать через десять лет.

— Ты — идиот?! Я тебе продам! Имей в виду, если хоть раз увижу, что ты к нему неравнодушен, прибью на месте! При всех заявляю!

Девочка раскраснелась и была похожа сейчас на отца с домиком, только эмоции ярче. Мамы детей переглянулись: хорошо, что эти дети живут в разных семьях...

— Теперь все с подарками? — бабушка была рада, что всё это закончилось. Ей было безумно больно отдавать лучшее, что хранилось в её закромах, но теперь, она знала точно, расстаться со всем остальным будет гораздо легче, — давайте уже пообедаем.

— А Милана? — протянула Олеся, — ей одной ничего не подарили.

— Да, непорядок, — согласилась бабушка, — вырастет и не простит.

— На будущий год можно, подрастёт и выберет, — предложила мама Олеси.

— Нет, я знаю, что у меня для неё есть. Иди ко мне, моя девочка, — бабушка подняла младшую внучку на руки, подошла к шкафу и сказала:

— Смотрите, сейчас сама возьмёт то, о чём я думаю, — и открыла дверку.

Перед глазами ребёнка оказались разные сувениры, которые дарили бабушке дети и внуки все последние годы. Яркие, красивые вещицы, большие и маленькие выстроились рядами. Родители подняли малышей на руки, чтобы им тоже было видно.

— Подарки не передаривают, — с укором, громким шёпотом сказала Олеся, крепко цепляясь за шею отца, но на неё тут же цыкнули.

Милана осматривала ряд за рядом с восторженным любопытством.

— Бери, что хочешь. Я знаю, что ты выберешь. Возьми.

Девочка протянула руку, отдёрнула и снова протянула, и взяла совершенно неприметный в современной пестряди предмет: металлический, бурый от времени, тяжёлый колокольчик.

— Верно, детка, всё верно, — бабушка развернулась к семье, — моя внучка! — сказала она с такой гордостью, что у всех дрогнули сердца. Милана зазвонила колокольчиком и рассмеялась.

— Что это?

— Колокольчик Валдая. Я дам вам книжку про него, дома сами почитаете. Или сегодня вечером, после прогулки.

Под мелодичный звон колокольчика все, наконец, уселись за стол, в том числе дети, которые желали сладкого.

— Откуда у тебя этот клоун? — спросил Николай. Бабушка встрепенулась, задумалась, и как-то сразу успокоилась:

— Это подарок. Из Германии прислал один профессор.

— Профессор? Что за профессор из Германии?!

— Он отсюда уехал туда. Мы были знакомы ещё в студенческие годы, а потом он уехал, навсегда, и прислал мне на память игрушку.

— А куклы? — проявила интерес Олеся.

— А кукол я собирала сама. Вот та, с чёрными волосами, с большими серьгами, на цыганку похожа — мне её мама подарила. Она купила эту куклу, когда жила некоторое время в Болгарии. Потом я купила со своей второй в жизни зарплаты, вон ту, в бирюзовом платье, со шляпкой. Потом китаянка с зонтиком, её я купила, когда ездила на юг в очередной раз, а две эти, последние, подарок от друзей на день рождения. Я рассказала на севере в общаге, что у меня есть куклы, как в их универмаге, похожие. И они мне подарили. Одну выбрали за то, что она в сапожках и с сумочкой, а другую — за то, что в унтах и меховом капоре.
Все смеялись.

Две куклы с юга, две с севера, одна местная — все на одной полке возле игрушечного фарфорового самовара. Было в этом что-то ироничное: куклы съехались со всего союза и обрели компанию. Их владелица объездила весь союз и потеряла всех, кроме тех, кого родила сама, и их семей. Никого стороннего не осталось в её жизни. Муж разогнал всех её друзей, увёз с полюбившегося севера, а брат и родители уже умерли. Остался только старший брат, но он уехал ещё во времена её юности и не подавал о себе никаких вестей. Пожалуй, если бы она и могла его найти, ей это уже не нужно, ведь ничего общего у них нет: ни интересов, ни воспоминаний. Воспоминания — вот чем она живёт последние годы, вот почему ей так важны эти вещи. Раньше ещё были надежды что-то сделать, освоить что-то новое, вроде резьбы по дереву, но не сложилось, не смогла. А теперь... всему когда-нибудь приходит завершение.


Просто нечего нам больше терять,

Всё нам вспомнится на страшном суде...

Эта ночь легла как тот перевал,

За которым исполненье чудес —

Просто прожитое прожито зря,

Но не в этом, понимаешь ли, соль...

Слышишь, падают дожди октября?

Видишь, старый дом стоит средь лесов.
 

Мы затопим в доме печь, в доме печь,

Мы гитару позовём со стены...

Просто нечего нам больше беречь,

Ведь за нами все мосты сожжены.

Все мосты, все перекрёстки дорог,

Все прошёптанные тайны в ночи...

Каждый сделал всё, что смог, всё, что смог,

Но об этом помолчим, помолчим.


Пусть луна взойдёт оплывшей свечой,

Ставни скрипнут на ветру, на ветру...

Ах, как я тебя люблю горячо —

Годы это не сотрут, не сотрут.

Мы оставшихся друзей соберём,

Мы набьём картошкой старый рюкзак...

Люди спросят — что за шум, что за гам?

Мы ответим: просто так, просто так.

Просто нечего нам больше терять —

Всё нам вспомнится на страшном суде.

Эта ночь легла как тот перевал,

За которым исполненье надежд.

Просто прожитое прожито зря — не зря,

Но не в этом, понимаешь ли, соль:

Слышишь, падают дожди октября?

Помнишь, старый дом стоит средь лесов?

Слышишь, падают дожди октября...

Помнишь, старый дом стоит средь лесов...


* Новый год

Католическое рождество уже прошло — бабушка в этот день постится до первой звезды, но больше никак не отмечает. Просто ест вечером что-нибудь постное, а днём даже воды не пьёт. Теперь уже скоро новый год. А потом старый новый год. А потом рождество. Новогодние праздники. Но и их бабушка не признавала. Когда-то она дарила детям сладкие подарки на все возможные даты, от рождества католического до нового года по китайскому календарю. Но теперь это — дни её личного траура, она не принимает поздравлений, и никак не участвует в праздничной суете.

Это случилось, когда первенцу бабушки стукнуло двадцать. Её подруга Наташка — учились вместе, в походы ходили когда-то — пришла со слезами:

— Аль, дай я вам чем-нибудь помогу... Не хочу идти к чужим людям, а своим — даром не нужна. У меня деньги есть. Давай я учёбу оплачу твоему сыну? Или на свадьбу денег дам? А давай жить вместе, как тогда, на даче, помнишь?...

Бабушка помнила. Однажды она с детьми поселилась в домике своей знакомой в садовом кооперативе. Та сама попросила, потому что ей нужно было уехать к едва родившей дочери, помогать по хозяйству, и она волновалась, что сад зарастёт бурьяном. Тогда подруга Наталья напросилась к ним. Они жили как сёстры: вместе работали на огороде, готовили обед, присматривали за детьми. Сын Натальи и бабушкины дети здорово подружились. Мужья подругам не докучали — до садов только ехать часа три, с двумя пересадками, не накатаешься. В магазин ездили в деревню на велосипедах.

Хорошее было время. Доброе. Но оно давно прошло и даже не зацепилось особо в памяти.

— Наташ, спасибо, конечно... Но нам ничего не надо. Мы сами справимся.

— Да я не буду сильно навязываться. Ну в гости зайду пару раз, не выгонишь ведь? Ну где-то продуктов могу купить, или одежду детям, обувь... В школу собрать дочку... Я буду полезной, я не помешаю вам!

— Наташ, я поняла. Но мы справляемся. Ты же знаешь, я ненавижу одалживаться.

— Так я и не одолжить тебе предлагаю. Я всё буду давать и делать безвозмездно. Ты только позволь радоваться вашим хорошим новостям, сочувствовать в переживаниях, помогать в беде...

— У тебя же есть своя семья. Зачем тебе мои дети?

— Моя семья тоже справляется... Знаешь, уже и домой идти неохота. Мои парни вечно всем недовольны, а я не знаю, куда себя приткнуть. Ты одна у меня осталась, "как в ночи луна, как году весна", помнишь, раньше у костра пели?

— Помню. И не напоминай. Не рви душу.

— А я Федьку Котова в прошлом году видела: на такой мегере женился, что аж жуть берёт.

— Наташ, ты бы поговорила со своими парнями. Ведь вы — семья, больше и нет никого...

— Ты-то со своим Прозаиком много разговариваешь? Я ведь вижу всё... Но не хочешь, так ладно, я не настаиваю. Только не понимаю, почему? Ведь мы не один пуд соли...

— Знаю. Но мы всё можем сами. А если чего-то не можем, значит, ещё не время.

— Гордая. Ты всегда такой была.

Этот разговор произошёл в ноябре.

Когда-то Наташа ходила в походы в группе Яшина, была в составе новичков, которых усадили перед костром "продувать макароны". Чтобы не слипались при варке — надо было дуть в каждую макаронину. И они с девочками-близняшками сидели и дули. Кто бы нормальный посмотрел со стороны — вызвал бы неотложку... Весело было. Но сейчас, потеряв всё, похоронив отца и собственные надежды, бабушка не хотела вспоминать хорошее. И о плохом думать не хотела. Она отказала подруге, наотрез.

В новогоднюю ночь Наталья повесилась. Во дворе, на берёзе. Её муж и сын ушли к своим друзьям, отмечать: сын — в общагу, муж — к кому-то в гости. Она всё прибрала, намыла, обед сварганила, оделась в новое, лучшее, и удавилась на ветке. Больше бабушка ни разу не отмечала новый год. Она винила себя за гордыню, за слабость, за глупость. За эту нелепую смерть такой одинокой женщины.

В этот новый год, как и в прежние последние годы, бабушка сидела с бутылкой портвейна — единственной на все праздники, разложив на столе старые фото. Ближе других фотографий лежала та, где совсем юная бабушка, вскоре после школы, обнимает подругу Наташку, а та шутливо целует её в щёку, глядя в камеру. Они обе хохочут, обе в штормовках, на заднем фоне видна куча рюкзаков. Это была стоянка возле леса, перед большим марш-броском, до перевала. Наташа тогда впервые шла в поход на выходные, с ночёвкой в лесу. Она была в восторге ото всего происходящего, и как большинство всех девочек и женщин, влюбилась в Вову Яшина. Когда он пел на привале, она сидела поодаль, у его ног, и слушала так, как не многие в мире способны... И любимой её песней была "Ты у меня одна".

Когда бабушка перестала ходить с группой Яшина, перешла к "старикам", Наташка закрутила с её братом. Откровенный флирт, ни к чему не обязывающие отношения с намёком на распутство привели к тому, что девушка сделала подпольный аборт. Виновник этого события окончательно разлюбил туризм и больше не появлялся, а Яшин так откровенно игнорировал Наташу, что она тоже больше не пришла.

С бабушкой они тогда мало общались, а потом та и вовсе уехала на север, никого не предупредив. Однако, устроившись в общежитии, бабушка сама написала подружке, завязалась жаркая переписка. Они слали друг другу до семи писем в месяц, делясь новостями. Бабушка описывала ей местные красоты, присылала фотографии, рассказывала о местных людях и событиях, о Поэте — романтике и философе, а Наташа держала её в курсе дел на малой родине, рассказывала о хорошем парне, тоже гитаристе, который учился на курс старше. Скоро они обе вышли замуж, Наташа родила сына в апреле, а бабушка в ноябре.

Вернувшись домой, бабушка редко виделась с Наташей — у обеих семьи, дети, заботы, но получив приглашение пожить в саду, она сразу позвонила подруге. Это был первый импульс, рефлекс, прежняя память... Потом она об этом сильно жалела. При чём пожалела сразу, ещё во время телефонного разговора, но эмоциональная подруга уже уцепилась — не оторвать. Пришлось ехать вместе.

Сначала всё было здорово, весело, задорно... Даже нет. Не так: сначала было тихо. Тихо, спокойно. Обе женщины, вырвавшись из семейного благополучия, осторожно наслаждались отсутствием чужих требовательных голосов, отсутствием риска, резких движений, тревоги и страха. И они, и дети сидели молча, прислушиваясь к невнятным разговорам, звукам автостанций, крикам петухов за городом, рычанию мотора... Дети переглядывались, показывая друг другу пальцем на что-нибудь примечательное, редко-редко перебрасываясь шёпотом парой фраз.

Жизнь с хорошим студентом-гитаристом у Наташи не задалась: он оказался равнодушным и раздражительным человеком, ребёнка выносил с трудом, к жене относился пренебрежительно, предпочитал мужские компании, во всех смыслах. Она, барышня импульсивная и эмоциональная, нередко закатывала мужу скандалы, которые заканчивались потасовкой и её разбитым лицом. Так что обеим было от чего отдохнуть.

Приехали, выспались, а уж через пару дней стало здорово, весело, задорно.
Ребятам набрали ванну в огороде, а рано утром, до жары, ходили на озеро. Копали, сажали, рыхлили, гуляли... Топили печь, ходили в баню, гуляли по лесу, насушили на солнце грибов и ягод, подружились с соседками, активными бабульками, узнали кое-какие рецепты консервирования. Болтали о том, о сём... Но всё чаще бабушке хотелось заткнуть рот подруге: она не была особо умной, разговоры рано или поздно сводились к банальным сплетням, и бабушку это выводило из себя. Когда Наташа начинала перечислять, кто с кем спал, кто кого послал, кто кому что сказал — собеседница сразу пыталась перевести тему, но так как это было бесполезно, она начала раздражённо замолкать.

— А знаешь, почему Петька с Васькой не общаются? Это умора... Петька хотел пригласить Любку...

— Хватит.

— Что?

— Хватит, я сказала. Прекрати обсуждать тех, кого здесь нет.

— Ты чего такая? Голова болит?

— При чём тут голова... Мне неинтересно и неприятно обсуждение посторонних людей. Обсуждай цветы, небо, озеро, настроение своё, но заткнись, наконец, со своими петьками, васьками, коськами... Иначе я тебя утоплю.

— Ну... С тобой и поговорить не о чём...

Бабушке особенно тяжело становилось, когда Наталья рассуждала о таких дорогих сердцу людях, как Женя Бурченко, Вова Яшин, близняшки — Саша и Оксана, Ольга Карцева, Стёпа Мухин... Они мельчали в речах этой женщины, превращались в каких-то глупых и озабоченных школьников, пронырливых хитрецов, двуликих лицемеров...

Бабушка знала этих людей совсем другими: благородными, честными, искренними, умными и справедливыми. Ей невыносимо было подобное очернение. Пусть даже Наташка права, пусть она сама, бабушка — глупое наивное создание, и просто не видит, не замечает в них плохого, пусть она, предположим, обманута собственным впечатлением, но лично ей никто из них ничего плохого не сделал, никто к ней не вязался, не говорил мерзких вещей, они всегда относились к ней хорошо, по-доброму. Если и есть в их жизни какая-то грязь, что не факт, совершенно не факт! — то зачем ей об этом знать?! Каждый живёт, как умеет.

Когда она поступила на завод на севере, к ней подошла одна женщина в конце смены. Её звали Татьяна. Она спросила:

— Ты откуда к нам? — бабушка ответила.

— А живёшь где? — она сказала.

— А деньги-то у тебя есть? Грешно чужую бабку объедать... Дать тебе взаймы до второй зарплаты? С первой-то тяжело отдавать, по себе знаю. Много не предложу, но если скромно — на месяц тебе одной на обеды хватит...

Она единственная в чужом краю, кто просто подошёл и спросил, есть ли тебе, чем подкрепиться, есть ли крыша над головой. Единственная, кто поинтересовался не её происхождением, историей, а проблемами, и помог их решить.
Потом, другие женщины из этой же смены подошли и предупредили:

— Ты смотри, с Танькой не якшайся, она баба пропащая. И выпить любит, и по мужикам бегает... Такая прости-господи, дай волю, так и под трамвай ляжет...

Ух, как взъярилась тогда бабушка! Сколько работала, а обедать всегда садилась к одиноко сидящей Тане, всегда они обменивались пустяковыми подарочками на новый год и восьмое марта, на митинги и планёрки ходили вместе... Из-за этого на бабушку косо смотрели, но ей было наплевать. С кем бы эта Таня ни спала, но она проявила заботу по отношению к ней, совершенно посторонней девчонке, и заслуживала нормального человеческого общения.

Вот и здесь, люди, которые относились к ней по-людски, заслуживали доброй памяти. Если бы она сама видела, как они поступают некрасиво, совершают дурные поступки, может быть, её бы это отвратило от походов в принципе. Но она не видела. Всегда всё было хорошо, и верить слухам она категорически отказывалась. Сам факт этих омерзительных сплетен был ей противен.

Кроме того, Наташа постоянно напоминала о том, сколько всего хорошего потеряла бабушка. Она душила её ностальгией, которая вызывала у них обеих совершенно разные чувства. И эта разница была так же невыносима, как темы Наташиных разговоров.

Именно после этого, совместно проведённого лета, общение подруг постепенно сошло на нет, конечно, по инициативе бабушки. И когда в очередной ноябрь Наташа напомнила ей об этом лете, ту аж передёрнуло от отвращения. Что бы она ответила старой подруге, если бы знала достоверно, что это вопрос жизни и смерти? Позволила бы умереть или дала бы ей возможность "ссать себе в уши", лишь бы все были живы, лишь бы не брать грех на душу?...

Ведь когда-то им действительно было хорошо вместе. Было как-то, они пошли в поход, опять же на бабушкин день рождения, в лес. Взяли палатку, минимум продуктов, бутылку вина, два спальника... Третий день поливал дождь. Они вымокли насквозь. Даже закурить было невозможно — сигарета гасла, промокнув сразу, как её не прикрывай. Разжечь костёр — целая эпопея с приключениями... С утра до вечера они шли, вечером обустраивались, а ночью грелись у костра, завернувшись в спальники, сидя в палатке, и пели, глядя в огонь. Три часа сна под утро, быстрые сборы, и день пути обратно. Вот такой подарок на день рождения. Один из самых счастливых в жизни...

Ты у меня одна, словно в ночи — луна,

Словно в году — весна, словно в степи — сосна:

Нету другой такой ни за какой рекой,

Ни за туманами, дальними странами...


В инее провода, в сумерках города...

Вот и взошла звезда, чтобы гореть всегда,

Чтобы вести в метель, чтобы стелить постель,

Чтобы качать всю ночь у колыбели дочь.

Вот поворот какой делается рекой:

Можешь отнять покой, можешь махнуть рукой...

Можешь отдать долги, можешь любить других,

Можешь совсем уйти — только свети, свети!


* Первые симптомы

Бабушка проснулась с неприятным ощущением скованности в боку. Полежала, вникая в новые ощущения, потом медленно повернулась на, противоположный больному, бок, и со стоном стиснула зубы. Вот оно. Начало конца. Она замерла, стараясь и дышать-то осторожно. Боль утихла, но скованность напоминала о том, что она всё ещё здесь, только дёрнись. "Встать бы..." — подумала бабушка.
Пришла кошка, ступила передними лапками на какую-то очень болезненную точку, помедлила, переступила с места на место, и улеглась. "Где ты раньше была, паразитка?" — мысленно укорила её хозяйка, пригрелась, и снова уснула под уютное мурчание.

Проснулась второй раз необычайно поздно для себя. И то её голубь разбудил — трепал её волосы своим точёным клювиком и вопросительно заглядывал в лицо. Кошка так и дрыхла на её затёкшем боку, растянув лапки в разные стороны. Хозяйка погладила свою любимицу, но та только свернулась клубочком и снова замурчала, и при том даже глаз не открыла. Бабушка гладила кошку и вспоминала свой сон. Вот только что ей что-то снилось, но она не могла припомнить... Что-то такое знакомое, простое, но настораживающее. Ей казалось, что во сне было что-то важное, упущенное из внимания в реальности. Мысли вяло переползали с одной темы на другую, желание встать хотя бы в туалет, появлялось среди прочих образов в голове всё чаще.

И тут она вспомнила: сын с домиком. Вернее, в домике. Они сидели в гостиной, в тех самых креслах, он у камина, как всегда, глядя на угли так, словно в них Истина, которую хочется взять, а она в стороне, на втором кресле, между сыном и письменным столом.

— Я зря тебе его вернула, — сказала она.

— Почему у меня не родился сын?

— Ты отдал бы ему домик?

— Нет, я отвёз бы его в деревню, чтобы воспитать в нём мужчину. Я бы показал ему силу и боль, страх и отчаяние, чтобы он стал как я. И тогда домик сам забрал бы его.

— Сын, это давно прошло. Ты больше не в домике, тебе это не нужно. Ты сам теперь Хозяин.

— Нет. У Хозяина есть слуги, а я — слуга. Я раб своей семьи и собственного страха. Если бы у меня был сын, он стал бы слугой, сделав меня хозяином.

— Ты не такой, как твой отец!

— Да, я до него не дотянул. Он — викинг, мама, помнишь? Он — воин, преисполненный всепоглощающей властью. Ты сломала его. Ты отняла его власть. Но не отдала её мне. Никому не отдала. Он — пьяный калека, жертва твоей любви. И в этом я — как он. Я тоже жертва женской любви: твоей, жены, сестры, дочерей. Воин одинок. Хозяин властолюбив. А я — калека сразу, от рождения. Я не смог стать таким, каким он хотел меня видеть. Его сын остался здесь, в этом доме. А твой сын женился и обеспечивает женщин едой и одеждой. Ты этого мне желала?

— Лучше так, чем быть таким викингом, как он!

И тут он посмотрел на неё в упор. Этим странным взглядом, который появляется всегда, когда он смотрит на домик. Он смотрел и смотрел, а ей стало холодно и страшно от невозвратности случившегося.

— Это давно было, давно! — выкрикнула она.

— Это всё всегда здесь, — развёл руки сын, — и я здесь. Здесь я целый, не папин, не мамин, а просто я.

Бабушка поспешно поднялась с постели. Бок полностью прошёл, неизвестно только, надолго ли...

— Надо было сжечь его, — пробормотала она, — надо было сжечь, к чёртовой матери, ещё тогда, когда забрала его у детей...

Весь день её мысли возвращались к этому сну. На его фоне померк первый приступ боли, словно не имел никакого значения. В конце концов она не выдержала, позвонила:

— Привет, дорогой, как ты?

— Привет, мам, — в бодром голосе явно слышалось недоумение, — что-то случилось?

— Нет, ничего... Просто ты мне приснился, и я всё думаю про этот сон. Вот и решила позвонить. Хочу услышать, что всё хорошо.

— Да, конечно. Всё хорошо. Всё хорошо, мама. Что приснилось? Что-то плохое, раз ты волнуешься?

— Нет, сумбур какой-то. Глупости сплошные. А я, старая дура, давай уже себе накручивать... Ты извини, что беспокою, но мне было важно тебя услышать.

— Мам, не извиняйся. Боженька не зря создал для нас телефоны умами славных инженеров... Звони чаще. Я всегда рад.

— Хорошо, спасибо. Ладно. Ты тоже позванивай.

— Обязательно.

От сердца отлегло.

— Это просто дурацкий сон, — сказала бабушка Птенцу, — и сегодня вторник, ни к селу, ни к городу...

Голубь прошёлся перед ней по полу, и встал, широко расставив ножки.

— Уррл, — сказал он, глядя на неё снизу вверх одним глазом.

— А что делать? — ответила хозяйка, — возраст у меня уже... Смерть попить отпустила, а я тут с вами вошкаюсь... Пойдём, хоть в окно поглядим. Может, синицам сальца добавить... Весна ведь скоро... Тепло будет, форточки откроем...

А к вечеру боль стальным обручем сдавила бабушке грудную клетку и голову. При чём давление было сильнее, чем сама боль. Бабушка замерла, прислушиваясь и к этим ощущениям. Подумала: словно под воду ухожу — сдавило полости и уши заложило... Но и этот приступ прошёл сам бесследно. Кошка снова крутилась рядом. Она явно хотела помочь, добрая душа, чувствовала неполадки, переживала. Бабушка подняла её на руки, долго гладила, прижав к груди, а потом покормила сметанкой.

Ночью она просыпалась несколько раз, ей всё снилось что-то жестокое, злое, то, что давно прошло. Как муж увёз первенца на воспитание в деревню, в неизвестном направлении, а она искала их, металась, с дочкой на руках. В милиции пожимали плечами — ведь мальчик с отцом, зачем волноваться... Как она нашла их: пьяного мужика и хрупкого своего сынишку, избитого, покалеченного, немого, с глазами, полными ужаса. Тут же валялся пьяный местный участковый.

Заявления её тогда не приняли, обозвав заполошной курицей. У мальчишки была сломана рука и два пальца, гематомы на голове и теле, не хватало зубов. Но заслуженный поэт-папа пояснил, что сын упал в подполье, а зубы сами выпали — меняются, и дело закрыли. Она не поверила ему, но доказательств не было. Участковый подтвердил слова папаши.

Сын заговорил только через полгода, и то, только с домиком, вернее, с теми, кто, по его представлению, там жил. Он нашёл здесь безопасное место, и по-тихоньку оттаял. Спустя годы все, вроде бы, забыли этот кошмар, но теперь бабушка вспомнила. И при каждом пробуждении в её голове звучал голос сына: "Ты сломала его, ты забрала его власть... Он — пьяный калека твоей любви".

Утро было тяжёлым, словно похмельным. Кое-как встала, напилась своих заваренных трав и решила погулять.

— Мне надо проветриться, — заявила она Кошке, — вернусь до сумерек. В магазин заодно зайду.

Гуляя, бабушка покормила голубей, постояла, посмотрела, как с горы катаются на ледянках дети...

Сейчас каких только ледянок нет: цветные, с рисунками, с ручками и ремнями, санки-вездеходы... А у неё в детстве были ледянки-волокуши: из тонко строганой доски, с бечёвкой. Их заливали водой с вечера и выставляли на мороз. К утру лёд на них был толстый, глянцевый. Они были тяжёлые, но катиться можно было с любой горы, хоть по свежему снегу, хоть по насту, только тяни на себя их загнутый нос, чтоб они в снег не зарывались. А катились далеко и лихо.

А позже санки были. Первые — деревянные, на широких деревянных полозьях, а потом уж алюминиевые, с наборной сидушкой. Цвет у них был специфический.

А детям покупала ледянки тонкие, алюминиевые, круглые. Диаметр у них был большой, а вес маленький. Помять их в процессе эксплуатации было довольно легко, но и выправлялись они молотком и тряпкой на ура. А как крутились, особенно на ледяных горках! Аж дух захватывало! Она и сама каталась на них с детьми.

А во дворе у неё, когда она ещё в младших классах училась, был мальчик с санками-домиком. Закрытые, можно сказать, со всех сторон. Большой ребёнок туда уже не залезет, а пока этот мальчик был совсем малышом, его часто можно было увидеть, с запряжённым в сани, дедом.

У них в семье было двенадцать детей, этот предпоследний. Пока мама с новорождённой девочкой нянькалась, дед выгуливал пострелёнка, до тех пор, пока ему не дали место в детском саду. А места долго не было, лет до двух с половиной, а может и трёх, потому что работал только папа, но на его предприятии не было детского сада. Если бы они были заводскими или комбинатовскими — устроили бы раньше.

Всегда, сколько бабушка помнила, на эту семью жаловались соседи, мол, нарожали хулиганов, спасу нет, и при том всегда у них было весело. Бабушка хотела бы с ними дружить, но им и без неё общения хватало, а напроситься она не могла: на её семье уже была печать "врагов народа". Больше всего, глядя на этих ребят, бабушка завидовала их независимости: кто бы что о них не говорил, им было всё равно. С гуся вода. Наплевать, самым откровенным образом. Никакие слухи и упрёки не меняли ни их отношений между собой, ни их отношения к окружающим. Они не обижались, не злобствовали, хоть и испатаченными не были. Вместе. Заодно. Семья.

* Находки

Зима поворотилась на лето, солнца стало больше. По утрам бабушка распахивала шторы на всех окнах, и продолжала своё "расхламление".
Много уже было вынесено к мусорке. Она не могла выбросить родные вещи в контейнер и оставляла их рядом, на бетонной загородке. Не раз она замечала, что какие-то предметы пропадают с загородки, а какие-то остаются. Значит кому-то пригодились хоть эти крупицы. Слава богу.

В одном из ящиков она нашла кубок за второе место по стрельбе на соревнованиях в городе Оленегорске. У неё была особенность — она целилась левым глазом. Участвовало много мужчин, несколько женщин, и их инструктор — пожилой дядька, якут, укорял мужиков:

— Баба — левша, а стреляет лучше вас, охотничков!

Мужики сплёвывали и чесали затылки. А у неё просто правый глаз плохо видел... Единственный раз в жизни бабушка позволила Наташке уговорить себя сходить на танцы. Подруга её накрасила, нарядила, бабушке даже понравилось то, что получилось.

Пришли, потанцевали. Наташка порхала как бабочка, от одной компании к другой, с улыбкой выслушивала комплименты, и вообще чувствовала себя королевой бала.
Бабушке же было неуютно, казалось — все на неё смотрят, насмехаются: о, чучело притащилось, у нас в гостях нищебродка! Хоть и понимала умом, что это не так. Она не раз ловила подружку за руку, звала домой, но та отмахивалась. Кончилось тем, что к бабушке привязался какой-то хмырь, она его послала и ушла в сторону, курить. Прибежала Наташка:

— Ты чего, уходишь что ли?!

— А чего ко мне всякое мурло вяжется?!

— Какое мурло?

— Да какая разница! Я домой пошла, а ты — как хочешь.

— Нет уж, вместе пойдём.

И пошли. По дороге бабушка рассказала подруге, как дело было:

— Ладно, танцевать зовёт, а сам на ногах еле стоит, так ведь хватает так, ровно я жена ему!

Хватал парень её за руки, но бабушка очень щепетильно относилась к чужим прикосновениям, и на танцах ни разу не была, поэтому оскорбилась до глубины души, а Наташка, слушая её рассказ, решила, что парень вёл себя крайне неприлично. На повороте стояли ребята, человек шесть, с какими-то девчонками.
Бабушка, приблизившись, рефлекторно шарахнулась в сторону:

— Это он! — и потащила подругу прочь. Но девушка вырвалась, и налетела на обидчика:

— Ты, урод! Ты с какой стати мою подругу лапал?!

Завязалась короткая разборка, в итоге которой, парень пошёл на нарядную бабушку:

— Ты что меня перед друзьями позоришь? Я твой тощий зад не трогал, ты, шалашовка фанерная! — и ударил её в лицо левой. Чётко в глаз. К утру заплыло не только лицо, но даже голова справа опухла. К врачу идти было стыдно. Хотелось забыть об этом позоре как можно быстрее.

Синяки и отёки прошли, а вот зрение так и не восстановилось. А так-то она правша.

А вот брат был левшой. И когда пошёл в школу, то с самых первых дней отличился каллиграфическим почерком и потрясающей красоты ажурными снежинками, которые он рисовал пером на промокашках и черновиках — просто обожал это дело. Но письмо левой рукой было недопустимо, и в школу вызвали мать. С этого дня начались адовые мучения.

Мальчишку сажали за стол, привязывая левую руку к стулу. Он должен был есть, писать, чай размешивать — только правой. Привычки такой у него не было, он ревел, был беспомощным и неуклюжим. Обливался супом, ронял что-нибудь, не мог нарисовать даже элементарные геометрические фигуры. Его мама плакала вместе с ним, но перечить школе было не принято, и они страдали вместе в своём беспрекословном послушании. Каждый день он приносил дневник, полный двоек и замечаний: "не успевает записывать за всем классом", "пользуется левой рукой", "плачет на уроке". Отец отстранился от сына — позорище, а мама только горестно вздыхала, утирая слёзы, и сажала ребёнка за стол, привязывая левую руку к стулу.

Надо сказать, что за полтора года мучений он не стал амбидекстром — он переучился на правую руку, писал ей, как курица ногой, не своей, сидя в двуколке, катящейся трусцой по мостовой, вымощенной булыжником. Ел, держа ложку "неправильно", до конца своих дней, а колол дрова и пришивал пуговицы — левой. Тут уж никто не следил пристально.

Бабушке было искренне жаль братишку, но выделяться было не принято, леворукость считалась дефектом, требующим обязательного искоренения.

Она выставила почётный кубок на полку — впервые за все годы, с момента переезда с севера домой. Она не гордилась им, но вспомнить то время было приятно.

Потом нашла и поставила рядом ещё несколько наград. За жим штанги лёжа — аж четвёртое место — она взяла самый малый вес, ведь по началу даже гриф подняла с трудом. Она ни разу не штангист. Просто не хватало человека в команде, так как участник был госпитализирован с прободением язвы желудка. Как самую безхозную, притянули её, потому что она участвовала только в биатлоне и стрельбе, а у других участников было по три вида. Она штангу-то вблизи увидела впервые в жизни. Смеху было... У окружающих. Ей самой было совсем не смешно.

Но видать, повезло, и в этих соревнованиях все оказались любителями. Первые места достались тем, кто хотя бы немного занимался, а с четвёртого по шестое — тем, кто тут случайно. Почему ей досталось именно четвёртое — лучшее из худших, она так и не поняла. Ей что-то объяснили про верную технику, посадку и положение, но это было совсем неважно — отмучилась и слава богу.

Хорошие результаты в стрельбе она оправдывала наследственностью, ведь у её мамы была медаль "Ворошиловский стрелок", которая теперь валяется где-то в Витиных игрушках. Ещё до поездки на север, бабушка часто участвовала в различных соревнованиях. Нельзя сказать, что ей это нравилось, просто в школе это была обязаловка, а на заводе в день икс выдавали направление на соревнования вместо наряда, и никуда ты не денешься. Так же было и с митингами всякими. Наверно, не на всех предприятиях это практиковалось, но у неё было так.

Кубок за второе место по биатлону в родном городе тоже примечателен: с утра давали возможность размяться, побегать и пострелять, а уже после двухчасового перерыва шли непосредственно соревнования. К ним приехал дядя, мамин брат, проездом, всего на один день. Бабушка отстрелялась и отбегала утром, потом помчалась домой, повидать дорогого родственника. Родственник привёз самогон, выпили по пятьдесят грамм, поболтали, вместе вышли из дома. Мама поехала на вокзал, провожать брата, а бабушка побежала на соревнования, которые уже начались.
Прискакала, запыхавшись, за десять минут до своей тройки. Пробежала, отстрелялась... Инструктор смотрел на неё зверем. Она думала, что он злиться за опоздание, но когда получили результаты: первое место — непреходящий чемпион, занимающий первенство вот уже четыре года, а второе — её, инструктор зло буркнул другим участникам, мужчинам из разных цехов:

— Пьяная пигалица с левой руки и то лучше вас стреляет, позорище...

И только тут поняла: запах. Самогон оставляет такое "амбре", что его даже нюхать опасно, не то, что пить... Но всё приходит с опытом.

А вот награды за победы на соревнованиях по ориентированию она безжалостно выбросила. С ними связаны глубокая печаль и разочарование. Первые соревнования прошли хорошо, было интересно: сложные маршруты, увлекательные задачи — найти локацию по компасу, по карте, по приметам, отметиться у дежурного и бежать дальше... А потом команд стало больше, и многие стали "брать на скорость" — по фигу приметы и маршруты, прикинули примерно, где может быть очередная локация в заданном направлении, и побежали рядком, прочёсывать местность. А то и вовсе, вооружатся "кошками", залезут на сосну, высмотрят локацию, и бегом. И такие" бегуны" занимали все первые места, несмотря на то, что некоторые ни карту прочитать не могли, ни по компасу сориентироваться. Из-за них пропала вся атмосферность этого мероприятия. Исчезло наслаждение природой, ощущение гордости за свои навыки, возможность применить свои познания, смекалку... Осталась только бессмысленная беготня по пересечённой местности, лишь бы первым. Обидно.

Медаль за биатлон, третье место в городских соревнованиях города Мурманска. Тоже оказалась там случайно: её пригласили поболеть, а вынудили бежать. Она вообще-то не очень дружила с лыжами, но очень — с винтовкой. Пробежала средненько, зато отстрелялась хорошо. А потом был горячий чай и рыбные пельмени. Такая вкуснотища!

Вернувшись домой, она как-то купила в магазине родного города рыбные пельмени... Плевалась да плевалась, больше не пробовала даже. Так же от абрикосов её раз и навсегда отвадила Абхазия: там поела, спелых, с дерева, а потом здесь купила... Больше и не брала.

Вслед за наградами, в мусор отправились благодарственные письма с завода, коробка ниток мулине, купленная по случаю году этак в 76 — всё хотела вышивкой заняться, да не срослось, масляные краски, высохшие лет тридцать назад... А вот этюдник стало жалко. Хотела когда-то рисовать, но тоже не довелось, а сейчас уже и не хочется. Этюдник покупала в Ленинграде, он не больше альбома, закрывается на плоский крючок. В вертикальной раскладке у него есть выдвижной ящик для карандашей и красок, и выдвижная палитра сбоку. Хорош.

Бабушка выбрала пустую коробку, и положила находку туда.

— Предложу детям. Не понравится — вынесу к мусорке, — объяснила она кошке.
Та одобрительно потёрлась мордой о коробку.
Под этюдником лежал песенник, записанный бабушкой в походах, в те времена, когда она перешла к старикам.


На могиле Старый Череп чинно гнил,

Клюкву красную с болота он любил,

Говорил он Клюкве нежные слова:

Приходи в могилу, будь всегда моя!

Приходи в могилу —

Погниём вдвоём,

И с тобой, друг милый, и с тобой, друг милый,

Песенку споём.


Отвечала Клюква Черепу вот так:

Старый Череп, ты давно уж не чувак.

Чем с тобой в могиле буду чинно гнить —

Лучше с чуваками буду водку пить!

Приходи в могилу —

Погниём вдвоём,

И с тобой, друг милый, и с тобой, друг милый,

Песенку споём.


Похиляла Клюква в чуваковский клуб,

Там стиляли буги-вуги, хула-хуп...

И под звуки джаза Клюква отдалась,

А в ответ услышала знакомый бас:

Приходи в могилу —

Погниём вдвоём,

И с тобой, друг милый, и с тобой, друг милый,

Песенку споём.


Ооооооо, сколько воспоминаний связано с каждой песней, с каждой строчкой, выведенной наспех, химическим карандашом на коленке, сидя на бревне...

Бабушка листала тетрадь и её кружили и кружили воспоминания.

Старого Черепа пел Дядька. Его так и звали — Дядька, он был самый старший, и в эту группу заходил иногда "ребятишек повидать", он же просто восхитительно задорно пел "По горам ты топай, топай", и очень проникновенно, чувственно — "Моряка":
 
Уходит рыбак в свой опасный путь:

“Прощай”, — говорит жене.

Может, придется ему отдохнуть,

Уснув на песчаном дне.

Бросит рыбак на берег взгляд,

Смуглой махнет рукой…

Если рыбак не пришел назад —

Он в море нашел покой.


Лучше лежать во мгле,

В синей прохладной мгле,

Чем мучиться на суровой,

Жестокой проклятой земле.

Будет шуметь вода,

Будут лететь года,

И в белых туманах скроются

Черные города.


Заплачет рыбачка, упав ничком.

Рыбак объяснить не смог,

Что плакать не надо, что выбрал он

Лучшую из дорог.

Пусть дети-сироты его простят:

Путь и у них такой.

Если рыбак не пришел назад —

Он в море нашел покой.


Ох, господи, да чего тут только нет... Аж, удивительное дело — петь захотелось.

Бабушка листала страницы, не везде почерк был разборчивым, но память подсказывала непонятные строки. "И эту помню, и эту..." — бормотала бабушка, не замечая, как по щекам струятся слёзы, не понимая даже, какие именно чувства она испытывает сейчас в большей степени. Эта тетрадка заставила её руки дрожать, а сердце безумно биться, а память словно очнулась ото сна, и мысли неслись круговоротом, перебиваемые аккордами и мотивами.

Дует ветер озорной в паруса фрегата,

Провожает на разбой бабушка пирата,

Провожает на разбой бабушка пирата.


Два кастета положила и для золота мешок,

А ещё, конечно, мыло и зубной порошок,

А ещё, конечно, мыло и зубной порошок.


Дорогой кормилец наш,

Сокол одноглазый,

Ты гляди, на абордаж попусту не лазай,

Ты гляди, на абордаж попусту не лазай.

Без нужды не посещай злачные притоны,

Зря сирот не обижай — береги патроны,

Зря сирот не обижай — береги патроны.

Без закуски ром не пей: очень вредно это,

И всегда ходи с бубей, если хода нету,

И всегда ходи с бубей, если хода нету.


И на всё на это вдруг

Перебил старушку внук:

— Слушай, бабка, если так всё тебе знакомо,

Так езжай тогда сама, а я останусь дома.


Дует ветер озорной в паруса фрегата,

Провожал внук на разбой бабушку-пирата,

Провожал внук на разбой бабушку-пирата.
 

Перед внутренним взором понеслась вереница лиц и имён, смеха, череда костров из разных лет, белые снега и зелёные ели... В конце концов, голова у бабушки закружилась, и она едва смогли дойти до дивана. Тяжело опустившись на сиденье, она навалилась на спинку и закрыла глаза.
 

Новый год с группой Яшина. Шли вглубь леса на лыжах шестнадцать часов. На поляне выкопали ров по периметру, оформив бруствер в лавки, а середину в стол. Нарядили ёлку, маленькую, живую, красивую... Разожгли костёр такой, что осветил всю поляну. Наряжались в животных, костюмы притащили с собой. Овдеев Лёша больше всех запомнился, он был козлом с шикарной мордой и рогами. И скакал козлом вокруг костра. А за ним — все остальные, под задорную музыку Деда Мороза с гитарой — Вовы Яшина.

Весна. Тает снег, предательски проваливаясь иногда под лыжами. Они, три девочки, попёрлись догонять группу, ушедшую накануне. Впереди ручей. Насколько там глубоко, насколько близко к воде провалится снег — непонятно. Переправы нет, вода ледяная. Пока Ольга Карцева с Наташкой — покойницей, рисовали на сугробе мост Да Винчи, бабушка устала их ждать.

— Чё тут думать — прыгать надо! — заявила она, и не медля ни секунды, прыгнула.
Ледяная вода заливалась под одежду, по миллиметрам вытесняя тепло и комфорт. Процесс шёл быстро, но постепенно, начиная со щиколоток и запястий, расползаясь вниз и вверх. Лыжи мешали выбираться, рюкзак придавил сверху. Прыгунья высунула нос из воды, чувствуя, как за шиворот заливается студёная водичка. Подруги сами потом так и не вспомнили, как же они всё-таки перемахнули на ту сторону ручья, опомнились, лишь когда вытащили лягушку-путешественницу на заснеженный берег.

Дальше до стоянки неслись быстрее любого спортсмена: страшно, заболеет же. Когда добрались до группы, от бабушки валил пар, как от загнанной лошади в мороз. Пятьдесят грамм водки, горячий чай, сухая одежда и обувь. Мокрые вещи разложили по рюкзакам впереди идущих. Вот и всё, и не чихнула ни разу.
На всю жизнь любимой одеждой бабушки остались штормовка, шерстяные кофта и носки, кеды и трико. И наплевать, как она смотрелась в таком наряде: удобно, практично, немарко. Ни одна мразь не вяжется... Ну ещё ватник на морозы и валенки, вместо кед.

Люди идут по свету...
Им вроде, немного надо —
Была бы прочна палатка,
Да был бы не скучен путь.
Но с дымом сливается песня,
Ребята отводят взгляды,
И шепчет во сне бродяга
Кому-то: не позабудь!

Они в городах не блещут
Манерой аристократов,
Но в чутких высоких залах,
Где шум суеты затих,
Страдают в бродячих душах
Бетховенские сонаты,
И светлые песни Грига
Переполняют их.

Люди идут по свету...
Слова их порою грубы:
"Пожалуйста", "Извините" —
С усмешкой они говорят.
Но грустную нежность песни
Ласкают сухие губы,
И самые лучшие книги
Они в рюкзаках хранят.

Выверен старый компас,
Получены карты и сроки,
Выштоптан на штормовке
Лавины предательской след.
Счастлив, кому знакомо,
Щемящее чувство дороги —
Ветер рвёт горизонты
И раздувает рассвет.
 

Кстати о ватнике. В тот же год, когда Лёшка козлом скакал, на 23 февраля пошли в лес. Устроились у костра, байки травили, радио слушали. А Лёша провалился в полынью, частично промок, и сейчас грелся у самого огня.
Даже подремать успел, с боку на бок поворочаться. И вот чувствует — поддувает со спины. Он уж и так, и этак — да что ты, холодно и всё тут! Завертелся как уж.

— Лёха, ты чего?

— Да что, как дует со спины, невозможно прям...

— Ну-ка поворотись...

А спины-то и нет. В смысле, в ватнике спины нет. Ткань осталась и висит мешком, а вата внутри тлеет. Искра попала и тихонечко всю вату выжгла. Одни рукава да перед с пуговицами от телогрейки остались.

А ещё про Лёшку — он как-то консервы потерял. Доверили ему, а он потерял. Как так, никто не понял, уж тем более, он сам. Расстроился, конечно. Вину признал, пошёл исправлять. Поймал силками двух зайцев, он в их тропах разбирается — вырос в самом заячьем краю, где их охотники отстреливают по нормативам — специалист.
Принёс, разделал... Девки ревут — зверушек жалко, но ничего, скушали...

Бывало рыбу ловили на удочку в ручьях и озёрах, на уху. Но всерьёз никто не рыбачил, и уж тем более не охотился. Ходили без ружья, в скалы только брали сигнальную ракету, на случай беды. Положено.

Ночь. Звёзды. Небо, умывшись за день дождём, теперь улыбается. Начищенная блестящая луна светит ровно и ярко.
Мшистая почва набрала в себя дождевой воды и идти в кедах мокро. Ступаешь на ногу — вода заливается, обдавая холодком, поднимаешь ногу — вода выливается и ступня горячеет, спеша согреться, а ты снова — хоп — и в воду. Контрастные ванны. Благодаря им бабушка перестала болеть.

Вообще, пока в походы ходила, ни разу по-хорошему не баливала. А то ведь всю школу дохла, как к нежитью. Чем только не болела... Вот мама с ними намаялась...


* Болезни детства

Старший брат был ранним ребёнком, мама его родила в семнадцать лет. А её, бабушку, уже в двадцать семь. Младшего — в двадцать девять. Потом ещё родила, двойню, но мальчики умерли в роддоме — не раскрылись лёгкие. Тогда писали "пневмония".

В войну старшего эвакуировали, потом он поступил в какое-то военное учебное заведение, а потом ненадолго приехал, пожил с ними, с родителями, а как уехал вновь, больше уже не возвращался.

Так что в основном, у мамы было двое детей. И как она говорила —"вечно дохли по очереди". Один ребёнок заболеет — второй на карантин. Только первый поправляться начнёт, второй свалится. И корь, и скарлатина, и паротит, и ветрянка, и краснуха — всё собрали. Прививок у них не было, мама считала, что вакцины — это зло, за что и поплатилась. Бактериальные ангины у брата, жуткие отиты с гноем и адскими болями у бабушки — это отдельные мотивы. Страдали всей семьёй.

Но бабушке нравилось болеть. Можно не ходить в осточертевшую школу, можно лежать целый день в кровати — постельный режим, и читать книжки. А брат, наоборот, тосковал дома, он жаждал свободы, рвался на улицу — ведь там всё самое интересное.

Например — строительство проспекта. Оно было примечательно тем, что на этом месте были кладбища. Их не просто сравняли с землёй — их перекопали напрочь. Пацаны со всех районов бегали к месту строительства и смотрели, как экскаватор выкапывает черепа и кости. Естественно, всеми силами пытались стащить останки, что нередко удавалось. Особенно ценились нижние челюсти: они идеально вписывались в автомат с газированной водой. Мальчишки, выбрав момент, вставляли челюсть в верхнюю часть ниши, туда, откуда наливался напиток. Могли и просто зубы затолкать. Верхом везучести было, если к автомату после этого подойдёт какая-нибудь фифа, неважно, какого возраста. Чем напыщеннее человек, лучше женского пола, тем ярче его негативная реакция. Мальчишки ждали в стороне. Челюсть держалась непрочно, и когда включалась подача воды, она выпадала покупателю в руки, прямо на стакан с газировкой. Были и визг, и обмороки, и разного рода истерики... Очень смешной эпизод был, когда усатый бородатый здоровенный мужик заверещал фальцетом, приняв в стакан чьи-то зубы. По всему району милиция стала приглядывать за автоматами и ребятнёй, крутящейся поблизости. Тогда пацаны сменили локацию, стали уходить с чужими зубами подальше к центру города.

А потом это прекратилось само по себе. Вероятно, проспект закопали и челюсти кончились.

Вот и как усидеть дома, когда такие развлечения пропадают?

Они всегда были дома одни, с самого утра и до вечера. Взрослые уходили на работу, нянчиться с ними было некому. Первые такие "посиделки" бабушка припоминает смутно: она стоит на деревянной приступке, чтобы достать до раковины, а брата поставила на стул, а то он ещё совсем мал, и моет ему руки.

Судя по некоторым подробностям, всплывающим в памяти, можно уверенно предположить, что ему года два, а ей, соответственно, пять. Так и жили до конца школы, всё вдвоём. Они рисовали, лепили... Позже бабушка читала ему книжки, они играли в настольные игры, в том числе, с тем самым домиком. Бабушка селила туда кукол и пластилинового чёртика, а брат всеми силами посягал на их имущество: то оловянной конницей, то деревянным жандармом, раскрашенным синей краской. Они устраивали потрясающие баталии, призывая на помощь себе кого попало: набитых опилками медведей и зайцев, целлулоидного слона и буратино, и даже ватные ёлочные игрушки.

Когда ребята чувствовали себя лучше, в ход шли мамины наряды. Дети не столько пытались наложить макияж, сколько загримироваться. Три или четыре разных парика, пахнувших пылью и нафталином вообще вызывали щенячий восторг. Маленькой бабушке нравилось "гримировать" брата в стариков и старух — он прекрасно вживался в роль, сутулился, горбился или, наоборот, держал военную выправку, как профессор из соседней половины дома, который, по слухам, служил ещё у Суворова. Мальчишка разговаривал ворчливыми и скрипучими голосами, и эти представления были безумно весёлыми.

Сама она тоже наряжалась во всех известных ей соседей: беременную женщину, нервную и крикливую, тихую бабушку Дуню, угощавшую детей "ирисками" — она варила свёклу с малым количеством сахара, а потом мелко резала и томила в печке. Ириски получались вкуснее магазинных, и долгое время никто не знал, из чего они. Но было очень вкусно. На хулиганку Янку трудно было походить, она внешне совершенно обычная, но повадки её соседи звали блатными, и изображать такое было почему-то неловко. Можно было надеть дядюшкин пиджак и седой парик, взять из серванта сувенирную трубку, и стать похожим на Васю-голубятника, старого алкоголика, на которого плевались все бабки во дворе: хуже маленького с голубями носится, рот-то порвать не может, свистун!

А можно было надеть платье в пол — ну это бабушке оно было в пол, мамины туфли тридцать четвертого размера — почти ладны, и взять из сундука кокошник, расшитый стеклярусом, и изображать царицу или княгиню. Сундук, конечно, запирался на замок, но брат в четыре года научился открывать его маминой шпилькой. Никто ему этого не показывал, он просто играл, что шпилька — это ключ, и открыл случайно. А потом навострился всё время так делать. Благо запирать замок было не нужно, он защёлкивался сам.

В общем, болеть бабушка любила больше всего. За исключением тех дней, когда было совсем плохо: тогда их мама оставалась дома и лечила их всякой гадостью. У брата была вечно забинтована шея, а у неё — голова. Бывали и всякие сыпи, и бред, а когда она, классе во втором, заболела коклюшем, она реально думала, что умрёт. Это странное ощущение обречённой вымотанности, такой усталости и безнадёжности, что жить дальше не хочется совсем по-настоящему. С момента своего выздоровления, она полюбила жизнь. А с годами поняла, что не все люди это умеют.

Странно, конечно, что живя в деревянном доме, они ни разу не устроили пожар: бабушка грела им обед на керосиновой лампе, а в сковородке на полу они разжигали костёр. На том месте долго под вязаной дорожкой скрывалось чёрное выгоревшее пятно, которое взрослые обнаружили, когда собрались красить пол. Ох, и попало тогда ребятишкам... Дом был ещё до капремонта, и когда дети подросли, жажда свободы взыграла громче страха: они спускались на улицу из окна второго этажа по брёвнам. Это уж потом стены обшили досками, когда бабушка на севере жила. Тогда же сломали русскую печку, установив вместо неё другую кухонную печь: плиту... А к приходу родителей возвращались обратно, так же, по стене в окно. И ссоры у них были, и драки...

Как-то пятилетний брат разозлился на что-то, схватил с земли кирпич и погнался за сестрой. Она, сделав два круга по огороду, лавируя между кустами и теплицами, вскарабкалась по стене в окно своей комнаты, и уселась читать книжку.
Периодически она выглядывала из окна, проведывала брата: он всё бегал с кирпичом, искал её.

А однажды, брат играл кубиками, сидя на полу, звал сестру присоединиться, но она увлечённо рисовала красками. Обидевшись на её невнимание, он швырнул в неё молотком, который, неизвестно почему, оказался у него под рукой. Попал в лоб, над бровью. Кровищи было... Взрослые были дома, ужинали на кухне. Услышав шум и крики, мать пришла в комнату, увидела лужу крови, окровавленную дочь, молоток, и всё поняла. Она схватила мальчишку за плечи, рывком поставила на ноги, шлёпнула по попе и рявкнула: марш в постель! Спать! Живо!

Дочь она увела с собой, над раковиной промыла ей рану, обработала, вся семья ахала, сидя за столом. Оказав помощь и утешив, её тоже отправили в постель. Бабушка вышла в коридор и увидела кошку. Она остановилась, чтобы погладить животное, и услышала, как в кухне, приглушённым голосом гроссмуттер спрашивает маму:

— Ты наказала мальчика?

— Да, мама.

— Что ты сделала с ним?

— Шлёпнула.

— Боже, я надеюсь не слишком сильно?

— Нет, мама, только для вида.

— Правильно. Он ещё совсем маленький.

Слёзы брызнули из бабушкиных глаз: "Только для вида!" — а молотком ей не для вида прилетело, между прочим! Мог и глаз вышибить, "маленький"!... Эту обиду на семью она запомнила на всю жизнь, и брату не простила.

Гроссмуттер — это бабушка, которую не велено звать "бабушкой". Они были мамами: мама большая и мама маленькая. Вот большую маму родной сын и прозвал "гроссмуттер". Через пару лет после истории с молотком её посадили за соучастие в мошенничестве и хищении государственного имущества.

Она не понимала, что её обманывают. Человек, который затеял махинацию, застрелился, когда началась облава, и его семью не тронули. А Гроссмуттер была уверена в своей честности, и приговор — шесть лет тюрьмы — был для неё сильнейшим ударом.
Она вышла по удо через четыре года и отравилась. Мама обижалась на неё всю свою жизнь: если бы она отравилась до суда, их бы тоже не тронули. А так — конфисковали всё, подчистую: одежду, обувь, посуду, мебель. Остались крохи. Чтобы вернуть какую-то вещь из конфискации, нужно было прийти, написать заявление с подробным описанием этой вещи, и приложить какое-то доказательство, что эта вещь принадлежит не осуждённой, а другому члену семьи.

Дядя сумел забрать часть своей одежды и рабочего инструмента, папин сарай не тронули — он там работал с деревом, а остальное пропало.

Детей гнобили везде. Как раз пришло время начальных классов, и ходить в школу было невыносимо. За маленькой бабушкой, как и её братом, по случаю, бежали дети со всех окрестных дворов, швыряли в них камнями и палками, кричали: воры! Воры!... А взрослые прохожие делали вид, что ничего не происходит, или наоборот, откровенно одобряли крикунов.

Их родители остались одни — никто не общался с ними, не здоровался, они оба потеряли работу. Люди боялись замараться их клеймом. Иногда под дверь кто-то ставил кошёлку с огурцами или хлебом, или банку молока... Но такая рискованная щедрость от добрых людей была невероятной редкостью. Спустя года три шумиха утихла, от них отстали. Брат тогда уже успел рахитично распухнуть: кривые ножки, большой живот, синюшное лицо, — и пойти в первый класс. Бабушке тоже такая проголодь на пользу не пошла... Они оба притихли, стали слабыми и нелюдимыми, остро реагировали на шутки в свой адрес, даже самые безобидные. Брат так вовсе сразу бросался с кулаками. Это не способствовало хорошим отношениям с окружающими. Так до конца школы они и оставались сами по себе: она читала книжки, в которых торжествовала справедливость, а брат дрался. Конечно, были у них обоих какие-то приятели, товарищи, но близко сойтись ни с кем не получалось, всё казалось, чуть что случись — и припомнят тебе, и камнем бросят. Или того хуже — промолчат, пока тебя бьют.

А потом брат нашёл людей, которым наплевать на твоё прошлое, у них каждый день — новая история, и пришла пора туристических походов с Вовой Яшиным. Здесь, как в песне о двух военных моряках, неважно — кем ты был, что делал раньше, кто твоя родня... Важно, что ты представляешь из себя здесь и сейчас, важно быть плечом к плечу, доверять сейчас и от того не бояться. Здесь никто не припомнит тебе грехи твоей семьи.

Дрались по-геройски, по-русски

Два друга в пехоте морской.

Один паренёк был калужский,

Другой паренёк — костромской.

Они точно братья сроднились,

Делили и хлеб, и табак.

И рядом их ленточки вились,

В огне непрерывных атак.


В штыки ударяли два друга,

И смерть отступала сама.

— А ну-ка, дай жизни, Калуга!

— Ходи веселей, Кострома!


Но вот под осколком снаряда

Упал паренёк костромской.

— Со мною возиться не надо,

Промолвил он другу с тоской.


— Я знаю, что больше не встану:

В глазах беспросветная тьма...

— O смерти ты думаешь рано.

Ходи веселей, Кострома!

И бережно поднял он друга,

Но сам застонал и упал.

— А ну-ка, дай жизни, Калуга,

— Товарищ чуть слышно сказал.



Теряя сознанье от боли,

Себя подбодряли дружки.

И тихо по снежному полю

К своим поползли моряки.

Умолкла свинцовая вьюга,

Пропала смертельная тьма.

— А ну-ка, дай жизни, Калуга!

— Ходи веселей, Кострома!


* Внуки

Наконец-то открыли форточки. Снег ещё лежал, но местами вытаяла земля, асфальтовые дороги, посыпанные солью и прочими химикатами, очистились полностью, только на въездах в некоторые дворы, то и дело, легковушки садились на брюхо.

Птицы щебетали и солнце светило — совсем по-весеннему. В воздухе стоял запах близящихся перемен и обновлений. Впервые в этом году вдыхая вкусный весенний воздух, бабушка подумала, что весну ещё пожалуй, переживёт. А может быть, и лето. А там, осенью, в период обострений, может, даст слабину. Но по ночам ещё здорово прихватывало морозом, переметало тротуары, и снегири штурмовали бабушкин балкон.

Кошка прописалась на окне. С восхода солнца и до самых сумерек она сидела, глядя на улицу, наблюдая за птицами. Иногда уходила на кухню и там спала на открытой форточке, свесив пузо в пространство между рам.

Птенец урлыкал без передышки, выхаживаясь перед зеркалом или перед снегирями, снующими на балконе за стеклом.

Расхламление подходило к концу. Правда, бабушка с опаской косилась на коробку, наполнение которой началось со складного этюдника: свободного места в ней почти не осталось.

— Надо ещё раз перебрать содержимое, — сказала она Кошке. Та дёрнула хвостом.

— Ну не всё я могу выбросить, — удручённо ответила ей хозяйка, — зато детям всяко меньше выносить, когда я, наконец, коньки отброшу.

Кошка чихнула и пошла к дверям балкона.

— Куда намылилась? Твой удел — форточка. Подожди, ветра кончатся, так и вовсе окно откроем. А на балконе — птицы, тебе там не место...

Кошка явно не согласилась, встав перед запретной дверью и нервно дёргая хвостом. Она тщательно принюхалась к щели у косяка, оглянулась на хозяйку, и приняв как факт, что никто её выпускать не собирается, заорала противным громким голосом.

— Шантажистка, — фыркнула бабушка, — громче ори, всех птиц распугаешь, паразитка... Пойдём-ка, пойдём, я тебе филе куриного отрежу.

Услышав, как открывается холодильник, Кошка поперхнулась громким "мау" и замявкала мелко и тихо, трусцой направляясь в коридор.

Ближе к обеду зазвонил телефон, и по его тревожному треньканью бабушка поняла — плохие новости.

— Да?

— Мам, привет! — звонила дочь, — ты дома, уходить не собираешься?

— Нет, премьер созвездия Тау Кита отменил встречу. А что?

— Колька в гипсе. Мам, я понимаю, что это свинство с моей стороны, но я хочу подкинуть тебе полулежачего дурня. Он сам всё может, особый уход не нужен, только фактор присутствия. Я боюсь, что этот придурок побежит куда-нибудь, а ему постельный режим прописан. Да и Витька всё к нему вяжется, того гляди раздерутся. А у меня работа, мам. Срочная. А у Витьки карантин по ветрянке. У нас папа ветрянкой заболел, а Витька пока нет. А Колька переболел в семь лет, ему не страшно. Папа лежит пластом, температура 39 не сбивается, пузыри ещё только полезли... У нас тут дурдом. Кто-нибудь кого-нибудь пришибёт, если ты не выручишь. Забери хоть один раздражающий фактор, умоляю!

— Милая, какой разговор? Это Кольку надо пожалеть: провести в моей компании пару недель, пожалуй, испытание для подростка. Привози. Не подерёмся. А чего он в гипсе-то?

— Дорогу перебежал в неположенном месте...

— Боже мой, он под машину попал?

— Нет, в том-то и дело. Он выскочил на тротуар из-за кустов и сбил собой велосипедиста...

— И сломал ногу?

— Нет, велосипедист сломал руку. А этот горный олень поскакал прочь с места аварии. Его окликнул патруль, он ускорился, башку загнувши, и влетел в траншею, вырытую из-за ремонта какого-то кабеля. Рабочий, сидевший в этой траншее получил ушибы и микроинфаркт, а Коленька сломал ногу. Я уже съездила в ГАИ и школу, дала показания, написала объяснительные, впереди ещё опека, ПДН и выплата штрафа. В общем, Коля сейчас — самый интенсивный раздражитель в доме. Хоть и лежит, помалкивает. Мам, спасай, а то я лично его придушу.

Бабушка улыбалась:

— Привози болезного, привози. Сам виноват. Когда вас ждать?

— Я такси прямо сейчас вызову и приедем.

Николай был спокоен как всегда. Бабушка встретила его на улице, у подъезда. Мать помогла ему выбраться из машины, вытащила и вручила костыли, подбежала к бабушке:

— Мам, прости, заказ горит, как и моя задница. Я побегу, вы тут сами... Справитесь?

— Ну конечно, день длинный, дохромаем. Беги, пострел, беги. Я всё понимаю.

Дочь села в эту же машину и укатила прочь. Бабушка и внук смотрели друг на друга с улыбкой.

— Доскакался, олень?

— Ага. Только это она тебе по телефону про меня сказала "горный олень", а дома она меня горным козлом зовёт.

— Бывает. Это она не со зла, а от расстроенных чувств. Не сердись на маму, просто вы все как-то сразу...

— Беда не приходит одна.

— Это точно. Пойдём потихоньку. Есть будешь?

Коля лежал на диване в большой комнате. Ноут остался дома, он у них с отцом один на двоих. Телевизор у бабушки не кажет со времён царя Гороха. Радио, голубь, кошка и сама бабушка — вот и все развлечения. Но Коля любил этот дом, эту женщину, подкидывавшую денег просто так, эту тишину и уют, в которых нет понимания времени. Здесь жизнь встаёт на паузу, нет суеты, никто никуда не опаздывает, не торопится. Ни у кого не горит ни план, ни заказ, ни задница.

Размеренный день, тихая ночь, крепкий сон, с яркими сновидениями, которыми отдохнувший мозг делится с удовольствием. И разговоры. Много разговоров ни о чём и о чём угодно. Бабушка всегда была интересной собеседницей. Много где бывала, много чего видела и знает. Она ни разу в жизни не отмахнулась от внуков, дескать, подрастёшь — поймёшь, или я не знаю, или маму свою спроси... Всегда она находила ответы, если не в своей голове, то в книгах, которые стояли рядами на полках в каждой комнате. Полок было много. Коля любил читать её книги: Джек Лондон, Сомерсет Моэм, Андре Моруа,  Антон Чехов, Картер Браун, Беляев... С кем только не познакомился Николай на этих полках. Когда он был маленьким, его часто привозили к бабушке болеть, потому что присматривать за ним было некому.

Особенно, когда мама сидела в декрете с Витькой — даже в квартиру не пускала за вещами: не дай бог маленького заразишь. С Анной и Олесей такая же история. Они часто встречались здесь, сначала вдвоём, потом втроём, с Леськой. Они и познакомились-то, можно сказать, только здесь. Аня книжки не любит, только если слушать. Она всё конструктор собирала, или рисовала что-нибудь.

Иногда они устраивали конкурсы, и бабушка всегда в них участвовала.

Сама она рисовала как-то странно: не линиями, а мелкими-мелкими штришками. От этого даже солнце или лягушка в её исполнении казались волосатыми. Она не стеснялась того, что не умеет рисовать. Её собаки были похожи на бегемотов, а люди на Йети. Но Аня сказала, что человек, который не умеет рисовать — не рисует, а бабушка — умеет, просто у неё свой стиль. С тех пор было принято считать так, что данные рисунки выполнены в одном стиле, стиле бабушки. Она не спорила. Легко проигрывала, легко выигрывала...

В её присутствии было так хорошо и спокойно, что даже ссориться не хотелось. Если возникал спор или недоразумение, шли к ней за советом. А дома могли бы и разодраться.

Много они узнали здесь — этой квартире, от этой спокойной улыбчивой женщины.

Дети, узнав, что у бабушки поселился их старший брат, запросились тоже.

— Так он-то ногу сломал, а вы с чего туда попрётесь?

— Папа, — рассудительно спросила Олеся, — мне что, нужно ногу сломать, чтобы погостить у родной бабушки?

Хохотали всей семьёй. На следующий день все трое: Аня, Леся и Милана приехали на денёк, да так и остались. Бабушка была не против, она давно не собирала всех внуков вокруг себя, а теперь, кто знает, может, это — последний раз.
Не хватало только Витьки, но он сидел с зелёным папой, и играл с ним в шахматы, когда тот мог. Теперь внимание отца принадлежало только ему, и он не хотел это терять. Может, и объяснить бы не смог, мал ещё, но выбор сделал именно такой: пока никого больше нет, я останусь с папой.

И снова жизнь наполнилась книжками и разговорами. Рассуждали о прочитанном, о Птенце и его поведении, о Кошке, о случаях из жизни, о знакомых и чужих людях.
Под шумок, бабушка выставила детям коробку: может, выберут для себя что-нибудь.

— О, какой базар! — весело прокомментировала Аня, — чё почём? — хоккей с мячом!

— Откуда ты взяла эту фразу? — поинтересовалась бабушка.

— Не помню. Просто рифма прикольная. А ты это уже где-то слышала?

— Да, у нас бытовала такая... Шутка.

— Шутка? А о чём она?

— Ну, это не смешная шутка... Как сказать... Она произносилась не как рифма, а как вопрос, тут дело в интонации. Просто в то время у нас была единственная команда, которая играла в хоккей с мячом, а не шайбой. И  принадлежала она клубу "Родина".

Девочка задумалась, а потом вдумчиво произнесла:

— Чё, почём хоккей с мячом?

— Да.

— То есть, это вопрос о цене родины? Предложение стать предателем, продать Родину?

— Да.

— Ни фига себе, у вас были шуточки...

— Было и такое время...

Коля выудил этюдник:

— Леся! Подгон босяцкий. Хватай, пока подешевело, было — рубль, а стало —два! — дети засмеялись.

— А что это? — Олеся крутила в руках непонятный ящик на крючке. Потом открыла и, осознав, что это, радостно завизжала.

— Она всех достала со своими причиндалами, — объяснил бабушке Коля, — везде таскается с запасами бумаги и карандашей, всегда с пакетом. Уж и рюкзак ей купили, чтобы она на цыганщину меньше смахивала...

— Это так круто! Бабушка! Ты мне его подаришь?!

— Забирай, солнышко, может, будешь художницей. Рисуй на здоровье.

— А это что такое? — ребята рассыпали по лежачему брату содержимое коробки, — а это зачем?

Бабушка начала рассказывать:

— Это — игрушка, из картона вырезаешь куклу и наряды для неё. Вот эти штучки загибаются, и платья держатся на кукле. Можно придумать свои. Здесь часть нарядов цветные, а часть — надо самим раскрашивать. Я думаю, может Милане будет интересно.

— Будет. Я маленькая любила вырезать, — серьёзно заявила Олеся.

— А ты сейчас-то большая что ли? — съязвила Аня.

— Ну, больше Миланы...

— А это — набор ножей. Они считались "по дереву", но какие-то они слабенькие. Из картона что-то вырезать, модельки собирать — самое оно.

— Ба, сейчас для этого есть нож канцелярский. Сменные лезвия, тонкие и острые, как бритва...

— Что б ты понимала в ножах... Дайте его мне. По осине будут резать как по маслу.

— Коля, а ты разве режешь по осине?

— Теперь буду. Набор подобных ножей не дешёвый, а всё — "гаражный китай". А этот — совдеповский, хороший. И лезвия прочные... У нас на УПК есть курс, и деревяшку предоставляют, и возможность участия в каких-то конкурсах... Но мне всё лень было, — обратился Николай к бабушке, — а тут, на всём готовом, грешно игнорировать. Пойду. Попробую. Может, у меня талант от деда.

— Не попробуешь — не узнаешь, но помни, что хвалить надо не за талант, а за старание. Приложишь усилие, и талант появится.

— Ааааа, давай без лекций. Мне не десять лет.

— А чем плохи десять лет? — возмутилась Олеся, — что, десятилетним можно лекции читать, а таким коням как ты, нельзя?

— Поэтому ты здесь и лежишь, — поддержала сестрёнку Аня, — лекции не слушал.

— Ну всё, всё! Набросились!

— А это — для поездок, набор футляров: для мыла, зубной щётки, зубного порошка, и маленького полотенца с расчёской.

— Это мне! — Аня забрала пластиковые коробочки пастельного светло-зелёного цвета, и начала их открывать и закрывать, — очень удобная штука. Лучше моей мыльницы. А для щётки у меня такой же футляр, но зато этот — в цвет. А вместо зубного порошка я сюда салфетки положу.

— Ой, машинки!

— Это инерционные. Очень далеко уезжают по ровной поверхности. Поставь. Прижми. Откати назад. Отпускай.

— Вот это — вау!...

— Девочки, оставьте их для Вити, он — фанат, — Коля рос хорошим братом, — кроме того, у них в садике всё соревнуются мальчишки, у кого дальше машинка укатиться. Пусть победит парень. Давайте поддержим!

— Ладно.

— А это — миксер?

— Да, верно. Ручной. Неубиваемый. Жалко мне его выкидывать.

— Оставь, конечно. Мама не разрешает миксер брать. А у нас теперь свой будет.

— Бабушка, а та коробка тоже была в этой коробке?

— Да. И полкоробки занимала. Тяжёлая. Поэтому я её вытащила.

— Что это?

— Швейная машинка.

— Такая маленькая! Игрушечная?

— Игрушечная. Мы в садике ездили на дачу, на всё лето. И там шили наряды для кукол.

— По серьёзке? Или на игрушечной машинке?

— По серьёзке на игрушечной машинке. Распаковывай.

Девочки пыхтели вокруг коробки, Коля тоже смотрел с интересом, а Милана всё катала инерционные автомобильчики. Наконец, игрушку извлекли.

— Она настоящая!

— Но игрушечная. Вот такие у нас были игрушки.

Даже лоскуток, прошитый на пару сантиметров, лежал под лапкой. Олеся покрутила ручку, машинка послушно застучала иглой, строчка на лоскутке поползла вперёд. Девчонки заверещали, Милана испуганно уставилась на них, а потом засмеялась. Стальные нервы у девочки. Коля сморщился от визга, но промолчал, а посмотрев на Милу, даже улыбнулся.

— Ну это точно в вашу бабскую семейку, — съязвил он, а бабушка опять вспомнила: "твой сын обеспечивает женщин одеждой и едой... Ты этого мне желала?" Она передёрнула плечами.

— Ну ладно, балуйтесь. А я пойду, ужин приготовлю.

— Ба, пусть они балуются в соседней комнате, а?

— Хорошо. Девочки, Коля устал. Давайте дадим ему немножко тишины. Милана, пойдём со мной, детка. Пойдём, будем кушать готовить...

День за днём дети играли, рисовали, читали книжки, разговаривали. Никто не просился домой. Родители их предусмотрительно не звонили — не буди лихо, пока оно тихо. На третий день, вечером, Милана заплакала, сидя на полу и глядя на Птенца. Дети были в недоумении — Милана никогда не плачет. Бабушка всполошилась, осторожно подсела к девочке:

— Что ты? Птичка обидела? — внучка помотала головой. Слёзы тихонько ползли по её  щёчкам, она судорожно вздыхала и смахивала капли с подбородка. Этот тихий горестный плач не был похож на каприз или типичную детскую истерику.

— Кушать хочешь? — опять печальное движение головой — нет.

— Болит что-то? — бабушка придвинулась к ребёнку вплотную и ощутила жар, — мать моя непорочная, да у тебя температура! Тебе плохо? — кивает.

— Где тебе плохо? Покажи пальчиком?

Милана задумалась, потом вздохнула и развела руками.

— Аня, принеси морс, ей надо попить, — сестра побежала на кухню.

Милана повернулась к бабушке и протянула руки. Глазки у неё были сонные, вид усталый и печальный. Бабушка вскочила как молоденькая, подхватила девочку на руки, бережно прижала к себе. Аня принесла морс, сестрёнка покорно отпила и положила голову бабушке на плечо. Все притихли. Женщина качала ребёнка на руках, но чувствовала, что недомогание мешает малышке расслабиться. Она медленно затянула песню, соответствующую настроению:

Там, где кружит над Волгою ветер,

И берёзка грустит над водой,

Рано-рано на синем рассвете

Был сражён командир молодой.


С боевыми простившись друзьями,

От неравного боя седой,

Трое суток он бился с врагами,

Не сдавался танкист удалой.

А когда задымилась полянка,

И огонь по броне заходил,

Вылез он из горящего танка

И на дымную землю ступил:


— Пусть умру я, но недруг проклятый

Не пройдёт здесь во веки веков!

И взмахнул он последней гранатой —

Подорвал и себя и врагов.

Он упал возле танка родного,

Молодой ясноглазый танкист...

Плакал ветер над Волгой суровой,

Да кружился берёзовый лист.


Это было на синем рассвете,

Под высокой и яркой звездой.

Там, где кружит над Волгою ветер,

И берёзка грустит над водой.


Тишина. Все сидят, притихли. Бабушка бы пошутила: убила своим завыванием, да не к месту шутки.

— Пой, — тихо, но требовательно сказала Милана.
Бабушка вздохнула. Украдкой глянула на ребят, но те сидели серьёзные, сосредоточенные. Недовольства на лицах не было.



Ботиночки дырявые, от холода дрожу,

И пальцами корявые узоры вывожу

Ого-го-го-гооо... Да на асфальте.


Тихонько дождик сыплется за шиворот ко мне,

Троллейбус не торопится, а капли на спине

Ого-го-го-гооо... Уже согрелись.


Я сам себя баюкаю: хорошенький ты мой,

Нельзя же всё с наукою — шагал бы ты домой

Ого-го-го-гооо... С одной из этих...


Но с этой — не получится, а дома ждёт обед,

Но дома — нет попутчицы, а здесь обеда нет.

Ого-го-го-гооо... Как надоело.
Пришёл троллейбус.


— Это про что? — шёпотом спросила Олеся старших.

— Про бедного студента, — так же, шёпотом, объяснил Коля, — у него денег нет на столовую, жрать охота, и с девушкой погулять. А приходится на учёбу тащиться под дождём.

Потом была колыбельная про цыплёнка,  и ещё одна, из найденного песенника:



Ночь в домашних тапках в темноте

Шлепает по нашей комнате.

Хочет, чтобы ты уснул, малыш,

Отчего же ты не спишь?

Папа наш сегодня не придет,

Хоть его и сын, и мама ждет.

Папочка у нас с ума сошел,

Он опять в поход ушел.

Папочке давно уже, видимо,

Где-то не хватает винтиков.

По субботам с диким рюкзаком

Папа покидает дом.

А потом твой глупый папочка

Спит в палатке в мокрых тапочках,

Или воет песни до утра

У потухшего костра.

А когда вернется он назад,

Пахнет от него, как от козла.

И, наголодавшись там, в лесу,

Папа запускает лапы в суп.

Папа наш в походах одичал,

Облик человека потерял.

Ты запомни, сын, в поход одни

Только бяки ходят в наши дни.


Милана смеялась. Неизвестно, что она поняла из этой песенки, но явно повеселела.

Бабушка прижала губы к её голове — температура немного спала. Дети улыбались, собравшись вокруг Коли на диване. Бабушка дала Милане ещё морса, и велела всем ложиться спать. Однако больная с неё не слезла, наоборот, вцепилась ручонками и собралась снова заплакать. Тогда бабушка села в кресло, устроила девочку по-удобнее, и начала тихонько мурлыкать ей все песни подряд.

 Так и уснули ребята, прислушиваясь к тихому пению. Им снились тёмно-зелёные ёлки, сияющие на солнце пруды, просёлочные, укрытые мягким песком, дороги, и какая-то непонятная большая, но похоже очень добрая Хибина-мать.

Утро застало всех на своих местах: дети проснулись от того, что голубь перелетал с места на место, пикируя над кем-нибудь из них, едва не задевая крылом. Бабушка так же сидела в кресле, спала, а на её коленях спала Милана, покрывшаяся мелкими розовыми пузырьками. Ветрянка догнала её здесь. Через неделю позеленели все, кроме бабушки и Коли, но и ему, за компанию, вымазали зелёнкой гипс.


— Бабушка, а кем ты работала? — спросила Олеся.

— Ой, малыш, кем я только не работала... Всё скакала, с места на место, а в итоге ни должности хорошей, ни сбережений денежных...

— Почему скакала? Тебе не нравились твои работы?

— Ну как "не нравились"... Понимаешь, мне становилось скучно. Вот пошла я на севере работать водителем. Посадили меня на грузовик — зерно возить, доярок с утра на раннюю дойку, сапёров...

— Кого?

— Взрывников. Они аварийные и нерентабельные дома взрывали. Там район был довольно старый, но дома все примерно в пять этажей. И вот надо один дом убрать, чтобы на его месте построить новый. Они едут... Там старый такой дядька был, он в войну взрывал фашистов, мосты, чтобы враги не могли проехать в наши города, даже вражеский штаб взорвал однажды... Ему за это медаль дали. Так вот. Он всё рассчитает точно-точно, взрывчатку заложит, и — бах! — только камни и пыль от дома остаются... Они складывались, эти дома, как карточные домики. А в соседних зданиях даже стёкла не звенели, вот какой точный был взрыв.

— А чего это вы про взрывы на кухне судачите, без меня? — возмутился Коля.

— Так ковыляй к нам, заодно чаю попьём.

— У меня же постельный режим, — пробурчал мальчик уже в дверях.

— Ну завернись в одеяло, — пожала плечами бабушка.

На плечо Коле приземлился Птенец и заглянул ему в лицо одним глазом. Почему-то Колю он выделял из всех, чем-то ему этот парень нравился.

— А вообще, мы не про взрывы. Мы про то, что возить зерно и всех этих людей было интересно. И я с радостью шла на работу. А потом меня повысили, сволочи, дали мне начальника возить. Какая-то местная шишка, это уже совсем неважно. Вот у него тут встреча, там встреча, за документами надо съездить, в магазин его завезти и доставить до подъезда. Всё — с обеда свободна. А зарплата была такая, будто я персидского шейха прямо на себе катаю... Любой бы рад был. Но скуууучно же! Это тебе не в поле застрять посередь дороги, не наблюдать за взрывами, не смеяться над шутками... Тоска. Просилась обратно — посмотрели как на дуру.
Уволилась. Пошла снова на грузовик, возить топографов. Они изучали окрестности, наносили местность на карты для будущего строительства и так, не знаю... В общем, опять интересно. Я их привезу, они мне рейку всучат — иди, мол, на тот холм, рейку в землю упри и стой. Ладно. Я стою, а они высоту рельефа по рейке мерят. Пока отметят, запишут, проверят... Потом машут мне, мол, иди вправо, до ручья, там стой. Так и ползала. То по пояс в снегу, то на морозе до посинения стоишь с этой злосчастной рейкой, а то послали меня за забор, я через него перемахнула, а там бочка с водой. Я прямиком туда — бульк! Специально не попала бы, а тут — в аккурат... Да ведь, главное — зимой!... А потом меня опять повысили — послали в кабинете сидеть, карты переписывать. Копии делать. Чего смотрите? Не было ксероксов тогда. Всё делалось вручную, по линейке. Тушью. Ошибёшься и перерисовывай весь ватман. Вот так развивалась внимательность. Но это же скука смертная — изо дня в день рисовать одно и то же. Всё время в кабинете, с одними и теми же рожами, которые от скуки всякую чушь несут: сплетни, слухи, ссоры... Фу. Как вспомню этот кабинетный серпентарий, так дурно становится... Уволилась. И так всегда. А где-то просто мозгов не хватило.

— Например?

— Ну вот здесь уже устроилась было в театр, на испытательный срок, помощником бутафора. Опыт, какой-никакой, с северного театра есть. Там было условие: пройдёшь испытательный срок — поедешь учится на бутафора за счёт театра. Я прошла. Но учится отправили девочку-костюмера, потому что она — подружка начальника.

— А мозги?

— А вот и где они были, когда я обиделась и уволилась? Во-первых, можно было работать и помощником, тоже хорошо. А во-вторых, ехала бы за свой счёт, училась, и вернувшись, шла бы к конкурентам. Вот и сделала бы тогда эту девочку...

— Разве у театра есть конкуренты?

— В любом коллективе есть конкуренты, даже если это не очевидно. Драматический театр юного зрителя всегда соревновался с  Восточным Драм Театром. Они плели интриги, переманивали друг у друга артистов, "обличали" и очерняли директоров и драматургов... Что попало могли вытворить "чисто из принципа". Но я не хотела участвовать в подобной грызне, вот и ушла без боя.

— А ещё где работала?

— Ещё?... Да у меня в трудовой книжке не просто вкладыш есть, он весь исписан... После школы я пошла на завод, ученицей маляра.

— Ты красила завод?

— Нет, детали, которые там делали. А, нет, погоди. Ещё в школе я целое лето ходила на подработку, с подружкой Наташкой, дранку наколачивала.

— Что делала?

— Ну в старых домах, кирпичных, деревянных — штукатурка. Под ней сетка из тонких палочек, досочек, реечек... Вот эти реечки — дранка. Их на стену наколачивали, а сверху замазывали, чтобы стены были ровные, тёплые, и имели хороший вид. Платили по пять копеек, вроде, за квадратный метр. Этот дом на проспекте стоит, там на первом этаже пельменная и парикмахерская.

— Это такой зелёный?!

— Да, но тогда он был жёлтым. А потом голубым. А сейчас, да, он зелёный.

— И ты строила такой старый дом?!

— Спасибо, внученька, ты напомнила мне, что я древняя как мамонтова какашка...

— А ещё, ещё где работала?

— Вот после школы уже в заводе. Потом уволилась оттуда, потому что собралась опять в поход, а там не отпускали. А шли мы надолго, больше месяца ходили, на скалы. Вернувшись, устроилась в туберкулёзную больницу...

— Ба, это на Майской улице?

— Нет, Коленька, на Майской — новый тубдиспансер. А старый стоял возле вашей школы. Правда школы там тогда не было, а был пустырь и кинотеатр "Мир".

— Подожди, но кинотеатр "Мир" стоит у рынка...

— Это его потом построили, вместо старого, деревянного. Раньше там была базарная площадь, там проходили ярмарки, постоянно стояло три ряда базара. Мы там зимой молоко покупали, кругами. А то соседи не торговали молоком зимой.

— Кругами?

— Замороженное. Да, кругами. Берёшь этот белый снежный круг и тащишь домой. Дома пополам его рубишь и в таз, или в ведро. Растает и будет молоко...

— Бабуш, погоди, у меня уже голова кругами, боюсь, таять начнёт... Отмотай назад — на чём мы остановились?

— На больнице у вашей школы, которой тогда ещё не было. Вот, там я работала медсестрой...

— Ты разве медсестра?

— У меня в школе был профиль — медицинская сестра детского сада. Мы ходили на практику в садик и прививали там детишек. Не отвлекайся, итак. Медсестрой. Санитарок там не хватало, поэтому я днём градусники ставила, уколы и капельницы, а ночью мыла полы и выносила судна из-под лежачих больных. Чего там только не насмотрелась... Ну кровь и говно — это в порядке вещей, но страшно: такие молодые умирали... Я всё раньше-то думала, что туберкулёз — это про лёгкие, а там увидела и туберкулёз горла, и костей, и мозга... Жуть. Выходных было мало, я начала зарабатываться, сутками-то: мою коридор, смотрю — за столом дежурная сестра сидит. Моргнула — нет никого. Чего только не мерещилось. А потом я на север поехала.

— А как ты решила на север уехать?

— В поход туда ходили, мне места понравились, вот и решила. А что мне дома-то?... Надо было там и оставаться... Но не про то опять. На севере сначала в заводе работала: в малярке, на пайке, на сборке... Потом водителем пошла. Это я уже рассказывала. Потом в любительский театр, помощником бутафора, в основном. Играла там в спектаклях, полы мыла там же.

— Ты играла на сцене?! Бабушка, ты что — актриса?!

— Ага, погорелого театра. Любители — это не актёры. Но всё равно было очень здорово.

— А кого ты играла?

— Золушку, Анидаг, Женщину — в "Кошке, которая гуляет сама по себе"...

— Офигеть!

— Нет, мне не нравилось. Душно, жарко, опять одно и то же изо дня в день... Вот декорации делать было куда веселее. Ещё в магазине подрабатывала, фасовщицей на складе. На завод ещё ездила, когда там аврал был. Меня как-то раз случайно позвали, а я так и стала ходить, если время есть. А потом я вышла замуж, уехала домой. Здесь устроилась сначала на швейный комбинат. Прихожу, а там вахтёрша сидит без правой кисти. В отделе кадров у всех тёток — то пальца нет, то нескольких, а то и вовсе, как у вахтёрши — культя. Все они с производства — получили травму, перевелись в администрацию, с обучением, видимо. Жуть.

— И ты там работала?

— Да, мне нравилось. Там станки нитки тянут и в катушки наматывают. Вот у тебя несколько станков и ты бегаешь вдоль них, проверяешь, чтобы всё работало хорошо. А нитки рвутся. И если где-то нить оборвало, нужно выключить станок, найти концы, связать, и запустить по новой. А все же сдельщики: сколько сделаешь, столько и заплатят, а тут такую махину пока остановишь, пока запустишь — время теряется. Вот и вязали узелки на ходу, не выключая станка. Поэтому пальцы и летели. Нарушение техники безопасности.

— Так ведь страшно в станок лезть!

— По началу, да. А потом привыкаешь, и кажется, ничего особенного.

— А их ругали?

— Конечно. Но кого это остановит? А потом уж я пошла, после переезда в эту квартиру, на почту, в магазин — полы мыть, в офисе ещё. Не самая интересная работа, но тоже ничего. Особенно на почте: то телеграмма срочная, даже такси давали, чтобы вовремя доставить. А я раз в лифте застряла. Таксист по подъезду бегает и матерится, а я ему из лифта кричу... Он бы заткнулся на минуточку, так услышал бы меня сразу, а он орал, бегал, чуть не полчаса. А ещё я письма носила одному писателю. И он каждый раз насыпал мне полные карманы конфет: у тебя же дети есть, я по глазам вижу, что есть. Хороший человек. Ваши родители были, может, как вы сейчас — те, что младше, и конечно, радовались гостинцам... Дефицит же был, не достать было конфет. А он просто так угощал. Мне было так неловко, вот хоть не ходи к нему совсем, а как? — мой участок...

— А это тот писатель, которого мы в школе проходили?

— Да, он наш, местный, из района. Для детей писал. Вон, книжка его, у Миланы на раскладушке.

— Бабушка, так он же умер сто лет назад...

— И снова спасибо, дорогая внученька!


* Разговоры

— Бабуш, я вот совсем домой не хочу. Мне здесь лучше.

— Просто здесь спросу меньше. Мама заставляет прибираться, а вы не хотите, потому что сидите в Интернете, а это затягивает. А здесь нет Интернета, здесь и прибраться — развлечение. Скучно у меня.

— Нет, не скучно: ты всегда дома, и всегда с нами разговариваешь. Я вот в Интернете сижу от скуки. А у тебя я даже не вспоминаю про него.

— Так ведь родителям работать надо.

— А я и не говорю, что хотела бы видеть их дома с утра до вечера. Они не такие как ты. Они не будут со мной весь день разговаривать, даже если мы дома вместе. Они скажут: иди в свою комнату, займись чем-нибудь...

— Наверно, я раньше так же говорила. Ведь дел по дому много... Хотя я, если честно, не помню. Не помню такого, чтобы я послала своих детей в комнату.

— Вот поэтому с тобой интересно...

— Ба, спой про череп.

— Аня, ты уже большая девочка, а всё ерундой интересуешься...

— Ну спой... Ту, что про скелетов. Там смешно. Про пьяного сторожа.


Снова ночь на Ивановском кладбище,

И едва лишь куранты пробьют,

Мертвецы, надев белые тапочки,

На ночную прогулку идут.

Мертвецы, надев белые тапочки,

На ночную прогулку идут.


А мы лежим с тобой в маленьком гробике,

Ты костями прижалась ко мне.

Череп твой, аккуратно обглоданный,

Улыбается ласково мне.

Череп твой, аккуратно обглоданный,

Улыбается ласково мне.


Разобрать бы наш гробик по досочкам,

Да на воле гульнуть хоть часок,

Разогреть наши дряхлые косточки,

По хребту пропустив коньячок.

Разогреть наши дряхлые косточки,

По хребту пропустив коньячок.


В эту ночь на Ивановском кладбище,

Где часы лунный свет серебрит,

На могилке разрытой заброшенной

Пьяный сторож, икая, лежит.

На могилке разрытой заброшенной

Пьяный сторож, икая, лежит.


И под утро, изрядно побитые,

Мы вернёмся в наш маленький гроб,

И устроимся там поудобнее,

Я те пятки закину на лоб.


Дети хохочут:

— Ещё! Ещё! Ещё!



Подарил мне дедушка рубашку, ха!

Рубашку я два года не стирал.

По этой по рубашке забегали букашки,

И я их мизинчиком сшибал, о веди-веди,

Я их мизинчиком сшибал, окей!


Однажды забралися ко мне воры, ха!

Никто из них опасности не знал...

Рубашку повстречали, от запаха упали,

На утро я их трупы собирал, о веди-веди,

На утро я их трупы собирал, окей!


И пусть я буду круглым идиотом, ха!

Если ту рубашку в стирку сдам:

Стирать рубашку с мылом — мне это не по силам,

Ведь мыло в наше время — капитал, о веди-веди,

Ведь мыло в наше время — капитал, окей!



— Почему? — сквозь смех спрашивает Леся, — что такого в мыле?

— А то, что не было его. У нас эту песню пели, когда дефицит был. Представь, все магазины были пустые. Ни трусов купить, ни мыла, ни коньки, ни ковёр... Ничего не было. Вот, вроде, и деньги есть, а два куска чёрного хозяйственного мыла добудешь по случаю, и экономишь его, трясёшься — когда потом новый случай представится... Тогда же присказка ходила: махнём, не глядя, часы на трусы? А если в буханке хлеба резинка от трусов попалась, так только этот хлеб потом и берёшь — вдруг остальное тоже попадётся... — тут и бабушка расхохоталась, глядя на лица детей, — да шучу, я шучу!... Но резинка мне правда попалась. Вот сейчас я бы жалобу накатала, и хлеб бы выбросила, а тогда — резинку долой, и даже аппетит не испортился. Тогда очень хорошо чувствовалось: "есть хлеб на столе, и стол — престол, а хлеба ни куска, так и стол — доска".

— Ты голодала?

— Да нет. Нет, у нас всегда была еда. Скудная, правда. И порции маленькие. И жрёшь, что есть, а не то, что хочется... Сейчас лучше живём.

— Мне родители это же говорят: зажрался, — задумчиво сказал Коля, — вот мы, говорят, в ваши годы каждой конфетке радовались, а суп из воды и серой вермишели хлебали, и нахваливали, а вы, мол, зажрались, роетесь...

— Да, моя мама так же говорит. Только она всё про морковку: вот дать вам с Анькой, говорит, мешок морковки, чтобы только её и ели, потом бы, небось, и кашу молотили, как миленькие.

— Да, было такое... Но вас ругать за это нельзя. Вы не знали голода, так разве это плохо? Разве пожелаешь вам жить так, как мы жили? Ради чего? Только чтобы позлорадствовать — "а я тебе говорила — ешь котлету, а ты не хотел!" Боже мой, какая глупость.

— А мама бы тебя сейчас наругала...

— Леся, придёт твоя мама, я её сама наругаю. И Колину тоже. Что это такое — своим тощим голодным детством хвастаться? Чтобы вы учились завидовать аскетизму, преодолению, проблемам, голоду, болезням? К чему это всё? Романтизировать уродство, чтобы в нормальной жизни чувствовать, что ты ненормальный? Чушь какая. Я им дам на орехи...

— Только не ссорьтесь, а то нас к тебе потом не отпустят.

Бабушка задумалась — дети правы. Мысль, конечно, надо донести, но не так, как хотелось бы. Эмоции надо придержать в себе, оставить только факты. Беспристрастность суждений бережёт от любых конфликтов. Она отметила про себя, что надо обязательно подготовиться к этому разговору.

— Кто бы что ни говорил, ребята, а должна быть своя голова на плечах. В моё время, когда я уже детей родила, пели одну очень хорошую песенку:

Побоями учить — что мёртвого лечить,
Но многие того не понимали:
Учёные труды — туды их растуды —
Вколачивали розгами в зады.
А в это время, ученик покорный
Лежал ничком и, охая притворно,
Держал в кармане шиш и тихо мозговал
Над тем, что педагог не задавал.

Без шестерёнок и карданов,
Без всяких видимых причин,
И днём, и ночью — неустанно
Наш вечный думатель урчит.
Он то замрёт, то вдруг ускорит
Заветной мысли дерзкий бег...
И никакому мотористу
Его не выключить вовек.

Чужие мысли жечь — что палкой воду сечь,
Но многие того не признавали:
Гоняли в пух и прах, и нагоняли страх,
Уничтожая книги на кострах.
А в это время, скромный местный житель,
Стоял в толпе и думал:т "Жгите, жгите...
Ваш солдафонский нрав мы будем брать в расчёт,
А книжек понапишем вам ещё!"

Под чью-нибудь дуду любую ерунду
Приходится отплясывать частенько:
Рукой голосовать, ногой маршировать,
И головою гвозди забивать.
Но, слава богу, думать мы свободны
Когда угодно и о чём угодно,
И самый дикий вздор смешон нам до сих пор,
Пока урчит невидимый мотор.

Без шестерёнок и карданов,
Без всяких видимых причин,
И днём, и ночью — неустанно,
Наш вечный думатель урчит.
Он то замрёт, то вдруг ускорит
Заветной мысли дерзкий бег...
И никакому мотористу,
И никакому аферисту,
И никакому террористу —
Его не выключить вовек.

— А было и такое время, ребята, что в магазинах всё есть, а купить не на что. Не выдавали денег нигде. Ни зарплат не было, ни пенсий, ни пособий. Потом уж как стали делать: есть какой-то магазин, при предприятии, в основном, и человек там продукты берёт под запись. А в конце месяца ему эту запись считают и делают вычет из зарплаты. Цены там, правда, были значительно выше, чем везде, но куда деваться? Хоть так. Где могли, выдавали зарплату чем-нибудь ценным: бытовой техникой, например. Её потом можно было обменять на продукты или одежду.

А вместо пенсий и пособий начали выдавать справки — на пятьдесят рублей, на сто, на пятьсот. Но отоваривать эти справки можно было только в определённых магазинах, не везде. И если сахар повсюду стоил восемнадцать рублей за килограмм, то в таких магазинах — "со справками" — сорок восемь. Получается, что минимальной справки хватало только на кило песку. А брать можно было вперёд, чуть ли не на три месяца.

Были такие семьи, где пенсия — единственный доход. Например, мама на инвалидности — не работает, папы нет, и двое или трое детей. Вот они этими справками три пенсии выберут, моментально проедят, с бешеными-то ценами, а потом побираются. Дети шли воровать — есть-то хочется. А в соцпомощь придёшь — одно услышишь: "Зачем рожала?" Но ведь никто не знал, что так жить будем. Да и не все ведь так жили. Кто-то хорошо поднялся в те годы.

Одна моя знакомая перепродавала квартиры, а другая — путёвки на курорты. Раньше же нельзя было никуда выехать из страны без разрешения, а тут можно стало. Люди и хотели бы на мир посмотреть, и деньги у них есть, но не умеют ничего — страшно же. А тут она: и отель забронирует, и питание организует, и билеты купит,
а ты только паспорт давай, и деньги, конечно. Зато и встретят тебя в чужой стране, и домой проводят... Вот они обе из нищеты тогда вылезли. Очень хорошо жили потом. Одна, правда, спилась потом, но это уже не в тему.

— А у тебя много знакомых за жизнь, кто реально разбогател? Чем дело кончилось?

— Ну уж так, чтобы совсем разбогател, миллиардером, например, стал, таких я не знаю. Но один мой одноклассник депутатом стал, а позже и вовсе служил при федеральных властях. Квартиры у него были, машины, дача... Шикарная, конечно. Он умер уже. От ожирения сердца, говорят. Последние лет двадцать страдал лишним весом.

А одна мамина подруга... Ну они когда-то дружили. Она стала самогон гнать, когда сухой закон был — спиртное было под запретом. Они с мужем вдвоём это дело начали. А тогда милиция по домам ходила, проверяла. Могли и посадить. Торговали они по ночам, а днём пили и спали. У них ещё дети были, в таких-то условиях...
Старшего сына сдали в детдом, а потом родили ещё двух девочек. Когда сын вернулся из детского дома, он, конечно, расстроился, увидев такую разруху: кругом грязь, голод, девчонки оборванные ходят, чумазые. Алкаши всякие толкутся и дома, и у дома... И ведь есть деньги у родителей, но интереса нет. Лень прибраться, готовить, жить нормально. Купят колбасы, хлеба — и сыты. И кому-то он посетовал на судьбу, что мол, жить невозможно, а стучать на родителей — чревато. Ему посоветовали: вокзал рядом, почтовый вагон стоит по расписанию — залезь туда и раскидай посылки, а как заметят тебя — беги домой. Придут к вам с обыском и увидят, что дома творится. А тебе за вагон ничего не сделают. Во-первых, мал ещё, во-вторых, не украл же... Так, похулиганил.

Он сделал, как ему советовали. Завели дело, пришли с обыском, но лишь взяли объяснительные с родителей по поводу хулиганства их сына. И посадили его на четыре года, потому что приписали ему все нераскрытые хищения с поездов за последний год. Сам он вину не признал, но это не помогло. Так и пропал мальчишка. Больше о нём не слышали.

— А почему им за самогон ничего не было?

— Потому что они выпивкой снабжали всё местное отделение.

— И кто из них разбогател?

— Мать. Отец спился, а она взялась за ум, если можно так выразиться. Гнала самогон, копила деньги. Купила три квартиры в кооперативе, как раз к свадьбам своих дочек, сама устроилась... Потом, вроде, какие-то вложения ещё куда-то делала... Я уж и не помню, что там мама рассказывала. Но доживала свой век эта женщина в роскоши — это я помню точно.

— Какой-то грустный разговор получается...

— Бабушка, а ещё есть смешные песни?

— Есть. Надо подумать. Вот такая, например, мы её в школе учили, на уроке музыки:


Раз осеннею порой, вдоль опушки лесной,

Шёл медведь к себе домой в тёплой шубе меховой.

Шёл он, шёл, к своей берлоге по проселочной дороге

И, шагая через мост, наступил лисе на хвост.


Подняла лисица крик, зашумел тёмный лес,

И медведь с испуга вмиг на сосну большую влез.

На сосне весёлый дятел белке домик конопатил,

И промолвил: Ты, медведь, должен под ноги смотреть!


С той поры медведь решил, что зимой нужно спать —

По тропинкам не гулять, на хвосты не наступать.

Он в берлоге, безмятежно, спит зимой под крышей снежной,
И доволен неспроста, что родился без хвоста!



— Ещё!

— Ну, раз уж речь зашла о медведях...

У меня беда со слухом: наступил медведь на ухо,
Отдавил мне ухо или два...
Я пою и не ручаюсь, за мотив я не ручаюсь,
Я ручаюсь только за слова.

Я пою, а мне соседи говорят: потише, Федя!
И простору песне не дают.
Говорят мои соседи: в зоопарке есть медведи —
Все тебе привет передают!

Говорят мои соседи: ты бы взял бы отпуск,Федя,
И ружьё б приличное купил,
И убил того б медведя, застрелил того б медведя,
Что тебе на ухо наступил!

Взяв ружьё для интереса, я иду себе по лесу
И конечно, песенку пою.
А медведи, словно йоги, до весны лежат в берлоге,
Ну а я лежачего не бью.
Ещё была популярной такая песня:



Если зуб разболелся вдруг,             

Если боль невтерпёж — так что ж,         

Тут уже не кричи — лечи:               

Существуют врачи!
               

Ты к врачу на приём — бегом,          

Сразу в кресло садись — держись... 

В общем, как на себя самого,         

Положись на него.
               


Если врач не мастак, а так,            

Понимает в зубах — не ах,

Если сразу не разберешь,

Плох он или хорош —

Ты не сразу за дверь: проверь.

Не бросай одного его,

Пусть он даже не в зуб ногой —

Будешь знать, кто такой.



Ты врачей не брани, они —

Хоть кричи не кричи —  врачи,

Ты не знаешь с каким трудом

Добывают диплом!

Но бывает средь них иной:

Пусть хоть стаж не ахти какой,

Но такому, как он палачу

Зуб любой по плечу.



И когда ты к нему больной —

Пусть он был и хмельной и злой —

И твой зуб, из последних сил,

Материл, но тащил!...

И неважно, что был он груб,

И что вырвал здоровый зуб...

Ты не сразу поймешь, не вдруг —

Это истинный друг.



— Это же Высоцкий! Песенка про друга: "если парень в горах — не ах, не бросай одного его..." А эту переделку кто придумал? — Коля сморщил лоб.

— Достоверно не знаю, но слышала в исполнении Высоцкого же. Уже после песенки про друга, года, может на три, позже. У него немало весёлых песенок. Про козла отпущения, про каменный век, про лукоморье, про нечисть... Но это уж вы сами, в Интернете.

— Ты пела про козла. И про каменный век. Когда Милана заболела.

— Ой, там я за ночь вообще всё перепела, что знала. Ни к чему бы, да куда деваться...

— Бабушка, а когда тебе было хорошо? Вот прям просто хорошо, и всё?

— Спросила тоже, — бабушка задумалась, — наверно, на турбазе. Я там два лета инструктором работала.

— Ты не говорила...

— Так всего за раз не упомнишь... Вот хорошее время было, конечно! Мы ходили по двое на группу. Походы простые — единичка, двоечка... Группы разные: и детдомовские дети приезжали, и простые люди — отдохнуть, и студенты, и балетная школа... Балерины забавные — с рюкзаками по брёвнышку через ручей переходят, в кедах, с палками, а всё носочек тянут, вышагивают как цапли. Они, конечно, страдали больше других. Они и всякие люди — заводские, фабричные, взрослые, кто ни разу ещё в походах не бывал. А студентам и детям всё ни по чём. Но балерины не жаловались. Даже, бывало, плакали тихонько, но молчали. А вот тётки и дядьки могли и истерику закатить от того, что их гнус покусал.

— Кто это?

— Мошка. Да и комарья там было — хоть ведром черпай, лес же. Такие бройлеры голодные летали, казалось, палатку-то сейчас унесут.

— Есть же средства от комаров...

— Тогда не больно чего было. Да и это для городских комариков.А им, лесным троглодитам, эти репелленты, как тебе — соус карри к картошечке: можно и без него, но так вкуснее.

— И почему тебе там было хорошо?

— Я любила походы. Любила лес, ручьи, тропинки... Кажется, каждую травинку, каждый куст, каждый клочок неба над головой — всё любила. А там ещё и повара готовили, и посуду мыть не надо было — вымоют, и в перерывах между группами мы жили в домике, спали на кроватях, под одеялами... То есть, ты вроде, и в лесу, но в цивилизации. Удобно. Ещё и кормят, и платят тебе... Только картошку мы чистили. Ох, и начистилась я той картошки! А садишься чистить — комары и мошка облепляют, в глаза лезут, под штанины, за шиворот... Первое время хотелось зашвырнуть картофель в кусты и бросится бежать, куда глаза глядят. Но потом привыкли. Да и меньше комары к нам вязались: люди каждый раз новые, свежее мясо, а мы тут одни и те же, приелись. И люди приезжали ненадолго: противный человек? А, чёрт с ним, всё равно скоро уедет. А попадётся кто хороший — так радуешься, так потом вспоминаешь... Как родного.

Мальчишка один мне запомнился, интернатовский, лет двенадцати. И картошку чистить помогал, и в проливной дождь не скуксился. Всё истории рассказывал: "А мы с пацанами как-то на уроке физкультуры, пока учителя не было, у директора трактор угнали. Ну просто так. Покататься. И один тоже сел за руль, а остальные везде висят на тракторе, стоят на нём, ну весь облепили. А он за рулём едет, не пойми куда. Все ему кричат: стой! А он рванул и в школу въехал. Целый угол снёс со стороны уборной. Вот мы потом фантазировали: а если б там директор на очке сидел — нас бы сразу расстреляли? Смеху было!" Или "А мы раз нашли ящик водки. Ну как нашли. Ну там рядом деревня, мы в подполье залезли, хотели картошки украсть — жрать хотелось очень. А там водка. Ну нам же любопытно. Мы весь ящик и спёрли. И выпили. Мне так плохо было. Мы пили в поле, чтоб никто не видел, а ведь в поле за версту всё видать, как мы не подумали... Ну ладно, идём к детдому, меня рвало, и я наверно, запачкался. Мне товарищ лицо травой вытер. А там осока везде росла. Ну там, где мы шли. У меня с утра вся рожа болела. Он мне её всю травой искорябал.

Надо мной весь детдом смеялся, что я на рябого татарина похож. До сих пор татарином кличут..."

— Бабушка. А почему так: раньше было трудно — без трусов, без ковров, без колбасы и майонеза, с комарами и мошками, по колено в болоте — и хорошо; а сейчас — всё есть: и вода горячая, и продуктов разных навалом, и ковров и унитазов, а всё равно — плохо?

— Интереса нет. Раньше ценились связи, блат, дружба. Дружба против тех, у кого блат. Было опасно собираться вместе, делать запрещённые дела. Например, слушать запрещённое радио. Мы Высоцкого пели вполголоса даже в глухом лесу. И даже в самой доброй тёплой компании мог затесаться стукач, мог всех предать. От этого дружба ценилась ещё больше. В этом и был интерес. А сейчас — у вас свои интересы, вас в болото по колено к комарам на съеденье не загонишь. Что вам тот костёр, когда можно, сидя в собственной комнате, попивая чаёк, пообщаться о том, о сём с товарищем из Америки... А у меня уже нет на это любопытства. Я старая, я живу в своём замедленном старческом ритме — ползу себе потихоньку в сторону кладбища. Я ещё радуюсь, что могу в пути полюбоваться красотами, и от того меня умиляет гроза, слякоть, сушь, пекло... Ведь всё это может быть в последний раз. Я устала заводить знакомства и терять друзей, но потери неизбежны — все мы — старики, и наши дни на исходе... Мне не плохо сейчас, нет. Но хорошо мне было тогда, понимаешь?

— Наверно. Это так грустно.

— Что делать, жизнь — это не конфетная фабрика. Бывает, что и погрустить надо, и горечь испробовать.


Коле сняли гипс. Витя позеленел вместе с папой, но к бабушке всё равно не пошёл.

Родители разрешили Николаю остаться у бабушки ещё на выходные, а в понедельник — в школу. Аня и младшие, как зелёные лягушата, прыгали по комнате во главе с Миланой: им позволено гостить ещё целую неделю. Они уже нашили целый сундучок приданого для кукол и мишек, на которое ушли два бабушкиных халата и три простыни.

— Смотрите, какие наволочки весёлые! Может, сошьёте из них пару костюмов? Только надо что-то необычное. Давайте, девочки, придумайте к следующим платьям, например, крылья. Или рюкзачки в цвет. Или ещё что-то.

— Я нарисую! Я сейчас такое платье нарисую!...

— Вот и хорошо. А я пойду, обед приготовлю.

— Гулять никто не хочет?

— Нет, Коля...

— Я! Я улят!

— Ты — улёт! — все смеются, — бабуш, я пойду с Милой погуляю! Належался, сил моих нет.

— Идите. Только тёплые носки ей дай под сапожки, холодно ещё.

— Бабушка, а почему мы всегда у тебя не живём?

— Потому что ваши родители меня всё-таки любят.

— Ну хоть кого-то...

В ночь на понедельник детей уложили пораньше. Коле не спалось, он вышел на кухню, там бабушка раскладывала пасьянс.

— Ба, чего не спишь?

— У меня — старческая бессонница, а у тебя какое оправдание?

— Мне тревожно. Сна ни в одном глазу. Мы тыщу лет у тебя так не гостили, а? Почему сейчас ты не торопишься нас выставить? Подарила подарки всем. Барахло повыкидывала. Что случилось?

— Ты мой проницательный сокол... Архангел Гавриил нашёл за тумбочкой мой призывной лист. Пока боится предъявить начальству, так как нимб бережёт, но как только — так меня сразу и призовут.

— Ты заболела чем-то серьёзным?

— В мире нет ничего достаточно серьёзного, чтобы ты сейчас не спал.

— Скажи мне честно.

— Я честна с тобой, как невеста. Но вот скажи мне, если бы и так, то что бы изменилось? Что ты будешь делать, если будешь знать, что я помирать собралась? Заплачешь? Обнимешь? Будешь каждый день звонить? Ты действительно этого хочешь? Ну так что тебе мешает? Обнимай, плачь, звони... Неужели мне нужно быть присмерти, чтобы ты делал то, что хочешь? Неужели нельзя просто так? А если ты этого не хочешь, то не надо. В любом случае — не надо: спектакли мне не нужны. Да и тебе тоже.

— Я не знаю. Я не хочу звонить каждый день. Я хочу знать, что каждый день мне есть кому звонить, ты есть.

— Ну так вот она я, и не делай трагедию из моей старости. Когда-то меня не будет, это неизбежность. Но это — нормальная неизбежность. У тебя все эти годы была бабушка, которая тебя любила, как умела. Если сможешь — вспоминай эту занудную старуху добрым словом. Если нет — забудь. Но от этого я не стану любить тебя меньше.

Помолчали, думая каждый о своём. Пасьянс сложился. Бабушка перетасовала карты и начала раскладывать заново.
 
— А помнишь, меня девочка в садике стукнула и выбила мне молочный зуб? А я ревел... А ты мне пела про Марусю-зубодёра, а девочку как раз Машей звали, и я до сих пор смотрю имя стоматолога, к которому иду. Хотя ей рано ещё, но это неважно.

— Ни к одной Маше не пойдёшь?

— Ни за что!

Смеются. Бабушка не спала потому, что у неё болел бок. Не сильно, но до того занудно, словно боль волком воет и за душу берёт. Она сидела спокойная, не зацикливаясь на себе, на болезненности. Да, боль не проходила, но помимо неё бабушка ощущала тепло от общения с таким уже взрослым внуком, радость от того, что она ещё может вспомнить, о чём он ей рассказывает. Она в здравом уме — это же здорово! А в комнате спят девочки, которых она, бабушка, могла бы не увидеть, не запомнить, не узнать... Они есть. Они такие славные, такие тёплые, такие особенно родные, какими не были собственные дети. И интересуются ей иначе. А у многих стариков внуки вообще ими не интересуются... Их ли это заслуга, или её — в любом случае, это очень хорошо, что всё так, все здесь, и где-то маленький зелёный Витька спит сейчас, гордясь персональным вниманием зелёного отца. И до того это всё складно, что, вроде, и жизнь прошла не зря. Или это ей так только кажется?

А Коля налил им чаю, достал сметану к блинам, и начал напевать, а со второго куплета они уже пели вместе, тихо-тихо, почти шёпотом:
 

Цилиндром на солнце сверкая, ха-ха,

Надевши парадный сюртук,

В аллее тенистого сада, ха-ха,

С Маруськой я встретился вдруг.
   

Гулял с ней четыре я года, ха-ха,

На пятый я ей изменил...

Однажды в сырую погоду, ха-ха,

Я зуб коренной простудил.
   

От этой мучительной боли, ха-ха,

Всю ночь до утра я орал,

К утру потерял силу воли, ха-ха,

К зубному врачу побежал.


Врач грубо схватила за горло, ха-ха,

Связала мне руки назад,

Четыре здоровые зуба, ха-ха,

Выдрала с корнем подряд.
   

Те зубы лежат на дне таза, ха-ха,

А я, как безумный, рыдал,

А женщина-врач хохотала, ха-ха,

Я голос Маруськин узнал.


— Тебя я безумно любила, ха-ха,

Но ты изменил мне, палач.

Теперь я тебе отомстила, ха-ха,

Изменник и подлый трепач!
   

Вон из мово кабинета, ха-ха,

Забирай свои зубы в карман,

Носи их в кармане жилета, ха-ха

И помни Маруськин обман!


На шолнце тшилиндром шверкая, ха-ха,

Хожу я теперь беж жубов,

И как отомштить, я не жнаю, ха-ха,

Жа эту за Маруськину любовь!



— Ба, а помнишь, ты купила нам с Анькой трёхколёсные велосипеды?

— Я-то помню, но тебе всего три года было! Ане — два. Как ты-то это помнишь?

— Не знаю. Я помню, что Анин папа сердился на этот подарок. Вы всё ругались, а мы катались вокруг вас. Я хотел столкнуться с Анькой велосипедами, а она останавливалась и всё смотрела на меня, смотрела... Такими странными глазами. Мне потом от этого страшно стало: она смотрит, вы ругаетесь всё, и я заревел.

— Господи, я думала, у тебя велосипед застрял в какой-то ямке...

— Не, у них хорошая проходимость была. Клёвые велики. Я до самой школы всё на нём гонял, хотя уже двухколёсный купили, и я ездить научился, а всё равно гонял на этом, пока коленки влазили. Любил его очень. Представлял, что это милицейский мотоцикл с коляской, как в кино.

— А помнишь, может, я с тобой в санаторий ездила?

— Помню! Мы были вдвоём, гуляли... Ты мне дятла показала, мы ходили каждый день, искали его, и в конце концов, я увидел его так близко... Как тебя сейчас. Он оказался таким здоровенным! И язык у него длинный — вытаскивал из-под коры, да вытаскивал.

— Ты там в медсестру влюбился, всё цветочки для неё собирал.

— Да я, ради неё, на уколах не плакал! — смеётся, — впервые в жизни осознал, что я ж — мужик, у меня гордость есть. А сколько лет мне тогда было?

— Почти пять.

— Да ладно! Я думал, хоть перед школой где-то, а то и вовсе класс второй...

— Нет, мы вернулись оттуда за месяц до твоего первого юбилея. По дороге я увидела надувную цифру пять и всё думала, как её купить так, чтобы ты не видел...

— Купила?

— Да. Послала тебя голубей кормить. На твой день рождения мы надули эту цифру. Поэтому и помню, что пять.

— Цифру я забыл. Зато помню, как Аня звезданулась с качели, когда я раскачал её очень высоко. Её папаша меня схватил за горло, а ты ударила его граблями.

— Имею право — он мой сын. Ты испугался тогда?

— Его — нет. Это даже странно. Вот когда она грохнулась, у меня сердце остановилось, а когда она взвыла, оно снова пошло, а когда папаша подскочил, я как бы расслабился. Смирился уже — мой же косяк, я всё понимаю, а он — отец, он не меньше моего обосрался, тоже ясно... Главное — Аня орёт, значит, жить будет. А там уж — делай он со мной, что хочет. Я даже не сопротивлялся, когда он меня схватил. А тут ты такая, с граблями. И он сразу как-то потерялся, Аньку схватил, убежал. А что дальше было, я не помню.

— А помнишь, как Олеся застряла головой в заборе, пока я с Аней ходила в магазин? И ты ржал как конь, вместо того, чтобы ей помочь.

— А потому что я её предупреждал! Я говорил, что не надо так делать! Она из упрямства сунула башку, и застряла... А как Витька у меня петарду стырил и свечку в неё воткнул на свой день рождения, помнишь?

— Конечно, это же совсем недавно было. Всю комнату от сливок отмывали. Я удивляюсь, что Милана сразу не родилась... Откуда у тебя такие мощные петарды?

— Купил. Мы с пацанами бутылки взрывали на стройке.

— Сын мой всё карбидом баловался... А брат селитру намешивал со всякой гадостью, и в батарею. К середине урока такое задымление, целый этаж эвакуировали.

— А с чем намешивал?

— А всё тебе расскажи. У тебя же есть уроки химии, вникай. Он тоже эти фокусы не с потолка брал.

— Как-то я неправильно учусь, по ходу.

— Ещё есть шанс научиться учиться правильно... А папа твой, учёный, тогда он ещё студентом был, шёл как-то зимой по дороге. В район ездил, практическая работа у него там была, доклад о хранении зерна, или что-то в этом духе... И догнала его машина, сапёры ехали. Позвали в кузов, мол, нам в ту же сторону, давай подвезём. А он застыл, как сосулька, естественно, только рад. Влезает он, значит, в кузов, а там мужики сидят на ящиках с тринитротолуолом, и буржуйка топится, тепло. Ну отец твой сел в уголочек и на ящики таращится: взрывчатка, как-никак, хоть ухабов и нет на дороге, ухабы снегом занесло, но ведь печка рядом... И тут один мужик говорит другому:

— Вась, поддай жару, а то промёрз мальчишка до костей, пусть согреется!
И тот Вася, не долго думая, приподнимает зад, приоткрывает ящик, достаёт оттуда брикет тола — и в печку. Этот юный ботаник как сидел, так и выскочил. На полном ходу, из кузова. Как кузнечик — хоп — и нет его. Пока у мужиков ступор прошёл, пока до кабины достучались, пошли обратно по дороге, искать эквилибриста. А он лежит в снегу, голову руками закрывает. Ох и ржали над ним. Тол не так легко детонирует, сапёры им всегда печку топят, а ему, почти школьнику, откуда знать такие подробности?

— Он мне такого не рассказывал.

— Стесняется, наверно. Хотя стыдного тут нет ничего, скорее забавно.

— А расскажи про них что-нибудь, про родителей.

— Ну, папу твоего я не очень хорошо знаю. Учился хорошо, друзей у него не было, но потом, уже студентом, он как-то приободрился что ли... Стал больше общаться с людьми, больше помогать однокурсникам. Вот тогда его и заметила моя дочь — твоя мама. Он потом объяснил, что влюбился в неё по уши, а она — местный общественный деятель. Как обратить на себя её внимание? Активной общественной позицией. Вот и завоевал её сердечко. Когда двоечники, с его помощью, переползли на тройки и четвёрки, она начала им восхищаться. А когда оказался лучшим на курсе — гордиться. А когда стихи о девичьей гордости читал со сцены — пропала девка: втрескалась, как фанатка в Ален Делона. Хотя был он щуплый тихий очкарик. С ней он сильно развился, стал увереннее и сильнее, сейчас вот, видишь, коррекцию зрения сделал... Профессор. Молодец.

— А мама?

— А мама насмотрелась на пьянки да гулянки своего отца, так потом бравых хулиганов на дух не переносила. Я им всё рассказывала, что папа — викинг, и с такими же друзьями-воинами отмечает очередную победу над врагом... Глупо, да. Но так они хоть спать ложились без страха, ведь в соседней комнате горланят такие могучие заступники, справедливые победители. А когда они подросли, хотя твоя мама всё равно ещё мала была, так что это уж скорее про Аниного папу — начались вопросы: а кого они победили, а где были, а почему оружия нет... Врать стало сложнее. Конечно, правда вскрылась со всей своей неприглядностью, но вскоре мы переехали, их отец сменил круг общения и взялся за ум.

— Вот бы я никогда не подумал, что наш спокойный, молчаливый дед вёл разгульный образ жизни!

— Ещё какой... Но это, слава богу, в прошлом. А так, что про неё рассказать? Я их видела мало — всё на работе, они в садике, в школе. Дрались друг с другом ужасно, при чём, сын всегда держал оборону, ждал, когда она устанет, а вот она в ход пускала всё — могла и швырнуть чем ни попадя, и побить любым предметом, который под руку попадётся. Злобная фурия просто. Она ему и голову рассекла утюгом, старым ещё, тяжёлым, в него угли насыпали. Мы уже купили новый, но этот стоял на полке, как раритет. Так ведь тяжелущая штуковина, а она, пигалица, схватила и бросила. Ладно, не докинула, краешком зацепила. И то восемь швов. Кипятком в брата плеснула, ей было лет пять. А толку нет, так сама облилась. Лечили. Ножницы ему воткнула в запястье, он тогда ей впервые леща отвесил, на сдачу... Кошмар. Опасно их было вдвоём оставлять, а куда было деваться...

— За что она на брата так бросалась?

— А за всё. За то, что домик ей не даёт. За то, что кашу съел быстрее, и раньше получил свою конфету. За то, что она запнулась на лестнице, а он рассмеялся. Но со мной она всегда была тихой, кроткой, улыбчивой. А с отцом — угрюмая, всё молчала. А вот брату просто не давала проходу.

— Это тоже странно слышать: мама такая уравновешенная всегда, рассудительная, спокойная... Разве возможно, чтобы такая ярость прошла бесследно?

— Это стресс. У нас в семье была довольно тяжёлая атмосфера. Я скрывала от детей подробности, думала, так будет лучше, но теперь я думаю, что моё игнорирование, только причиняло дополнительный вред. Надо было менять ситуацию на корню, быть с ними откровенной. Разойтись с их отцом, вынести наши семейные дрязги на общественное порицание, требовать с него ответа за содеянное, а я делала вид, что ничего не происходит. Не принято было выносить сор из избы, понимаешь? Вот мы его и копили. И накопленная злость, обида, безнаказанность, вседозволенность — морально давили на детей, ломали их психику, а я упрямо делала вид, что всё нормально. Вот она и давала выход своим эмоциям, срывалась на брате, который, кажется, понимал, что с ней происходит. Иначе мог бы и прибить. Но ведь не сделал этого. Он же был и старше, и сильнее, но терпел её выходки. А с мужем она успокоилась: сейчас всё зависит от неё самой, она контролирует ситуацию, а он принимает её со всеми её тараканами, бережёт, любит... Грешно психовать, когда жизнь — в твоих руках, и есть опора и поддержка. Вам больше повезло с родителями, чем ей.

— Всё так сложно.

— Да, если бежишь от ответственности. Если ты говоришь: я вижу проблему, значит, ты должен её решить. Я предпочитала не видеть.

— Почему?

— Время было такое, воспитание сказалось, послушание было вбито в голову и влито в кровь, очень сложно было принимать совершенно самостоятельные решения. Казалось, не имеешь права поступить вот так, потому что, как раз-таки, несёшь ответственность не только за себя, но это был блеф, стереотип, общественное мнение... — помолчали.

— Я не понимаю.

— Ну вот я вышла замуж за человека, который увёз меня из тех мест, что стали мне родным домом. Он начал давить на меня, обижать меня и моих детей, но прежде, он заручился поддержкой моей матери, и она считала, что он поступает верно.
Сейчас я бы в такой ситуации послала мать, его послала бы ещё дальше, забрала бы детей и вернулась туда, где мне было комфортно. И мне сегодня было бы наплевать, кто что скажет. Но тогда я не могла послать мать — это в принципе невообразимая низость, не могла развестись с мужем, ведь я пошатну его статус семейного женатого человека, а он — публичная личность, для него это важно. Не могла просто уехать, забрав ребёнков — что скажут люди, в частности им, детям? Что их мать сбежала от мужа? Загуляла? Это испортило бы им жизнь в социальном плане, ведь каждый тыкал бы им слухами: а от отца ли вы, ведь от родного отца не сбегают? А не простихосподи ли ваша мамаша, раз разрушила семью, умотав от родных за тридевять земель? Чего это она рванула, побогаче нашла, а он её бросил? Правильно, кому нужна шелудивая баба, да с двойным прицепом? Понимаешь, репутацию ценили больше правды, клеймо получить легко, и очень трудно отмыться...
Надо было плюнуть, послать и уехать. Надо было. Но такое не укладывалось в голове в то время, в том возрасте, на тот момент.

— Ты поэтому с ним развелась?

— Да. Я всё думала, надо было раньше, а чего уже сейчас-то... А потом поняла: раньше или сейчас — надо? — делай, да вот и всё. Пусть поздно, но хоть об этом я не жалею.

— Но в последние годы вы же хорошо ладили, жили нормально?

— Невозможно ладить с человеком, который является для тебя воплощением мерзости и злости. Думаю, я просто привыкла делать вид, что всё нормально. А теперь мне, наконец-то, не нужна эта маска.

За окном теплился рассвет. Бабушка и внук сидели за столом тихие, задумчивые. Боль в боку напоминала женщине о том, что эта встреча может быть последней, но она не знала, что ещё сказать. Итак наговорила слишком много. А может нет. В любом случае, это уже не имеет значения.



* История болезни

Внуки съехали. Школы, садики и мамы взяли верх над желанием гостить у бабушки бесконечно. За время их присутствия, бабушка забросила свои травки, заварки и расхламление. Скоро лето, солнца стало много, она открыла, наконец, окно на кухне и переместилась к нему. Забирая содержимое какой-нибудь коробки или ящика, она устраивалась у стола и перебирала памятные вещи. Выбрасывать старалась как можно больше, но на всё по-прежнему не поднимались руки. Иногда она задумывалась над какой-то находкой, и даже, порой, негромко пела.

Например, обнаружив общее школьное фото, со своей злобной истеричной классной руководительницей, она вполголоса задорно завела:


Напоминая

Прошлогодний картофель,

В окне трамвая

Мелькнул знакомый профиль.

О, ты страшна,

Но ты в моей судьбе!

Улыбнусь я тебе,

Без стона и слёз,

Из-под колёс…


Мне говорили —

Далеко не Кармен ты:

Глаза гориллы...

Но к чему комплименты?

О зла любовь —

Полюбишь и козла...

Не развяжешь узла,

Одно выбирай:

Путь под трамвай!


Так приходи же

На мои похороны,

Пусть на кладбИще
/с перепугу/

Разлетятся вороны...

О, ты страшна,

Но ты в моей судьбе!

Улыбнусь я тебе,

Без стона и слёз,

Из-под колёс…



Как много точных слов пелось в её юности... Одного только "Стукача" взять Высоцкого, или его "Колею", или "Историю болезни", тот вариант, где "вся страна живёт, наслаждаясь своей историей болезни". Вот как её дети сейчас "наслаждаются" своей историей, где были голод, безденежье, дефицит. И внушают своим детям, что это — нормально — не выбирать, не рыться, проявлять покорность: жрать, что дают, носить, что купили, смотреть, что показали, читать рекомендованное, гулять на огороженной площадке.

Если бы они вдумались в эти свои требования, они бы сами не согласились с ними.
Но они не вдумываются, они требуют. Потому что некогда. Потому что заказ горит, план и задница. Потому что диссертацию не сдал вовремя, теперь — только на бога уповать — а как, если ты — атеист? Потому что папа до сих пор "в домике", и хрен кто его оттуда выколупает, а там у него свои правила. Потому что мама способна выгнать даже мёртвого, лишь бы не нарушить собственный покой. Что остаётся детям? Список родительских диагнозов и их боль их несбывшихся надежд? Их трепет и чинопочинание, их злость и зависть, с вытекающим смещением рамок нормальности. Их радость, которая, к сожалению часто превращается в злорадство: "а я что говорила? А на что ты ещё годен? Мы так и знали!" Это всё — их, родителей. А детям не дозволено иметь что-то своё, им достаётся наследство, а когда-то давно, наследство обозначалось словом задница. Ой, неспроста это слово изменило значение... Всё на горьком опыте.

Дети совершенно справедливо рвутся за пределы огороженной площадки, ведь им нужен свой опыт, своя "история болезней" — тех, которыми они переболеют, и забудут как страшный сон, не мечтая о том, чтобы их дети болели так же, тем же, ради того лишь, чтобы понимать "своих стариков", лишь бы копировать их ошибки, или забиться в угол, напугавшись страшных рассказов о несправедливости, несчастной судьбе, злых людях и семейном невезении.

Лишь бы ничего своего и никакого бунта, риска, жажды открытий... Ешь молча, не лезь не в своё дело, не смей разговаривать со мной таким тоном!

А сама бабушка? Она детей воспитывала иначе, но разве правильно? Теперь-то легко рассуждать, когда на счету ошибки восьми жизней: мамы с папой, свои с мужем, сына с дочерью и их супругов. А тогда, когда была растеряна, когда хоронила отца, не простившего ей школьный прогул, когда прятала синяки от людей и сына, и боялась выйти из комнаты, что тогда она понимала в воспитании?!

С теперешними бы мозгами, да в то время — и жизнь сложилась бы совсем иначе. Но даже если рассуждать так, то в её жизни точно не стало бы меньше неповиновения, наоборот. Не было бы меньше портвейна и вина, лесов и гор, работы и переработок. Не меньше было бы детей, но меньше жертв, принесённых матери, замужеству и общественному мнению. Наверно, слёз было бы даже больше, ведь неповиновение даёт свои жестокие плоды, но в них хотя бы можно винить только себя, а как простить родителям их равнодушие, их необоснованную требовательность, их чёртову правильность и лицемерную "честность", которым ты стремишься соответствовать, а когда не получается — винишь себя, и только на закате дней понимаешь — зря винишь.

Но и их обвинять уже не получается. Ведь они точно так же были растеряны, боялись и слушались, и ни черта не знали о воспитании.

В истории болезни всей страны много диагнозов, которые влияли на каждого жителя лично: дореволюция — ведь мать гроссмуттер —  бабушкина прабабушка, была ещё крепостной, а по линии отца она вообще мало знает о родственниках, он не рассказывал. Революция — когда убили деда-партизана, старшего брата гроссмуттер, и она забрала младших братьев и сетёр, и оставив на постели умершую при родах мать, пошла пешком искать безопасного пристанища для детей, ведь белые, убившие их брата, приближались... Спустя многие дни и многие населённые пункты, где им спешно подавали хлеб или варёную репу, а то и просто гнали от ворот, когда младенец умер от голода, они услышали, что революции скоро конец и красные побеждают, и можно вздохнуть спокойно, и тогда она рискнула не прятаться по деревушкам и сёлам, а зайти в более крупный городок. Там их приняли за раскулаченную семью и троих из семерых застрелили. Четверых оставшихся, отправили в приют: детей — жить, а гроссмуттер — работать. Приют несколько раз переезжал, формировался и расформировывался — сирот было слишком много. Дороги детей разминулись.

Она безуспешно искала потом оставшихся сестёр и брата, и перед войной, и снова — после сорок пятого. Писала в общество "Красный крест", но в конце концов, приехал мужчина в костюме и велел забыть об этих запросах. Первый и единственный раз семья видела, как гроссмуттер плачет.

А война... А Чечня... Афганистан. Куба. При чём письма шли на Сахалин, как и люди... И развал союза. И сухой закон. И бандитизм, и дефицит, и деноминация...
А люди всё рассказывают: да знаешь, как мы жили, да как с голоду пухли, да как шины воровали, да топили печку банкнотами! Словно в этом есть что-то хорошее, путное, поучительное... Но что может быть поучительного в скарлатине? Всё это — лишь бредовые обстоятельства жизни каждого отдельно взятого человека. А уж как он себя повёл — это уже его личная история. В том числе — болезни.

Вот отец, например. Он потерял ногу и глаз. Но не на фронте, он до фронта добраться не успел. В числе прочих добровольцев, он прошёл подготовку, но заболел. Вся группа была дислоцирована, а он отправился их догонять через четыре дня. Остальное официальная версия первоисточника умалчивает, но всезнающий брат рассказывал бабушке в сарае шёпотом, что отец нарвался на группу перебежчиков, двоих из которых знал лично. Один, вроде, ему даже другом был когда-то. А теперь они переметнулись на вражескую сторону и, встретив его, позвали с собой. Он отказался.

Тогда его избили, выжгли глаз папиросами, привязали к бревну, и отпилили ногу ножовкой. Он не умер от потери крови только потому, что уже началась зима, мороз остановил кровотечение. Ногу ему отпилили ниже колена, а уж врачи оттяпали помороженную культю от бедра. И пальцы на второй ноге туда же. Вот и вся его война — кончилась, не начавшись.

Откуда брат узнал такие подробности, было ли это правдой — неизвестно, но отец ненавидел разговоры о войне. О себе говорил, что не воевал, так как инвалид. О родне своей не распространялся. Но это его родственница была на портрете, в золотом гарнитуре. Видимо, его семья была из раскулаченных. Что ещё он пережил?
Кем были родители этого молчаливого столяра? Он посвятил себя дереву, пустяковым поделкам и шедевральным изделиям, так, словно больше вообще ничего в своей жизни не знал и знать не хотел.

Как эти родители могли воспитать бабушку лучше, чем она есть? Могли ли дать больше? Как и сама бабушка — своим детям?

Гроссмуттер вообще отказалась быть бабушкой. Она была властной и жестокой матерью, а став "гроссмуттер", словно преумножила свою власть и жестокость. Может быть, тем и измеряется воспитание — итоговым тобой: кем ты умрёшь — такой ты и воспитатель?

Она читала в одной книге, что дети посланы не нам на воспитание, а на воспитание нас. Чтобы мы развивались и воспитывались через них, боролись с собственными страхами и комплексами, учились отделять зёрна от плевел. Они стимулируют нас стать собой. И если человек ожесточается в воспитании ребёнка, то в итоге — он жестокий нехороший человек. И неважно, кем он был раньше, что делал и пропагандировал. Если он избежал воспитания — он пустой по итогу... Только вот остаётся вопрос: куда эти итоги? Зачем?

Ради чего эти детские сломанные судьбы, доставшиеся жестоким воспитателям? Господу богу предъявить? И что потом? Гореть на костре адских мук? А сломанные судьбы-то куда?!

Это как-то не продумано всё, как-то нелепо и злобно. Даже если предположить, что жестокий воспитатель родится вновь, и словно в наказание, попадёт к такому же извергу, то это значит, что зверства "воспитателей" никогда не закончатся? Об этом противно думать.

Больше всего страна переболела войнами, но так и не обрела иммунитета. Дядя Яков, сосед из бабушкиного детства, держал собак и ел их, в борьбе с туберкулёзом. У него, у одного из немногих, не было орденов и медалей, хотя он, революционер, партийный, прошёл всю войну, до Берлина.

Когда-то у него была жена Дуся и соседка Маруся. Когда началась война, Дуся осталась дома, а Яков и Маруся ушли на фронт добровольцами. Спустя год Марусю комиссовали в связи с положением. Яков тут был ни при чём: они разошлись на вокзале по разным составам, да и до этого виделись лишь мельком на призывном пункте, служили в разных местах, но все дороги ведут к дому...

В последний день перед комиссованием, Маруся заняла свой снайперский пост в полуразрушенном доме. Она исполнила свой долг, открыла дорогу нашим солдатам, сняв троих вражеских снайперов, но эта локация через два дня была занята вражескими войсками. Маруся меняла позицию, когда началась бомбёжка, снаряд упал неподалёку, осколки попали в живот. Раны были не смертельными для неё, но ребёнка она потеряла. А с ним — много крови и сил.

Её взяли в плен и отправили в концлагерь, как раз в родные места, в нескольких верстах от родного села, двора и дома. Яков, уже в звании, обвешан медалями, воевал поблизости.

Его солдаты взяли "языка", и полученную от него информацию, оперативно передали в штаб. В ответ Якову был дан приказ наступать утром, а вместе с приказом, посыльный привёз почту. Командир прочёл письмо от своей Дуняши и взбесился. Он курил и метался по землянке, как хищник в клетке.

Она писала, что знает о беременности Маруси, что всегда подозревала Якова в многочисленных связях с женщинами, а потому считает их брак распавшимся, себя — разведённой, и эвакуируется вместе с госпиталем, надеясь, что насовсем. А ему пишет просто так, чтобы знал, что отныне он свободен, и волен жить с кем угодно и сколько угодно.

О таких моментах говорят: моча в голову ударила. Яков отдал приказ идти в наступление. Солдаты неуверенно возразили, что до утра ещё вся ночь, но командир жаждал боя, и был бы не против найти там смерть. Едва вечерние сумерки начали сгущаться, наши пошли в атаку. Они разбили врагов, отняли пленных, заняли два населённых пункта, освободив дорогу для раненых и подкрепления.

Якова отдали под трибунал и лишили всех наград и званий. Но сидя в заключении, ожидая приговора военного суда, он узнал, что двадцать семь человек пленных должны были сжечь в печи в четыре часа утра, а в их числе — Марусю, и что их наступления ждали и готовились, но к утру. А Яков застал врагов врасплох, ослушавшись приказа.

Его отправили в штрафбат. Когда он прибыл на место, то увидел людей, приговорённых к смерти: они ничем не интересовались, перемещаясь автоматически, с остекленевшими глазами. Их не ждало впереди ничего хорошего — только самое пекло.

— Верьте мне.

Яков был твёрд, уверен и зол.

— Верьте мне. И я вас выведу.

И в глазах появилась надежда, и ненависть к чужаку за эту надежду, и жажда верить ему, и снова надежда, но сильнее, чем первое впечатление... И они поверили. И он вывел.

Выжили все на первом задании. И на втором. И на третьем. Якову сообщили, что готов приказ о возвращении ему званий и регалий, но он был против:

— Эти люди поверили в меня. Я нужен им, я их не брошу.

Так он и остался в штрафбате до конца войны, там и "заработал" туберкулёз. А когда вернулся домой, Маруся бросилась ему в ноги:

— Ты спас меня, Яков Иваныч! Ты меня спас!

Это одна история одного человека, а таких был полон двор, каждый двор.

Бабушка была подростком, жалела собак и презирала людей: они пересказывали эту и многие другие истории, наполняя их каким-то великим смыслом и умилением: "Маруся потеряла ребёночка" — так-то война была, вы в курсе? Вы знаете, что миллионы людей потеряли своих ребёночков от мала до велика? Вас не смущает, что она вообще умудрилась заделать этого "ребёночка" в сорок третьем году — в разгар смертоносного оскала фашизма и борьбы с ним? "Ах, Яков Иваныч спас свою Марусю" — во-первых, он её своей и не признал. Можно было бы предположить, что они будут коротать свой век под одной крышей, но нет, они так и доживали порознь — в их соседстве ничего не изменилось. Оба одиноки, без детей и супругов, он — охотник, она — вела скромное городское хозяйство: куры в сарае да помидоры в теплице. Во-вторых, он так-то кучу народа спас за всю войну. Только с Марусей пресловутой — двадцать шесть человек из печи. Эка невидаль для него — спасти Марусю...

Бабушку раздражало это невероятное умение людей выуживать эти никчёмные сплетенки из жерла огромной всепоглощающей войны, и обмазывать их розовыми соплями умиления... Да и сама война — была, прошла и слава богу. Вон, революция тоже таких историй нанесла, а все забылись. А тут трясут одно и то же.
Бабушка была молодой и дерзкой, она хотела жизни, а её гнобили за ошибки её бабушки, она хотела движения, развития, а её тянули в прошлое разговорами о том, где её ещё даже не было. И всегда в этих речах звучал укор, наподобие "Бородинской битвы":

Да, были люди в наше время —

Не то, что нынешнее племя:

Богатыри, не вы... —

И в душе поднимался жгучий, яростный протест: да может, мы бы в тех окопах тоже подвиги совершали! И если "потерять ребёночка" — привилегия, то я бы, может, и троих успела бы потерять, за всю-то войну!

Сейчас бабушка вспоминала себя с сожалением, но без укора: подростки всегда остры как бритвы, независимо от обстоятельств. Но больше ей вспоминалась Маруся — тихая женщина, стыдливо прятавшая две медали и орден в стеклянной розетке, под ажурной салфеткой, на полочке серванта.

Она стыдилась этой войны, разговоров о ней. Ей было нестерпимо стыдно за убитых ею солдат, за то, что ей дали за это награды, за погибших, которых она не сумела спасти, уберечь от пуль. За беременность столь не вовремя, за ребёнка, которого не сберегла, за его отца, убитого снарядом, за себя — что попала в плен и за то, что выжила. За то, что выжила, было особенно стыдно.

Она носила длинный рукав, скрывавший номер, прятала медали, не ходила на парад победы. Она старалась слиться с окружающей средой и не напоминать ни себе, ни людям, о том, что было. Но тогда бабушка этого не замечала. Она только испытывала раздражение и досаду. Многие патриотические и военные песни ей тоже не нравились. От детского хора, поющего про орлёнка, искры и "Аврору" хотелось выть от необъяснимого приступа тоски. Особенно раздражал момент, когда в школе нужно было выйти к роялю и петь, под аккомпанемент преподавателя, что-нибудь из военного или народного репертуара. Кобзон уже тогда был вечным, хоть и, ещё пока, молодым.

Но пелось и такое, что сердце наполнялось горечью, гордостью и радостью одновременно. Например, "Вставай, поднимайся, рабочий народ!Вставай на врага, люд голодный!" или такая:


Я спою, как росла богатырская рать:

Шли бойцы из железа и стали...

И как знали они, что идут умирать,

И как свято они умирали!


Как красавицы наши сиделками шли

К безотрадному их изголовью;

Как за каждый клочок нашей русской земли,

Нам платили враги наши кровью.



Как под грохот гранат, как сквозь пламя и дым,

Под немолчные тяжкие стоны,

Выходили редуты один за другим,

Грозной тенью росли бастионы.


И одиннадцать месяцев длилась резня,

И одиннадцать месяцев целых

Чудотворная крепость, Россию храня,

Хоронила сынов ее смелых...



Пусть нерадостна песня, что вам я пою,

Да не хуже той песни победы,

Что певали отцы в Бородинском бою.

Что певали в Очакове деды.


Но несмотря на свою любовь к песням, бабушка, в подростковом, и не только, возрасте, просто кипела негодованием от того, насколько всё вокруг пропитано темой войны: политинформация в школе, уроки военного дела, фильмы, стихи, песни, книги, стенгазеты... Всё было посвящено войне, а вместе с ней — политике.

Даже уже спустя годы, когда дочка просила её почитать книжку, бабушка наотрез отказывалась от некоторых произведений или даже авторов. Как назло, ребёнку нравилась Осеева, но ни "Динку", ни "Васька Трубачёва" мама ей не читала. На канючащий вопрос "ну почему?", она однажды, в сердцах, ответила:

— Да потому что меня со школы с жопы закормили этой пропагандой!

Девочка, конечно, от такой резкости оторопела, но промолчала. А спустя, может, лет десять или пятнадцать, она сказала матери:

— Помнишь, ты мне" Васька" читать отказывалась?

— Помню, — нехотя отозвалась та.

— Я тогда не понимала, о какой пропаганде речь, ведь это просто интересный рассказ о ребятах... А тут нашла эту книжку, нос сунула... И тоже не поняла сначала. Подумала ещё — и чего мать на этот рассказ так крысилась? А потом стало доходить. До того он чисто вылизан... Все такие хорошие, в школу бегут радостно, учёба превыше всего, вожатые для детей стараются... А от концовки аж челюсти свело: "Ты любишь свою Родину, готов встать грудью, вокруг тебя мирный труд всей Советской Страны, ты согрет отеческой заботой взрослых..." Это не повесть, а агит-брошюра какая-то, с целым рядом встроенных аффирмаций.

— Вот и я про то же.

— А ведь тогда я не замечала...

— Вот так мозги и промывают...

— Ну раньше хоть патриотизмом промывали, а сейчас?... — и обе грустно задумались.

В те годы бабушка не понимала, что война и состоит из этих мелких личных историй, из каждого "потерянного ребёночка", будь то нерождённый младенец или бородатый солдат, из самого факта невозможности любить, жить и рожать по-человечески.

А стремление людей быть вместе, хотя бы короткие мгновения, продолжать род, не смотря на неизвестность — это не распутство. Это в мирное время могло бы быть распутством, и то не всегда. А попытки остаться живым, остаться человеком, прямо в жерле, прямо в пасти этой самой войны — это признак жизнеспособности и стремления к победе.

Ведь война — это не страшный образ чего-то всепоглощающего и ужасного, как кошмар из детского сна, не что-то абстрактное, нет, это — бесправие одних людей перед другими.

И сейчас, когда она понимает это, она понимает, что война приняла хроническую форму задолго до тридцать девятого. Эта равнодушно-злобная ухмылка живёт в каждой семье, в каждом доме, в каждой школе. Каждый непонятый ребёнок, униженный родитель, брошенный старик — это тот же самый оскал, такое же точно жерло, только индивидуальное — для каждого — своё.

И так же, как Маруся дала дорогу нашим солдатам, дала им шанс занять населённые пункты, эвакуировать госпиталь, спасти чьи-то жизни, так и некоторые бабушки и дедушки, умудрённые опытом и прежними ошибками, прорывают оборону стереотипов, невнимания взрослых и ошибок собственных детей.

И за этой линией обороны — внуки. Они же — будущее, надежда, призрачная мечта, что они будут счастливее и успешнее.

Но так же, как враги заняли ту локацию, где была ранена Маруся, так и школа, упрямство родителей этих внуков, и повсеместность стандартов и стереотипности мышления занимают детские умы.

Не все, ой не все семьи осознают, как важно сохранить жизни, а не собственную правду. И это относится к каждому лично. Те семьи, где есть хоть один бесправный одинокий человек, неважно, какого возраста, проиграли в том или ином поколении.
И это поражение будет тянутся до тех пор, пока кто-то неравнодушный не спохватится, и не начнёт стремления к победе.


* Моя первая книга

В одном из ящиков, бабушка нашла рисунки. Кое что рисовал её брат. Удивительно, но она сохранила несколько снежинок, выведенных тушью на тетрадном листочке. Сколько им лет? Его давно нет в живых, а его сын где-то в Карелии зовёт отцом чужого мужика... А может нет. Она не знает.

Остальное рисовали дети: целые баталии сына на нескольких листах. Армия, кажется, пчёл против армии... шершней, наверно... И цветочки, домик с солнышком и кошки — рисунки дочери. Тепло разлилось в груди женщины. Она рассматривала и рассматривала эти творения, удивляясь деталям и подробностям, которых не видела раньше.

Под рисунками она обнаружила тетрадь. Казалось, совершенно незнакомую. На обложке тонким пёрышком было выведено: "Моя первая книга"

На первой странице была клякса и план:

Введение: кто я и почему пишу книгу.

Зачин: описание основной причины.

Продолжение: последствия причины, разворачивающиеся перед читателем.

Конец: подведение итогов последствий причины.

Выводы: хорошо ли, что я написала книгу, или было бы лучше её не писать?

И тут бабушка вспомнила, что причина — это приезд некой родственницы, Татьяны.
Она приехала в гости к маме, бабушка тогда училась в школе, брат тоже, заканчивал первый класс, гроссмуттер сидела, отец работал в сарае с утра до вечера. Она вспомнила эту тетрадь — как сидела за своим столом, делала вид, что занята уроками, а сама начала писать это "произведение", прислушиваясь к разговорам. Соседей тогда не было, две комнаты стояли запертыми. Гостья поселилась в детской, на её кровати, кровать брата перенесли к матери с отцом, а ей — бабушке, постелили на сундуке на кухне...

Она перевернула страницу и начала читать.

"Введение:
Я — советская школьница, Алёна, уже не октябрёнок, но и в пионеры меня не принимают, потому что посадили бабушку. Я пишу эту книгу потому, что к нам приехала Татьяна Ивановна, мама называет её снохой, но у неё таких снох, наверно, пол-союза. Поэтому я пока не знаю, кем она мне приходится.

С первого дня её приезда в моей жизни многое изменилось, но никому нет дела до этого, поэтому я пишу, чтобы потом люди прочитали и задумались о таких "снохах" и их поступках.

Зачин:
Татьяна Ивановна приехала к нам на лошади, на поезде, и на троллейбусе. Так много сил потрачено разными людьми и одной лошадкой, чтобы эта женщина появилась на нашем пороге. Она властная и упрямая, считает, что всё знает лучше, и видимо, мама думает так же, потому что слушается её.

Дома у снохи три коровы, десять коз, большой курятник, муж — какой-то наш родственник, который, как говорит мама, "мыркнуть боится" и сын. О сыне она особенно любит рассказывать, даже если её не просят. Его зовут Вася, и мне его жалко. Она живёт у нас уже неделю и уезжать не собирается.

Можно подумать, что я злая и неблагодарная девочка, тем более, что моя бабушка сидит в тюрьме, а это значит, что я— "социальный элемент с низким кредитом доверия", но я расскажу о том, что происходит дома сейчас, и станет ясно, что тюрьма здесь ни при чём.

Продолжение:
Татьяна Ивановна привезла с собой много водки и самогон. Она пьёт каждый день с утра и до ночи, понемножку, и поит маму, но сама она остаётся трезвой, тогда как маму часто рвёт, ей бывает очень плохо, и теперь уж сноха ей не наливает, говорит — только зря добро переводить. С порога она начала говорить, что мама "засралась", что живёт неправильно, цепляется за всякие мелочи, "как дура".
Говорила разные гадости о папе, о гроссмуттер, а про меня сказала:

— Это твоя Лена? Господи, что из неё выросло! Была же красивым ребёнком!

А мама только понурилась:

— Да, в меня, наверное, пошла...

— Ой, зря. Плоха ваша порода, плоха: ни кожи, ни рожи, и позднее половое созревание...

А потом, пока мама в туалете держалась за стенки, она начала уборку у нас дома.
Растопила печь, не жалея дров, хотя запас их у нас не большой, мы экономим. А потом стала в печь выбрасывать всё, что считала лишним. Моего Буратино, например. И другие игрушки. Она сказала, что мы уже школьники, и играть нам не нужно. Я успела спрятать складной домик, унесла его к папе в сарай. Он смотрел, как я прячу домик в его инструментах, и молчал. Когда был обыск, его сарай не тронули — видно, что он не гроссмуттер, а папин. И сноха туда, пожалуй, тоже не сунется. Мне кажется, что она боится папу, только скрывает это. Если бы он за нас заступился, он мог бы её выгнать, но он так никогда не сделает.

А ещё, когда обыск прошёл, мама плакала, что надо было хоть самое ценное спрятать в сарае, а папа и спрятал: он принёс ей её любимые клипсы и ожерелья.
Тогда она заплакала ещё пуще, ведь за клипсы денег никто не даст, они дороги только как память, а папа расстроился. А она со злости отдала всю бижутерию мне.

Спасибо, папа, я вырасту, и буду носить эти сокровища, и вспоминать, как ты берёг семейные ценности.

Только мне немного тревожно: впопыхах я сложила домик вместе с пластилиновым чёртиком, который там жил. Надеюсь, он не сильно пострадает...

Из-за снохи наша печка похожа на печь концлагеря: в ней безвозвратно сгорает всё, что нам дорого, всё, что было живо только что, живо и ценно.
После игрушек она сожгла документы, фотографии, письма... Те письма, которые ещё гроссмуттер принесла с собой, переписка её родителей. Она хранила для истории три жёлтых конверта. И письма мамы с папой. И другой родни. Наши с братом рисунки.

Она обронила один листок с его снежинками, а я подобрала. Правой рукой он не может так рисовать, а левой ему запретили, потому, наверно, это — последние самые красивые снежинки, нарисованные когда-либо мальчиком. Я обещаю, что буду хранить их всю жизнь, потому что они красивые, и на зло этой "умной" женщине.

Она даже мамину волчью шубу затолкала в печь. А когда мама расплакалась, ведь ей нечего теперь носить в мороз — у неё осталось только её старое осеннее пальто — сноха только сказала: "Нечего в старье ходить, новую купишь!"...

И стала рассказывать о том, что у неё, даже в деревне, этих шуб сразу две, и она их регулярно обновляет..."

Бабушка опустила тетрадь на колени и смотрела за окно. Её мама так и ходила, до конца своей жизни, в одном и том же осеннем пальто. Она перелицевала его в тот год, когда её дочь уехала на север. Конечно, бабушка посылала им деньги, но много ли она могла?... Долги съедали всё.

"...А как купить новую, когда есть нечего? У бабушки нашей было три сберегательные книжки, куда она клала деньги своих детей и свои собственные. Говорила: это вам на будущее. Забирала всё, мама только успевала иногда купить какой-нибудь красивый отрез, по случаю, и немного конфет, чтобы нас побаловать, но гроссмуттер такое баловство считала транжирством. А держала она все накопления на своё имя. Всё конфисковали. И даже мою обувь, потому что у меня "большая лапа", и хожу я теперь в отцовских сапогах на посмешище всей школы.

А Татьяна Ивановна всё прибиралась: сожгла дырявые одеяла, которыми мы раньше укрывали овощи. Но новые забрали, а других нет. Поэтому мы всей семьёй — мама и я с братом — постирали эти, и укрывались ими. Но сноха сказала, что это — позор, и теперь нам совсем не под чем спать. Что, вероятно, позором не считается.

Так же она выбросила прожжённые кастрюли и мятые вёдра, а когда мама возмутилась, что у нас из утвари осталось всего два ведра, она насмешливо сказала:

— Тебе теперь огородов долго не поливать, на что тебе вёдра? — и мама снова заплакала.

Это потому что рядом с нашим деревянным домом начали строить кирпичный дом, и огороды мешали. Но наши жильцы, потрясая медалями, вышли протестовать. Только в нашей семье нет медалей — папа не служил, потому что инвалид, а мама была в тылу, сажала и копала картошку для фронта, а потом болела голодным тифом, потому что самим этой картошки не доставалось. Поэтому мы не протестовали, и это отметили в управлении.

А когда гроссмуттер посадили, то нас уже не спрашивали: просто приехал трактор и всё сравнял, а потом грузовик вывалил на наш огород кузов мела, и трактор снова всё сравнял. А все кругом стояли и молчали. И теперь нам действительно нечего поливать.

Теперь, когда все последнее, что у нас было, сгорело в печи, Татьяна Ивановна с мамой вдвоём пьют водку на кухне. Нам с братом велено не мешать, а мы и не хотели. Мама всё время плачет, а сноха её учит жить. Она злится на папу за то, что он работает "за гроши":

— В вашей семье все бестолковые! — громко говорит она маме, — ты хоть скажи ему, чтобы дурью не маялся. За такой шкаф брать с людей три копейки... Он — идиот! Вы же с голоду подохнете! И не ной! Хватит сопли жевать, иди уже сама зарабатывай. Хоть мужика себе богатого найди, раз твой калека обеспечить не может!

Мама плачет навзрыд. Конечно, Татьяна Ивановна такое говорит, только пока папа в сарае. Когда он приходит в дом, она смотрит на него, как царица на дичь. И начинает рассказывать про мужа и сына.

Вчера брат спросил маму: зачем она позволяет такое поведение снохе, но мама только развела руками:

— Что мне, драться с ней, что ли? Видно такая у нас судьба, что всякий может над нами издеваться... — и начала так плакать, что мы больше никогда не будем говорить об этом.

Но что папа работает за гроши, сноха права: люди заказывают у него мебель, утварь, шкатулки, а платят очень мало, чтобы оскорбить его, чтобы знал своё место. Потому что гроссмуттер сидит в тюрьме, и папа не достоин хорошей платы. Но не брать заказы он не может, ведь мы только эти "гроши" и проедаем, больше нечего. Осенью на помойке собирали мелкую картошку — кому-то не угодила. А прошлой весной — проросшую, порченную. Но ничего, если замочить и почистить, то есть можно. В войну, говорят, хуже питались, и ничего. Вот только какой скандал закатила бы сноха, если бы узнала об этом?..."

На этом месте записи обрываются. Ивановна уехала, гордясь собой, а они остались — без дров, одеял и шубы.

Почему бабушка не дописала свой рассказ? Почему назвала его "Первой книгой"? Вероятно, хотела написать ещё, может, мечтала стать писателем? Она не могла вспомнить, о чём мечтала в те годы. Всегда было холодно и хотелось есть. А не дописала, наверно, потому, что эта ужасная родственница уехала, оставив после себя разгром и уныние, и писать стало, вроде как, не о чём. Запал кончился.

Мама потом не один год плакала, вспоминая последние, остававшиеся после конфискации, крохи, равнодушно уничтоженные этой "сытой мордой". Всю жизнь наказывала детям: только эту тварь не прописывайте, какие бы горы золотые она не обещала! И как в воду глядела: Татьяна приезжала ещё раз, когда мать уже жила у брата, а бабушка с мужем, детьми и роднёй мужа, в новой квартире. Мать забаррикадировалась с сыном, и сколько гостья не ходила вокруг дома, не стучала, так и не впустила её. А к бабушке она едва на порог пришла, та сразу к тестю: там дрянная женщина пришла в долг просить. Он вышел, рявкнул: нищим не подаём, вали отсюда, пока есть чем! И захлопнул дверь. Мелочь, а приятно... А ведь тогда бабушка даже не поняла толком, кто эта тётка, просто в голове включился какой-то стоп сигнал, к горлу подкатило чувство омерзения, вспомнилась печка и мамина шуба, затолканная прямо в огонь... Но таких подробностей, как здесь, в тетрадке, она, конечно, в тот момент не вспомнила. В тот — нет, а вот теперь...

Отец работал в сарае круглый год. Он и раньше-то был молчаливым, а с тех пор, как их начали травить: воры, воры! — и вовсе замкнулся. Да ещё сын его орал в доме по полдня, если не был в школе, потому что его привязывали к стулу. Отец злился — почему ему так не везёт: ни в войне, ни в детях, ни в деньгах. Мама понимала, почему муж такой угрюмый, но что она могла сделать? Её никуда не принимали на работу долгих четыре года, потом она пошла в детский сад, воспитателем, и чтобы меньше думать о злободневности, работала в две смены. Оправдывалась тем, что деньги нужны. И отходы со своей группы можно было носить домой, экономить на продуктах. Другие воспитатели свиней кормили, всё сваливая в одно ведро, а мама выбирала что-нибудь подходящее, пережаривала дома, и ели. Понемногу, но ужин можно наскрести, и ребёнкам на завтрак оставить... А дети... Они просто были детьми.

Ещё бабушка вспомнила, как у неё ужасно болела голова в то время. Фактически каждый день после школы, она сворачивалась калачиком, завернувшись во всякое тряпьё, тряслась от холода, и тихо выла от головной боли, пока не уснёт. Брат после школы бежал к маме на работу, они возвращались вместе. Иногда приводили с собой какого-нибудь, забытого родителями, ребятёнка. Мама никогда не жаловалась на родителей или начальство, всегда стремилась оправдать всех и каждого, старалась понять и бесконечно прощала. Ту же Ивановну, например. Хоть она и не впустила её потом, но всегда говорила, что та хотела как лучше, просто ей не понять их проблем. Сытый голодному — не товарищ.

* Лагерь

А летом мама повезла свою группу в лагерь, получив путёвки на детей, так как сама — сотрудник. Её дети уехали раньше, а она с воспитанниками приехала на автобусе через неделю. Бабушка побежала её встречать. Из автобуса вышел водитель, красный как пионерский галстук, и мама, явно смущённая, растерянная. А за ней, как разноцветные колобки, выкатывались из дверей карапузы-воспитанники.
Водитель, не самой славянской национальности, бабушка уж теперь и не вспомнит, какой именно, выгрузил багаж, запрыгнул в кабину и нетерпеливо ждал отмашки. Когда, наконец, детей пересчитали, мама робко махнула ему рукой, заливаясь алым румянцем по самый затылок, и он рванул с места, подняв облако пыли.

— Что у вас случилось? — спросила бабушка, и увидела, что у мамы даже слёзы на глазах навернулись.

— Ну большие же уже, — сбивчиво забормотала та, — ехать скучно, дикнут... Говорю, давайте споём. Обрадовались. Сначала хорошо всё: "Мы едем, едем, едем" орали, потом "Солнечный круг", "Орлёнка"... И водитель подпевал, весело так всё...

Мама чуть не плакала, укладывая сумки и расставляя детей парами.

— А потом эти оболтусы запели "Шёл я летним улица", — она всхлипнула, — водитель подпевать перестал... Всё смотрел на меня в зеркало заднего вида. Сквозь землю бы провалиться... А они орут, стараются, двадцать четыре глотки рвут! А как их заткнёшь, не привлекать же внимание к национальности водителя... Господи, как стыдно...

Бабушка хохотала до упаду. С тех пор полюбила эту шуточную песенку:


Шёл я летним улица, музыка играл,

Карасивый барышня много танцевал.

— Карасивый барышня, я тэбя лублу!

Ты мне очень нравишься, будь моим женой!

Будешь есьти пряники, виноград и рис,

Жареные семечки ну и арахис...


Жил я с этим барышня как с родным женой,

Но однажды вечером прихожу домой:


Карасивый барышня дома не нашёл...

Карасивый барышня от меня ушёл.

Взял мою подушку, взял мою кровать,

И теперь я плакаю — на чем я буду спать?


Дорогие граждане, я теперь клянусь:

На красивый барышня больше не жанюсь!


А вот мама с тех пор слышать не могла это "позорище".

Много было хорошего в лагере. Мама возила их туда несколько лет подряд, устраиваясь воспитательницей или посудомойкой. Там кормили. А ещё там работала пожилая чета: днём они варили еду для ребят, а ночью и зимой сторожили лагерь.

У них был прикормленный медведь, который часто приходил в гости на рассвете. Жили в сарайке две козочки, Роза и Мимоза. И говорили эти люди между собой, да и с другими людьми, так, словно вечно недовольны, ругаются. Но на самом деле они очень добродушные, мудрые и всегда помогут. Бабушка любила возле них вертеться по вечерам — хоть просто рядом побыть, просто послушать.

— Федосеич, а ты коз подои сегодня, а? А то у меня спина болит.

— Санечка, ты меня всю жизнь доишь, спина не болела? Што тебе те две козлушки?... Как мёртвому — припарка.

— Федосеич, у тебя было бы, чего доить, так мне и козлушки были бы не нужны. А так — где тут устанешь?

Старик благодушно разглаживает усы, пряча ухмылку. А жена его, Санечка, опускает глазки долу, ровно и не говорила ничего особенного. Она вообще часто, чуть что, смотрела в землю. Говорит с тобой, говорит, и всё глаза опустивши. А потом как зыркнет из-под соболиных бровей... Аж оторопь берёт. Если человек в этот момент хамил, хоть намёком, то он тут же хамством своим давился. Взгляд у неё был... Как у ведьмы, наверное.

— Сань, а мы на ужин что будем кушать — гуляш с рисом или картошку с селёдкой?

— Ну раз ты мне меню предложил, то я выбираю гуляш с картошкой. Иди, готовь.

В общей кухне они никогда не питались: не любили сутолоки. Кушать ходили по очереди, домой, "на спокое". Дом располагался в двадцати метрах от лагеря, что очень удобно, в их случае.

Когда бабушка приехала в лагерь в пионерском галстуке, старики её серьёзно поздравили:

— Вот и настал твой торжественный момент, — сказал Федосей Федосеевич, — теперь и ты — часть яркого пионерского знамени.

— Ты речи-то до выборов придержи... А то, поди, тренируешься?

— Санюшка, я же баллотироваться не собираюсь...

— А они, — женщина кивнула на девочку, — собираются? Их в пионеры возводят, не больно-то спрашивают. И тебя не спросят, старостой изберут... Нужны же козлы отпущения... Што б тебе, старому козлу, и не тряхнуть стариной-то напоследок?

— А чего это — напоследок? Я помирать, вроде, ещё не намылился...

— "А чего это — козёл-то?" — он не спрашивает, поняла? — обращается Саня к хохочущей бабушке, — ты за галстук свой просто не цепляйся, вот что я хочу сказать. На нём свет клином не сошёлся. Сегодня есть, — она понизила голос, — а там, лет через... Да хоть сто — и упразднят... Везде люди. Ты сейчас не поймёшь, но ты запомни: везде — люди. И все они разные. И галстук никого ещё не спас от тупости или подлости...

— Она умная, не смотри, что дура, — поддержал муж жену, — она права, ты сердце береги, а галстук... Галстук новый пошьют...

— Была бы шея.

— Да, даже голова не очень нужна.

За такие крамольные разговоры с детьми стариков могли бы и в кайские леса отправить, обеды-то варить. Но это и был прорыв обороны: многие люди повлияли на бабушку в её воспитании, благодаря им она стала такой, какой стала. В первую очередь — честной.

Благодаря им, она, пока ещё интуитивно, понимала, что общество — это столпотворение разношёрстных людей, и оно имеет право на ошибку. Её мама не понимала. Её мама поверила в то, что обществу виднее, что люди правы, она — нет, она утвердилась в своей выученной беспомощности, и ничего не могла сделать со своей жизнью. Бабушка же смогла. Пусть поздно, пусть не все её решения были верными, а многие — очень нескорыми, но они были. Потому что была надежда, что, если люди имеют право на ошибку, то, может быть, её зря гнобят? Может быть, она не хуже других, может, она тоже сможет сделать в жизни что-то стоящее, что-то хорошее?

И она старалась быть лучше, здесь и сейчас, даже если сил нет, даже если обида душит, и чувство несправедливости гонит в петлю — она отдавала лишнее, делила последнее, отзывалась на просьбы, и утешалась тем, что даже если её используют, то она хотя бы не против. Она искренне хочет помочь. А уж чем руководствуются другие люди — это их дело, их совесть. И за это она ответственности не несёт.

— Санечка, а давай пчёл заведём, Мишку нашего будем мёдом кормить...

— Ты бессмертный, что ли? Нам, чай, не по тридцать лет, чтобы новое заделье начинать. Вот помрём мы, а Мишка за мёдом нарисуется — пристрелят парня.

— Лишь бы на цепь не посадили... Слушай, а может, отвадить его тогда, пока не поздно?

— А куда ты его отвадишь? Лекцию прочитаешь ему, о смертности и бесчеловечности?

— Он умный...

— А ты — нет. Отваживать тебя надо, от серванта с конфетами. Хуже маленького.

— А он поймёт, что мы померли?

— Да уж, поди, поймёт, даже если не сразу.

— Ты ж поняла, что я у тебя настойку сливаю. Ну не глупее же он тебя-то...

— Знаешь что, Федосюшко, я-то про настойку поняла ещё в каких годах... А ты так и не понял, что я тебе в бутылке бражку ставлю, на меду и клюкве, чтоб ты, алкоголик старый, здоровее был. Ты, поди, до сих пор небо коптишь только потому, что "настойку" мою сливаешь.

— А я потому и сливаю, что ты для меня стараешься. Была бы одна клюква — ещё бы ничего, а с мёдом — пью и плачу.

— Ни разу не видала, чтоб ты плакал.

— Так ты ни разу и не видала, как я пью.

Бабушка любила этих стариков как родных. Ей даже довелось погладить Мишку, покормить его садовой малиной и бубликами с маком. Он ласковый как собака, но осторожный, и правда — умный. Когда мимо двора проходили конюхи, Мишка спрятался в кусты, а потом забрал в рот остаток бубликов, и оглядываясь, потрусил прочь. Да, если он услышит в доме стариков посторонних, он поймёт.

Обязательно поймёт.

В лагере рисовали стенгазеты, проводили разные конкурсы, а в родительский день устраивали праздник, с концертом и выступлениями. Бабушка мечтала научиться играть на баяне, но не довелось: сначала гроссмуттер запретила "баловство", а потом денег не было на инструмент. Она хорошо читала стихи со сцены. Для неё это было самым простым участием — она много их знала наизусть, только выйди и расскажи, и никто не вяжется: ни вожатые, ни звеньевые.

Здесь она подружилась с одной девочкой, Лизой. Они встречались здесь, в лагере, три лета подряд. И однажды уговорили двух вожатых сводить желающих ребят в поход в местный лес. Ребят набралось всего на один отряд, пели давно надоевшие: "Широка страна моя", "Взвейтесь"... Бабушке было скучно. Но стоило прижаться к стволу какой-нибудь сосны, вдохнуть смоляной запах хвои, прели, лета, и сердце наполнялось покоем, мысли успокаивались, смирение охватывало всё её существо.
Наверно, в ней была какая-то врождённая память о лесах, потому и походы так сильно привязали её, завладели её мыслями, подчинили образ жизни... Наверно, поэтому она так тяжело переживала невозможность выбраться в лес, когда вышла замуж.

Поход в лагере был коротким — с утра до ужина, так как палатку им не дали. Кладовщица только руками замахала:

— Вы что, вы что! А если проверка придёт, а у меня на складе палатки нет! У меня положено быть!

Подружки грустно смотрели на недосягаемые полки со спальниками, палатками, котелками, гамаками...

— А для чего тогда это всё? — обречённо спросила Лиза.

— Для галочки! — рявкнула кладовщица и захлопнула окно выдачи. Вожатый пожал плечами:

— Ну тогда без ночёвки. Просто прогуляемся.

Ещё их водили на экскурсию в колхозную конюшню. Вот это бабушка запомнила на всю жизнь! Тяжеловозы выглядели великанами, по сравнению с обычными конями.
Многообразие пород было в диковинку, вместо привычных скакунов и битюгов, которых бабушка видела в деревне у родни — тяжеловозы Русский и Советский, скакуны — Орловские рысаки, Донские и Будённовские лошади...

Истинным удовольствием было протянуть к тяжёлой красивой лошадиной морде ладошку с половинкой яблока, и смотреть, как она хрустит лакомством, кося глазом на дарителя.

Лиза была в восторге от просто гигантских Советских тяжеловозов. Когда такой конь медленно пробегал мимо по выгону, она не могла сдержать восторженного писка. Бабушку забавляла её реакция.

С этой подружкой она переписывалась потом многие годы, пока ей не начали возвращаться её письма, с пометкой "адресат выбыл". Куда делась подруга, почему не предупредила?... Она так и не узнала ответов.

Лиза рассказывала, что её мама страдала нервным тиком: всё время оглядывалась по сторонам и вверх. Она была лётчицей во время войны, враги сбили её самолёт, она получила тяжёлую контузию и осколочные ранения. Один осколок у неё остался в шее, его было видно, когда она поднимала голову вверх-назад, словно осматривая небо над головой. Удалить его было нельзя — слишком близко к позвоночнику, можно повредить спинной мозг. Бывало, что она останавливалась посередь улицы и начинала лихорадочно оглядываться. В такие моменты она никого не слышала, не видела, не понимала, а длиться это могло довольно долго, до получаса. В один из вечеров её сбила машина.

Они с Лизой переходили дорогу, когда маму снова "заклинило", водитель побибикать успел, а остановиться — нет. Лиза пыталась вытолкнуть мать с узкой дороги, кричала ей, но та всё высматривала в небе вражеские мессершмитты. Её мышцы были напряжены так, что её надо было бы поднять как статую, и перенести на другое место. Но таких сил у Лизы не было. Водитель сбил их обеих, но девочка только сломала ноги и рёбра, а вот мама получила травму головы и шеи, осколок прошёл позвоночный столб насквозь. Врачи сказали, что смерть была мгновенной.

— Таки сбил её фашист на мессере. Насмерть сбил, — грустно вздыхала Лиза, — на войне не достал, так в мирное время добрался.

— Разве водитель ни при чём? — морщила лоб бабушка.

— Он не так уж быстро ехал. Если бы сразу тормозил, то, может, и не уронил бы её даже, а он сначала сигналил, а только потом сбавил скорость... Если б не бордюр, так и я бы отделалась ушибами... Что теперь говорить. Темно, спокойно, ни что не предвещало... Это — несчастный случай. А виновата война.

Лиза обожала читать. А по секрету рассказывала шёпотом в лесу на ухо подружке, что её бабушка научила её церковно-славянскому языку, и Лиза сама читала библию.

— Зачем? — не поняла её подружка. Лиза смутилась.

— Хочу верить. Я знаю, что это глупости, но если верить в рай, то легче думать о том, что все люди не зря погибли.

— Так ведь для бога они все — грешники.

— Нет, там написано, что бог есть любовь, что если возлюбишь ближнего, как самого себя, то значит, бог с тобой. Мама не за себя воевала, не по приказу партии, и не за награды, понимаешь? Она воевала за нас. Боялась, что мы будем фашистскими рабами, что не сможем жить свободно... Она защищала наш дом. Это не может быть грехопадением.

За такие разговоры тоже бы никто не похвалил... И бабушка никогда больше не обсуждала с Лизой эту тему, но часто задумывалась: если бог есть, то всё, вроде, даже логично складывается. Он создал людей, как отец — детей, и со временем состарился, потерял на них влияние. А дети считают себя взрослыми, авторитет престарелого отца не признают, вот и дерутся, отбирают друг у друга то одно, то другое, попадают в разные неприятности; заступаться за них некому, вот они и расхлёбывают последствия, а там как снежный ком, происходит ещё одна цепь событий... А он что может сделать? Говорили, он снова придёт, и тогда уж всех рассудит. Наверно, ему нужно переродиться, как Фениксу из книжки, и с новыми силами прийти, и объяснить, кто и почему не прав. И если преступления людей повторятся, он их всех покарает. Это будет хороший день... Если он, конечно, разберётся, кто виноват, а кто нет.

— А ещё бабушка научила меня азбуке Морзе. Просто чтобы знать, на всякий случай.

— Хорошая у тебя была бабушка...

— Почему была? Она и сейчас есть.

— Сколько же ей лет?

— Много. Она про царя много рассказывает, она в институте для девочек каждое утро, вместе со всеми ученицами, пела "Боже, царя храни!" Про это многие помнят, но немногие рассказывают.

— Да, рассказывают всё про героев да про предателей.

— А бабушка детство любит вспоминать. У неё гувернантка была, родители, старший брат и две старшие сестры...

— И где они теперь?

— Всех расстреляли в революцию. Потому что они были кулаками. Хотя мама — учительница, папа — военный, чиновник. Брат — военный. Девочки — институтки. Многими землями не владели, слуг не держали... Два денщика, кухарка, гувернантка — вот и всё.

— А почему её не расстреляли?

— Её расстреляли, вместе с её семьёй, но она выжила. Её подобрала какая-то женщина и выдала за свою больную и неграмотную племянницу, умершую раньше от какой-то болезни. Бабушка начала учиться, оказалась очень способной, особенно к языкам... — обе девочки засмеялись. Ещё бы, после пары лет обучения в институте для девочек, проведя детство с учителями и гувернанткой — будешь тут способной к языкам... Каково ей было играть роль безграмотной?... Они оглядывались по сторонам, боясь быть услышанными. Не дай бог, такая тайна откроется, страшно подумать, куда сошлют эту женщину... История про чёрный воронок была для них не просто страшилкой.

— Потом её приняли в комсомол, она стала учить колхозных детей. Позже стала воспитательницей в детском доме. И сейчас ещё ведёт кружки во дворце пионеров.

— Откуда ты знаешь всё это — неужели она сама рассказала?

— Сама. Говорила — скажешь кому — убьют меня. Вот и ты не рассказывай. Я первый раз в это кого-то посвящаю, даже не знаю, почему. Просто я тебе больше всех верю... Она фотографии своей семьи сберегла, некоторые письма...

— А у нас все фотографии и письма сожгли. Родственница. Приехала, сожгла, и уехала.

— Может, кто подослал?

— Не знаю. А твоя бабушка на Ленина не злится?

— Нет, говорит, он как лучше хотел, да только люди везде разные, за всеми не уследишь.

Бабушка вспомнила Санечку:

— Везде люди. Ты сейчас не поймёшь, но ты запомни: везде — люди. И все они разные. И галстук никого ещё не спас от тупости или подлости...

И почему люди такие? Почему нельзя всем быть хорошими, как в книжке про Васька Трубачёва, например? Там идеальный мир, идеальные лозунги: "Да  здравствуют
счастливые советские матери!",  "Под знаменем Ленина — вперед, к победе
коммунизма!", идеальные учителя — по призванию, с пониманием, идеальные ребята, исправляющиеся, меняющиеся к лучшему, под влиянием идеальной дружбы... И весь этот идеальный мир стремится воспитать в каждом идеального советского гражданина. Пара бесед с идеальным директором — и эгоистичная, истеричная, тупая как валенок, мамаша становится идеальной активисткой родительского общества. Может быть, у них так и было? Может быть. Но толку-то — где это всё?

Вроде та же школа, та же пионерская комната, те же звеньевые, староста класса, вожатые и учителя... Но отношение к учёбе, как у той кладовщицы — к палаткам: зачем это нужно? — для галочки! Никто не подтягивает отстающих столь же дружелюбно и ответственно, наоборот: ты отстающий, ты — виноват, из-за тебя всё звено на последнем месте! И почему ты достался именно нам? Лучше бы тебя не было.

А унизительный досмотр перед входом в класс, на предмет чистоты воротничка, манжет, ушей и шеи превращается в язвительное издевательство, когда дежурный гонит тебя каждый день в туалет, мыть шею, хотя она чистая, а потом на собрании разбирают жалобы уборщицы: пионер такой-то ходит в школу мыться!

Бабушка и сейчас носит с собой бинтик — мало ли: нос утереть, шею протереть, уши, рот... Чтобы выглядеть прилично. Это стало школьной привычкой и осталось навсегда.

И как-то не укладывается в голове, что Васька или Севу привязывали бы к стулу за руку по требованию миролюбивой учительницы, пекущейся о своих "орлятах"... Или о левшах писать было не принято? Но ведь и они были.

Кошка требовательно орала перед холодильником. Птенец встревоженно бегал по столу, цепляя клювом чайную ложку, спотыкаясь об неё. Бабушка очнулась от раздумий, а может быть, и ото сна. Она посмотрела на часы — полседьмого. Посмотрела за окно — вечера. Встала, словно сама не своя, будто в полудрёме, дошла до холодильника, достала кошачью еду...

Она покормила питомцев, постояла посреди коридора, вспоминая — где она, чем была занята. Вернулась на кухню, закрыла окно: дует. Посмотрела на разложенные на столе находки, словно впервые их увидела, тяжело опустилась на стул и заплакала.

До утра она сидела за столом, над открытой тетрадкой и рисунками, среди которых сохранился пейзаж, нарисованный Лизой для своей подружки: поляна в лесу, а за поляной плещется речка. Её едва видно. Кругом лес, а у ствола прямой молодой сосны прячется белка.

Казалось, только сейчас, вспомнив девочку Лизу, бабушка осознала  всю глубину тайны её бабушки, весь ужас потерь, пережитых этой замечательной, восторженной пионеркой, и от того ей стала ещё более ценной её дружба, её доверие... Почему только сейчас?! Зачем сейчас она вспомнила, как страшна была тупость этой приезжей Татьяны, как остра была  жалость к её несчастному сыну, как больно и стыдно было за безволие матери?! Зачем сейчас?!


* Новая знакомая

Бабушка долго обходила кухонный стол стороной: не могла ни прибрать старые записи, ни выбросить их. Одна и та же мысль преследовала её эти несколько дней: зачем? Почему память столь избирательна и увёртлива? Бабушке бы сейчас о списке покупок думать, а не о причинах несчастий всей своей, давным-давно почившей, родни.

Весна разворачивалась вовсю. Птички чирикали весело, беззаботно, звонкая капель играла свою музыку во всех дворах и подворотнях. Снег таял, лужи стали повсеместным бедствием, солнце слепило, припекая замёрзшие на холодном ветру, щёки. Бабушка гуляла в парке и  привычно кормила голубей, наблюдая их возню.

— Смешно они бегают. Головой так: тыц-тыц, тыц-тыц... — услышала она и обернулась.

Чуть поодаль стояла женщина, вероятно, бабушкина ровесница, в хорошем кожаном пальто, полусапогах на толстой подошве, с  дорогой изящной тросточкой. Шляпка с кокетливым цветочком хорошо подходила её образу, но странно смотрелась в современной городской толпе. Бабушка хорошо расслышала собеседницу, но слова посторонней женщины выдернули её из столь глубокого безвременья, что понадобилось несколько минут на понимание происходящего.

— Что, простите?

— Голуби, говорю. Смешно бегают, Вы не находите?

— Да. Да, они очень забавны. Один живёт у меня дома. Теперь уж он совсем ручной.

— Много гадит?

— Боюсь, в любом случае, это — не предел. Давно интересуетесь птицами?

— Не совсем. Я недавно интересуюсь Вами. Вы не сидите на лавочках, не покупаете "желтуху", не участвуете в поливании грязью властей, детей, мужей и прочего... Вы мне нравитесь. Я хочу с Вами познакомиться и предложить разделить со мной чашку растворимого пойла, которое — вон в том кафетерии — безнаказанно называют кофе, хотя, должна признать, на вкус напиток не хуже советского цикория. Что тоже неплохо. Что скажете?

Бабушка рассматривала собеседницу со смешанным чувством неприятия, смущения, злости и любопытства. Её откровенность и настораживала, и располагала одновременно. Её наглость вызывала и неприятие, и даже некоторую зависть.

— Я скажу, что "пойло", на мой субъективный вкус, является очень даже неплохим кофе. Пусть и растворимым.

— Тогда пойдёмте.

Они шли рядом и молчали. Бабушке не хватало новых впечатлений, она поняла это отчётливо именно сейчас — в процессе их получения. Даже не то, что ей бы надо отвлечься... Не так. Ей надо разбавить концентрацию собственных мыслей какой-то посторонней субстанцией. Эта неизвестная особа была вполне подходящим источником. С одной стороны бабушку раздражало её вмешательство, с другой — она понимала необходимость поддаться, для собственного блага... Да и, чего скрывать, незнакомка вызывала откровенное любопытство.

Они устроились за столиком в углу, у большого окна с видом на парк.

— Давно Вы за мной наблюдаете?

— Если считать месяц — давним сроком. Но в масштабах прожитой жизни — это сущий пустяк. Меня зовут Валя, а Вас — Лена, предлагаю перейти на ты.

— Принимаю предложение. Что ты ещё обо мне знаешь?

— У тебя есть дети, внуки и друзья, но живёшь ты одна, и вниманием близких не балуешь. Я гуляю ежедневно, а ты — раза четыре в неделю. Чем ты занимаешься целыми днями?

— Расхламляюсь, — бабушка помолчала, — думаю вот, помирать поди скоро, так надо бы всё привести в порядок.

— А ты — смелая женщина.

— Да, я даже не думала, что будет так непросто. Отдала внукам свои  памятные игрушки, так до сих пор сердце кровью обливается. Видеть тяжело пустые полки. Пришлось всякую ерунду выставить, чтобы занять место.

— Я не могу на такое отважится... У меня даже свадебное платье до сих пор висит. На кой ляд? А выбросить жалко.

— Счастливый был брак?

— Да. Как пишут в книжках, так и есть: встретились случайно, любили до безумия, на руках носил, заботился, во всём помогал, поддерживал. И рано умер, внезапно. А детей у нас нет. Так и доживаю одна.

— И чем занимаешься?

— Всем по чуть-чуть. Рисую, леплю, вырезаю, вяжу... Надо же куда-то руки девать. И руки — ладно, заняты, а голова-то, голова свободна... И чёрт-те что в этой голове.

— В моей, с некоторых пор, тоже.

Помолчали. Валя вздохнула:

— Вот когда жила со свекровью, всё судьбу прокурала. Она у меня была полковник МВД — утром — перекличка, вечером — учёт... А сейчас даже ей была бы рада.
— Совсем родни не осталось?
— Есть у меня брат... — она словно раздумывала — говорить ли? Словно рассуждала сама с собой, — я бы к нему уехала, на юга. Там хорошо. Там персики цветут... Но он меня не примет. Даже по соседству.

— Поссорились?

— Хуже. Я его очень сильно подвела. Так, что сама себе не простила. А он — и подавно. Приходится жить далеко от родных, в одиночестве. Но мне хорошо, я не жалуюсь. Только здоровье стало шатким: то тут болит, то там неладно. Но это уж — годы. Как мне сказала одна, из терапии — возрастные изменения.

— Да, мне так же говорили. А потом оказалось, что операцию делать поздно.

Ещё помолчали.

— Да и переезжать в такие годы — не самое хорошее решение.

— Была бы цель, возраст не помешал бы.

— Какая цель? Спасение мира?

— Да нет, чтоб ждал кто-то. Вот если б тебе брат написал: приезжай! — ты бы уже, наверно, там была, не рассуждала.

— Да, — Валя удивлённо взглянула на бабушку, — ты права. Если бы он меня позвал, я бы о годах не рассуждала. Не в годах, значит, дело?

— Не в них. В энтузиазме. Пока интересно — хочешь. Когда тебя ждут, когда ты нужна — это подогревает интерес. А когда всем всё равно, и ты так, для себя, то... Для себя-то — много ли надо? Вот ничего и не охота.

— А интереса нет — энтузиазма нет, энтузиазма нет — нет никаких действий, а отсюда — лень, спень и уныние.

— Да, надо что-то делать. Это оживляет.

— Что, например?

— Ну ты же шьёшь, лепишь, ваяешь... Тебе ли спрашивать?

— Так надоело всё. И шить, и ваять. Раньше даже выставки были, представляешь? А сейчас... Встречные знакомцы удивляются, что жива до сих пор. И я удивляюсь. Хоть бы бог прибрал, да и не маяться.

— Не... Да, неизбежно, всё равно приберёт. Но пока я в здравом уме, я бы хотела пожить ещё.

— Зачем? Внуки?

— Не только. Внуки — это здорово, особенно, когда они хотят говорить с тобой. Но ведь им тоже некогда. Всем некогда. Я люблю эту жизнь. Вот это солнце. Этих голубей. Ты права, они смешно бегают. Дождь люблю. Снег, морозы. Кассиршу, которая всегда терпеливо улыбается, когда я в деньгах путаюсь. Детей, снующих под ногами в парке. Я не хочу, чтобы это закончилось.

— А я хочу. Мне не хватает разнообразия. Меня преследует мысль о том, что я здесь сильно задержалась, и все вокруг только об этом и думают.

— Всем вокруг нет до тебя никакого дела. Вот и ты не придумывай за них мысли... А разнообразия — пруд пруди, если здоровье позволяет. Например, на углу проспекта, напротив пельменной, есть кафе, где живут кошки. За ними нужен уход, приглашают всех желающих. Или отсюда на прямом автобусе до вокзала, там на электричку, две станции проедешь, и большой питомник: собаки, птицы, лисы... Всех подбирают, лечат, выпускают. Тоже ищут помощников.

— А ты про них откуда знаешь?

— Ездила ещё с детьми. Потом со старшими внуками. Им сейчас всем некогда, а младшие ещё не доросли. Я бы и сама ездила, но теперь нужды такой не имею: своя кошка есть, своя птица. А раньше частенько наведывалась. Я — аллергик, не думала, что своих заведу. А там получила дозу аллергена, неделю лечишься. Тоже разнообразие...

Посмеялись. Валя пристально разглядывала бабушку. Та сидела прямо, допивая кофе, глядя на улицу.

— Вон скандалист идёт. Ему тоже разнообразия не хватает, так он всё жалобы пишет везде. Этакой любитель эпистолярного жанра. Его здесь уже все знают. На прошлой неделе в магазине жалобу писал на то, что магазин сигареты продаёт, а места для курения не организовал. А на этой неделе, в музее жаловался на то, что экскурсовод разговаривает слишком громко — тревожит своей голосиной покой экспонатов. А в прошлом месяце побил банкомат за то, что тот не работал. Хотя банкомат сам изначально сообщил о своей неисправности.

— А ведь кто-то с ним живёт...

— Да, дочка старшая. Младшая замуж выскочила, уехала, и больше не показывается. А старшая всё ругается с ним.

— Тяжело ей.

— Непросто. Ему тоже нелегко. Он же не из баловства это делает, он выражает свой внутренний конфликт. Человек только тогда разрушает всех вокруг, когда сам сломан. Вот он сломан. Он допустил опечатку в технике безопасности, его посадили. Жена спилась: гнала самогон на продажу, да увлеклась в дегустации, видимо... Они ещё молодые тогда были оба. Девочек забрала бабушка, а как умерла, они вернулись к освободившемуся отцу. Считай, чужие люди в сломанной семье. Вот он и винит себя за всё, и не может найти покоя.

— Вот бы кого богу-то прибрать.

— Наверно. Ему точно солнечный свет не в радость.

— Ты многих знаешь?

— Да, почти всех пенсионеров в своём районе. Кто-то что-то про кого-то рассказывает, кто-то сам подходит поговорить. А я что? Я слушаю. И всё я думала, что вот какие у людей судьбы, вот ведь жизнь... Бедняги. А теперь вот опять думаю, что и сама, оказывается, такая же.

— То есть, ты не знала?

— Нет, я как-то не так думала... Как-то забыла, что ли... А сейчас вспомнила. Словно со стороны увидела себя, брата, подружку, родителей. И так я их всех понимаю и жалею, а что толку — после времени-то? Даже себя пожалеть — и то глупость. И хоть домой не ходи. Так тоскливо, тошно. Понимаешь, я всегда знала, что потеряла много хорошего, что упустила сотни возможностей, что во всём плохом я сама виновата, а во всём хорошем мне просто повезло. Но теперь. Я вспомнила, сколько у меня отняли, как на меня влияли, как ко мне относились... И здесь нет моей вины. Кому-то я благодарна аж до слёз, а — тоже — что толку? Кого-то забыть бы да и не вспомнить никогда, но ведь было... Зачем вообще помнить всё прошлое? В старости-то, когда уже не исправишь ничего, ничего не сделаешь, ни "спасибо", ни "насрать" не скажешь, а что обиднее всего — зачем в магазин пришла — не помню.

Валя расхохоталась, смутилась, попыталась сдержать смех, но рассмеялась пуще того. Бабушка сидела, алея румянцем, пряча полуулыбку, и по-прежнему глядя в окно задумчиво и серьёзно.

— Прости, но ты — умора, — Валя вытерла глаза уголком салфетки, — о серьёзных вещах не шутят, — добавила она с укором.

— А я не шучу, — с грустью ответила бабушка, — я серьёзно задаюсь вопросом — на кой мне такая память? Нет, ладно хоть такая есть, но куда это всё...

— А ты, раз так помнишь всё, мемуары пиши. Все пишут. И люди любят читать чужие жизни.

— Ой, видала я, что они любят читать теперь... Нет там жизни никакой.

— Ну зато ты будешь знать "куда это всё".

— Заделье мне нашла, да? А сама что?

— Я не такая чувствительная. Я что и помню, так равнодушно. Правда я живу на свете дольше твоего, может, и ты так же успокоишься.

— Может быть. А ты с какого года?

— С прошлого века, как и ты. С первой его половины. Какие же мы древние.

— Древние, да. А что писать-то?

— Да хоть рассказы. О своих игрушках, например. Если всё вместе собрать не можешь, то так, отдельными историями. Откуда у тебя взялась игрушка, которую ты подарила внуку. И ты душу изольёшь, полегчает, и поди кто прочитает потом, задумается, что раньше и игрушка много значила. Может, кто из молодых, на нас, стариков, снисходительнее посмотрит после твоего рассказа. Даже если один, и то дело.

— А у тебя есть такие истории?

— Не думаю. У меня и игрушек-то нет. А всё равно забарахлилась. Постельное выкинуть жалко — хорошее ещё, хоть и не новое, а куда мне его столько...

— Вот, в питомник животным унеси. Им знаешь как тряпки нужны, чистые, хорошие. А в магазине одна тряпочка стоит, как футболка или наволочка. А им же толком никто не помогает, всё сами. Не напасёшься.

— Вот ты привязалась с питомником-то...

— А почему нет? Знаешь, какое большое дело — помочь тем, кому никто больно-то не помогает.

На том и разошлись. Уже подходя к дому, бабушка спохватилась: ни "где живёт?" не спросила, ни о встрече не договорилась... Неприятно удивляясь себе, она поспешила обратно, но новой знакомой уже простыл и след.



* Продолжение

Ещё пару дней бабушка обходила кухонный стол, но она чувствовала, что беседа с Валей  вернула её в прежнюю колею. В комнате она разложила на столе следующие записи, из того же ящика. Там оказались школьные черновики и тетрадки с сочинениями, как её детей, так и их с братом. Записей было немного.

Сын писал, классе во втором: "Мы живём с дядей, мамой, папой и дедушкой. С родителями мы знакомы давно, а дедушка и дядя приехали недавно. Папа заболел и они ухаживают за ним, помогают ему на работе. Сейчас они — мои друзья. Потому что с одноклассниками я ещё не подружился. Они друг друга знают с детского сада, а я здесь не так давно, мы сменили район проживания. А сестра у меня маленькая и злая, мне с ней дружить не хочется, и другим ребятам, наверно, тоже..."

Дочь, уже старшеклассница: "Мне не нравится образ Маргариты. Булгаков приписал ей некую жертвенность во имя любви, совершенно забыв при этом, что она была замужем. Муж готов был на многое, ради своей супруги, но она, не задумываясь, продала душу дьяволу за то, чтобы быть с Мастером. Справедливая цена супружеской измены. Вот что творит с женщиной банальная скука. Работать бы ей прачкой, и ни до какого Мастера ей бы не было дела. Я считаю это произведение пошлым и глупым. Возможно, Булгаков сам мечтал о такой самоотверженной возлюбленной, потому и написал её образ в романе..."

Бабушка задумалась. Слишком уж много она видела в жизни таких распадов: один из супругов на всё готов ради второго, подающего на развод. Почему? Может, потому, что человек, жертвующий собой, себя теряет, превращается из сторонней личности в чужой комфорт, и его оппонент остаётся один, внутри обезличенной заботы? Да, Маргарита могла себе позволить безбедное паразитирование за счёт, безумно любящего её, мужа. Но хотела-то она жить.
Ведь, если взглянуть на ситуацию непредвзято — что бы выбрала сама девочка, писавшая это сочинение — безмятежные прогулки с глупыми подругами, вышивание и церемонное посещение каких-нибудь ежемесячных благотворительных балов, или стать опорой человеку, стремящемуся к звёздам, гонения и путешествие в потусторонний мир? Жажда жизни толкает людей на безрассудные действия, такие, как походы по болотам, например. И с человеком рассудительным, серьёзным ей было просто не по пути. Если бы он чем-то увлёкся — она бы его поняла, но он её понять не мог. А жить с человеком, заботливым, но занятым собой, не имея возможности выговориться ему так, чтобы он горел с тобой одним пламенем — невыносимо: лучше одной, чем в одиночестве.
А Мастер — горел сам, так горел, что она и назвала его Мастером. Ради своего мужа она, может быть, тоже спустилась бы в ад, но он никогда не дал бы ей такого повода. Пожалуй, жаль обоих, но в отличии от мужа, Маргарита явно ни о чём не жалеет. А Мастеру можно только позавидовать.

Брат: "Моим самым интересным воспоминанием из детства является случай, когда Федька-лопух взял меня с собой к "бабке" — женщине, жившей на окраине города. Она снимала порчу, ворожила и делала прочее колдовство. Он пошёл к ней, чтобы она заговорила его от вражеских хитростей. Мы честного боя не боимся, сами побьём кого угодно, но вот в ловушку попасть — рискованно. И она заговорила. И теперь, если бы гагаринские пацаны или зелёнка, придумали нам устроить западню, как в прошлом году, то у них бы ничего не вышло. А я не заговорённый, и теперь дружу с Федькой-лопухом, что бы ни случилось..."

Этот черновик перечёркнут, вероятно, мамой. В тетрадке другой текст:

"Моё самое интересное воспоминание из детства, это принятие меня в Октябрятскую звёздочку. У нас было собрание, вожатая пионерка Люся много говорила нам о честности и старании, о важности хорошей учёбы, а потом нам всем, и мне тоже, прикололи значки октябрят, с портретом самого Владимира Ленина. Чтобы мы помнили, на кого нужно равняться октябрятам — будущим пионерам. Сначала я сказал клятву, а потом мне похлопали и прикололи значок. Я горжусь тем, что стал достойным октябрёнком, теперь я уже настоящий ответственный пионер, и в будущем стану честным и справедливым комсомольцем. И хоть пока у меня бывают замечания и не очень хорошее поведение, но с того памятного дня я знаю, к чему должен стремиться."

Бабушка грустно улыбалась, сравнивая оба сочинения. "Сердце береги. А галстук... Галстук новый пошьют"...

А вот и её:

"Мой любимый предмет в школе —  литература, потому что мной давно прочитана вся школьная программа, и я помню, о чём читала. Мне не бывает скучно на этих уроках, ведь все делятся мнениями, своим пониманием прочитанного, и мне интересно слушать, что думают другие люди об этом авторе или о каком-то произведении. Я заметила, что в младших классах мнений было больше. Видимо, с возрастом, люди приходят к одинаковому восприятию. Боюсь, что в институте, кроме статьи критика, обсуждать будет нечего."

Она вспомнила, что за это сочинение её разбирали на сборе. Пришли к выводу, что с возрастом люди умнеют, понимают прочитанное лучше, от того и мнений меньше. А она ещё многого не понимает, потому "сеет смуту" своими суждениями.

Бабушка улыбалась. Можно ли это сочинение отнести к акции протеста? Наверно, бабки были правы: она была дерзкой. По тем временам — оторви и выбрось. Теперь, чтобы отличиться, ребятам надо ох, как вытрепнуться... А раньше достаточно было вот такого сочинения. Времена идут, отношение меняется.

— Ну и о чём же мне писать? — спросила бабушка Кошку, — кому это надо? Дописать я всё равно не успею, а дети выбросят, не читая...

Кошка хлопнула лапой Птенцу по затылку, он взъерошился и заворчал: уурррл-урлу-урлу.

— Кошка! Я с тобой разговариваю!

Кошка посмотрела на хозяйку круглыми умными глазами, и отвесила голубю второго леща.

— Да, чтоб тебя... Брысь!

Кошка посмотрела на голубя, мельком взглянула на бабушку, и бросилась на птицу. "Обнявшись крепче двух друзей", они покатились по полу.

Бабушка вскочила, схватила веник и огрела обоих. Птенец взлетел в сервант и забегал там из стороны в сторону, бормоча проклятья на своём, голубином. Кошка ощерилась и зашипела.

— Да ты сбрендила, не иначе! Что с тобой?! — женщина бросила веник и взяла кошку на руки. Та пристально посмотрела хозяйке в лицо, словно и ей хотела поддать лапой, но смирившись, прильнула, замурчала. Бабушка гладила животину, пребывая в полном недоумении.

— Киса ты моя, киса... — бормотала она, — хорошая киса, ласковая...

С Кошкой на руках она прошла на кухню, заглянула в холодильник:

— Чем бы мне кису мою побаловать? Хочешь мяска? М? А сметанки?

На слове "сметанка" Кошка оторвала морду от бабушкиного плеча и тоже заглянула в холодильник.

— Давай, давай, угощу... Сметанка свежая, вкусная. Иди, поешь.

Угостив любимицу, бабушка присела за кухонный стол. Записи и её "первая книга" по-прежнему лежали в беспорядке. Невольно она снова пробежала глазами открытую страницу: "... чтобы люди прочитали и задумались..." Она вспомнила Валю: "может один на стариков снисходительнее глянет, и то дело"

Она перелистнула тетрадь на чистую страницу, взяла ручку, и начала писать:

"Вот так начиналась моя первая книга, которую я не сумела тогда дописать. Наверно, пришло время продолжить начатое, ведь я не уверена, что успею закончить. Кто будет это читать и будет ли, мне не известно, но я знаю одно: надо продолжить. Надо.

Татьяна Ивановна уехала, оставив нас ещё более нищими, чем мы были к её приезду. Теперь, спустя больше полувека, я с уверенностью могу сказать, что этот визит был злом чистой воды. Равнодушная уверенность к лицу, разве что, хирургу, и ещё нескольким профессионалам. Человеку она не к лицу, если он — человек... Если ты не умный профи, то гореть тебе в аду с твоим тупым активизмом. Лучше пройди мимо: больше пользы не станет, но будет меньше вреда.

Мама так и не купила новой шубы. Её не стало в неполных восемьдесят лет. Я своими руками выбросила то самое её осеннее пальто. Папа ушёл на пятнадцать лет раньше. И он на всю жизнь сохранил свою гордость, как ни старались люди пригнуть его к земле. До конца жизни он делал свои шедевральные шкафы и брал за них столько, сколько заплатят. Он не оставил долгов в своей семье, всё выплатил, всё закрыл, до копеечки. Совесть его чиста. Таким его и помнят — честным мужиком с золотыми руками.

Брат так и не сумел бороться. У него отняли право быть собой, потакая в глупостях, и унижая в естественности. Он не стал никем конкретным: лучший станочник, лучший электрик, лучший среди врунов и сказочников, чемпион по стрельбе из лука и метанию ножей, он так и не стал хорошим мужем и отцом, он спился с роднёй жены, с молчаливого согласия своих родственников; перестал драться в двадцать лет, работать — в сорок. Он умер от развалившейся на куски печени и отёкшего мозга на руках престарелой матери, вдали от сына и бывшей жены. Меня не было рядом, и слава богу.

Я сделала уйму ошибок, но главная из них — замужество. Я выбрала того, кто втёрся в доверие, потому что считала это хорошей чертой. Втирается кто-то или вламывается — разницы нет: это вторжение, насилие, захват твоих личных границ и территорий. Второй ошибкой было — продолжать этот брак. Идти на поводу мнения общества, матери, партии, кого угодно. Наказывать себя за гордыню, оправдываясь благом детей. Дети выросли, и не могут вспомнить об отце ничего хорошего. Может быть, если бы они видели его раз в год, радость встречи затмевала бы негатив этого человека. А так... Ничего и не осталось.

Когда я начинала эту книгу, я и не думала, что у меня будет муж, дети, что моя мама так горько состариться, а отец на всю оставшуюся жизнь затаит на меня обиду за единственный прогулянный урок. Да я и не думала, что когда-нибудь прогуляю урок, хоть и примерной ученицей не была. А какой я была?

Я любила свою семью. Гордилась братом и отцом, нежно и трепетно относилась к матери, опасалась и избегала гроссмуттер. Но проявить явно я могла, пожалуй, только последнее — то, что больше всего хотелось скрыть.

Как показать родителям, что ты их любишь, если в семье даже близко подходить не принято, не то что — обнять, поцеловать, погладить... Помню, обняла брата, когда он испугался грозы, гроссмуттер увидела и железным тоном сказала: это что за нежности? Мать сразу схватила мальчика на руки, а меня отослали в другую комнату, с напутствием подумать о своём поведении. К слову, было мне тогда лет шесть или семь. Надо ли говорить, что я больше его не касалась? Строго по необходимости.

А когда у меня начались месячные первый раз, я думала, что умираю и жутко испугалась. Но потом вспомнила, как мама стирала какие-то тряпочки, и решила, что это у нас наследственное заболевание. К слову, тогда мне было лет пятнадцать. Вот на таком уровне было наше семейное общение.

А если что-то случалось, например, мама потеряла ножницы — она всегда винила меня. И требовала извинений. "Это ты взяла! Признавайся — куда дела?!
Подружкам своим утащила?! Извинись за враньё и воровство, или ты сегодня из комнаты не выйдешь!" Обидно было так, что дышать становилось нечем. У меня и подружек-то не было. И она, как мать, должна бы была знать об этом. А потом найдёт свою потерю, и как ни в чём не бывало. Сама никогда не извинилась, никогда.

Каждое воскресенье у нас были гости. Гроссмуттер была человеком важным, со статусом, гостей приглашала разных, но всё именитых, состоятельных. Нас с братом запирали в маленькой комнате, оставив нам ведро для нужд. Когда гости буквально расползались от нас, гроссмуттер шла провожать кого-нибудь, и брала маму с собой. Папа в это время был на работе сверхурочно, или трудился в сарае. Уходя, мама украдкой отпирала нашу дверь, так чтобы её мама не видела, и когда все, наконец, покидали дом, мы с братом выходили к столу.

Там были вкуснейшие объедки, остатки гуся в яблоках — фирменное блюдо гроссмуттер, пироги, и кагор в рюмках и на донышках бутылок. Это был наш пир. Так бывало много раз, пока бабушку не посадили.

Она не раз приносила домой спирт, бинты, эфир, стрихнин и разные лекарственные препараты. Говорила — излишки. Папа доказывал ей с пеной у рта, что излишки — хуже недостачи, что бежать надо из конторы, в которой ТАКИЕ излишки, или хотя бы сбывать всё, что ей там выдают. Но она была холодна и непреклонна: директор сказал — бери, значит, всё законно, он же — директор, он умный и образованный человек, он партийный, в конце концов, как можно ему не доверять?!

Когда их накрыли, партийный застрелился. У его заместителя, тоже партийного, ничего не нашли. Под ответ попала бабушка. Никто из её именитых гостей не замолвил за неё словечка. Никто не помог нам, оставшимся без денег, имущества, ценностей и элементарных продуктов питания. Вернувшись из тюрьмы, она проклинала Сталина на чём свет стоит, а мама заступалась — он большой человек, войну выиграл, страну поднимает.

— Кем?! — кричала в запале гроссмуттер, — кем он поднимает страну?! Кем он воевал?! Теми, кого из застенков удалось чудом выудить живьём?!

— Тише! — пугалась мама.

— А кого боишься?! Вождя ненаглядного?!

Вскоре она отравилась. Не знаю, что она выпила, но знаю, кто принёс: одна наша юная родственница, которой за "помощь" была обещана комната в нашей коммуналке.
Естественно, комната ей не досталась, покойница не оставила никаких свидетельств данного обещания. Но кровь у неё, уже умершей, текла ото всюду, из всех естественных отверстий.

Я помню, что в гробу она была очень красивой, все шептались об этом на прощании с телом. Какая-то старуха сказала, что это значит, будто бабушка попала в рай. А мама услышала и сквозь зубы процедила: чтоб ей там перевернуться...

Когда я уже закончила школу, мы с подружками решили погадать на блюдце. Зашла речь об этом гадании у нас дома, мама услышала и обмолвилась, что при ней блюдце не ходит. Вот хоть что делай, а пока она в комнате — стоит намертво. Только уйдёт — можно гадать. Мы не знали, верить или нет. Решили попробовать.

Собрались в сарае папы, ночью, на Рождество. На куске бумаги написали буквы, слова — да, нет, ещё какие-то... В центре поместили блюдце с отметиной, типа стрелки. Вызывали дух гроссмуттер. По задумке должна была погаснуть свеча, когда дух придёт. Свечей было три, но погасить было велено одну. Так и случилось. Мы втроём держали кончики пальцев на блюдце, таковы условия. Но потом мы пробовали делать то же самое, так чтобы кто-то блюдце двигал — не получилось, ощущения не те. А тут оно катилось от буквы к букве, словно было на подшипниках — легко и почти бесшумно.

Я спросила её: где ты?

Она ответила:

— Ты задаёшь глупые вопросы.

— Ты в раю?

— Да.

— Тебе хорошо там?

— Нет, мне плохо. Я плачу.

— Разве в раю плачут?

— Везде бывает плохо.

Я что-то спрашивала ещё, но теперь уже не вспомню. Запомнила только, что она велела "шевелиться", если я собираюсь долго жить, и что одной из нас шевелиться бесполезно. А ещё сказала, что бОльшего разочарования, чем её потомки, придумать невозможно. Одну из нас, самую младшую девчонку, сидевшую за гадальным столом, завалило снегом на каких-то соревнованиях по лыжам, через год, после этого рождества.

Когда я рассказала маме о том, что в раю тоже плачут, в частности, её мать, она хмыкнула: "Хорошо, если так".

Родители гроссмуттер были крепостными. Её саму, едва окончившую четыре класса церковно-приходской школы, лет десяти, привезли в город священнослужители, услышавшие в деревенской церкви, как она поёт. Её забрали в город за необыкновенный голос, определили в хор большого собора. Потом — революция, она спешно возвращается домой, а там брат с отцом ушли в партизаны, а мать на сносях, и белые подступают к их деревням. Когда люди принесли весть, что белые замучили брата, мать начала рожать, и то ли кровотечение не остановилось, то ли сердце не выдержало, но роды завершились её смертью.

Тогда бабушка, которой едва исполнилось четырнадцать, забрала детей и пошла прочь из деревни, в никуда. Подальше от белых. Младенец всё время плакал. Какая-то женщина дала им тюрю для него, это помогло. Хоть немного, но он был сыт. Они шли из деревни в деревню, их и гнали, и били, и кормили — всякое бывало.

Младенца несли дети, бабушка тащила Витюшку, которому не было ещё и двух лет. Он сам не смог бы идти далеко, а кроме гроссмуттер нести его было некому.

Спустя, наверно, неделю, младенец перестал плакать. Их всех впустили в какую-то избу, женщина дала им варёной репы и картошки, увидела свёрток с ребёнком и спросила, что это. Младшая сестра гроссмуттер протянула ей младенца, та откинула платок, взглянула на его лицо, прикрыла обратно, и взяла так, как обычно женщины держат новорожденных, на одну руку, на локоть.

— Идите дальше без него, куда вам с таким крошкой. Идите с богом.

Только спустя пару лет, увидев нечто подобное в приюте, гроссмуттер осознала, что младенец был мёртв. Её сестра больше суток носила на руках маленького покойника, а женщина просто не хотела их напугать.

А когда революция подходила к концу, в одном из городов их приняли за раскулаченных беглецов и начали стрелять. Погибли трое, в том числе маленький Витюшка. Сама гроссмуттер была ранена. Их отправили в приют, где все они потерялись, и она осталась одна.

А потом гроссмуттер поступила на фабрику работать, а там пошла в школу рабочей молодёжи. А дома, уже когда была замужем, уже свои дети родились, она, скрываясь от чужих ушей, пела псалмы. И даже после тюрьмы, перед своей смертью, она освятила квартиру, напевно молясь. Я помню это. У неё действительно был необыкновенный голос. А собор, в котором она пела около четырёх лет, взорвали.

Зачем я пишу о ней? Наверно, я ищу оправдание её чрезмерной строгости и гордыне. Она стала большим человеком, пройдя очень непростой путь. Закончила университет, стала главным фармацевтом. Это дорогого стоит. Она невероятно гордилась своими связями, влиянием, властью. Но я не думаю, что она самоутверждалась за счёт семьи. Скорее, она стремилась тотально контролировать всех домочадцев, потому что была уверена в правильности своих решений и поступков. Она заслужила эту уверенность — она достигла больших высот и точно знала, что лучше для других.

Это и было её ошибкой — отнять у детей шанс быть самостоятельными, взрослыми. Они остались детьми. Запуганными, слабыми, безвольными. Мама так и не смогла поверить в то, что она может хоть где-то хоть что-то значить. Она была беспомощна перед любым проявлением наглости, тупости, грубости, хамства... И сын её был таким же. А я, почему-то, нет. У меня хватило духу не согласиться с этим миром, обществом. Я часто выражала протест. И в своих школьных сочинениях, и в обособленности, неприятии лицемерного коллектива.

Я была звеньевой, и мне необходимо было вынести на общий сбор вопрос об одном своём однокласснике, который, являясь "лучиком" моей звёздочки ещё в октябрятах, был пойман с папиросой. Мне было велено разобрать этот вопрос. За столом сидел вожатый, староста класса, и наша классная руководительница. Перед ними сидел весь наш класс. Сначала вызвали меня. Я обрисовала ситуацию. Потом вызвали его.

И вот мы стоим между столом судей и партами толпы. Я — обвинитель, и он — обвинённый. А мне же, собственно, глубоко до фонаря, кури он, сколько ему влезет, но нет, я же — звеньевая. Обязана. И вот мне говорят: давай, рассказывай, что он не прав, что пионеру так поступать не подобает, что он — отвратительный пример для октябрят, и вообще, за такое можно и галстук снять...

А я стою и думаю — вот вам не всё равно, а? Я знаю его уже несколько лет, как, собственно, и другие одноклассники, он неплохой парень, не злой, не завистливый — это всем известно... Ему, может, жрать нечего, его, может, родители бьют, а вы прицепились к дурацкой папироске... И с меня требуют — отчитывай, а я стою и молчу.

И тогда на меня покатили бочку, что для звеньевой — я слишком мягкотелая, рохля, попустительствую, прикрываю хулиганство... Кто-то из класса выкрикнул: влюбилась! Все начали хохотать, учительница и вожатый покраснели, а мне высказали столько всего, что по гроб жизни не отмыться. С тех пор я возненавидела всю эту долбанную коллективизацию, корпоративную ответственность... И до сей поры не перевариваю.

Может быть, я и была бестолковой, может я и сейчас не очень, но я хотя бы оставалась собой, я не подпевала большинству, только потому, что они — большинство. Я осталась сама по себе, и друзей у меня толком не было и нет. Но я не жалею об этом. Я жалею только об одном: что была пора туризма, походов по лесам и степям, были хорошие, замечательные, добрые люди, жаждущие ходить в эти походы, готовые помочь, а я упустила эту пору.

Я, как последняя идиотка, сделала то, чего никогда себе не желала: вышла замуж, родила детей, вернулась домой. Родить можно было и на севере, и без замужества. Но в самый ответственный момент, на перекрёстке своей судьбы, я свернула не туда."

Бабушка взяла коробку из-под обуви, сложила туда все рисунки, закрыла и сверху положила тетрадку и ручку.

— Я не знаю, что я пишу, — сказала она Кошке, сидевшей на подоконнике, — но я допишу, сколько успею.


*Зло

— А ну-ка, песню нам пропой, весёлый ветер... — напевала бабушка, натирая стёкла до зеркального блеска. Она решила вымыть все окна разом, в один день. Каждый год она собиралась сказать детям, что слишком стара для подобных приключений, но каждый раз брала ведро, капала туда нашатырного спирта, средство для мытья посуды, и распахивала окна по всей квартире, — Кто весел, тот смеётся! Кто хочет, тот добьётся! Кто ищет, тот всегда найдёт!

Она встала сегодня очень рано, настроение было бодрым. Закончив с окнами, бабушка принарядилась в свежую вязаную кофту, накинула на плечи жаркую шаль, заколов её на груди большой брошкой в виде бабочки, и пошла гулять в парк.

Валю она увидела сразу. Она шла по дорожке, размышляя о чём-то.

— Валентина! — окликнула её бабушка. Та никак не отреагировала, — Валя!

— А?... Это Вы мне? — женщина обернулась, остановившись, присмотрелась, — ааааа, Леночка! Здравствуй. А я не подумала, что мне. Я же не Валентина. Я — Валерия. Просто с детства все "Валька, Валька", так и осталась Валей...

— Да? Ну я вообще-то тоже не Леночка, если уж уточнять, а Алёна. Но все "Лена, Ленка", нормальным-то именем толком и не зовёт никто. Поэтому кто-то думает, что я — Елена, а формально — это не так.

— У многих встречаю подобные истории. Знаю Верочку, которая по паспорту Виктория, и знаю Женьку, который вообще-то Георгий, а не Евгений.

— Это у нас, наверно, с революции осталось. Там много кого звали не так, как в паспорте.

— Да, возможно. Пережитки прошлого. Как твои дела? Ты сегодня такая... Не знаю, как и сказать. Светлая. Праздничная.

— Погода чудесная, настроение хорошее! Я сегодня правда, как институтка радуюсь, а чему — сама не знаю.

— Ну значит, будем считать нашу встречу добрым знаком.

— Поддерживаю! Давно гуляешь?

— Нет, только вышла... Вот, может, минут двадцать как. Я рада, что мы снова встретились. Куда держишь путь?

— Я без всякой цели. Можем обойти парк по периметру. Там на углу такие розы!... Конечно, лучше на них смотреть, когда они зацветут, но и так хорошо.

Они шли вместе, разговаривая о разном. О своих и чужих семьях, о событиях города, об этом парке... Потом опять пошли воспоминания.

— Я в молодости тоже туризмом увлекалась. Но это было скорее просто увлечение. Мероприятие. Не так, как у тебя.

— Да, для меня походы были целой жизнью. Все эти люди, тропы, листья... Зелёные побеги еловые, знаешь какие вкусные? А смола... Наверно, поэтому и зубы целы были — всякую пользу жевали. А липовый цвет... Грибы опять же. На костре-то как вкусно! А как-то заблудились мы. Вечер уже, уже стемнело. Идём, куда — не знаем.
Вышли на какую-то поляну, парни на разведку сбегали — ручей за поляной есть. Ну раз вода есть, и место ровное, то мы быстренько палатки поставили, костёр запалили, давай кашу варить. Время полночь, едим, вдруг наши кашевары переговариваются:

— Я ведь кашу-то не посолила...

— И я не солил. Да вроде, и так нормально.

И мы такие: да, отличная каша...

А утром из палаток-то вылезли, глядим, а мы на пастбищах. А ручей, вовсе не ручей, а канава, и "вода" в нём течёт с пастбищ, что естественно, выше по его течению, а там коров... Тьма. Ну ничего. Каша вкусная была. Кто бы мог подумать...

Валя хохотала до слёз. На её памяти такого ещё не было, чтобы кто-то кашу варил на коровьей моче. А бабушка, как всегда, смотрела вдаль серьёзными глазами, и витала мыслями где-то там, в своей, казалось, безоблачной юности. Не цеплялось тогда ничего плохого за мозги, не задевало. Даже смерть гроссмуттер не взволновала особо. Нет, переживала, конечно, и даже плакала, и даже на маму сердилась, за её злорадство, но как-то это мимо прошло. А а вот походы — не мимо. Походы — в цель. В самое сердце.

— А на лыжах как хорошо было бежать по лесу... Летишь по пересечённой местности, летишь, а там овраг, мать-ети, и дальше летишь, только, иной раз, кубарем...

— А я на лыжах так и не научилась. У меня освобождение было от физкультуры, все школьные годы. Бабушка постаралась. Она у меня была врачом... Хуже нет, когда о тебе печётся старший родственник-врач, со своей, медицинской точки зрения. Все дети, как дети, и только я каждые полгода — все анализы, все врачи, стоматолог... Мне гланды удалили "на всякий случай" в шесть лет, профилактировали от глистов, запуская кислород в желудок ежегодно, лет до пятнадцати. Затемнение в лёгких у меня нашли, что было... Вот и носила справку, что мне противопоказаны физические нагрузки. Ни в походы с классом, ни эстафеты, ничего мне нельзя было.

Я раз пришла на урок физкультуры, самовольно, в восьмом классе, так наша учительница только головой качала: какая девочка, какой талант! Ей очень понравилось, как я на брусьях занималась. Но пропустила же много. Уровень никудышный. А там и бабушка узнала, что я на физкультуру хожу, такой скандал был! Ужас просто. А потом меня позвали в поход на лыжах, ребята из турклуба. Я наврала дома, что к подружке иду с ночёвкой, а сама с ними пошла. Весело, конечно. Только они-то на лыжах бегают, а я ползаю... На склоне ноги разъехались, я — в снег, лыжи сверху, а наголову съехал рюкзак. Я булькаюсь в этой снежной целине, встать никак не могу, ругательства бормочу всякие. А инструктор подошёл, послушал, и говорит:

— Не сволочь, Валечка, а абалаковский рюкзак!

Взял меня за этот, абалаковский, и вытащил как котёнка, на свет божий. А группа хохочет.

— Да, в пути всякое могло случиться. Помню, брат мой со сломанной рукой пошёл с нами, на лыжах-то. А ходили далеко. Сначала до турбазы добирались, потом с местным инструктором пошли на локацию. Больше суток в одну сторону, сутки обратно. Ну и там... В общем, заблудились мы. А был март месяц, в аккурат — праздничные выходные, но снег уже подтаивает на солнце, местами — вода.

А там местность такая: кругом скалы. Мы на гору на ледорубах, она, вроде, не крутая, не высокая, а залезли — батюшки! Высота какая... А там перевал. С горы — кто как, всё Суворова вспоминали, который с Альп на попе съехал — чем мы хуже...
Но суть в том, что выбрались мы в итоге совсем не туда, куда нам надо. Пасмурно стало, ветренно. Метёт. Долго инструктор соображал, с картой и компасом, куда нас занесло. Ночевали там, в горах. Ночью мороз был, ветер поднялся. Утром наст был такой толщины, что человека выдерживает, а нам палатки снимать, а они вмёрзли все...

Наконец, примерно определились, пошли: а нам, или в обход идти — три дня пути, или напрямик — сутки. А мы уже и так задержались, не дай бог на базе искать начнут — позору не оберёшься. Пошли напрямик. А там отвесная стена ледяная. Нам наверх надо. Ну что ж, решили, что лёд с ночи крепкий, должен бы выдержать, и полезли. На одних ледорубах, без страховки, а я высоты боюсь до смерти! Как брат там карабкался, я даже не помню, до того самой было страшно. Высота метров сорок — это, примерно, этажей двенадцать, чуть больше. Выбрались. Пошли дальше. Нашли указатели, поняли что идём, в целом, верно, но крюка дали... Короче, опоздали мы на базу, почти на сутки. А когда показали, где шли, по карте, инструктору старшие велели молчать, да и нам тоже, иначе головы ему не сносить: эта отвесная стена — перевал, который считается непроходимым в межсезонье, а в сезон — только профессионалы с "корочками" доступ получают туда, с инструктажем и подписью в журнале.

Если где-то наверху узнают, что он через это место вёл группу туристов-любителей в марте месяце, его просто посадят за то, что он рискует чужими жизнями. Это было убийством. А кто ж знал... Мы как Суворов...

— С ума сойти, какие приключения! А ты говоришь, книгу писать не о чём...

— Да есть о чём. Только ведь я уже забыла половину. Да и люди сейчас другие, им эти похождения неинтересны.

— Все писатели мучаются внутренними противоречиями при выборе сюжета. Это не должно тебя останавливать.

— Спасибо.

— Хочешь новость? Я ведь ездила в этот питомник. Две станции на электричке.

— Да ты что?! Ну и как?

— Хорошо... Только одежду надо попроще. А то я пальто своё потом еле отмыла... А какие там лисы! Господи, я так давно живу на свете, а вот, настолько вблизи, лис увидела первый раз. Их к рукам не приучают, хотят выпустить. Они были совсем крошками, когда их нашли. Как они остались без матери, неизвестно. Сейчас уже большие... А собаки какие разные! А щенки до чего милые! Всех бы себе взяла!... И тряпки мои там очень нужны, ты права.

— Не зря съездила?

— Нет, ты знаешь, будто второе дыхание открылось. Хорошо, очень хорошо.

— Ну и славно.

В следующий раз договорились встретиться через три дня на углу с розами.

Так у бабушки появилась подруга, с которой они стали часто гулять вместе. В гости не напрашивались, встречались всегда на улице.
Валя всё больше рассказывала о себе, о покойном муже, родителях, детстве. А бабушка — о себе и походах, о севере. Они моментально привыкли к обществу друг друга, и если встреча срывалась, обе чрезмерно расстраивались.

— У нас баба Мавлина жила, у неё дом был, как банька: маленький. Ей жители деревни его выстроили, просто так. А раньше она с мужем в лесу жила. Муж умер, вот она и вышла к людям. Всё работала на огороде, кур держала, коз... До последнего дня. Пенсия у неё была крохотная, не прожить. Вот и кормилась своим хозяйством. Интересная была женщина. Революцию пережила. Была подпольщицей, активисткой, листовки перевозила, сама развешивала их, где ни попадя. Бедовая, видать, была девка...

Её семью белые расстреляли, она за партизана замуж вышла. Потом партизан этот на фронт ушёл, в войну уже, а за ним и Мавлина собралась. Детей у них не было. Терять нечего. Оба вернулись в наградах. Но Мавлина, слава богу, жива-здорова, а вот муж её дважды контуженный, кисть руки оторвало ему, всё тело в шрамах. И на почве войны, боёв и ранений, стал он немного с ума сходить: всё ему везде враги мерещились, фашисты. Мог и голый с топором посередь ночи на улицу выскочить... Ладно, если нет никого, а попадись ему кто — что будет? Пришибёт ненароком прохожего...

Вот Мавлина ему и наплела, что надо в лес уходить, чтобы беду не навлечь на свою деревню. Она любила его очень. Ей было всё равно, что он не в себе. Так и ушли партизанить. Она в деревню приходила, приносила дикий мёд, травы разные, коренья, ягоды, грибы, шишки... А жители ей продуктами помогали. Картошку дали на семена. Она и огород в лесу держала. Жили в землянке, схрон выкопали, для запасов. А старик её всё по лесу шастал, следы вражеские искал, за деревней издали присматривал. Ну, дровами обеспечивал исправно, за водой ходил на родник.
Помогал жене, как только мог, но и о безопасности деревни помнил. Так и жили тихонько...

— Сколько душ война сломала...

— И не говори. Кого ни вспомни — всё раненые птицы.

— Да и потом бед было не меньше. Даже хуже: враг снаружи — вот он — враг. Здесь всё понятно. А вот когда изнутри развал пошёл, это было страшнее.

— Да. Но ведь пережили и это. И живём же.

— Люди и землетрясения переживают, теряя всё, и живут потом... Но разве это — хорошо?

— Плохо. Но ведь не переезжают туда, где нет землетрясений? Живут дальше. Главное, что сейчас не трясёт, так — потряхивает. Но дети справятся. И внуки справятся. Они будут жить лучше, те, кто жив сейчас.

— Ты так считаешь?

— Конечно. Не надо думать, что мы — сильное и умное поколение, а они — пороху не нюхали. Нет... Мы тоже идиоты. И они в чём-то. Никто не лучше и не хуже. Среди наших тоже были те, кто побежал врагу прислуживать, а были те, кто людей спасал.
И сейчас так же. Обидно, что не лучше, но ведь не хуже, понимаешь?... Мы жили, радовались и тут — бах! — очередная катастрофа. Мы смогли собрать силы в горсточку, стать другими, чтобы объединиться, решить проблему... Что в окопах, что в быту...

Я на складе работала, во времена дефицита. Всё детское питание раздавала всем, кто попросит. А они одежду или обувь привозили, тоже раздавали, "для своих". Всё было по бартеру. Всё.

И была у меня соседка, у неё мужа по голове во дворе стукнули, и она одна осталась. С сыночком маленьким. Мы ей всем миром помогали. Потом на последний звонок в школу к нему пришли толпой, поздравить: сын полка. Она ничего не могла дать, но мы помогали, как могли. И другие такие были... Кому-то прямо не поможешь, так в гости напросишься, и ныкаешь консервы, талоны — кто что мог дать. Она потом найдёт, заплачет, а глядишь — ещё день-два пережили... Всё ведь когда-нибудь кончается. И ведь кончилось же.

Ты посмотри, раньше хлеба не достать было, а сейчас колбасы пятьсот сортов в каждом продуктовом супермаркете... Могли мы мечтать о таком? Могли, да не мечтали: ни сил на это не было, ни времени. Да и не надо нам оно было — пятьсот-то сортов. Да и сейчас бы совершенно ни к чему. Хватило бы пяти, лишь бы были.
Но главное — мы смогли, и они смогут. Наши дети лучше нас, а внуки — лучше их. И не смотри, что я бездетная, я знаю, о чём говорю.

— Да я согласна с тобой... Наши дети всё смогут, а внуки смогут ещё больше. Только знаешь, что страшно? Вот тогда были... Да всегда есть. Вот эти люди, которые на сторону врага бегут, своих же мучают, казнят... Вот этого, соседа твоего, по голове стукнули... Они же здесь сейчас. Все эти люди. Ну, не тогдашние, а теперешние. Они же тоже детьми родились. У них родители, бабушки, дедушки. Ну у кого-то не все. Но мама-то... Мама же почти у каждого в детстве. Как же так получается? Как они стали такими?

— Такими становятся рано. Это предрасположенность должна быть к сволочизму, ещё до школы. А уж в школьные годы это зреет, под влиянием и родителей, и общества, и несоответствии между  нравами семьи и прочего окружения... А потом, когда вот эта самая катастрофа, это вот землетрясение, случается, так и лопается то, что назрело.

— В самом детстве? — бабушка была грустной и встревоженной, — и изменить уже нельзя человека?

— Нет, изменить нельзя, это точно. Но можно просветить: рассказать о чём-то, о чём он прежде не подумал, сменить среду обитания, чтобы другие люди повлияли, тогда, чем больше человек знает, тем шире возможности его выбора. Того, главного, в критической ситуации. Ведь не зря говорят, что эмпатию развивать надо в ребёнке в первые, в самые первые годы жизни. Это тоже знания. Важнейшие навыки: понимать, что ты чувствуешь сам, что — другие... Если о чувствах ребёнка никто не думает, он ожесточается. А в школе и подавно его переживания никому не нужны. Дальше — больше... Я согласна с тобой. У Чикатило тоже была мама. И он ходил на работу, общался с людьми, гладил своих детей по головам, целовал жену, придя с работы... Это страшно, когда монстр — человек, но ещё страшнее, что монстром его сделали другие люди, и зачастую — самые близкие.

— Как же жить в мире, где не знаешь, кто — человек, а кто — монстр?

— Оставаясь человеком. Что бы ни случилось, как бы не трясло, надо самой оставаться человеком. При детях, при врагах, наедине с собой... Всё с нас начинается. С самих себя.

Женщины долго молчали, каждая думала о своём. Они прошли целый круг по периметру парка, и не сговариваясь, пошли к центру его, к пруду и каруселям.

У пруда гуляли молодые пары. Бабушка вспомнила, к своему невероятному сожалению, как недавно видела в новостях, по телевизору у своей знакомой, сюжет, где молодой парень, совсем мальчишка, зверски зарезал совсем юную свою подружку. Больше двух десятков ножевых ранений. Причина — ревность.

Она смотрела на эти цветущие, улыбающиеся друг другу пары, и думала: кто из них дотянет свои отношения до свадьбы? А кто и вовсе не доживёт до подобного торжества... Кто из них монстр, а кто — человек? Чьи родители ошиблись, не уделили внимания, не поговорили, не посмотрели в глаза, не взяли на руки... Сколько их?

Нужна предрасположенность...

Наверно, если в человеке от рождения силён ген агрессии, так он сможет кого-то убить, и даже стать серийным маньяком. А если нет, если недостаточно агрессии, если преобладает апатия, меланхолия, то он, наверное, неизбежно сопьётся, как её брат. Ведь он и драться перестал, когда чуть не забил до смерти одного мальчика, своего ровесника, который неудачно пошутил. Он испугался своей агрессии, он не хотел стать монстром и уничтожить кого-то, поэтому уничтожил себя. Мог ли он избавиться от этого, стать обычным? Наверно, да.

Наверно, смог бы, если бы понимал, что он чувствует, и что чувствуют другие. Ведь его не просто так трясло от шуток — он перенёс немало злобы и унижений, он защищался, только и всего! Но сам он об этом не думал. Он винил других: что это они — не думают, болтают, что попало, лицемерные и бесчестные. Он противопоставлял себя всему живому, а это не даёт шансов на взаимопонимание.

Человеку важно понимать себя, быть честным с собой, уметь сказать себе: я злюсь, и злюсь от того, что всем вокруг важнее собственные проблемы, а я не важен.

И принять тот факт, что никто из нас никогда никому не будет важен настолько, чтобы человек просто забыл о своих собственных  проблемах, ведь и ты сам не способен забыть долг за коммуналку и боль в спине, когда тебе на жизнь жалуется давний знакомый. Любви любвями — это да, а кушать хочется всегда.

Так надо ли класть на весы ценность собственной жизни, против ценности жизни чужой? Не проще ли принять, как факт, что ты — один, и для себя ты — бесценен, а что скажут окружающие — это ветер: пошумит да утихнет. И если ты понимаешь, что самому себе в чём-то не нравишься, то, может, пора в себе что-то поменять? Но брат не хотел менять в себе: он винил жену за распутство и пьянство, за то, что она "его споила", за то, что забрала сына и исчезла из его жизни, будто не было. А он всё — для неё, и теперь, получается, ничего и нет. Вот поэтому нельзя посвящать себя кому-то. Здравый эгоизм — необходимая норма. Пока он не разрушает окружающих.

Он винил людей в равнодушии, в чёрствости, в том, что его не хотят ни понять, ни простить. А ведь по большому счёту — с чего это бы? Ты не вышел на смену, прогулял —  получи выговор, штраф, намотай на ус... Так ведь нет! Он мог жаловаться: "Пятый раз за месяц прогулял, пять штрафов впаяли... А получать-то я что буду?! Мне ведь семью кормить!"

Ещё бы, вон племянник директора неделю в месяце работает, а зарплату получает — дай бог каждому!... Так и жил: другие вон чё, и то ничё, а я-то чё?! И ничему его жизнь не научила.

А почему? Ведь он был очень смышлёным малым... Пока не посадили бабушку, пока его не привязали к стулу, превратив в неуклюжего калеку, пока он сам не отказался ото всего, что так любил, когда был маленьким: рисовать, писать, чертить... Мама всё умилялась — инженером будет... А куда, если он фамилию стал писать так, что даже сам прочитать не может, что получилось?

Он зациклился на себе, в худшем из возможных вариантов, где уж ему было о других думать.

Когда человек не знает, не осознаёт, что люди могут переживать и чувствовать, по какой причине они поступают именно так, а не иначе, то его реакция может быть злой, но, порой, даже закономерной. Но если знает, если понимает, насколько всё неоднозначно, то его реакция — это его решение. Вот тут и выясняется, что же зрело в нём всю юность.

Бабушка вспомнила Марусю. Вот он, прорыв обороны: ребёнок попросту не знает, что родители злятся не на него, а на какую-то ситуацию, на себя, на свои отношения... Всякое бывает. Но родителям сложно это объяснить, им проще отмахнуться, рявкнуть... И какой-нибудь дед, или неравнодушная бабка, успокоит ребёнка, расскажет, что у взрослых — взрослые проблемы, свои дела, сейчас просто сложный период. И снимет с маленького сердечка ожесточённость, данную родительским невниманием.

А ребёнок прибежит домой, и — не дай бог! — услышит там: да лучше б я аборт сделала, чучело ты окаянное! А потом он придёт в школу, и выслушает там лекцию о том, что мать — святая женщина, любящая тебя безоговорочно, она всегда права, ведь она дала тебе жизнь. И ты обязан ей доверять, обязан её слушаться, обязан учиться на одни пятёрки, обязан помогать ей по дому, обязан... И всё потому, что она тебя родила и любит, и всю жизнь будет любить, ведь ты — её дитя.

Этак можно голову свихнуть от несостыковки информационных полей. Когнитивный диссонанс разорвёт мозги ребёнку до того, как он сам начнёт что-то понимать, ведь пока — он не понимает — он или знает, или не знает. А процесс понимания, осознания — это действие, которому ещё нужно научиться, что, как показывает практика, в принципе не каждому дано.

— Нет, иногда поговорить — это самое верное решение, — очнулась от раздумий Валя.

— Нет. ВСЕГДА поговорить — это самое верное решение, — убеждённо ответила бабушка, — только одна проблема: поговорить-то не с кем. С иным разговариваешь — как слепой с глухим. Нет удовлетворения от подобных бесед.

— Вот тут согласна! Вот прямо подпишусь! Как найти человека, который слышит, понимает... Ведь столько пережито... Да даже радость! Радость и то разная: у кого-то машина как три квартиры — и радость, хоть в доме жрать нечего, и кран течёт. А у кого-то зарплату вовремя дали, и он счастлив.

— А у соседа корова сдохла... Мелочь, а приятно... — цинично вторит бабушка.

— Да, и это тоже! Слышала тут разговор двух девочек в автобусе, молодые совсем, лет, может по двадцать пять. Какая-то Люська ли, Людка ли, у них на работе, сломала ногу. Знаешь, они так радостно это обсуждали! Они так искренне надеются, что осложнениям быть, и может, она на больничном пролежит не один месяц... И ты понимаешь, это даже злорадством не назвать, это именно радость — светлая, лучистая, как у ребёнка к празднику.

— Да, у каждого своя система ценностей, — бабушка подумала о бывшем муже, — если эти системы не совпадают — не быть ни дружбе, ни браку. Если один рад тому, что у другого вызывает страх или слёзы, то это — пустое дело.

— Вот бы о чём в школах-то говорить, на уроках о половом воспитании. Раз уж политинформацию отменили. А не письки пластилиновые лепить...

— А что, лепят?

— В Европе уже лепят. У нас, кажется, ещё нет. Может, наши власти не без ума, всё-таки... Может, нашим детям повезёт больше, чем европейским...

— Дай-то бог. В любом случае, надеюсь, большого зла с ними не приключится от таких уроков. То, что они бесполезны — это да, но лишь бы вреда не несли. Знать своё тело — это не так и плохо. Вот сейчас каждой маме врачи говорят, и сами смотрят, что надо следить за симметрией различных складочек, что особенно важно: на бёдрах, под ягодицами. Чтобы эти складки были одинаковыми. А то у меня родственница не знала, как и мы все не знали, и упустили дисплазию у ребёнка.
Она потом говорила, что видела: ноги разные, но ведь врач смотрела, врачу же виднее. Она и промолчала. А малышка родилась с подвывихом сустава, да дисплазия, да запустили... Теперь привычный вывих.

Вроде и адаптировалась сама, ну прихрамывает, но не смертельно, а как сорок семь стукнуло ей, так и заболел сустав-то по-хорошему. В пятьдесят вывихнулся, а обратно не встал. Ей бы операцию делать, а она анестезию не переносит. Уехала потом, к какому-то морю, лечиться. Так и не знаю, что там с ней дальше было.

— Так ведь не старая ещё, в пятьдесят лет.

— То-то и оно. Она главное, активная такая девушка, шустрая... А вот на тебе.

— Да, не о том в школе говорят, не о том.

— Да всю жизнь не о том говорили. Я свою школу помню, так хуже прежней была. Вроде и хорошо, что там было строже, но как-то бесчеловечнее, что ли. Сейчас дети что попало делают, но в большинстве случаев, если совсем срань в пример не брать, в целом — учителя честнее стали, по отношению к детям. И с ними-то как раз, порой, и можно поговорить. Сейчас, мне кажется, самую большую проблему представляют родители, а не дети. Чуть что — звонят, вопят, жалуются. А хамства сколько... Тут не только учителей пожалеешь, тут и детей жалко: как они живут с таким чёрствым хамьём?

— Это да, я сама боюсь чужих родителей. И хозяев собак.

— А их почему?

— А вот здесь, в парке, уже не раз наблюдала ситуации, с разными собаководами, что примечательно... Например, идёт ребёнок, навстречу мужик с собакой. Ребёнок протягивает руку — хочет погладить, собака, соответственно, протягивает морду — хочет понюхать, а мужик просто начинает орать на собаку, бить, трепать её за поводок, ошейник... Орёт, типа: нельзя, не подходи к чужим, фу... И прочая. Мне так жалко собак. А ребёнок как перепугался... Раз одна псинка ко мне подбежала, и лапками на меня так, хоп! Так хозяйка её едва не придушила: нельзя, нельзя... Раз нельзя, так не спускай с поводка в людном месте! А уж отпустила, так и неси сама свою ответственность. Я же ни слова не сказала, не возмутилась, ничего... А она как с цепи сорвалась, баба, в смысле, не собака. Собака-то приличная была. Вот и боюсь этих нелюдей.

— Ничего себе. Я ведь тоже такое видела... Но как-то внимания не обратила. Теперь понимаю, что там произошло... Да, верно — бедные собаки... Пожалуй, в этом мире, пластилиновые письки — не самая страшная проблема.

— Но тоже бы ни к чему.

Бабушка осмотрелась: люди культурно гуляют, дети в нарядных пальтишках держатся за руки, беременная девушка кормит голубей, а её молодой муж смотрит на неё и улыбается. Кажется, в самом воздухе витает любовь и тихое счастье.
Откуда же берётся зло?

Для жизни рождаются люди,
Для света рождаются люди,
Для мира рождаются люди,
И к солнцу стремится земля.
А где-то, в объятьях напалма,
Пылают красавицы-пальмы,
А где-то от залпов орудий
Горят города и поля.

Люди,
Светит нам одно солнце,
Небо у всех нас одно.
И мы должны все за мир бороться,
Бороться со злом и войной.

Должны быть пытливыми люди,
Должны быть красивыми люди,
Должны быть счастливыми люди,
Люди всех наций и рас.

Будьте же бдительны, люди,
Будьте зоркими, люди,
Будьте добрыми, люди,
Люди, я верю в вас!

Люди,
Светит нам одно солнце,
Небо у всех нас одно.
И мы должны все за мир бороться,
Бороться со злом и войной.

* Каникулы

Бабушка ещё несколько раз бралась за продолжение своей книги. Вот в любую минуту, в повседневности, всё что-то крутится в мозгах, какие-то воспоминания, случаи, люди... А только с тетрадкой сядешь, и голова пустая. Вот ни одной мыслишки. Разве что песня какая привяжется. Так на странице появились некоторые тексты:


В Кейптаунском порту,

С какао на борту
"Жанетта", поправляла такелаж.

Но прежде, чем уйти

В далекие пути,
на берег был отпущен экипаж.


Идут-сутулятся, вливаясь в улицы,

И клеши новые ласкает бриз...

Они пошли туда,

Где можно без труда

Достать себе и женщин, и вина.



Но ночью в тот же порт,

Ворвался теплоход
в сиянии своих прожекторов.

И свой покинув борт,

Сошли на берег в порт
четырнадцать французских моряков.


У них походочка,

Как в море лодочка,
а на пути у них таверна "Кэт"...

Они пришли туда,

Где можно без труда
достать себе и женщин и вина.



Зайдя в тот ресторан,

Увидев англичан,
французы были ошеломлены.

И кортики достав,

Забыв про свой устав,
они дрались как дети сатаны.

Но спор в Кейптауне

Решает браунинг —
и англичане начали стрелять...

Беда пришла туда,

Где можно без труда
достать себе и женщин и вина.


Уж больше не взойдут

По палубе на ют
четырнадцать отважных моряков.

Уйдут суда без них,

Безмолвных и чужих,
не будет их манить свет маяков.

Не быть им в плаваньи,

Не видеть гавани, и не искать утех на берегу...

Так не ходи туда,

Где можно без труда
достать себе и женщин и вина!

Так не ходи туда,
Где можно без труда
достать себе и женщин и вина!


Зачем вспомнила?... И больше ни единой мысли. И так всегда.

Позвонил Коля, сказал зайдёт. Теперь и из дома не выйдешь, вдруг разминутся. Но Николай — внук ответственный, долго ждать себя не заставил.

— Привет, ба, мы с Витькой!

— Заходите, мои хорошие. Чем вас баловать?

— А мороженое есть? — Витя нигде не пропадёт.

— Для любимых внуков найдётся, — улыбнулась бабушка.
Пока Витя, сидя на диване, уплетал две порции мороженого — Коля от своей отказался — старшие сидели на кухне:

— С чем пожаловал?

— Соскучился. Всё думаю — как хорошо в прошлый раз посидели.

— Это когда ты не спавши в школу пошёл?

— На литературе выспался, — смеётся внук, — и снилась мне Маша с моим молочным зубом... Как ты?

— Хорошо. Познакомилась тут с одной. Валя зовут. Гуляем, общаемся. Мне с ней веселее.

— Это хорошо. Прикольно — бабушка нашла себе подружку. А я итоговые контрольные сдал. Теперь уже не учёба, а сплошное мучение — оценки вывели, так отпустили бы уже с миром.

— Каникулы уже скоро. Неделя осталась.

— Ты даже в теме.

— Да, и до сих пор радуюсь первого сентября, что мне в школу не надо.

— Скоро ли у меня будут такие сентябри!... А ты в школе же, вроде, активисткой была. Разве тебе не нравилось учиться, движуха эта вся?

— Да я её уже и не помню, движуху-то. Помню, условный знак у нас был, если меня дома нет, я на форточку вывешиваю платочек, чтобы к нам в двери не колотились, меня не спрашивали, коммуналку нашу на уши не ставили. Вот я вывешу платочек, и лежу, книжку читаю. А потому что достали все. Видимо, была движуха, раз я так делала. Я и звеньевой была по одно время, и комсомольские собрания вела, и в партию вступила, думала, можно найти единомышленников и свернуть горы...

— Не получилось?

— А где их искать-то, единомышленников, если даже просто здравомыслящие люди — дефицит? Собрание. Я, как секретарь, должна отметить присутствующих. А их — раз, два — и обчёлся. И каждый из этих "раз, два" диктует: ты Пупкина отметь, он в командировке, не виноват, что его нет, и Петрова с Ивановым — они болеют, и Сидорову с Мусиной — у них собрание в школе — дело ответственное, никак пропустить нельзя. И я все галочки проставлю, а зал пустой. И такого маразма — на каждом шагу, — бабушка снова вспомнила кладовщицу: для галочки!

— Нечего сворачивать, получается?

— Нечего. И не с кем. Хотела свозить детей на турбазу — родители заверещали: сама соплячка, а толпу ребёнков с собой тащит, без педагога, без врача, а случись чего? Хотела детдомовских взять — пуще того разбор устроили. Площадка была у младшей школы завалена строительным мусором. Я ребятам носилки выдала, рукавицы, они счастливы были! Всё слонялись без дела, а тут, как в книжке про пионеров: сами работают! Прибежала завхозиха, как начала орать, как сбежались все, кому не лень: ах, это же дети! Ах, если гвозди!... Дети — не идиоты, видят ведь гвозди-то, и в носилки помаленьку накладывают. Им сам факт нужен, значимость их. Вон, пойди, заставь дуботолков-то что-нибудь делать, так они сами визжать начнут, что их эксплуатируют. А эти — рады-радёшеньки... Были. Пока носилки не отобрали. Ну забрали у нас инвентарь, ну запретили работать, на меня наорали, потом на собрании ещё песочили... И разбрелись эти несчастные дети по школьному двору. И опять сидят, погоду пинают. Нам учительница, знаешь, что предложила? В чехарду поиграть. И на скакалках попрыгать. Принесла я им эти скакалки — ни одной не взяли. А за носилки ведь чуть драку не устроили, вот как хотелось их потаскать.

— Обидно.

— Очень. После этого я уж больше инициативу не проявляла. Вообще забросила всю эту общественную деятельность. Это в книжках всё складно, да ладно, а в жизни — крик и бюрократия.

— Вот и я думаю, куда бы ни поступил, на кого бы не выучился — а всё одна жопа впереди: или "тебе чё, больше всех надо?", или "нам нужны инициативные сотрудники с лидерскими качествами". Вот и прыгай промеж двух огней: будь лидером, который никому не угодит, потому что ему больше всех надо.

— Да, тут или надо станочником какими-то быть, исполнителем, чтобы вот: дали тебе работу, и ты её делаешь. Или правда, быть лидером, которому больше всех надо, а кому не нравится — идите лесом. Но тут необходимо заручиться поддержкой руководства. А то начальство-то лесом не пойдёт, если ему что не понравится.

— Бабуш, а ты же после войны родилась?

— После.

— А всё равно про неё всё помнишь?

— А как тут забудешь, когда о ней трындели с каждого угла и по любому поводу? У всех нас родители были как-то войной отмечены: мама в тылу работала, папа в госпитале лежал. У одноклассников моих только четыре отца на весь класс было. И это с моим. А в классе нас было сорок два человека.

— Сорок два?! У нас двадцать пять, а уже, кажется, дурдом.

— Да, тогда школы были маленькие, а классы — большие. А вот у дяди твоего, Аниного папы, в классе было тридцать семь человек. И на весь класс тоже было четыре отца. Всех или посадили или постреляли, в "лихие девяностые". Вот и войны не было, а видишь как.

— А говорят, романтика...

— Да какая, к чёрту, романтика... Жрать было нечего, на улицу выйти страшно, ни зарплат, ни пособий. У соседа с машины парни колёса снимают, он им в окно кричит, мол, сейчас выйду, а они с монтировками встали, говорят: выходи. А участковый милиционер, как увидел это всё, сразу другой дорогой пошёл. Он молодой был совсем, пришибут — кто виноват будет? Вот этим парням потом, как кто попадётся милиции с поличным, впаивали по максимальным срокам. За всех. Есть мальчишки, кого тогда за спекуляцию осудили, так они только спустя десятки лет вышли. А здесь — другая страна, другие законы, люди. Родня вся померла давно. А спекулянтам государство помощь оказывает, "помощь малому бизнесу", называется. За что сидел? Вот что такое — анархия. Каждый сам за себя, и никакой справедливости.

А люди ругают сегодняшний день: и власть плоха, и пенсии малы, и педагоги безграмотные, и квитанции большие... Всё неладно. И когда это вчерашние дети говорят, я ещё понимаю: им не с чем сравнивать, но когда старики такую околесицу несут — я не знаю, что сказать. Я ухожу. Я в трансе. Мы всяко жили, но вы живёте лучше. И слава богу.

Стремись к тому, чтобы не потерять те блага, которые есть. Люби свою страну. Она этого заслуживает.

— Эк тебя, бабушка, пробрало.

— Это всё Валя виновата. Баламутит меня. Но я сказала, и хорошо. Хоть моя совесть на спокое, что я сказала. Молчать, Коля, удел концлагеря. Есть, что сказать — говори. А то потом жалеть будешь, а говорить уже поздно.

— Мне есть, что сказать, ба. Я люблю тебя! Ты у нас мировая.

Каникулы наступили как-то уж очень быстро. Внуки начали появляться всё чаще, оставаться всё на дольше. Раньше бы бабушка сказала каждому: давай-ка, звони родителям, езжай домой, а то у меня дела. А теперь молчит.

Бок, нывший до конца зимы и пол-весны, притих. Чувствовала женщина себя очень даже неплохо. Правда, написание своего жития пришлось отложить, и так-то в голове одна мысль, и та про голубя, и та скисла, а с детьми вообще не сосредоточишься. Иногда мелькает: и это бы записать, и это... Но некогда. А потом — забыла.

— А ваша мама, когда в детский сад ходила, — вспоминает бабушка, накрывая на стол, принимая тарелки у мальчиков, — умудрилась исполнить Анри Четвёртого на празднике песни...

— Жил-был Анри Четвёртый,
Он славный был король! — заводит Витя. Бабушка недоумённо хлопает глазами, —
Вино любил до чёрта,

— Но трезв бывал порой, — Олеся, стоявшая в дверях бодро подпевает:

Войну любил он страшно,

И дрался как петух,

И в схватке рукопашной

Один он стоил двух!

Ляна-ляна, бум-бум,... — все дети поют хором:

Ещё любил он женщин

И знал у них успех,

Победами увенчан —

Он жил счастливей всех.


Однажды смерть-старуха

Пришла к нему с клюкой —

Ее ударил в ухо

Он рыцарской рукой.


Но смерть полна коварства:

Его подстерегла,

И нанесла удар свой

Ножом из-за угла.


От этого удара

Кровь брызнула из жил,

И нечестивец старый

Скончался, как и жил.


— Нууу... — задумчиво протянула бабушка, глядя как маленькая Милана пляшет на диване, — "Нашим детям за нас отомстят наши внуки"...

Дети хохочут.

— А я спою песенку про жопу! — радостно прыгает Олеся:


Я уже совсем большая и умею хорошо

Прыгать на пол с табуретки

И садиться на горшок...

Бабушка держится за голову. Старшие подпевают младшим, младшие скачут по комнате.

— А спой нам что-нибудь про детей! — просит Аня.

— Про детей?... Давайте, вы пока пообедаете, а я вспомню, — схитрила бабушка.
Вечером дети рисовали, а бабушка, пришивая карманы на детской курточке, пела:

Нам с сестрёнкой — каюк:

Наша мама на юг

Улетела недавно.

Жизнь без мамы не мёд —

Это ж каждый поймёт,

А с отцом — и подавно.

В доме — трам-тарарам!

Папа нас по утрам

Кормит жжёною кашей...

Он в делах, как в дыму,

И ему потому

Не до шалостей наших...


А пошалить хочется очень,

Мы ведь не так много и хочем,

Каждый отец, и даже отчим,

Это поймёт!


Вот вчера, например,

Я такое имел:

Полетать захотелось!

И была-не была,

Два бумажных крыла

Мы приделали к телу...

И пошли на балкон —

Пусть на нас из окон

Поглядят домочадцы —

Как с балкона мы — ах!

Полетим на крылах,

Чтоб по воздуху мчаться!


Плыли внизу реки, поля бы,

У всех бы пап падали шляпы...

Вот красота!...
Только бы папа

Не увидал.


Я уже улетал, но отец увидал...

Представляете — жалость?

Он расширил глаза

И схватил меня за...

То, что ближе лежало.

Папы страшен оскал,

Я от папы скакал,

Как лошадка в галопе.

И как будто коня,

Папа шлёпал меня

По гарцующей попе...


У всех отцов богатый опыт

По мастерству шлёпанья попы,

Вот подрасту и буду шлёпать

Папу я сам.


Мы отца не виним —

Мы помиримся с ним

И забудем о ссорах.

Есть такой порошок,

С ним взлетать хорошо —

Называется — порох.

Мне б того порошка,

Пол присыпать слегка,

Кинуть спиииччеччку на пол...

Как взлететь я хотел,

Раз уж сам не взлетел,

Так взлечу вместе с папой!


—Ещё, ещё!
 


Оголила за окном верба веточки,

Потянулись за моря гуси-уточки...

Говорит мне моя дочь,
шестилеточка:

"Папа, можно мне тебя
на минуточку?"


Папа что же — папа все может вытерпеть...

Папа — как Хемингуэй — в грубом свитере:

"Если надо, — говорит, — носик вытереть,

Так счас я маму позову. Мама вытерет".


Но на папину беду заявила дочь папаше:

— Папа, в нашем детсаду
есть такой — Горелик Саша.

Он, как я, не ест омлет,
он ужасно синеглазый,

И за все свои шесть лет
не описался ни разу.



Разговор неотвратим:

— Говори мне, дочка, прямо —

Что хотите вы?
— Хотим
Вместе жить, как ты и мама.

Вместе, папа, под дождём,

Вместе — в грязь, в жару и холод.

А с детьми мы подождём

До конца начальной школы.


Чую — весь я аж горю,
чую — рушатся устои.

— Слушай, дочка, — говорю, —
это дело не простое.

Как мне маме объяснить?
А жилплощадь? А финансы?

Надо чуть повременить —
ну хотя бы лет двенадцать...


— Что ты, папа, — был ответ, —

Это даже слушать странно:

Ведь через двенадцать лет

Я совсем старухой стану.

Не могу я ждать ни дня!

Вам совсем меня не жалко...

Ведь Саша плюнет на меня

И уйдет с Козловой Алкой!


Чую — близится гроза,
дочь глазами так и жалит,

А потом на те глаза
бабьи слезы набежали.

Бабьи слезы, а потом —
ай да дочка, ну, умора! —

Начался такой Содом...
я б сказал — Содом с Гоморрой.


— Что ты, папа, "ох" да "ах"! —

Времена переменились:

Нынче, папа, в детсадах

Все давно переженились.

Только я одна иду —

Все направо, я — налево...

Да меня уже в саду

Называют старой девой!


Перешла на ультразвук моя деточка.

Я на все уж был готов, но вот туточки

Говорит мне мой сынок-семилеточка:

"Папа, можно, — говорит, — тебя на минуточку?"...


Спать ложатся поздно. Коля моет посуду, Аня — пол.

Наскакавшись, мал-мала засыпают мгновенно. Бабушка идёт на кухню, наливает старшим детям чай.

— Нашли себе магнитофон, — "хыркает" бабушка осипшим голосом.

— Ты лучше, чем телевизор, — отзывается Аня.

— Спасибо, милая.

— Ба, а расскажи, как ты в школе училась? Ты пионерка была?

— Была. Да я толком и не помню уже школьные годы... Младшие классы я всё болела, но оценки были хорошие. Я очень любила читать. Взять, например, "Путешествие капельки" — там полугодовой курс природоведения в одной увлекательной книжке. Конечно, я всё знала, и получала пятёрки. Или "Приключения Карика и Вали". Да их много было, умных книг. Теперь такое не читают, а зря. Многому можно было научиться, просто почитав хорошие книги. А сейчас одни морали кругом, философия, просветление космическое, и компьютерные игры. Вот и вся литература.

— Ещё "Пятьдесят оттенков серого", — невозмутимо вставила Аня, — там морали нет. И компьютерных игр тоже.

— А, ну да, разврат ещё. Просто мне это уже не по возрасту, вот я и забыла. Хотя тебе тоже не по возрасту.

— Ой, да ладно, годом раньше, годом позже... Только маме не говори.

— Когда я что твоей маме говорила? Она вас сюда посылает не за тем, чтобы я вынюхивала и докладывала, а за тем, чтобы не отвлекаться от важных дел на бытовые мелочи. Я честно исполняю свой функционал: забираю, кормлю, слежу за чистотой, здоровьем и досугом. А если ей нужны отчёты, то пусть детектива нанимает.

— Ба, мы тебя любим, — улыбается Аня.

— А я-то вас как люблю, хорошие мои!


— А у тебя в школе подружки были?

— Ну как "подружки"... Так, могли поболтать с парой девочек, под настроение. Нет, солнышко моё, не было у меня подружек.

— А почему?

— Я была самой бедной в классе. Самой неприглядной.

— Так ведь советское время было — равноправие, все дела... Тебе должны были помогать...

— Взрослые помогали, по-своему, конечно. Например, способствовали тому, чтобы меня выбрали звеньевой, дабы повысить мой авторитет в коллективе. Или ставили в пример, если у меня что-то хорошо получалось, подчёркивая тем самым, что я не самое дно в классе, я тоже что-то могу. Но, во-первых, делали это иногда с таким видом, словно я, как самое тупое создание, смотри-ка ты чё! — хоть на что-то сгодилась. Во-вторых, если меня выставляли перед всеми в хорошем свете, ребята только ещё больше злились. И то, и другое вызывало только насмешки, агрессию в мой адрес. Так что помощь взрослых была медвежьей услугой.

— Тебя обижали одноклассники?

— Всякое бывало. Помню, зажмут в угол класса, и бьют, щипаются... А их же много, они мешают друг другу. Я схвачу учебник потяжелее, и бью по головам — они передо мной как на витрине все...

— Ба, какой кошмар. Сейчас это буллинг называется. И пресекается на корню.

— Так ведь не всё на виду бывает, детка... А потом, уже в старших классах, к нам девочка пришла, новенькая, Наташка. Она раз увидела, как меня достают, и презрительно так сказала: выпуск скоро, а хуже маленьких, отродья. Я думала, на неё тоже ополчатся. Но та девочка, которая всё меня доставала, испугалась презрения этой Наташки. И от меня отстали. А я с новенькой подружилась, на многие годы, мы и в походы вместе ходили. У неё мама была начальницей мамы той злыдни. Тесен мир.

— А почему мы её не знаем?

— Она умерла давно. 

Радуясь хорошей погоде, решили посетить аттракционы. Милана впервые каталась одна, без сопровождения, на маленьком паровозике. Она была серьёзной и сосредоточенной, всё смотрела, как братья и сёстры машут ей руками, когда она проезжает мимо.

Витя с Олесей давно просились на самую высокую качель, но родители не разрешали. Бабушка — не родители. Вылезли ребята с этой качели бледные, но восторженные собственной смелостью. Коля и Аня тоже нашли развлечения для себя.
Потом дружно посетили маленький пять-д кинотеатр со спецэффектами, и пошли есть мороженое. В ближайшем кафе цены были выше, чем по району в целом, но идти далеко не хотелось.

Бабушка оплатила пять порций: себе она взяла одну на двоих, с Миланой. Им принесли блестящие красивые креманки, по три ванильных шарика в каждой, и полито мороженое тремя разными сиропами. Сверху на шариках лежал цветочек из масляного крема. Бабушка любила это мороженое, оно напоминало ей Ленинград.

Там продавались порции в вафельных стаканчиках, украшенные сверху таким же масляным цветком. Это лучшее сочетание — смесь мороженого с пирожным.

Олеся аккуратно сняла ложкой цветок и засунула его в рот целиком. Когда цветок растаял, девочка улыбнулась:

— Вот оно — счастье!

Встречи с Валей стали реже, но она искала бабушку, находила её на детских площадках, в магазине... Было видно, что ей очень не хватает общения с подругой, но бабушке такая привязчивость не понравилась. Она начала избегать этих встреч, меняла места прогулок с ребятами, или отпускала их одних, под присмотром старших. Ей вспомнилась одна барышня, из северной своей молодости: была там такая, "Марианна", в драмкружке. Оказалось потом, что она просто Машка, но всем представлялась Марианной. Она тоже, почему-то, очень полюбила бабушку, ходила за ней по пятам, звала с собой куда-нибудь, или отчаянно напрашивалась в компанию. А когда получала неизменный отказ, хлопала огромными кукольными своими глазищами и, вытянув губы трубочкой, обиженно тянула: "Ну пачемууу ты меняяя не лююююбишь?"

Теперь же её образ преследовал бабушку каждый раз, когда она вспоминала о Вале.

Хорошо, когда она одна была, времени было много в запасе, можно было и прошлое обсудить, и настоящее, и просто погулять вместе. Но сейчас внуки занимали все её мысли, всё её время: надо и поесть приготовить, и погулять сходить, и организовать им какие-то игры, чтобы было не скучно, и в магазин... И старикам она исправно звонила в назначенный день, чтобы напомнить, что сама ещё жива, и проверить — все ли живы на том конце провода. Ей совершенно стало не до новой знакомой, которая, судя по всему, живёт одна, ни о чём не беспокоясь.

На некоторое время Валя пропала, но однажды объявилась у самого подъезда. При всём своём неприятии, бабушка успела по ней соскучиться и искренне обрадовалась встрече.

— Я тебя жду. Ты не думай, я на пол-минутки, — вероятно, женщина поняла свою навязчивость. Бабушке стало неловко, — я понимаю, что тебе сейчас очень некогда, но всё же хотела предложить погулять как-нибудь вместе. Один раз.

— Конечно! — бабушка, против воли, засуетилась, — конечно, я и сама думала уже... Хотела позвать... У меня Милану забрали домой на пару недель, а ребят приглашают на день рождения мальчика, друга, друзья их семей. Всем скопом пойдут. У меня целый день свободен. Они накануне вечером домой, и только из гостей ко мне вернутся.

— Так, может, тебе лучше отдохнуть в этот день?

— Вот с тобой и отдохну. Хоть питомцы в тишине посидят, а то с ума сойдут скоро...

Встретились возле роз. Кусты пышно зеленели, местами наметились бутоны.

— Скоро зацветут, — кивнула на них Валя.

— Да, лето пролетит — не заметишь.

Они разговаривали о том, о сём, уходили в воспоминания... На дорожке встретили "скандалиста", он поздоровался, но как-то уж очень свысока.
— В питомник увезла всё, что нашла, — хвасталась Валя, — часто там бываю. Там так мне радуются... Это ужасно приятно, когда тебе так радуются.
Снова переговорили, казалось, обо всём. И как-то так получилось, что Валя всё-таки рассказала свою самую большую ошибку в жизни — причину размолвки со всей роднёй:

— Я воспитателем работала в детском доме. На севере мы жили. Там, где вечная мерзлота. Обычаи там своеобразные, но понимаешь это только тогда, когда поживёшь в других местах, когда, уже будучи взрослой, поездишь по стране. Дети у нас гораздо самостоятельнее во многих отношениях. И смотрим мы на детей иначе, не так, как в мегаполисах. Здесь ребёнку иголку в руки дают, под присмотром, ближе к школе, живодёром зовут, если он гусеницу раздавил... А у нас — в три-четыре года у него свой нож. А как иначе он будет есть рыбу? Мы же свежую рыбу с ножа едим... На забое обязательно мальчишки дежурят. Им лет по восемь, по десять — старше — уже сами охотники.

Вот загоняют оленей в коридор, а он всё уже и уже, и в конце получается один проход, ведущий в помещение забойщика. Влетает олень к нему, забойщик бьёт его промеж рогов дубиной. Олень падает. Есть всего минута, может, две, чтобы за рога оленя поднять и закинуть на козлы, спиной вниз. На козлах забойщик перерезает ему глотку, а там уже следующий олень в дверях. Помещение это проходное. Убитого оленя второй забойщик стаскивает с козел и тащит во второе забойное помещение, гораздо большее по площади, где подвешивает тушу на крюк, снимает шкуру. Вот тут и дежурят мальчики: они эту тушу, на висячем крюке, тянут в следующее помещение, где начинается разделка. Складируют шкуры, следят за порядком. Но нужны они там не только за этим.

Бывает, что оленей забегает к первому забойщику двое, или он одного оглушил, а зарезать не успел, и второй уже здесь, или резанул, да не до конца, и олень очнулся... Вот в таких случаях первый забойщик может пропустить в помещение второго недобитого, а то и вовсе не тронутого зверя. И тогда мальчишки загоняют его толпой и забивают палками. Если олень хотя бы оглушён, то ещё ничего, а вот если он проскочил первого забойщика, то очень рискованно: в ярости, чуя кровь, они свирепствуют не хуже самых страшных хищников. Бывало, что гибли пацаны во втором забойном. Но это считалось очень престижным — попасть на такую работу. Кого попало на забой не берут.

Забой один на всё село, а стада — почти в каждом доме. В сезон люди объединяются, и гонят оленей дружно. В день забой пропускал до целого стада, иной раз — больше трёхсот голов. Через две-три недели работа кончена. Шкуры и рога выбрасывали за забоем — кто угодно мог взять. Все работали на разделке, из каждой семьи кто-нибудь был, люди брали то, что считали нужным: сердца, печень, мясо... Остальное делилось согласно величине пригнанного стада. Мясо нужно переработать очень быстро, поэтому могли и ночью работать. Мать сменяла дочь, сын — отца, брат — брата. Любые сельские раздоры обнулялись на этот период.

Сейчас там уже всё не так. Приехали иностранцы, автоматизировали всё. Оленей стали убивать током, туши на крюках по производству едут сами, от электричества. Работают те же люди, но взять уже ничего не могут, и получают зарплату. Производство делает консервы. За эту зарплату местные жители покупают эти консервы. Дети больше не дежурят на забое — в этом теперь нет нужды...

Но суть не в этом, я просто хочу сказать, что к детям я не относилась так, как здесь принято к ним относиться. Они были для меня такими же людьми, и не было понимания, что им на каждом шагу грозит какая-то опасность.

Наш детский дом пригласили в "Артек" — мечта каждого советского ребёнка. Я, как сотрудник, имела право взять одного "домашнего" ребёнка с собой, и брат послал со мной на юг своего старшего сына. Младший был ещё слишком мал, а дочка и вовсе только что родилась. Нас доставляли вертолётом, в несколько заходов, потом был большой пионерский сбор, директор сказал длинную речь, которую можно свести к одному лозунгу: детям севера — от детей юга!

Море... Мы и не представляли себе такой жизни, мы читали о таком только в книжках: песок, галечный пляж, теплынь ночью, жара днём... Бесконечное солнце и бескрайнее море. У ребят, как говорится, крышу сносило. Комаров нет! Никакого гнуса! У нас-то, если олень от стада отбился, да забрёл далеко, его ищут только в первые сутки, а на вторые  он уже высосан — обескровлен и мёртв. А здесь — бегай хоть голышом, никто не жужжит, не кусает... Однако, радоваться морю мешали бесконечные собрания, репетиции всякой самодеятельности, утренняя зарядка, лекции... Дети злились. А через три дня испортилась погода, и всем запретили купаться. Небо было серым, по воде ходили небольшие волны. Я привела свою группу на берег, по расписанию, мальчишки и девчонки сидели на песке злые, смотрели на воду, на далёкий серый горизонт...

Племянник подошёл ко мне, попросил разрешения окунуться. Он сильный мальчик. И если за других детей я несу ответственность как воспитатель, то ему — я родная тётка. Я тоже смотрела на воду: волны не представляли собой никакой угрозы. Они были постоянными, но небольшими. Небо заволокло тучами, но ничто не предвещало скорой бури... Я разрешила, — Валя помолчала, словно отдыхая от большого количества слов, собираясь рассказать главное, — он купался, на зависть всей группы. Так и помню этот серый день: серое небо, серый пляж, серое море, и серые хмурые лица моих воспитанников. А потом набежала волна, и перевернула мальчика. Дело обычное, купаясь в море, все любят "поймать волну", прокатиться на ней, перевернуться в её тугих потоках... Но он совершил лишь один небольшой переворот. И больше не поднялся. Я бросилась в воду, я вытащила его за секунды, ребята из группы уже бежали за помощью... Но он был мёртв. Я делала искусственное дыхание, но эффекта не было никакого.

Врач, которого через минуту привели дети, констатировал смерть.
Оказалось, запрет на купание был не из-за угрозы бури, а от того, что какие-то потоки поднимаются со дна. Они и создают эти небольшие, но постоянные волны...
Мальчик "поймал волну" и хлебнул воды, но вода была поднята со дна, была полна песка и мелкой, крошечной гальки, ракушек... Его лёгкие в момент заполнились всем этим мелким шлаком, выдохнуть который просто невозможно.

Дети не злорадствовали, не насмехались надо мной. Они вообще очень взрослые и понимающие, наши дети. По крайней мере, они такими были.

Из зала суда меня отправили в ссылку. А брат с семьёй переехал на юг. Его сына похоронили там, и он хотел быть поближе. С тех пор мы не общались. Я написала ему письмо, когда освободилась, он ответил одной фразой: исчезни из нашей жизни навсегда.

Женщины долго молчали. Бабушка не знала, что сказать, как отреагировать. У неё просто не было никаких подходящих слов.

— Я работала на заводе шин и покрышек, — продолжала Валя, — потом, выйдя на пенсию, переехала в городок, недалеко отсюда. Там познакомилась с одной девушкой. Она — мать-одиночка, с дочуркой, которую не с кем оставить. От этого у неё были проблемы с работой и деньгами. Я стала брать девочку к себе — мы жили в домах напротив. А чтобы было не скучно, стала писать людям, оставляющим свои координаты в газетах для пенсионеров. С кем-то завязалась переписка, с кем-то нет, а потом оказалось, что один старик, с которым мы и войну обсудили, и вообще много и активно писали друг другу — моя первая любовь. Мы познакомились в школе.

Он учился в параллельном классе. Именно он позвал меня тогда в поход с тур-кружком. Но родители категорически запретили мне общаться с ним. Боялись, что я в подоле принесу, а мы о таком даже не помышляли. Нам бы песни у костра, да запрещённую радиоволну в приёмнике: такой адреналин! Такая полнота отношений!

Знать, что за каждое подобное "свидание" тебя могут поймать и "кинуть в чёрный воронок"... Это непередаваемо. Он тоже успел отсидеть, дважды. Первый раз именно за крамолу. В их компанию затесался стукач. А второй — это он, как в песне Высоцкого — нашёл этого стукача и отомстил. И снова сел. Сколько уж времени прошло, а мы всё общаемся. Потерялись тыщу лет назад, и встретились случайно...

А та девочка уже закончила пятый класс, её мама работает, и радуется жизни. Только я вот уже засиделась на этом свете.

— Все мы живём, сколько бог отмерил.

— Думаешь, племяннику было дано столь мало?

Они снова шли молча. Бабушке было стыдно и больно, а от чего — она сама не понимала. Ей хотелось как-то утешить эту женщину, ободрить, но это — невозможно.

Чем можно утешить бесполезное сожаление о прожитом, когда стоишь на пороге смерти? В этот момент слова в принципе оскорбительны. Скажи, что понимаешь, и что она не одна такая — и обесценишь её боль. Скажи, что всё прожитое — не зря, и поймёшь, что ничего о её прожитом не знаешь. Переведи разговор в другое русло — и подчеркнёшь нежелание слушать. И что всё впереди — уже тоже никак не сказать. И бабушка молчала.

На дорожке снова показался "скандалист" — мужчина, пишущий на всех жалобы. "Может, тоже стукачём был", — подумала вдруг бабушка. Вот её муж — был. И никто не отомстил ему. Сам он считал, что многих спас от "застенков", но бабушка знала, что за этими многими — ещё большее количество загубленных жизней. Он пользовался своим положением.

Например, к нему приходил какой-нибудь начинающий поэт/прозаик/художник, или студент его училища, и за определённую услугу или плату, показывал на конкурента. Муж собирал всех в одной компании, чаще всего у себя дома, устанавливал микрофон, и заводил нужную тему для разговора. Правильно подобранные люди и заранее подученный заказчик провоцировали свою жертву.

Иногда, вместе с жертвой "пропадал" кто-то ещё, кто не знал об этих происках. Ему же доверяли, его любили... А он гордился званием сексота, и даже, когда получил повестку на устранение аварии в Чернобыле, сбегал в управление, просидел там двое суток, и в итоге, остался дома. А по городу прошла волна арестов.

Тогда все сидели. Время было такое. И срок за плечами, как и галстук на шее — ни о чём никогда не говорили: и пионер мог оказаться ленивой сволочью, и сидевший мог быть золотым человеком, а мог — последней паскудой, а муж вот и не сидел ни разу... А  что толку?

— О чём задумалась? — спросила Валя.

— О бывшем муже.

— Любишь его?

Бабушка слегка оторопела. Во-первых, никто ни разу не спрашивал её о любви к мужчине. Комсомолкам такие разговоры не пристали, а замуж вышла — это не обсуждалось. И сейчас, в её-то годы, услышать такой вопрос было, по меньшей мере, странно. Не в кино ведь... Она честно задумалась. Первым порывом было жёсткое отрицание, настолько жёсткое, что похоже на ложь. Даже сама она удивилась, что, кажется, хотела обмануть всех, в том числе, себя. Значит, всё-таки любит? Какая чушь. Разве?

— Я не знаю, — призналась она, наконец.

— Так бывает, — согласилась её собеседница, — бывает, всю жизнь общаешься с человеком, и знать не знаешь, что любишь его. А бывает, думаешь, что любишь, а потом понимаешь, что это было иллюзией, а любовь-то мимо прошла.

— У тебя так было?

— Нет, не было. Но я насмотрелась за жизнь на всякое. Каждая судьба, даже самая счастливая, хранит в себе трагедию. Это неизбежно.

— Тяжело понимать, что твои, неизвестные тебе, потомки, и твои, горячо любимые, внуки по-своему обречены.

— Тяжело, если ты относишься к трагедии, как к чему-то плохому. Но ведь без боли нет радости, без трудности нет победы, ведь побеждать попросту нечего. А нужно побеждать. Каждому человеку нужны преодоления, чтобы он чувствовал себя человеком. Иначе он превращается в сушёную креветку.

— Но какова цена этих преодолений?

— Счастье. Понимаешь, ведь всё хорошее, что с нами случилось в жизни, случилось от того, что нам на месте не сиделось. От многого плохого мы могли бы сбежать, но остались на месте и пожалели об этом. Разве не так?
Бабушка подумала о севере и своём возвращении домой.

— Так, пожалуй.

Валя видела, что бабушка согласна, но не убеждена, а свою правоту чувствовала сердцем, и потому продолжила мысль:

— Если человек привязан к месту сотней оправданий, живёт одним маршрутом — работа — дом, то что же это за человек тогда? Когда ты живой, тебя манят новые люди, новые места, новые занятия. Наверно, потому старики так привязываются к внукам: им ехать уже некуда, знакомиться не с кем. А в этих детях — новая жизнь. Вот у меня её нет. Поэтому я переписываюсь с людьми. Знаешь, иной так распишет свои местные красоты, что я будто сама там побывала. Вот словно бы и путешествую. Места нужны человеку. Особенно в молодости, в зрелости — пока силы есть. Но люди сидят дома, за работу держатся, за больную мать, за надоевших супругов, за кредит, за ремонт... И даже до ближайшего сквера дойти не могут: смысла не видят...

Вот тут до бабушки дошло, да так, что слёзы на глазах навернулись. Так и есть. Всё так и есть.

— А у вас песню не пели про зелёный поезд? — спросила она. Валя улыбнулась:

— Была такая, на одном турслёте.

И они, глядя друг на друга так, словно являются участниками какого-то волшебного действа, запели вместе, сначала осторожно, припоминая слова, наблюдая друг за другом, а потом в голос, скрывая слёзы:

Слепой закат догорел и замер,
И вновь, худобу кляня свою,
Зелёный поезд виляет задом,
А я на него с моста плюю.
Ему — на север, а мне — налево,
И чертыхаюсь я каждый день,
Что держит дома меня холера,
А может — дело, а может — лень.

Рулит на взлёт самолёт пузатый,
Урча моторами тяжело.
Планида мне повернулась задом —
Не то случайно, не то на зло.
А я не гордый, я просто занят,
Я спецзаказом к земле прижат,
И слоем пыли на чемодане
Мои намерения лежат.

Вода сердито грызёт причалы:
Чего-то мало, чего-то жаль.
А я скептически жму плечами,
Поскольку надо ведь чем-то жать.
Грызите локти перед разлукой,
Ловите чепчики на лету.
Я — занятой, и с улыбкой глупой
Я провожаю свою мечту.

Кому — на север, а мне — налево,
И чертыхаюсь я каждый день,
Что дома держит меня холера,
А может — дело, а может — лень.
Чего мне мало? Куда мне надо,
В какие северные края?
Зелёный поезд виляет задом,
Плетясь, как дура-судьба моя.

Они очень тепло расстались. Бабушка по-прежнему ощущала неловкость за то, что избегала знакомую. Дела делами, а дружбу забывать нельзя. Надо будет снова встретиться. В конце концов, своя жизнь у бабушки тоже должна быть. Может быть, этой жизни осталось-то — всего ничего.

Дома она снова задумалась о своём отношении к бывшему мужу: вот, положа руку на библию — любишь? А любила вообще?

Нет, конечно, любила. Без памяти. А потом... Да нет — и потом любила. Просто это чувство глушилось болью, но оно было. Да оно и сейчас есть. Убила бы урода, но это не лишает её любви. Больно было от того, что он делает, от его отношения, но ведь она сама позволила всё это! Надо было сразу кочергой отходить, к чёртовой матери, чтоб неповадно было, глядишь, и наладилась бы семейная жизнь... Надо было дать отпор, дать сдачи. Но не могла. И не только потому, что боялась, но ведь и потому, что любила. Жалела его, ублюдка. Вот оно — жалела.

Слесаря того не пожалела, небось. А этого козла всю дорогу жалела — и обидели-то его, и зарплату задержали, и в редакции косо посмотрели — мака, мака... Он бы, выродок, хоть раз её пожалел. Он был безжалостным, эгоистичным, самовлюблённым, а она, дура бестолковая, всё жалела его, всё переживала.

Как-то мороз ударил, просто ужасный. Она прибежала домой с работы, детей накормила, всё сделала, на часы смотрит — а времени-то уже... Где же милый-то? Поди, пил опять с коллегами или студентами. Поди, упал где-нибудь по дороге, лежит. Замёрзнет ведь...

Собрала тёплые вещи, укуталась сама по-теплее, и пошла в околевшую ночь. Шла, заглядывая в каждую канаву, приглядываясь к каждому кусту. В училище никого не было, сторож назвал спутника Поэта — художника, с которым они ушли. Бабушка знала, где его мастерская, пошла. Дверь была открыта. Художник спал беспробудным пьяным сном прямо у дверей на полу. Пьяный в дым Поэт ползал на коленях вокруг кушетки, на которой возлежала какая-то девица. Оба были совершенно голые.
Бабушка постояла, послушала пьяный лепет оправдывающегося мужа, что эта девка — муза художника, а он сам тут случайно мимо проползал, повернулась и вышла, оставив ему тёплые вещи у порога. Домой вернулась под утро и сразу стала собираться на работу — через полтора часа троллейбус, нельзя опаздывать.

Из бабьей своей жалости любая женщина способна на самые невероятные глупости, способные сломать не одну жизнь. Неважно, как жили, как он относился, что она делала — всё это — детали. Жалеть не надо было. Никогда нельзя жалеть. Только сочувствовать в ситуации, но не жалеть в целом.

Время летело быстро. Сын привёз дивиди-плеер, с разными разъёмами, несколько флешек, старые диски. Вечерами устраивали семейные просмотры мультиков и фильмов. Бабушка была наслышана о многих картинах, но смотреть что-то с детьми ей было некогда. Она не больно-то вникала в то, что видела. Сейчас она поражалась потрясающим сюжетам, берущим за душу, явной подлостью и умной хитростью персонажей, их большими сердцами, смелостью, честностью, искренностью... Её увлекли такие мультики, как "Король Лев", "Хранитель снов", "Вольт"...

Её волнение, вызванное просмотром, было сравнимо с эмоциями детства, когда она увлекалась интереснейшими книгами, многие из которых были ей не по возрасту. Она зачитывалась рассказами Джека Лондона о золотой лихорадке, о севере, о собачьих упряжках... Рассказами разных авторов о революции и царских временах, о быте жителей старого города, в котором она живёт по сей день, деревень, хижин и дворцов, о мастерицах и промысловиках, о заводчанах и путешественниках.
Агата Кристи, Ги де Мопассан, Андре Моруа, Валентина Мухина-Петринская, Леонид Пантелеев, Дмитрий Балашов... Как их много было — всех не упомнишь. В доме была огромная библиотека, занимавшая две комнаты, львиная доля её была конфискована при аресте гроссмуттер.

То, что она видела по телевизору после, то что читала из современных романов и детективов, никогда не давало подобной увлечённости. Интриги, убийства, разборки и секс — не трогали её сердце. Грязи хватало в реальности, а книга оживляла её детскую, невинную душу, сопереживающую и страдающую вместе с героями. Ну не могла эта душа страдать при делёжке города на районы, при изнасилованиях и мордобое. Ей нужны были эмоции и чувства, вызванные благородными, высокими целями, честность и отвага, месть и злость — без примеси презренной алчности и похоти. Поэтому мультфильмы так понравились ей. Не лишённые юмора и интеллекта, они освежали, молодили её, открывая дверь в мир чистых детских переживаний, в которых она пряталась от мерзости окружающего мира.

Внуки и посмеивались над ней, что она столь остро воспринимает детские мультфильмы, и заражались от неё этим восприятием. Каждый мультик долго и подробно обсуждался, спать ложились, бывало, далеко за полночь, а особо понравившиеся картины пересматривали второй, а то и третий раз.

Бабушка заказала сыну несколько мультфильмов, которые решила показать внукам: "Страна слепых", "Перевал", "Ух, ты, говорящая рыба!", "Золотая Антилопа", "Двенадцать месяцев"... Он и сам кое что припомнил, дополнил список. В детстве любил мультик про "Масленицу": "Лошадь на четырёх ногах долго идёт — раз, два, три, четыре... А ты, на двух, быстро добежишь — раз, два! раз, два!"

А время всё летело.

Боль бабушку почти не беспокоила, лишь изредка слабо напоминая о себе. Поздно вечером или рано утром она даже успевала написать несколько страниц в тетради.
Потихоньку она рассказала о лагере, о подружке Лизе, пропавшей, неизвестно куда, а теперь начала писать заметки о Вале. Ей невыносимо было переживать в одиночестве то, что рассказала подруга. Тетрадь создавала иллюзию собеседника, облегчала душу. Исписав первые страниц тридцать, бабушка даже пожалела, что не начала раньше делать записи. Ей бы хотелось их упорядочить, вести в хронологическом порядке, но на это сейчас не было времени. Она записывала то, что волновало её больше всего именно сейчас, то, что пришло на ум, вспомнилось.

Она описала случай, как решила лечиться скипидарными ваннами.

Нужно было набрать ванну тёплой воды и налить туда, кажется, пару столовых ложек очищенного скипидара. И лежать в этой воде ровно до тех пор, как начнёт пощипывать кожу. Первые разы это может занять всего минуту, но постепенно время увеличится до получаса. Потом нужно вымыться как обычно. Рекомендовалось это делать от болей в спине и суставах, при плохом кровообращении, мигрени... У неё со спиной были проблемы: болела страшно.

И вот бабушка, в очередной раз, набрала ванну воды, добавила скипидар, легла, и зачем-то решила полежать подольше. Мол, пусть пощиплет по-хорошему, всё равно потом мыться — скипидар смоется, и всё пройдёт. Она дождалась эффекта, когда пощипывание уже начало ощутимо жечь, сменила воду, вымылась... Но эффект остался. И даже усилился. И даже очень. Она выскочила из ванны, иллюстрируя собой слово "наскипидаренный", и забегала по коридору. В одном полотенце она раз десять обежала всю коммуналку, скрылась в комнате и тихонько завыла... 

Всю ночь не спала. Но спина потом долго не беспокоила, это — факт.

О скандалисте писала. Свои стихи хотела записать, но не смогла их вспомнить.
Целых двенадцать страниц посвятила своим питомцам, и ещё шесть — птицам, прилетающим в её кормушку. Ей понравилось писать. "Надо будет сказать Вале спасибо — сподвигла на писательство, теперь и воспоминания переживать легче", — не раз думала она.

Некоторые воспоминания могли так её взволновать, что бабушка подолгу не могла успокоиться. Не спала ночей, забывала элементарные вещи. Внуки обеспокоенно спрашивали, всё ли хорошо, и она смущалась — возрастное.

Однажды они пошли в лес малым дружеским составом. Это ещё в начале было, ещё брат с ними ходил. Как всегда, март, праздничные длинные выходные, надо пользоваться. Их предупредили, что в тех местах, куда они намылились, водятся лоси, кабаны и медведи. Решили, на всякий случай, сильно не шуметь. Не дай бог, разбудить медведя... А где там в снегу его берлога — разберёшь разве?

До трассы на автобусе добирались, ехали с лыжами. А весна в тот год ранняя была, в городе снега уже почти нет. Пассажиры смеются — лыжники вытаяли, небось по зиме уходили. Кто-то анекдот вспомнил: идут два паря, видят — девушка на водных лыжах от катера отцепилась и тонет. Один в воду сиганул, вытащил пострадавшую на берег, начал искусственное дыхание делать. Второй его за плечо теребит:

— Сань, а Сань, тут что-то не так.

— Да что тебе?!

— Сань... Та худая была, а эта пухлая. Та в зелёном купальнике, а эта — в розовом. Та — на лыжах, а эта — на коньках...

Хохотали все вместе.

На каком-то километре вышли, встали на лыжи, пошли в лес. Идти было далеко. Цель — сторожка егеря Андрея Лапнина. Он сам там редко живёт, всё по лесам шастает, по времянкам ночует. Но тут должен был быть, ребята хотели застать его — больно мужик хороший, давно не виделись. Сторожка у него — бревенчатые хоромы. Вдоль стен громоздкие лавки стоят, высокие, а по середине дубовый стол на цепях висит. Можно большой компанией разместиться — лавки к столу придвинуть, посидеть. А на ночь сдвинуть лавки обратно к стенам, девчонок уложить на них, чтобы как царицы спали, а самим на полу, под столом. Подстолья нет, ничего не мешает. А на стол сгрузить рюкзаки. Не раз там уже собирались туристы, то новый год отмечали, то так, в гости. А то и заблудившись, находили пристанище.

На лесной поляне сделали привал. Братец провалился в проталину у ручья, когда бегал за водой. Ему освободили место у костра, он обувь снял, носки — сушиться всё развесил. А ребята разбрелись, кто куда. Остались только дежурные, кашевары.

А был с ними тогда Стёпка Мухин. Хороший парень, но придурковатый, шабутной. Он ушёл в чащу, и скоро оттуда послышались какие-то непонятные звуки. Вся группа стала подтягиваться к костру, настороженно глядя в лес. Появился Степан, он шёл задом наперёд, и что-то громко говорил так, как няни разговаривают с расшалившимися детьми. Все замерли в ожидании. Следом за Стёпой из леса вышел лось. Когда они приблизились, стало ясно, что Мухин манит зверя кусочком хлебушка, не понимая того, что лось идёт вовсе не за хлебушком. В марте у них гон, период свадеб и войны за территорию, а потому настроен зверь крайне враждебно. Выйдя с лосём на поляну, Стёпа обернулся к оцепеневшей группе и радостно заорал:

— Ребята, я бычка привёл!

Лось с размаху поддал крикуну рогами, и Стёпа кубарем перелетел через костёр, при этом, сбив в огонь обувь и носки, развешенные на прутьях для просушки. Все бросились в рассыпную. Братец рванул босиком по снегу и самый первый вскарабкался на берёзу. Лось свирепствовал на поляне больше часа. Он размотал рогами все рюкзаки, раскидал костёр, запутался в палатке, которую и не ставили толком, просто подняли, чтобы переодеться можно было тем, кто промок. Её зверь утащил метров за пятьсот, и оставил на сухих ветвях малинника. Пободав близстоящие деревья, поорав трубным голосом, он, наконец, удалился восвояси.
Признавая свою вину, Мухин отдал пострадавшему свои кеды, носки нашлись запасные. А ему, Степану, кто-то из ребят сплёл лапти, тут же, на поляне, пока остальные считали потери, разводили заново огонь, и всё-таки варили кашу.

До сторожки они всё же добрались, и Андрей был на месте. Вечером было всё: и костёр, и накрытый стол, и песни под гитару. Погода начала портиться ещё днём, а к ночи костёр пришлось срочно тушить — поднялся ветер. Перебрались в избу-сторожку, где уже топился камин. Это была прекрасная ночь: все вместе у камина, дружные, немножко пьяные, все свои, а за окнами — буря. Андрей пел, а бабушка строчила в блокноте:

Над тихоней-речкой рос с берёзой клён,
В гордую соседку был тот клён влюблён.
И когда над речкой вечер наступал,
Клён своей соседке тихо напевал:
Белая берёза, я тебя люблю,
Протяни мне ветку тонкую свою.
Без любви, без ласки пропадаю я,
Белая берёза, милая моя!

Но она игриво шелестит листвой:
— У меня есть милый ветер полевой.
И от слов от этих сразу клён сникал:
— Что ж, пусть будет ветер, — но опять шептал:
Белая берёза, я тебя люблю!
Протяни мне ветку тонкую свою.
Без любви, без ласки пропадаю я,
Белая берёза, милая моя!

Но однажды ветер песню услыхал —
Злою чёрной тучею на клён напал.
И в борьбе неравной пал кудрявый клён,
Но пробился шёпот сквозь прощальный стон:
Белая берёза я тебя люблю,
Протяни мне ветку тонкую свою...
Без любви, без ласки пропадаю я,
Белая берёза, ты — любовь моя.

И ещё такую песню-сказку бабушка записала в тот же вечер:

Развесёлые цыгане по Молдавии гуляли,
И в одном селе богатом ворона коня украли.
А ещё они украли молодую молдаванку:
Посадили на полянку, воспитали как цыганку.
Навсегда она пропала под тенью загара,
У неё в руках гитара, гитара, гитара!
Позабыла всё, что было, и не видит в том потери...
Ах, вернись, вернись, вернись! Обернись, по крайней мере!

Мыла в речке босы ноги, в пыльный бубен била звонко.
И однажды из берлоги утащила медвежонка,
Посадила на поляну, воспитала как цыгана.
Научила бить баклуши, красть игрушки из кармана.
С той поры про маму, папу забыл медвежонок —
Прижимает к сердцу лапу, просит деньжонок!
Держит шляпу вниз тульёю... Так живут одной семьёю,
Как хорошие соседи — люди, кони и медведи.

По дороге позабыли — кто украл, а кто украден.
И одна попона пыли на коне и конокраде.
Никому из них не страшен никакой недуг и хворость...
По ночам поют и пляшут, да в костры бросают хворост.
А беглянка добрым людям, прохожим, ворОжит:
Всё, что было, всё, что будет, расскажет, как может.
Что же с ней, беглянкой, было? Что же с ней, цыганкой, будет?
Всё, что было — позабыла, всё, что будет — позабудет.

Андрей эти песни знал от других туристов.

А однажды, где-то на улице, в каком-то дворе, сидела молодёжь с гитарами.
Бабушка тогда уже даже, наверно, отца похоронила. Сейчас и не вспомнить уже. Но она волоклась из магазина с авоськами, что-то достала по талонам, спешила накормить своего драгоценного поэта... И тут услышала песню про клён и берёзу, и застыла на месте. А потом ребята запели другую песню, незнакомую, но бабушка слушала её и видела, словно воочию, Андрея с гитарой, камин, стол на цепях... А за окном, как и в её душе, шумела буря.

Не вдоль по речке, не по лесам —
Вдали от родных огней —
Ты выбрал эту дорогу сам,
Тебе и шагать по ней.
Лежит дорога — твой рай и ад,
Исток твой, и твой исход.
И должен ты повернуть назад
Или идти вперёд.

Твоя дорога и коротка,
И жизни длинней она...
Но вот не слишком ли высока
Ошибки любой цена?
И ты уже отказаться рад
От тяжких своих забот,
Но если ты повернёшь назад,
То кто же пойдёт вперёд?

Хватаешь небо горячим ртом,
Ступени вперёд круты.
Другие здесь же пройдут потом,
Но, всё же, сначала — ты.
Так каждый шаг перемерь стократ
И снова проверь расчёт:
Ведь если ты не придёшь назад,
То кто же пойдёт вперёд?

В очередной погожий день поехали купаться.

— Бабушка, а у тебя купальник-то есть? — спрашивали девочки.

— Куда, на мои одряхлевшие чресла, купальник? Я уж так, в кофте, в юбке по пляжу погуляю.

— А правда раньше купальники были полностью закрытые, от шеи до коленок?

— Правда. Когда-то были и такие. Ой, я помню, первые раздельные купальники пошли. Танька купила себе такой. Она у нас была самая дерзкая. Наши костюмы были, как у гимнасток сейчас, простые, закрытые... Не до коленок уже. Но тут-то прям трусы и лифчик — это же так вызывающе! Смотришь на неё, и аж не по себе. И вот пошли мы загорать. Был март месяц...

— Загорать? В купальниках? В марте?!

— Ну да. Самое солнце. Март-апрель — самый лучший загар: и не сгоришь, и держится долго... Так вот. Пошли мы. А куда, чтобы и безлюдно, и свободно? Решили уйти за промышленную линию, там поляна была, не доходя до высоковольтки. Шли по путям, пропуская паровозы. По дороге в магазин зашли — купили вина, греться. Было нас — четыре девочки. Парней с собой не взяли. Пришли, разделись, сидим с гитарой на одеялах, хохочем. Хорошо было. Весело. Песни поём. А вино-то кончилось. А сидим до того хорошо, что надо бы за добавкой сходить. И пошла наша дерзкая Татьяна. Ушанку только надела, чтобы уши не продуло возле поездов, и валенки, чтобы ноги не мёрзли.

— А почему не сапоги?

— А мы тогда всё в валенках ходили, или в кедах — в зависимости от сезона. А тут ведь по сугробам идти пришлось — какие кеды?... Ну и вот, слышим мы — паровоз гудит. Наверно, Таньке сигналит. Значит, она к линии вышла. Слышим, дальше гудит. Прикидываем — это она, наверно, до поворота дошла. Потом гудок совсем далеко, наверно, с линии к магазину повернула. Значит, сейчас обратно пойдёт... И правда, слышим — издали гудок паровозный. Потом ближе, ближе, ближе... И вот она, Танька. Говорит, машинисты ржали, руками махали, сигналили... Радовались как дети, а всего-то: молодую бабу увидели, в ушанке и купальнике...

На пляже дети дурели, играли в мяч, делали "колесо" и "мостик", вставали на руки, падая в песок или воду. Только Олеся сидела в стороне — рисовала реку, отдыхающих людей, и беснующихся братьев и сестёр. Бабушка смотрела на мелкие волны реки, и ей мерещилось серое небо, серое море и серые, хмурые лица северных ребят... Она никак не могла отогнать наваждение.

Мимо прошла женщина необъятных размеров, вся в складочку, явно не молодуха. Купальник на ней терялся, чуть больше, чем напрочь. Бабушка сглотнула и отвернулась. Грешно осуждать, но ведь смотреть противно — неужели сама не понимает?

— Видала баржу целлюлитную? — падая на песок рядом с бабушкой, спросила Аня.

— А ты за свои чресла комплексуешь, — обтираясь полотенцем, улыбался Коля.

— Да ну фуууу, — бабушка передёрнула плечами. Дети захохотали.

— А что мы будем кушать? — приполз на четвереньках Витя. На его спине гордо восседала Милана, Олеся шла рядом, следила, чтобы малышка не упала.

— Сейчас устроим пир горой, — бабушка потянулась за сумкой, — у нас целый пакет моих фирменных пирогов с мясом, варёные яица, морс, вода, помидоры, огурцы... А где они? Коля, где та сумка, которую ты нёс? Вот эта, да, давай сюда. А, здесь ещё печенье есть...

— Налетай — подешевело! — весело начал Коля.

— Было — рубль, а стало — два! —  закончила за него Олеся.

— О, бабуш, видишь — достойная смена растёт!

— Вы у меня все достойные. Я всеми вами горжусь.

— И Милой? — ревниво спросил Витя.

— Конечно.

— Она ещё совсем маленькая, ничего не может, чем там гордиться?

— Тем, что она есть. Как и ты, как и все вы. Ведь родиться и быть здоровым — это уже большое дело. Она растёт, развивается, узнаёт вас всех. Любит. А то, что ничего не умеет — не страшно, ведь никто сначала ничего не умеет. И ты не умел. Но я тобой всегда гордилась. Я всегда знала, что из этой пищащей крошки вырастет озорной и умный мальчик, который подружится со своими сёстрами и братом. Видишь, так и вышло.

— А ты про всех знала?

— Конечно.

— А откуда?

— А когда ты станешь дедушкой, ты тоже будешь гордиться внуками. И тоже будешь абсолютно точно знать, что они вырастут замечательными и дружными... Если, конечно, ты будешь общаться со своими детьми и внуками.

— Буду. Я не такой как наш дедушка.

— Э, дедушка с нами общается! — заступилась за деда Аня.

— Ага, раз в год, если ему напомнить...

— Дети, а ещё у меня есть ириски!

— Бабушка, а как ты считаешь, дедушка нас любит?

— Любит, конечно. Любит. Просто он эту любовь выражает по-своему... Держится подальше. Так тоже хорошо, чем он бы нервы мотал, из самых лучших побуждений. Но любит, не сомневайтесь.

— А расскажи что-нибудь.

— Ну, как мы девичьей компанией загорали — я рассказывала. А ещё расскажу, как мой брат в поход пошёл, сплавляться по реке. Собрались ребята сугубо мужской компанией, и раз уж девчонок с собой не взяли, то решили отвести души, позагорать в чём мать родила. Мол, загар ровнее, тело стройнее, и всё такое.
Было ему тогда лет шестнадцать, не больше, а самому старшему у них, дай бог, двадцать миновало. Так что ума ещё никто из них не нажил.

Добрались они до реки, поплыли. Плот у них был. И маленькая резиновая лодка — Трезор: мало ли — к берегу пристать — по нужде, за ягодами, грибами, дровами... Почему лодку назвали собачьим именем — не знаю, честно. Плывут вниз по течению, ни одного населённого пункта по пути, нигде ни души. Эти голые дикари радуются — вернулись к истокам... Ветерок обдувает свежий — на реке-то — как без ветра? Казалось, что и солнце не так уж и печёт... А потом, когда солнце закатилось, пришли совершенно новые ощущения.

Поход, рассчитанный на неделю, спешно завершили за три дня. Расползлись эти мученики по домам кое как, в том числе, мой многострадальный братец. Шуму было!

Сожгли себе всё, да в таких местах, сто ни сидеть, ни лежать, ни пописать — ничего не возможно. Бедный парень четыре ночи с ума сходил. Всей семьёй не спали толком. И остальные участники такие же. Они все этот поход запомнили, пожалуй, на всю жизнь.

— А у мамы подруга тоже как-то сгорела, — вспомнил Коля, — они в отпуск в Турцию летали. В последний день отдыха, с утра, она пошла на пляж, так сказать "на посошок", и уснула там. У них выезд из отеля через час, а её нет нигде. Бегали, искали, разволновались все... Нашли, разбудили. А она в стрингах уснула, лёжа на животе. Им в самолёте несколько часов лететь,  с пересадкой. Говорят, всё прокляла по пути.

— А у нас Миланка сгорела прошлым летом, — подключилась к теме Олеся, — с головы кожа слазила и с плеч. Вроде, ничего не предвещало: и облака были, и тень, вроде,и ветерок...

— Вот поэтому маленьких детей всегда обряжают в чепчики.

Лето пошло на убыль. Дети гостили у бабушки так много в это лето, как за всю жизнь гостили только старшие. И то оба, взятые вместе.

Милана научилась говорить. В такой болтливой компании сложно было не научиться. Витя сразу разучил с ней стишок:

Люблю грозу в начале мая:

Как долбанёт — и нет сарая!

Трусы висят на проводах,

Скелеты бегают в кустах...

Олеся не отставала от брата, и скоро Милана выразительно напевно декламировала:

По улице ходила большая крокодила,

Она, она зелёная была.

В зубах она держала

Кусочек одеяла —

Она, она голодная была.

Увидела француза

И цап его за пузо...

Она, она весёлая была.

Буквы девочка выговаривала не все, и слушать её было очень забавно. Бабушка старалась не думать о том, что ей скажет сын о воспитании внучки... В конце концов, они — её дети, тоже были не подарочки... Есть в кого.

А ещё бабушка вспомнила другой пляж. Они ездили на речку всей семьёй, с поэтом и детьми. День прошёл на удивление хорошо и весело. Поэт был поддатый, с собой у него присутствовала бутылка водки, к которой он периодически прикладывался, поддерживая благодушный настрой. Дети резвились в воде на мелководье, а она, бабушка, заплыла в омут, поныряла от души, и теперь кружилась на месте, расслабленно лёжа на спине.

Это было уже после того, как её муж возжаждал воспитать в сыне мужика, поэтому складной домик, с которым мальчик не расставался, стоял на песке. По крыше домика ползала бирюзовая стрекоза, а вокруг лежали ракушки, найденные детьми в песке. Поэт начал декламировать экспромт:

В двух-этажном дому, со стрекозой на коньке,
Жил мальчишка, красивый как ангел.
Каждый день он искал паруса вдалеке,
Грезил порохом и напалмом.

Он был сильным как бык, был похож на отца,
Царской статью и нравом упрямым.
И однажды увидел свои паруса,
И отправился к берегам дальним.

Он от юнги прошёл путь тернистый и злой,
Став, со временем, здесь капитаном.
Спустя годы тот мальчик вернулся домой,
Где сестрёнка его ожидала.

Ей на картах отметил он знаки границ,
Тех земель, что ему покорились.
Перечислил весь список влиятельных лиц,
Что теперь им безумно гордились.

Но сестрёнке он проникновенно сказал:
Ты со мной этот мир покорила —
Ты меня эти годы вдали берегла
Тем, что дом наш с коньком сохранила.

Сын стоял в воде, глядя на отца огромными глазами. Поэт выпил ещё и расхохотался. А мальчик начал относится к нему, с того дня, более доверительно. Хоть и попало ему опять от сестры за то, что он — капитан, а она — домохозяйка. Ну ревность была просто неимоверная.

В следующий раз, по дороге с пляжа, когда бабушка вела внуков по тенистой тропке к автобусной станции, они увидели забавную картину: на разбитом ржавом жигуле вдоль гаражей лихо нёсся старик.

Сначала они увидели жигуль. Оценили. Дети наперебой начали гадать — рассыплется ли машина на очередном повороте. Потом, когда автомобиль поравнялся с ними, виртуозно обойдя канаву, и подпрыгнув на полметра на ухабе, они увидели водителя — в открытом окне виднелась седая всклокоченная голова со сморщенным бородатым лицом. Дед крепко держался за руль, набрав нехилую скорость.

Глинистая дорога, изрытая и разбитая, совсем не приспособлена для быстрой езды, но дед летел, подскакивая, как бравый джигит на коне. Выезжая из огромной рытвины на повороте, он сбавил скорость и проехал, поставив машину, фактически, на одни левые колёса.

— Вот крутой дед! — восхищались ребята, — крутой, да, бабушка? Ты видела, как он летел над дорогой? Он реально летел! Разогнался и как — бах! — и по колдобинам...

— А прикиньте, если он не хотел так ехать? Ну типа, тормоза отказали...

Хохот пробрал такой, что пришлось остановиться.

— "Э! Кто-нибудь! Я накатался!!! Твою ж мать!" — дед выехал из опасной колдобины и понёсся дальше, под комментарии детей,
— "Стой, шайтан-машина! А, капец — бензина пол-бака — стой!!!!"

— Вот так, прихватит его сердечный приступ, а он летит... И люди такие: во, крутой дед! А он ни фига не крут, он просто помер...

Бабушка слушала и молчала. В целом, конечно, смешно, она сама рассмеялась, представив, как дедок паникует за рулём, понимая, что ему до самой ночи лихачить предстоит, пока бензин не кончится... Но на шутках про "помер", ей было не слишком весело. Хоть она и понимала, что это — дети, подростки, и у них другое отношение к смерти, но всё равно было больно. Несмотря на неприятие, она промолчала, не одёрнула: они не в силах почувствовать так, как чувствует она, этого невозможно объяснить, до этого только дожить можно. Бесполезно говорить.
Если бы они старику так пошутили, она бы их крапивой выдрала, прямо тут, но между собой — это их язык, их общение, их правила. Вмешиваться нет смысла, только настроение испортится.

Родители забрали детей на неделю: дружно выйдя в отпуск, они решили провести время вместе. Бабушка отметила про себя, что отпуск был две недели, но вспомнили родители о детях только сейчас. Она улыбалась, думая об этом. Странно, что раньше внуки ей докучали. Теперь их, возможно, станет больше. Только успеет ли она встретить пополнение...

"Осиротев" на целых две недели, она в первый же день обошла все условные места, где могла гулять Валя. Её телефон не отвечал, и логично было предположить, что она на улице. Однако, в этот раз, подругу встретить не удалось. Покормив голубей, бабушка постояла напротив магазина: да вроде, всё есть, и пошла домой.

Дома Кошка, наслаждаясь отсутствием людей, валялась по ковру. Голубь пригрелся на подоконнике, распустив крылья, открыв клюв и свесив хвост. Его глаза были закрыты, а голова наклонена вперёд. Было похоже, что он склонился перед Владыкой Солнцем в молитвенном экстазе. Приход хозяйки их совсем не потревожил. Она на цыпочках прошла на кухню, налила себе колы, оставленной внуками, отпила:

— Господи, такая гадость, а ведь вон как вкусно...

И села за тетрадь.

Она давно хотела написать о клоуне. С того дня, как Валя ей сказала: да хоть об игрушках своих напиши, — она всё думала о клоуне. Его история достойна страниц пожелтевшей тетрадки.

Женя Бурченко был тем "шаманом", что посвящал её в туристы. Как она, под его руководством разрисовала себе сажей всё лицо — она запомнила на всю жизнь. Это была добрая весёлая шутка. Их дороги разошлись очень скоро: сначала она ушла в группу "стариков" и стала реже видеть этих ребят, а потом уехала на север, и они встречались всего пару раз, когда она приезжала в гости к маме. А потом она вернулась замужней рабыней творца-современника, и было не до походов и встреч.

Спустя несколько лет, она узнала, что Женя закончил институт, получил разрешение на выезд, и так получилось, что осел он в Германии, в каком-то научном институте, стал учёным, профессором. Бабушка слыхала про "утечку мозгов за границу", но то, что это были, в том числе, Женины мозги — её удручало. Она  изредка встречала старых знакомых, как правило — случайно, и кое какие новости знала о тех ребятах, с кем ходила в походы по родным краям.

Однажды ей передали привет от Жени. Сказали, что он где-то по телевизору видел репортаж о её Поэте, поэтому знает, что она замужем за большим человеком, рад за неё. Сам тоже женился, родился сын, всё хорошо. Вот только въезд на родину ему теперь запрещён. А спустя ещё пару лет, был большой творческий вечер, куда заранее приглашали разных деятелей культуры, больших и малых. Каким-то волшебным образом, Поэт тоже получил приглашение, для массовки, не иначе... Но суть в том, что он "с женой" был в списке приглашённых. А список был опубликован заранее. И Женя его опять же где-то увидел.

Через десятые руки, он послал со знакомыми знакомых своих немецких родственников со стороны жены, игрушку, с просьбой передать жене Поэта. Люди, которые итак держали путь на этот вечер, конечно, согласились. Но как эта, совершенно незнакомая женщина, нашла бабушку в толпе — загадка. Однако она справилась: нашла, передала привет и игрушку — клоуна с разрисованным лицом. Заявила официально, специально для Поэта, видимо:

— Вам просил передать горячий привет профессор Бурченко. Он благодарит Вас за записи, предоставленные для его работы, — и ушла.

— Кто такой — этот профессор? — взъярился муж.

— Учились вместе в институте, — спокойно соврала бабушка, — я ему позволяла списывать у меня лекции.

— Идиоты, — процедил он сквозь зубы, но успокоился.

Дома бабушка, рано утром, пока все спят, взяла клоуна в руки и стала разглядывать. Она вспоминала прежнюю свою жизнь, оглаживая пальцем круглый нос, круглые щёки, круглые холодные кулачки. Живот куклы подозрительно шуршал.
Бабушка аккуратно отпорола подол курточки по поясу, и нашла письмо. На тонкой папиросной бумаге Женя сожалел о не сложившейся их судьбе, просил бабушку быть счастливой, тосковал по родным местам и близким людям. Он называл её "неприступной геологиней" и сожалел о собственной трусости — надо было подойти и признаться в своём неравнодушии. Но когда она уехала на север, он отпустил её. А она даже предположить не могла, что в неё кто-то влюблён, тем более — Женя...
Письмо пестрило бесконечными — а помнишь? Помнишь?... И она помнила. Помнила и ревела, кусая побелевший кулачок, боясь разбудить мужа.

"Ты сидела рядом с Яшиным, а я рядом с тобой. Пели песню, которую я до сих пор считаю "нашей". Я хочу, чтобы ты знала, что это — наша песня.

Знаешь ли ты, как память в эти часы остра?
Стиснутые лесами — семеро у костра.
Кто-то включил приёмник, кто-то поверх голов,
Вглядывался в проёмы глухонемых стволов.

Стачивая усталость, где-то на грани сна,
Плакала и металась тоненькая струна.
Пела она всё шире, чистая, словно снег...
Там, в городской квартире — твой приглушённый смех.

Тёплый июньский вечер — нежная голубизна.
Милая и беспечная, выгляни из окна!
В небе поймай глазами блик моего костра...
Знаешь ли ты, как память в эти часы остра?"

Это письмо перевернуло её душу, особенно тем, что ответить на него было невозможно. Они больше не встретились. Сейчас у него даже фамилия другая. Да и жив ли?

Бабушка писала историю о самой дорогой своей игрушке, и слёзы капали на пожелтевшие страницы.

На следующий день она продолжила свои воспоминания о ребятах из группы Яшина.

По близняшкам сох ещё бабушкин брат. Он один  из всей группы мог их различать, и целый год не сознавался, как. Потом уж, по секрету, он обратил внимание сестры на то, что у одной из девчонок есть маленький круглый шрамик, размером с булавочную головку, в ложбинке между мочкой уха и скулой, с правой стороны.
Бабушка тогда поразилась, какой он глазастый, а он пожал плечами: красивые же девочки — как не поразглядывать.

Саша и Оксана дружили с Ольгой Карцевой, которая была старше на два года. Она их и привела. Все трое занимались гимнастикой с самого детства, были в одной группе. Ольга получила травму и ушла из спорта, но по возможности, продолжала занятия для поддержания здоровья. Как-то незаметно она стала инструктором лечебной физкультуры в группах здоровья при предприятии, на котором она работала в отделе технического контроля. Саша поступила в мединский — хотела быть педиатром, очень трепетно относилась к детям, а Оксана пошла ученицей на фабрику игрушек, она трепетно относилась к станкам, ручному труду, грохоту станков и прессов. Одна вела секцию по стрельбе из лука, вторая — из пистолета. В походах с ними всегда было весело — девчонки добрые, смешливые, ничего не боятся. В первый их привал, сестёр и ещё одну новенькую, Наташку-покойницу, усадили у костра продувать макароны. А они, наивные, всё удивлялись — как мама, готовя это частое универсальное блюдо, умудряется продувать макароны, когда никто не видит? Может, она это по ночам делает, заранее? Когда выяснилась правда — на следующем привале, когда они напали на Стёпу Мухина за то, что он макароны не продул, а уже засыпал их в воду — девчонки не обиделись. Они хохотали, поражаясь собственной глупости и неопытности.

По-скольку близнецов всегда путали, их стали звать просто: сестра! Отзывалась та, что ближе расположена чисто географически. Они обожали песни под гитару, и голоса у них были по истине концертные. Любимой песней была "Шар голубой":

Крутится, вертится шар голубой,
Крутится, вертится над головой,
Крутится, вертится — хочет упасть...
Кавалер барышню хочет украсть.

Вот эта улица, вот этот дом,
Вот эта барышня, что я влюблён,
Вот эта улица, вот этот дом,
Вот эта барышня, что я влюблён.

Крутится, вертится шар голубой,
Крутится, вертится над головой,
Крутится, вертится — хочет упасть...
Кавалер барышню хочет украсть.

И ещё — "Вставай, страна огромная!"

Яшин в них души не чаял. Они всегда были в хорошем настроении, что бы ни случилось. С такими — никакие беды не страшны, никакие напасти — не помеха.
Только спустя годы бабушка узнала, что жизнь у девочек далеко не сахар, и хорошее настроение, в их случае, просто феномен какой-то. Они жили с матерью и сумасшедшим дядей.

Дядя получил квартиру по расселению. Его дом, в составе целой деревеньки, был снесён как аварийный, как и прочие дома, а жильцы переехали сначала в резервное жильё — временные квартиры. Все были согласны с расселением, снос встретили как праздник, ведь почва там была сырая, грунтовые воды с каждым годом приближались к поверхности, их затапливало всё сильнее из года в год. В дожди и межсезонье без болотных сапог можно было выйти только на крыльцо. В конце концов создался риск разрушения домов — фундамент размывало, подполья пришли в негодность. И только дядя не хотел расставаться с домом:

— Да вот эти вот столбы ещё мой родной дед своими руками здесь поставил! — кричал он, — эту крышу мои мать с отцом собственно-ручно стелили, сами, пока я ещё голой жопой вот на этом крыльце сидел!
Соседи смеялись над ним, пальцем у виска крутили:

— Эти твои столбы сгнили давно, у тебя и крыльцо скоро упадёт, и крыша твоя драгоценная провалится — вот и будешь опять голой жопой сидеть... Совсем без жилья останешься.

Но он кричал и плакал, хватаясь за стены и кривые, рассыпающиеся рамы:

— Это — моя земля! Мой дом! Прадед мой здесь жил, дед, отец... И я здесь сдохну!

Какой-то партийный деятель пришёл увещевать мужика, чтобы прекратить скандальные сцены:

— Дом так и так сносить — чего ты мечешься? Мы не сломаем, так он сам упадёт. Видишь ведь, не слепой же ты, что он сыплется весь. Ничто не вечно. Всё одно — дому пропадать. Так ты хоть квартиру получи. Здесь же тоже дома построят, здесь же и квартиру получишь. И подыхай тогда, пожалуйста, на своей земле.

Дядька, услышав про квартиры здесь же, притих. Пошёл сам в управление — узнавать, можно ли будет ему получить квартиру в этом же районе. Сказали, что можно, что так и планируется. Однако из временного жилья всех переселили, хоть и поблизости, но не здесь же, конечно. А ему и вовсе дали ордер совсем в другую сторону, в такую даль от прежнего места жительства, что не наездишься. Он побежал к соседям, просил поменяться, но люди уже устали от его выходок, и на уступки никто не пошёл.

Тогда дядька пошёл в управление, ругаться, но там претензий не приняли: в договорах не прописано, чтобы квартира располагалась на месте аварийного жилья. Езжай, куда дали, и спасибо скажи — благоустроенная однокомнатная квартира, с электричеством и газом, канализацией и остановкой общественного транспорта поблизости... Но мужчина протестовал изо всех сил, скандалил, угрожал всех взорвать и посадить. Его выгнали.

Просидев сутки на строительной площадке, где жил раньше, он начал ходить по всем возможным инстанциям, писал жалобы, колотил себя в грудь, и рыдая, демонстративно разорвал ордер на новую жилплощадь.В очередной его визит, служащие вызвали неотложку.

Вернулся дядя через месяц, притихший, покладистый. Пришёл в управление просить хоть какую-нибудь квартиру — жить-то надо где-то. Но его снова выгнали: бесхозного жилья — всё при хозяине. Тебе ордер давали — куда дел? Теперь это — твои проблемы.

У мужчины случился просто какой-то припадок гневного бешенства: он начал громить кабинет того, кто с самодовольной ухмылкой послал его искать жильё самостоятельно. Не переставая ухмыляться, чиновник вызвал "скорую".

На этот раз дядька вернулся только через три месяца, совсем тихий, молчаливый, сосредоточенный. Его сестре позвонили откуда-то "сверху" и предупредили, что если он ещё раз забуянит — упекут на годы. Она забрала брата к себе — не смогла от него отказаться, ведь никого уж больше не осталось из их семьи. И родители бы не простили, если б знали, что она отвернулась от родной крови.

Жить с ним тяжело. Он начал выпивать. Разговаривает только дома, на улице — боится рот раскрыть. А когда разговаривает — такую околесицу несёт, что вся родня от него прячется. А ему выговориться охота, он не успокаивается, и если его продолжают игнорировать, то начинает рыдать в голос, молясь своим предкам — отцу и деду. В этих сумбурных молитвах он просит прощения и сил, последними словами проклинает партию и бюрократию, и кричать может по несколько часов к ряду. Мама близнецов зовёт это приступом. Она моментально постарела с тех пор, как дядька поселился с ними, стала нервной, много плакала.
Как девочки оставались такими жизнерадостными, каждый день живя среди пьяных воплей и несчастных слёз — известно только им и богу. Невероятная сила духа.

Стёпа Мухин был старшим из двенадцати детей. Он мог бы даже взрослого запеленать за семь секунд, с закрытыми глазами. Были в его жизни и голод, и воровство, и пьянство, но всё это — до походов, лет до пятнадцати. Когда он познакомился с молодыми туристами, они помогли ему: устроили учеником на завод, собирали помощь — продукты и одежду — для его младших братьев и сестёр. Через год Стёпа привёл в свой цех младшего брата, который оказался смышлёнее Степана, и обогнал его по всем фронтам за полгода. В скором времени он стал станочником универсалом, начал сам помогать семье и брату, который бросил завод и устроился кочегаром на соседнее предприятие. Периодически подменяя дворника или грузчика, совмещая кочегарку с работой сторожа, он умудрялся неплохо зарабатывать, но неоднократно промотав все деньги за несколько дней, понял, что с финансами не дружит.

Отдавать зарплату родителям, всю, до копейки, было жалко, ведь они уже давно его не обеспечивали. Сколько им не дай — ничего не вернётся. Он стал сдавать свои деньги одному парню из группы — Феде Котову. Федя на год старше, на ступень эволюции умнее, и по их меркам, происходит из обеспеченной семьи: его отец и дед погибли на фронте, мать заведовала складом, а бабушка получала хорошую пенсию и вела уроки труда в школе. Она всю войну проработала полевым хирургом, хотя по образованию была хирургической медсестрой, хоть и со стажем. Но попав в самое пекло, ей пришлось самой взяться за скальпель, попросив ассистировать двух, подвернувшихся под руку, девчонок. Одна успела доучиться до третьего курса ветеринарного института, а вторая имела нехорошую профессию продавщицы. Их много где не уважали, не смотря на большой конкурс.

Федя был самым модным из всех ребят, но не зазнавался, и никогда Стёпу не обманывал. Каждый раз, когда Мухин приходил к нему за своими деньгами, Федя терпеливо и дотошно допрашивал товарища — на что нужны средства? Точно ли покупка необходима? Можно ли найти подобный товар дешевле? Нередко Стёпа сам отказывался от покупки, поговорив с товарищем. А если настаивал — друг, убедившись в здравомыслии траты, выдавал нужную сумму. Продукты они закупали вместе, бывало, что Фёдор оплачивал покупки своими средствами, но Стёпа этого не замечал.

Ольга Карцева, получив ужасный перелом, долго восстанавливалась, в частности — психологически. Она упала, выполняя сложный гимнастический трюк, и первое время ужасно боялась всего, откуда можно упасть: лестниц, тропинок на склонах, бордюров и машин, лифтов, окон и мостов. Но когда она начала ходить в походы, страх стал постепенно отступать. Узнав о проблеме девушки, ребята придумали решение: они обвязывали себя верёвкой, ставя Ольгу в середину шеренги, и шли гуськом. Впереди несколько человек, позади тоже, деваться некуда — смотри под ноги и топай ножками. Проблему вызывали только случай, когда кому-то вдруг надо было выйти "из ряда вон", а они на склоне, например. Мета стоянок приходилось выбирать с учётом Олиной особенности, что в некоторых местах было очень непросто. Но через пол-года или год её "отпустило" — проблема ушла, а человек остался, и все довольны. Ещё и близняшек с собой привела.

Разные люди были. Кто-то пришёл случайно, а кто-то сразу был болен дорогой, тропой, лесом и костром, и искал "своих" целенаправленно. Были и стукачи, и выжиги, и зануды, но такие не приживались, а лишь заставляли друзей ещё больше ценить друг друга.

Зачем теперь нужны эти записи? Что есть эти воспоминания?... Это — жизнь.

Ведь мы живём с опозданием на секунды, исходя из которых, принимаем решения о своих дальнейших действиях. Мы всегда в прошлом — крохотном прошлом едва начатого разговора, или в огромном прошлом всей прожитой жизни. Всегда с опозданием. Всегда.

Есть ли у нас настоящее? Наверно. Если считать настоящим тот миг, когда ты вспоминаешь своё прошлое, чтобы принять решение для будущего. И неважно, вспоминаешь ли ты десять, совместно с кем-то прожитых, лет или три минуты текущего разговора, взвешивая свой, ещё не озвученный, ответ собеседнику. 
 
Через два дня бабушке позвонили. Голос был молодой женский:

— Здравствуйте. Елена Александровна?

— Алёна Александровна. Здравствуйте.

— Хорошо. Я нашла Ваш номер... Он... Он был записан Валерией Николаевной, как важный. Нам лучше встретиться. Вы можете со мной встретиться?

— А Вы, простите, кто? И где сама Валерия?

— Валерии Николаевны с нами больше нет. Я её близкая знакомая, боюсь, я единственная, кто может заняться всеми вопросами, связанными с её жизнью и смертью. Вы позволите мне поговорить с Вами?

— Да, конечно, — у бабушки затряслись руки, телефонная трубка ходила ходуном, губы дрожали, — давайте в парке, у пруда, через час. Устроит?

— Да, Вы узнаете меня по белому длинному плащу.

До парка десять минут, но бабушке нужно было время. Она сидела в кресле, и тряслась как осиновый лист. С трудом поднялась, накапала в стакан воды какого-то снадобья, выпила. Снова села. Надо было успокоиться, хоть немного привести мысли в порядок... Но это было непросто.

Молодая женщина в длинном белом плаще из тонкой ткани стояла лицом к воде. Бабушка медленно подошла к ней, рассматривая. Она уже понимала, что это та соседка, которая оставляла с Валей маленькую дочь когда-то. Больше некому.

— Здравствуйте. Как дочка?  — спросила она так, словно знала эту женщину сто лет, и виделась с ней недавно.

— Здравствуйте, — не поворачивая головы, ответила та, — спасибо, хорошо. В шестой класс перешла, — она помолчала, и медленно повернулась к собеседнице, — ещё не знаю, как ей сказать. Вы — Алёна?

— Да, это я.

— Что Вы знаете о Валерии?

— Она рассказывала, что переехала в городок неподалёку, водилась с Вашей дочкой... А как она здесь оказалась, она, вроде даже и не говорила. Переписывалась с кем-то. Нашла свою первую любовь... Но это из последнего. А так мы всё юность вспоминали, но это вряд ли относится к делу.

— Она Вам доверяла. Но и Вам не сказала всего.

— А Вы расскажете?

— Да, Вы имеете право знать. Пойдёмте, посидим где-нибудь. Ноги не держат, если честно.

— Здесь есть кафетерий со столиками. Мы там часто сидели.

Устроившись за столом и заказав кофе, женщина вынула из сумочки фото: Женя Бурков, близняшки, она — бабушка, ещё какие-то люди, и бабушкин брат.

— Это она, в первом ряду, слева. А рядом — её школьная любовь. Вот этот парень, с гитарой. Это какой-то турслёт, здесь был год подписан, но не видно... Вот, видите? Фото лежало завёрнутое в тетрадный лист, подписанный "Леночка", и номер телефона. Я поэтому позвонила.

Бабушку и так-то потряхивало, а тут ей и вовсе стало нехорошо. Она не помнила, который это был слёт — их много было, но парня с гитарой она, конечно же, узнала сразу. С фотографии, в задорной шапке-ушанке набекрень, ей весело улыбался Вова Яшин. Одной рукой он обнимал гитару, второй — молоденькую Валю.

— Господи, как тесен мир... Почему же они не сошлись? Как она могла здесь оказаться, ведь она с севера? Она там работала...

— Не совсем. Она родилась там, потом приехала сюда, но родители запретили ей общаться с этим мальчиком, а когда узнали о походах, о её непослушании — отослали домой.

— И там она устроилась на работу в детский дом, и закрутилось...

— Всё верно. Родители её оставались здесь, а там — брат присматривал. Выйдя на пенсию, Валя переехала в наш город и предложила мне свою помощь. Я немного знаю о её прошлом... Она невероятно выручила меня, нас обеих — меня и дочку. Моя жизнь в принципе, наладилась только благодаря ей. Поэтому я считала своим долгом оказать ей всяческую помощь, когда это будет необходимо. И этот момент наступил: у неё обнаружили рак четвёртой стадии. Мы сделали всё возможное, но она словно не участвовала в этом: все её мысли заняты этим мужчиной — её школьной влюблённостью, которая так нелепо нашлась, спустя больше полувека. Это фатальность. Я не знаю, как ещё сказать об этом, как это назвать. Старик был одинок и парализован, к нему ходила только соцработница и медсестра. Они переписывались запойно, она строчила километровые письма ночи напролёт, его ответы получала — прямо руки дрожали... Мы определили её в хоспис. Там очень трепетно относятся к желаниям своих больных, а её желаний было совсем немного: не мешать её переписке и чтобы её никто не беспокоил, не посещал. Мне запретили тревожить её покой. Хорошо. Но спустя месяц, мне сообщили, что она сбежала. Мы стали искать её, но старых писем не нашлось — она либо уничтожила их, либо забрала с собой, а в новых письмах не было обратного адреса. Она многие вещи забрала из своей квартиры, вероятно, переезжала на машине, но никто ничего не видел и не слышал. Все понимали, что, кроме своего адресата, ей бежать было некуда, но никто не знал, где её искать. Я написала заявление, но никаких данных не было. Однако, именно по этому заявлению, мне сообщили об обнаруженном в квартире теле. Она прекратила всякое лечение. Ухаживала за ним, отказавшись от соцработника, которой представилась двоюродной сестрой больного. Только медсестра продолжала наблюдать своего пациента. Он умер в июле. Валерия похоронила его, с помощью соцслужбы и медиков, которые её уже, вроде как, знали. А теперь вот, умерла сама. Её обнаружили, сидящей за столом, в окружении старых фотографий.

— А что на фото?

— Туристы. Рюкзаки, палатки, ёлки и костры. И вот эта фотография.

Все эти годы Яшин был где-то рядом, нуждался в помощи, дважды отсидел, парализован... Мысли вихрем носились в бабушкиной голове. Она не помнила, как дошла до дома.

* Конец

Писать бабушка больше не могла, не писать — тоже. Она рисовала в той же тетради разные узоры, вензеля, мордочки... Нещадно заныл бок. Боль раздавалась во всём теле, словно звон в колоколе, но таблетки она не пила. Она была словно в состоянии анестезии: заморожено восприятие, чувства, боль, радость... Всё, вся она.

Её детям позвонили сразу с нескольких номеров, обоим: Ваша мама не позвонила сегодня, и сама на звонки не отвечает. Встретились брат с сестрой буквально у дверей маминой квартиры.
Скорая, больница, слёзы, переживания, реанимация, врачи разводят руками.

— Она ведь уже не девочка, — пожимает плечами молодая девица в белом халате, — ей ведь уже даже не шестьдесят.

— Но ведь и не девяносто! — психует сын.

— Организмы разные. Всё индивидуально. Наши доктора делают всё возможное.

— Хоть на минутку пустите к ней! — просит дочь.

— Не положено. Карантин по гриппу, вам же сказано... Не положено. Вот врач придёт и всё вам обоим расскажет.

Врач проносится по коридору, словно белый бледный призрак.

— Подождите! Наша мама... В пятой палате, только привезли... Пожалуйста! Какие шансы?

— Давление, температура в норме, инсульт, инфаркт исключили. Идёт сбор анализов, анамнеза... Что ещё? Она не говорит. Но по глазкам видно, что узнаёт, обращённую речь понимает. А там видно будет. Вот номер, возьмите, будете звонить. Строго с 11 до 13 часов принимаем звонки. До свидания.

Призрак исчез. Брат с сестрой стояли в широком, как река, коридоре, и смотрели на данную доктором бумажку. Женщина заплакала, мужчина обнял её и повёл прочь. Больше здесь делать нечего.


*Тетрадь

— Я издам это, — убеждённо сказала дочь.

— Кому это надо? — пробурчал сын, — ты мне лучше скажи: куда голубя девать?

— Оставь птицу в покое. И вообще. Я предлагаю оставить эту квартиру, как есть, и сдать её кому-нибудь. Пусть платят за коммуналку и присматривают за птицей и кошкой. Когда мама выпишется...

— Да не выпишется мама! — его безумно раздражал сейчас сестринский оптимизм.

— Откуда ты знаешь?! Не смей хоронить её раньше времени!

— Я могу вообще её не хоронить, и разбирайся сама тогда.

— И разберусь! А ты — дерьмо бездушное!

— Каким вырастила любимая мамочка, такой и есть, — мужчина вышел на кухню и закурил в открытое окно.

Женщина заплакала. Успокоилась. Помолчала, и пошла за братом:

— Слушай. Давай ты и правда не будешь соваться во все эти дела? Давай, я выплачу тебе твою долю наследства. Когда до дела дойдёт. И всё. А ты иди домой с миром. И, пожалуйста, никогда больше здесь не появляйся.

— Отлично. Я согласен. Я даже больше скажу: я откажусь от своей доли. Забирай. С птицами, кошками, сказками, письмами... Только ни хрена ты не издашь. Это сейчас у тебя энтузиазм прёт, а потом — похороны, сопли, слёзы, дела-дела-дела... А потом выкинешь эту тетрадь, и всё, — он прошёл к дверям, отопнув кошку по дороге, — счастливо оставаться.

Хлопнула дверь.

* Послесловие

Долю брат-таки потребовал в финансовом эквиваленте. Его жена настояла. Но Кошка и Птенец доживали свой век среди людей заинтересованных, дочь не позволила их выбросить: душа болела.

Прошло три года после. Срок обещанного вышел. Но бабушкина тетрадь так и не увидела свет. Слишком мало фактов, недостаточно подробностей, не хватает времени, издательство требует денег... Да и вообще — кому это надо?
От этой писанины одни вопросы, а спросить-то уже и некого.

Но дочь ещё таит надежду, что она выполнит своё слово. Она сама ещё верит. Она ещё хранит эту тетрадку и зачем-то показывает её детям, говоря:

— Это — история вашей бабушки.

Неугомонные туристы — единогорбые верблюды
В неторопливом караване горбы зелёные несут.

В городском квартирном полумраке,
Дабы дух бродяжий не закис,
Как наипараднейшие фраки,
Люди надевают рюкзаки.
Ждут нас Атлантиды, ждут нас Трои,
Ждут нас континенты и моря,
Ждут, уж это — точно, нашей крови
Полчища мошки и комарья.

Быть в дороге — это только метод,
Быть усталым — это лишь цена.
Насмотреться надо на планету,
Благо, что она, пока, цела.
На обрывах, горных и таёжных,
Вспомни, прежде, чем начать падёж, —
К рюкзаку прикручен ты надёжно:
Рюкзака держись — не упадёшь!

Тот, кто не любит дорог — полюбит,
Не беда, что тащится чуть жив.
Для чего к кострам уходят люди? —
Чтобы рядом не было чужих.
У костров с собой мы сводим счёты,
Возвращаясь на свои круги.
У одних — костры сжигают что-то,
Возрождают что-то у других.

Будь готов к барьеру, обыватель!
Песня — наш дуэльный полигон.
Чем не лейб-гусарские биваки —
Знать бы только, где Наполеон...
Женственность прекрасна в разнотолках,
Толкований много, а пока —
Наши Дульсинеи — в брезентовках,
Наши Дездемоны — в сапогах.

К чёрту догмы, должности, визиты —
Тут мы все — туристы, ты и я.
Звон струны — великий инквизитор —
Нынче судит ведьму суеты.
Мы — непритязательные люди,
Вот такие люди — будь здоров!
Мы — зеленогорбые верблюды,
Корабли не топтаных дорог.      *