Марья

Александр Лысков 2
            
Был конец мая. Весна стояла неоглядная, слегка зеленоватая в лесах, по самому низу - бурая, а на глинистых полевых дорогах - непролазная. По одному из таких гиблых просёлков пробирался вишневый «Форд» с архангельскими номерами. Машина хватала грязь передними колёсами, подыхала, садясь брюхом на колдобины, скалилась клавишами синтезатора в заднем окне, дымя и стеная докапывалась до твёрдого. Водитель не знакомым себе, каким-то первобытным голосом вопил в страхе от неминуемой просадки машины, в ужасе вскидывал брови поверх золотой оправы очков, бил кулаком в руль, в педаль газ, в доску приборов. На его впалых небритых щеках, в коротком ежике на темени сидело множество глиняных пулек, полученных из-под колес при открывании дверей на ходу. Ноги до колен были в грязи. Глина скрипела на зубах. Он отплёвывался и орал к тому же ещё и для облегчения от боли, скопившейся в нем за эту зиму в городе. Позади осталось тяжкое время развода, когда жена выбила наконец из него проклятья, вывалилась вся ненависть к ней, вскрылся нарыв, стало легко, счастливо, но потом был суд, когда «Галька» лгала на него прилюдно, а три бабы-судьи, железобетонные законницы, солидарно шипели и с любопытством рассматривали рок-звезду вблизи. Уламывали, чтобы он, Боев Дмитрий Михайлович, забрал заявление, подло отложили решение на полгода, сделали его скитальцем по квартирам друзей. Вдобавок, вернувшись на этой неделе с гастролей по югу области, по наивной провинции с ничтожными сборами, он рассорился с группой, выгнал двоих. Клавишник запил ещё в поезде, приходилось отрабатывать концерты без него, не до каскадов было, не до выходов в зал к фанатам. Стоячий Боев терял привычный образ воинственного лидера «ДМБ», публика чувствовала это, прощала в первый и последний раз. Преследовали поломки аппаратуры. В Котласе отказал усилитель, вырубился микрофон на микшере. Надоели старые затасканные шлягеры. Тошнило, когда требовали из зала: «Губу!», написанную им ещё лет пять назад в ответ на известную «Самоволочку». Таким тупым поклонникам он ставил со сцены условие: «Если сейчас пою «Губу», то сразу сваливаю». Обидно было, что толпа как бы знать не хотела его новых песен, не пробивали они её. Он чувствовал - требовалось начать заново. Потому бросив всё в городе, решил пожить в своем углу - в дедовском доме, пустующем после смерти стариков.
С ним ехало всё его имущество: замшевый полушубок валялся на днище машины вместе с новыми сплющенными кирзовыми сапогами сорок пятого размера, в багажнике - чемодан с одеждой и несколько тысяч наличными в кармане армейского жилета-выкладки на голом сильном геле. Сзади на сидении поскрипывали друг о дружку тугие целлофановые упаковки с пивом. Перекатывались по сиденью розовые окомёлыши с ветчиной. Коричневые колбасные дубинки. И пять буханок бородинского хлеба.
-Давай, давай, поехала-а-а...- изо всех сил уперевшись ногами и руками в железо машины, кричал Боев.
На песчаном взгорке, схватившись за сухое, «Форд» мигом взлетел в сосновый лес и помчался высокой, плотной дорогой.
За ручьем росла сосна с загнутой почти под прямым углом вершиной. Поклонная, - как называли её в деревне. Не сбавляя хода, Боев кивнул ей ответно, и уже вполне узнаваемым своим густым голосом с нутряной прокуренной натреснутостью произнёс:
-Здравствуй, милая!
В конце лесного тоннеля, в перекрестье склона и телеграфного столба белел угол шиферной крыши. Он поехал медленно, высунувшись из окошка. Здесь, на открытом пространстве деревни его странно озадачили неизъяснимые полутона весны. В знакомом, родном месте открывался невиданный мир: сиреневый осинник, ржа молодого черемухового листа, молочная зелень березы, чернь ели, завалы прошлогодней рыжей травы, умерщвлённой сперва зачумлённым, сбежавшим от земли мужиком, потом раздавленной тяжестью множества зим.
Но особенно поразило Боева отсутствие неба над деревней: вместо облаков и голубизны зыбилась какая-то белесоватая пустота. Глядя туда, вверх, он останавливал машину у дома, выключал зажигание, и еще немного посидел в кабине, остывая после долгой дороги вместе с мотором. Наконец выскочил из этого батискафа прошлой жизни, наполненной автомобильными пробками, смогом городских улиц, концертным угаром и безлюбьем, - в безвоздушное, беззвучное пространство деревни. Выскочил из кабины крутым бодрячком, солдатом удачи, как выходил в ночном клубе «Капитан» перед зрителями. Взбежал на крыльцо, засыпанное листьями от многих прошедших здесь без него бурь и ураганов. Храбрился, беспечно насвистывал до тех пор, пока не заметил, что замок висит в  пробое отдельно от проушины.
Дом был взломан.
Брезгуя прикоснуться руками, Боев толкнул дверь коленом.
Комнаты слоисто освещались сквозь щели между досок в наскоро заколоченных окнах. Пахло влажной золой из печей и льдом из-под пола.
Воровали видимо неспешно и уважительно - все ящики комода были вдвинуты обратно, подушки без умыкнутых наволочек сложены горкой. В шкафу на разживу оставлены тарелки и ложки.
Спугнутая мышь загремела чем-то в шомуше. Боев вздрогнул, отшатнулся и попал под зеркало, откуда на него глянул неизвестный человек, должно быть тот самый вор - так в первый миг показалось ему.
Низменным, постыдным страхом вышибло из души всякую робость. «И зеркало в брошенном доме хранит испуганный взгляд мародёра», - зазвучали вдруг под черепом две строчки не иначе как для песен нового цикла.
«И зеркало, и зеркало, - прокручивал Боев на разные мотивы. Пальцы шевелились, будто погружались в клавиатуру, хотя он сейчас автомобильной монтировкой срывал доски с окон, и гвозди скрежетали голосами доисторических птиц. Он мельком оглядывал рыжие, гнилые окрестности, леса, обрызганные первой зеленью, реку цвета какао, и вдруг будто додумавшись до чего-то главного, бросил ломик, завел мотор у «Форда» и задом загнал его в наземные ворота, на навоз, оставшийся после живших здесь коров коз и овец - с глаз долой. Нелепая блестящая черепаха перестала оскорблять окрестности, и душа Боева, наконец преодолев тоже какой-то свой барьер, проломилась в деревню.
А когда он сорвал дощатые повязки со стен и опять вошёл внутрь дома, то и комнаты тоже встречно озарились светом всех окон.
Печку в виде сапога с чугунной плитой по низу он набил поленьями так, что кружки конфорок подпёрло снизу. Сухие дрова под реактивной тягой загорели без треска, мощно. Чугунный пласт раскалился докрасна, быстро высушил воздух в комнате.
К среднему, самому большому окну на алюминиевой проволоке Боев подвесил синтезатор, как бы в продолжение подоконника со стоящим на нём пучком сухих прошлогодних цветов в гранёном стакане.
Отступив на шаг, оглядел верстак — так он называл этот звуковой агрегат. И почувствовал, что где-то в брюшине у него разживляются звуки, поднимаются, распирают пищевод и грудь. Вдруг конвульсией передернулись плечи, лицо Боева перекосилось. Сломило линию светлых бровей. Губы сжались в свисток. А серые глаза стали блуждать по потолку... Уже гармонией, кажется ре-минорной, распространялась музыка где-то в горле. Дрожащей рукой он втыкала вилку в электрическую розетку. «И зеркало в брошенном доме хранит, - сыпалось нотами и устраивалось в душе ясной, пронзительной мелодией. Палец нащупал кнопку «пуск». Тычок!.. И вместо лёгкого электронного фона, обычно исходящего из динамиков синтезатора, Боев услыхал лишь усилившееся с порывом ветра гудение огня в печи.
Так же он страдал когда «ширялся» и его ломало, а под рукой не находилось ни «колес», ни «марафета».
Он яростно раскачивал вилку в розетке, щелкал тумблерами синтезатора, барабанил ладонями по клавиатуре - сигнал не загорался.
Оказалось, - провода на столбе оборваны...
Вместо музыки тоска навалилась на Боева. Взбираясь на чердак, он думал, что если не найдёт там гитары, то вернётся в Архару.
Множество солнечных лучиков из дырок в крыше дома наполнились пылью из-под ног, сделались тугими золотыми струнами. Оказавшийся как бы внутри гигантской арфы Боев рыскал по углам чердака, натыкался то на обглоданное мышами кавалерийское седло, то на связки старых газет. Наконец нога гулко ударила в гитарный бок. Он нащупал гриф и взвопил: «Вау!» Струны были целы хотя и протёрты до жил. Тут же во тьме чердака среди проволок-лучей он сел на брёвна переруба и настроил гитару.
Последний раз на ней играл дед, выщипывал простенькие романсы, плясовые - лет двадцать назад, уже больной - в своей боковушке у окна с видом на дорогу, по которой тогда ещё ездили почтовые дроги, а теперь вот внук подкатил на иномарке...
Сегодня старая семиструнка, перестроенная на шесть, гудела полными мажорными аккордами, нещадно отбиваемыми всей пятернёй  великовозрастного внука, звучала глухо от набравшихся под деку песка и паутины.
За минуты непредвиденного метанья по чердаку мелодия «Мародера», такая ясная и единственно неповторимая, к сожалению истаяла в душе, а слова, породившие её, вдруг показались пустоцветными.
Он ещё добавил поленьев в печь. Вспорол армейским тесаком целлофановый пузырь пивной упаковки. Взял пару банок, и вышел с гитарой на крыльцо.
Сел на ступеньки. Поставил ноги в высоких спецназовских берцах на круглый, плоский камень, бывший когда-то жерновом на мельнице. В отверстии жернова ядовитой желтизной сверкала капля мать-и-мачехи, как центр весенней округи.
Всматриваясь в землю кругом, Боев разглядел, как под жухлой травой, будто войско перед атакой, таилась молодая зелень. «Грянет первый гром - артподготовка, - думал он, - и хлынет пехота по полям».
На тропинке у калитки прошлогодние листья подсохли, ветром переметались по лужайке. Солнце грело. Вместе с легким алкоголем и весна проникала в Боева.
По многолетней привычке к ежедневному труду взамен сорвавшегося «Мародера» он взялся взращивать одну идею предразводных времен. Четыре строки давно были готовы: «Сорок лет - такой уж возраст у мужчины, жизнь товарняком порожним мчит по рельсам. А на станции «Семейная кончина» бьет тяжелыми крылами демон секса»... И здесь на крыльце у него сочинился припев: «Одинокий, вороной. В сильных крыльях - с сединой. В горле - клёкот с хрипотцой... Демон, демон, я не твой...»
В обнимку с гитарой, напевая и наигрывая, он не заметил как повечерело. Майский бледный, водянистый закат сгустился до кисельно-ягодной плоти. В тени крыльца стало холодно даже в толстом и длинном чуть не до колен водолазном свитере.
С устатку выпитые пять банок крепкого пива разморили Боев. Жар печной свалил с ног. Он лёг на матрац, закрылся полушубком. Напоследок отметил, как густо запотели стёкла от выпаренной из дома зимней влаги, удостоверился, что задвижка в трубе открыта, угаром не пахло, и с радостью заснул на узкой железной кровати с литыми чугунными спинками и с ножками в виде волчьих лап.
Из расслабленного тела душа Боева в ту же минуту схлынула по руслу обратно в город, слилась в клоаку прежнего, - в табачный дым и винный чад попсовой тусовки в подвале «Двины». Во сне Боев застонал от тоски и отчаяния, очутившись среди халявщиков на том самом фуршете, когда Торчинский обозвал его фанерщиком, и выстрелил в потолок из пистолета в ответ на грубости Боева. Дыма от выстрела нанесло необычайно много. Словно концертного азота напустили на толпу. Какие-то хари вдруг стали высовываться из этих облаков. Кто - голый в чёрном плаще пробежал. Пользуясь паникой вдруг обвила Боева рукой за шею солистка из группы «Апрель», у которой он иногда ночевал. Вдруг кто-то шепнул на ухо: «Димыч, беги. Хватит нам одного Талькова», кто-то потащил его от опасности, а он упирался и кричал Торчинскому, что хрен ему обработать напев нищего «Мы, конечно, люди приезжие» и ни за что не написать хоть что-нибудь близкое к его циклу «Дно Архары».
(На это  кошмарной программе Боев чуть не надорвался. Едва не каждый день где-нибудь пел, и часто, в самом деле, под фонограмму, зашибал деньги на вишневый «Форд»)...
Боуву снилось, как он стоя в дыму у фуршетного стола задыхался и кашлял, доказывая двум телохранителям Торчинского, что давно бросил наркотики и ничего не пьет крепче пива. А они, заломив ему руки, вливали коньяк в глотку. Он понимал, что вот-вот сдохнет, рыдал, уже не чуя ног, обвисал в захватах громил. Они разом выдернули свои клешни из-под его подмышек, он рухнул на пол, больно ударился головой, и почувствовал, что его схватили за ноги, поволокли быстро, ходом...
Он открыл глаза. Дым контактными линзами обволок зрачки. Невозможно было сморгнуть эти серые нашлёпки. Чувствовал, что его перетащили через порог, - деревянный, скруглённый подошвами и каблуками, какой-то родной даже по ощущениям спины и затылка. Далее голова заскакала по ступенькам сеней и наконец перед глазами прояснилось. Ещё проволочным шаром в каком-то шоу показалась снизу голая черемуха, но жестяной флюгер на крыше, вырезанный Димочкой Боевым в детстве, был натуральным. Вполне правдоподобным казалось и утро серенького, утробного дня с туманом и дождичком. И склонившаяся над Боевым молодая деревенская баба тоже была настоящая. Она сидела на корточках и лицо её плавало где-то далеко-далеко, размытое расстоянием и отравой обморока, а голос доносился отрывочно, будто через ревербератор.
...- Пошла на болото за прошлогодней клюквой-ой-ой. Из форточки - дым-ым-ым. Вчера никого не было, а сегодня - дым. Вхожу - не продохнуть. Никто не отзывается. Пошарила - наткнулась. Господи!..
-За чем, за чем ты пошла? За прошлогодним снегом? - едва ворочая языком, спросил Боев.
-За клюквой мёрзлой пока болото не оттаяло.
Она возилась с ним грубовато, профессионально. Стянула свитер. Подсунула руку под шею. Перевернула на бок, кряхтя и напутствуя:
- Сейчас тебя рвать будет.
-Ты что ли врач? - спросил Боев.
-Сеестра-а-а...
И Боев опять уплыл на московскую тусовку - потерял сознание.
Когда он очнулся - лицо бабы оказалось на одном уровне с ним. Он обнаружил себя усаженным к стене дома. А она опять же подпружинивала на корточках перед ним и без стеснения глядела в глаза, будто у слепого высматривала соринку на зрачке. Её глаза влажно светились, а большие, сильные губы, сухие и потрескавшиеся, шептали:
-Давай, очухивайся, матросик. Давай, миленький.
-Чего ты заладила - матросик, матросик?
-А тельняшка у тебя.
Глянув вниз, на свой живот, на полосатую флотскую майку из комплекта сценической спецодежды, Боев сказал:
-Так я чего, угорел, что ли? Труба же была открыта.
-Перекалил печку - вот почему. Снизу плахи взялись. Тонкий под у печки, всего в два кирпича. Шутейный под.
-Ты, значит, уже следствие успела провести?..
Баба была молодая. Она лишь казалась бабой по спелёнанной платком голове, по ветхому детдомовскому пальто, застегнутому на мужскую сторону, и резиновым сапогам с заплатой на сгибе, пришитой суровыми нитками. А лицо у неё было чистое, белое, прозрачное, и если бы не горестные чёрточки в концах губ, в самых улыбчивых местах, то она бы за девку сошла.
Боев поднялся на ноги. Покачиваясь и морщась от боли в темени, босой двинулся по мокрой траве, и дальше по сухим доскам сеней, печатал на половицах свои костистые ступни. Следы уменьшались с каждым шагом, подсыхали, казалось, он становился легче и легче, и взлетел наконец.
Вдохнув в комнате остатки угара, он опять отяжелел и покачнулся. Баба сзади поддержала его за руку. На мгновенье оба увидели себя в зеркале. Боев изумился своей молочной бледности.
-Слушай, я как покойник.
А она засмеялась и сказала:
-В одно зеркало смотреть - это значит влюбиться. А если перед зеркалом целоваться, то на век приворожить.
-Давай, попробуем, что ли?
-Ой, да какой из тебя сейчас целовальщик!
-Главное, ты не против, сестричка. А матросик чего? Матросик очухается маленько, в форму войдёт и тогда попробует. Ты ему жизнь спасла. Должник он по гроб, - говорил Боев, поглядывая на свое отражение и ухмыляясь ему как какому-то презренному человеку.
Пережидая накат боли он еще постоял  посреди комнаты с закрытыми глазами, а когда пришёл в себя, то женщины дома не было.
Он высунулся в распахнутое окно и увидел ее на перегибе дороги.
- Как звать-то тебя, сестричка? - крикнул он.
Ему послышалось: «Марья»
«Хорошее опорное слово для припева, - подумал он.

2

Матовый, подмороженный дождь беззвучно сыпался на землю. С улицы веяло как ото льда, а в комнате воняло пожарищем.
Печную подошву Боев разворотил ломом. Колуном в обогревательном стояке пробил дымоход на пять кирпичей выше. Уже размешанную, готовую глину добывал на дороге в колее, когда Марья-спасительница стала вырастать из-за холма, возвращаясь с болота. Она порадовалась его выздоровлению, а он зазвал ее отметить своё второе рождение. Она сказала: «Хорошо» и прежде чем уйти в своё село, помогла ему заволочь на крыльцо цинковую ванну с раствором.
К вечеру Боев грубо, косо, будто из валунов сложил новый приступок, забил топку поленьями, сел перед дверкой и стал опять нагревать дом.
Темнело. Ветер заходил то справа, то слева, завивалось вокруг деревни что-то невесёлое. Тоской сжимало -, русской, безграничной, выдавливало в цивилизацию. Думалось о смерти. Представлялось, как загорелись бы доски у печи, огонь побежал по жгутикам пакли в пазах, будто по бикфордовым шнурам, и вдруг вспыхнули стены вокруг спящего Боева, и он быстро бы испепелился в костре. Потом рванул бензобак «Форда» и в столбе дыма прах рок-певца взметнулся к небу и развеялся по окрестностям...
«Видать, помру как-нибудь иначе, - думал он. - Как? В автокатастрофе? От водяры? Или кто-нибудь пришьёт за долги? Всяко может случиться. До старости ещё далеко».

3

Близилось девять. Он собрал стол на двоих. Вскоре Марья показалась за окном. Из темного нутра дома он незаметно для неё подсмотрел как она на крыльце переменяла сапоги на туфли, с особой женской гибкостью наклонилась, почти сложилась. Потом, встав, перегнулась назад с зажатой в губах заколкой, растряхнула волосы по плечам, собрала в ладонь и сколола. Была спокойна, будто входила в дом больной старухи для очередного укола, а не на первое свиданье к молодому одинокому мужику.
Одета теперь она была в красную вязаную кофту, туго подпоясанную, с карманчиком, из которого торчал белый платочек, и в шерстяную юбку в облипон, как говорят о таких. Сапоги поставила на крыльце и куда-то исчезла на минуту.
Потом раздался стук в дверь и она переступила порог, серьёзно сказав «здравствуйте», будто и не было между ними ни «матросика», ни «сестрички». Внесла себя и задержалась у порога, выставив себя на обозрение для оценки, готовая исчезнуть по первому знаку.
Сшибая робость с бабы, Боев сказал грубовато:
-Марья, заходи!
И сам пошёл от окна к столу несколько вертляво, так что просторный водолазный свитер на плечах размашисто заколыхался вокруг его чресел. Она как бы передразнивая, тоже слегка расхлябанный, преувеличенным шагом тронулась за ним, будто станцевала с ним в паре во время этот проход до стола.
-Садись, Марья. Давай за знакомство по баночке.
Боев развалился на стуле, от волнения ломая из себя какого-то всесильного странника, повидавшего жизнь и женщин. Отсосал из банки пару глотков и заметил, что гостья неуверенно ковыряет тонким, будто бумажным ногтем алюминиевый язычок на крышке. Ему стало стыдно за свои позы, он открыл банку и придвинул к женщине.
-В стакан можно налить? - спросила гостья, - или краем из неё пьют?
-Да ты откуда такая простая? Ни разу не пробовала, что
ли?
-Беженка я.
Ну! Не местная, выходит.
-Школу здесь закончила, а потом везде пришлось.
-Как пылинка на ветру, значит.
-Да я не одна. У меня сыну восемь.
-Безмужняя?
-Был да сплыл. Нет подходящего, остаются только приходящие.
-И много таких было - приходило?
-Тебе что ли интересно? Мне - нет. Считала да счет потеряла. Вспоминать - сердца не хватит.
-Будто бы каждого любила?
-А как же иначе?
-Тогда ты, Марья, выходит - героическая женщина на любовном фронте. Тебе положена медаль и песня по заявке.
Она стеснительно улыбнулась, собрала на лбу упругие валики, и сначала её прозрачная тонкая кожа на лице порозовела, а потом накалилась до пунцового. Она видимо поняла, что сказала лившее. Боева поразила эта способность взрослого человека пылко по-детски краснеть в сочетании с самоубийственной искренностью.
Гитара лежала на кровати, оставалось только руку протянуть поманить, и вот она уже вскочила на колени Боева.
Вооруженный ею он осмелел.
-Тогда я тебе, Марья, так прямо и скажу: «Что верно, то верно - нельзя же силком бабёнку тащить в кровать. Её надо сначала угостить пивком, а потом ей на гитаре сыграть»
-Правильно! - вызывающе откликнулась она.
-Только предупреждаю, у меня все песни про войну.
И он, пощелкивая ногтем по трем тонким струнам, тихо запел: «Я в Чечне отбыл, и домой свалил. В Архаре гулял беспробудно. А он остался там: он войну любил. И она его - обоюдно... Я в завязке был и в комке сидел, лохов нагревал - не стеснялся. Он - чечен мочил, это он умел. А орден получил - не зазнался... Я нырнул и всплыл - баксов раздобыл, бизнес - тур в Гонконг провернули. А он из «этих» был, он
Россией жил, и за неё в горах лез под пули... Мне от бабок кайф, третий день загул на колесах «Форда» - не хило! А ему лежать в роще на Быку, под крестом дубовым - могила»...
Она сокрушенно кивала, вздыхала и долго молчала прежде чем произнести:
-А про любовь, значит, не можете?
-Во-первых, мы давно на ты. Во-вторых, про любовь может всякий. В-третьих, про любовь лучше прозой.
Он переволок стул к ней, сел рядом и обнял.
-Ну, вот, Марья, давай теперь про любовь. Как ты думаешь, получится у нас?
-Конечно, получится.
-Гляди, какая самоуверенная!
Он касался губами её щеки будто на вкус и мягкость пробовал, а она словно считала про себя эти прикосновения, и насчитав известное только ей, нужное количество, повернулась и поцеловала его, - сначала поверхностно, будто только пригласила в гости, а потом и в дом запустила.
Всё происходило молча, без слов. Спустя некоторое время у Боева опять приготовилась было шуточка для Марьи, лежащей с ним под одеялом, уже на языке было: «Ты не только в реанимации, но и в этом деле тоже специалист, оказывается».
Но сказалось:
-Между прочим на этой кровати я был зачат. Так что смотри, как бы и тебе не понести.
-Хорошая кроватка, - сказала она.

4

До утра в комнате мерцал ночной весенний свет - водянистый, дымчатый, без теней. В доме выстыло, и с рассветом на свежий взгляд вся убогость столетнего строения выперла наружу - давно не крашеные рамы, мутные стёкла, щелястый пол, и главное, уродливая печь, как в какой-нибудь охотничьей избушке.
Казалось бы и женщина, Марья эта, должна была на утро после утоления желаний показаться Боеву подстать дому - бесхозной, подержанной, приблудной, в коих преображаются по утрам даже красавицы. Но неказистая Марья завораживала умопомрачительной подвижностью своей, какой-то пылкостью. Любопытно было Боеву из-под одеяла следить, как сметав посуду со стола в таз, она быстро с грохотом помыла её, а разбив одну тарелку, страшно огорчилась. Как потом мощным кивком головы она закинула гриву волос за спину. Туго и беспощадно как мешок с картошкой, затянула пояс на кофте. Всунула ноги в свои резиновые сапоги и так сильно притопнула каблуками, что песок с потолка посыпался.
А перед тем как исчезнуть, погляделась в зеркало и опять замерла у порога в ожидании сигнала: навсегда ей уходить или до следующего раза. Ей для этого хватило бы покашливания Боева, она бы поняла.
Он сказал:
- Погоди. Я провожу.
Марья ждала его на крыльце, собирая валиками кожу на лбу обмысливая что-то для себя. Предстоящие дела, а может погоду.
Такая же ущедшая в себя и весна была вокруг - давно настала, а зелени всё не выбрасывала. Дождевые бурые космы распустила с небес в подсветке восхода. Вот-вот обрушится тяжелый дождь сверху.
Боев хотя обнял Марью вполне себе по-дружески, но всё-таки и поцеловал. И это, кажется, поразило и обнадежило её. А когда он окликнул ее: «Эй, сестричка, ты не забывай нового пациента!», то она пошла скорее.

5

Теперь с утра до ночи Боев ходил в кирзовых сапогах. Запустил бороду и почти не бражничал. Приходящая Марья сказала, что у него больные почки и поила настоем трав. Оставаясь ночевать, по утрам потчевала овсянкой. Взялась возделать огород. Нашла лопату. Не разгибаясь копала. Чтобы отбить у неё охотку к земледелию, Боев, сидя на завалинке с гитарой в руках вышучивал её дурное трудолюбие, пел похабные частушки, а она неистово переворачивала заступом мягкий шоколад суглинка.
-Роешь как на оборонных работах в виду наступающего противника, - кричал ей Боев...
А когда понял, что схватка бабы с землей смертельна, рознял их и сам, один продолжил пахоту.
В эти дни как-то неожиданно - с холодом и снежными пересыпами утренние туманы вдруг стали зеленоватыми. К Троице проклюнулась листва в дымчатых лесах, и будто вьюгами стало наносить зелень - что ни утро, то гуще становилось на деревьях, глубже - на земле. Наконец листва сомкнулась, сделав чащи таинственными.
Вскоре в болотистой низинке у реки Боев сорвал купальницу, зная, что не пахнет, все равно понюхал, отдал почести первому настоящему цветку.
Уже печку Боев топил не каждый день. Сложил камелек во дворе под черемухой и на нём кухарничал в отсутствии Марьи. А когда она была у него, то он праздным дачником - руки за супину - гулял по созревающим лугам, или стоял за «верстаком» и «строгал»
Песни изготовлялись с виду просто. Нащупывалась пальцами в различных сочетаниях клавиш. При этом Боев и в самом деле был похож на слепца - стоял зажмурившись или закатив глаза и шарил руками по синтезатору. С упорством сумасшедшего напевал что-нибудь вроде: «Косточка черемухи и веточка сирени»... В себе искал мелодию.
Найти и озвучить, вот и всё что было нужно. Детская забава - не больше. Воображение, слух его производили при этом необъятную работу. В немоте мира здесь перед деревенским оконцем Боеву приходилось до умопомрачения играть в человека, вышедшего на сцену к микрофону за любовью публики, аплодисментами и заработком. Он терзал синтезатор до изнеможения. С досадой думал, что непоправимо уклоняется от сверхзадачи. Жалел, что растрезвонил в интервью о программе будущего альбома. Чужими теперь казались собственные слова в газетах: «Это будет альбом о человеке нового  столетия. Он примеряет различные социальные одежды, ищет любви, размышляет о стране, цивилизации, рае на земле, и обретает лишь одиночество»...
Иногда в тяжёлой злобной тоске он заглатывал несколько пузырей пива и заваливался на кровать, ждал, когда прильёт свежая кровь к сердцу. Был страшен. В такие минуты чуткая Марья исчезала из дому, корячилась на огороде или крутилась у очага под черемухой, а если шел дождь, то тихонько сидела в кухне и вязала ему свитер.
Весна заканчивалась. И хотя по вечерам холод всё ещё полировал майские небеса, но уже выдались такие два дня, что Боев купался.
Наконец, в первых числах июня сильный ветер с юга сорвал черемуховый цвет. Пошел теплый дождь. И началось лето.

6

Однажды солнечным летним днём они с Марьей обедали у открытого окна за столом на белой скатерти из бабушкиного приданого, слишком неподражаемой, приметной с вышитым вензелем «МБ», видимо поэтому воры не позарились на неё.
Открытая створка окна поскрипывала и постукивала. Марлевая рамка парусила от ветерка. За окном шелестела полным листом черёмуха.
Духовитый борщ Боев хлебал размеренно, неспешно и краем глаза читал книжку. А Марья то и дело вскакивала, металась между печкой и столом, ела на ходу, размачивала в тарелке засохшие корочки и горбушки.
-Вот, Марья, слушай, что Бунин про тебя написал, - пережёвывая, комкая слова сказал Боев. - Слушай: «Она была доброй, как большинство легкомысленных женщин».
-А что, тяжеломысленные лучше? - живо нашлась Марья.
Боев оставил чтение. Долго молча хлебал прежде чем опять заговорил:
-Ну хорошо! А теперь классический вопрос. Что такое любовь, Марья? Минута на размышление!
Слегка даже обиженная простотой задачки она выпалила:
- Это когда долго и счастливо живешь с одним человеком.
Некоторое время Боев опять ел молча. Весёлый дух в нём распалялся сильнее. Он отодвинул пустую тарелку и сказал:
-Марья, а вот говорят, человек от обезьяны произошел...
-Фу, как противно! - брезгливо скривившись, ответствовала она. - Я бы согласилась только от дельфина!
На черемухе запела какая-то новая птаха. Только по голосам Боев различал птиц. А с виду все они были похожи для него на воробьев. Он стал вслушиваться в напев,прикидывая, как бы его приспособить в песню. Глубоко задумался. И потом медленно, негромко выговорил, удивляясь тому, что получалось:
-Хм! У меня такое чувство, Марья, будто эта самая любовь как-то незаметно вкралась между нами.
-Это хорошо!
-Ты так думаешь?
-Тут и думать нечего. Хорошо и всё!
Она умело сдерживала сотрясавшую её радость.
Даже покраснеть себе не позволила.

7

После обеда Боев попытался вмонтировать кусочек подслушанной птичьей мелодии в новую песню, а Марья мыла баню, последний раз подкидывала дров в каменку, заламывала березку на веник.
Раздевшийся в предбаннике Боев перешагнул порог парной и увидел её голую, блестящую от пота, в шапке-ушанке. Лицо её было облеплено размокшими кукурузными хлопьями. Только малахитовые глазки остались от привычной Марьи, сверкали и смеялись под жёлтой маской.
Она сидела на лавке и изо всех сил ребрами ладоней зачем-то лупила себя по бедрам. До хруста выворачивала поочередно ступни поджатых ног. Беспощадно заламывала руки за голову.
Спасаясь от жара на корточках у порога Боев с интересом глядел на нее. Потом сказал:
-Ты к своему телу относишься, ну, - как к велосипеду.
-Это же -- мой слуга. - Она звонко шлепнула себя по ляжке. - А слуг нельзя баловать. Живо сядут на шею и ножки свесят.
Она умело хлестко обрабатывала Боева на полке, втирала ему в спину какие-то отвары Он пожаловался:
-Чего-то у меня, Марья, в последнее время пятка болит.
-Пищу перестанем солить - через неделю пройдет.
-Не согласен я на такой подвиг, ты мне лучше таблеток каких-нибудь дай.
-А я любимого человека травить антибиотиками не собираюсь.
И вдруг впервые за все время жизни с Марьей душу Боева обожгло ревностью. Баба охаживала его веником, урчала от удовольствия, старалась, а он думал о ней: «Любимый - который у тебя по счету, интересно?».
Она стала ему близка, дорога и теперь он как археолог вынужден был жизнь этой бабы раскапывать, под наслоениями лет обнаруживать культурные слои её первой влюбленности, первой любви, замужества и измены, и ещё делать какие-то нелегкие открытия. И не скажешь - всё, хватит! Дальше не хочу. Не переключишь на другую программу. Пока, может статься, опять не побросаешь пожитки в машину и - по газам, - куда глаза глядят как от всех предыдущих...
Вечером, перед тем как лечь в постель, Марья сняла с себя бусы и передала ему, чтобы положил на подоконник. Жемчужины были тёплые, нагретые её телом, её сердцем, и это тепло перелилось в него - облило его сердце великой радостью, которая искупает любую боль. Постыдными показались всякие укорливые мысли, терзавшие его час назад. «Эх ты, морячок - слабачок, - думал Боев, сливая бусы с ладони на подоконник.
Марья шептала, сверкая влажными глазами в полутьме летней ночи:
-Какое чудо, что мы встретились! С тобой я чувствую себя женщиной. Не подстилкой, а женщиной!
-Ну, если здраво рассуждать, то вероятность встречи одинокого мужчины и одинокой женщины очень велика, - все - таки тянул свою песню Боев.
- Нет, это чудо! - восклицала Марья.
-Давай спать, чудо, - поторопил он, чтобы каким-нибудь побочным разговором не замутить сияние в душе.
Положив руку ей на живот, он ощутил бесконечность, космос, Бога и дьявола - всю жизнь, и стал растворяться во всём этом.
Напоследок почувствовал, как она гладит его по щеке и говорит:
-У тебя щетина мягкая. А у некоторых бывает такая, что утром посмотришь в зеркало - все лицо красное, воспаленное.
Сон отлетел. Оскорбленная душа Боева опять застонала. Он дождался, пока уснет обидчица, перевернулся на спину, отодвинулся от нее, чтобы не прикасаться.
Было далеко за полночь. Светлое летнее небо зашторилось облаками. В доме стоял полумрак. Как звездочка горела на синтезаторе зелёная контролька.
Боев переживал приступ сомнений, а Марья спала невинно.
Через некоторое время он улыбнулся. Не вставая с постели, взял карандаш и тетрадку. Улыбка его становилась такой широкой и лучистой, какой он никогда не позволял  появляться на лицо днём.
Лёжа он стал писать, и скоро текст был готов.
Слез с постели, и чтобы не мешать Марье, вышел на крыльцо, прихватив гитару. Ночной холодок пронимал, нервы были расстроены и Боева знобило. Отирая комаров с голеней поочередно пятками голых ног, он тихонько спел: «Ты уснула со мной на рассвете. Не челе ни теней, ни морщин. Будто не было вовсе на свете всех твоих предыдущих мужчин. Будто их никогда не ласкала, и они не касались тебя. Не теряла их, вновь не искала, и любя, и совсем не любя. Будто ты в чистоте подвенечной, в первой девичьей свежей весне. Будто я не на вечер - на вечность... Улыбнулась чему-то во сне»...
Умолкнув, и сам улыбнулся, вздохнул и подумал: «Ничего себе, конечно, вальсок. Только куда я с ним? Кто его купит?»
Он был опустошен и спокоен, благодарен Марье за песню. За эту ночь окреп духом, и был уверен, что теперь его не сразят никакие откровения этой женщины о её прошлой жизни.
В доме послышался стук босых ног. Шутовство взыграло в Боеве. В темных сенях он спрятался за дверь, и когда Марья в поисках пропавшего «любимого человека» шагнула через порог, он зарычал и схватил ее сзади в охапку.
Неподдельный ужас прозвучал в её пронзительном горловом крике. Виноватясь, он стал ей выговаривать:
-Ты чего это верещишь? Ведь ежу понятно, что нас здесь только двое. И это может быть только я и никто другой.
-Да?! Знаешь как страшно! - прошептала она с детской обидчивостью.
Он обнял её жалостливо, расчувствовавшись до слёз. В постели самозабвенно излюбил её тёплую. отзывчивую, тонкокожую, упреждающе говорившую о себе: «У меня всё тело - сплошная эротическая зона».
А когда проснулся, то, как бы попал на представление маленького театрика одной актрисы. Незамеченный подсматривал из-под одеяла, как она металась по дому с тряпкой - от ведра и по всем углам. Успевала выскакивать во двор к очагу и накрывать стол. Напевала какой-то неведомый Боеву советский шлягер, бездарный, забытый всеми, а в ней живущий - вот бы порадовался неизвестный композитор, услыхав сейчас Марью. «А колечко круглое, катится и катится, - чудовищно фальшивя напевала Марья слабеньким вибрирующим голоском. Слуха у неё совсем не было. Но она так самозабвенно вытягивала своим козлетоном, такие трогательные гримасы строила и так серьёзно морщила лоб, что лучшего сольного номера Боеву видеть не доводилось. Именно видеть. Слушать-то её было невозможно, но смотреть - загляденье.
Скорость передвижения её «по сцене» была такая, что она то натыкалась на угол стола и сшибала тарелку, то ударялась головой о низкую притолоку, но всё-таки дважды - туда и обратно - успевала проскочить в медленно затворяющуюся дверь. Такое складывалось впечатление, что душа её жила отдельно от тела, летала всегда немного впереди, а синяки сажались на бесчувственную плоть.
За завтраком он вдруг невзначай назвал её именем своей бывшей жены. Прижал язык, стыдясь оплошности, думая, что огорчил Марью.
Она обрадовалась.
-Это значит, Димочка, что я тебе стала тоже как жена!

8

В Духов день они сходили на кладбище и зашли на заброшенном погосте в деревянную церковь, стерегущую безбожный околоток под горой. Строение серебрилось обновлёнными осиновыми лемехами на куполах. Все пять крестов были сколочены наскоро и струганных брусков.
В пустой церкви стояла прохлада. Несколько невзрачных икон висели у царских врат. Единственная лампадка горела у Казанской. В углу на скамейке сидела старуха с коробкой свечей на коленях.
Они с Марьей запалили свои фитильки, воткнули свечи в ящичек с песком и оба стали молиться. Марья кланялась истово, слова молитвы прорывались у нее свистящим шепотом.
А Боев остолбенел ошеломленный сошедшим вдруг на него здесь, в храме, образом своей несчастной брошенной жены. Это было так неожиданно, что он ни одной молитвы не мог вспомнить. Беспомощно шевелил губами и содрогался от ужаса нахлынувшего прошлого с семейными скандалами и драками, от собственной мерзости, от жалости к оставленной Гальке.
Он поспешил вон из церкви. Морщась, страдая, уклончиво, чтобы не обидеть Марью залепетал ей что-то, пытаясь объяснить странное своё настроение. Она будто бы всё поняла.
-Пойду сынишку навещу.
В воспалённом сознании Боева превратно отозвались эти слова. Болезненной подозрительностью ожгло душу. Казалось, Марья бросает его. И он торопливо, заискивающе стал просить её прийти к ужину.
-Я зайду ещё хлеба куплю и сразу назад.
-Да, да! Купи! Вот тебе деньги. Возьми. Купи что- нибудь сыну. Себе тоже что-нибудь.
Впервые он давал ей деньги, и так некрасиво суетливо получилось. Сунул комком ей в руку, и ушёл, не понимая что с ним происходит,
Солнечные перелески не радовали. Он в один миг, как бы пресытился жизнью, сгорел.
У крыльца под навесом стал плескать водой в лицо из рукомойника. Взгляд упал на зубную щетку Марьи, единственную её вещь в доме. И ему как-то сразу полегчало от вида этой истёртой щетинки, пластмассовой лазурной рукоятки - замутнённой от долгого пользования.
Встав за синтезатор, нагретый солнцем, Боев собрал звуки в замысловатый аккорд, выжал и долго держал его. Привиделся какой-то католический храм, наверно от того, что тон был включен органный. Он не любил органов. Но их обожала Галька. С этого аккорда само собой стала наращиваться песня «про Гальку». «Ждешь... Разрыдаться готова... Взгляд отведу, отстранюсь... Ты... Ещё встретишь другого... А я - за тебя помолюсь... Стану лицом к аналою... Так уготовила жизнь.... И обвенчаюсь с другою.... Ты - за меня помолись....»
Припев был такой.
«Батюшка крест свой поднимет. Звякнет кадилом дьячок. Нищий копеечку примет. Спляшет хромой дурачок».
Остаток дня он упорно ждал Марью. Всё заключалось в этом ожидании - и отдых, и работа, и жизнь. Полулежал на ступеньках крыльца, дремал, почёсывался и - ждал.
Давно уже он не позволял себе такого расслабления, за один только помысел о безделии клеймил себя, взнуздывал и пришпоривал. А сегодня вдруг закаменел в единственном желании поскорее увидеть Марью.
Как только показался её платок из-за кустов, и она стала вырастать на холме, Боев сорвался с места, побежал навстречу, тяжело ударяя сапогами по обожжённой глине. Стал махать руками и кричать:
-Стой. Идём в луга гулять.
-У нас ещё ужин не готов.
-Выкинь ты из головы свои тарелки, чашки, ложки! Вверх посмотри, вверх!
-Ой, я как на небо гляну, так вся слезами ульюсь. Глаза у меня слабые.
Тогда он взял её за голову - под жесткими, проволочными волосами - круглую, крепкую, «вумную», и стал целовать эти слабые глаза. Она нерешительно выворачивалась, смущалась будто в покинутой деревне с единственным жилым домом Боева кто-то мог увидеть их и укорить за нескромность...
Газоны пролегали вдоль реки, газоны. Ноги несло как по футбольному полю. Боев подбегал и подпрыгивал, хватая ветки деревьев.
-Когда я тебя встретил, Марья, то ко всем женщинам стал добрее относиться.
-Ура!.. - Она тоже подпрыгнула. - Ура! Значит, и я сделала для женщин что- то хорошее!
-...И одновременно все они вдруг стали мне не интересны
-Нет. На женщин надо смотреть, - со строгой убежденностью сказала Марья. - Они красивые.
-А для меня теперь красивая - значит добрая, как ты. Вот именно, такой критерий у меня к настоящим женщинам теперь: работящая и добрая!
Восторженный Боев не заметил, что сделал больно Марье, отказав ей в праве на красоту.
-Нет, много разных хороших женщин, - упорно твердила она, - а ты - вольный конь, Димочка.
-Вольный - то вольный, конечно. Спасибо. Но, знаешь, далеко не мустанг. По сути, Марья, я - крестьянская лошадка в эстрадном прикиде. Я из тех, кому хомут шею не трёт.
Тут Боев хотел сказать: «Выходи за меня замуж». Но осекся от прихлынувшей грусти, как оказалось, опять же ревностного происхождения.
Он присел у реки, кинул несколько камушков на стремнину и глухо, огорченно заговорен:
-Первым тебя поцеловал не я. Распечатал тоже не я. Мужем первым тоже не я был. Понимаешь, хочется быть хоть в чём-то первым.
-Ты жалеешь о щенячьих радостях, да? Но ты реши раз и навсегда: тебе целенькая нужна, или человек. Подумай, девушку ещё воспитывать надо, делать из неё женщину. Вдруг не получится? Ведь ты уже пробовал. А я готовая. Я могу быть твоими руками и твоими глазами. Вот у тебя две руки, а будет четыре...
-Ну ты, Марья, крутая! Ты только представь - я тогда как паук буду.
Она не захотела смеяться над его кривляньем, когда он попытался изобразить щупальца и напугать ее.
-Ты в два раза дальше по жизни уйдёшь, Димочка. В два раза больше песен напишешь!..
То что она говорила, было тяжело для неё, хоть давно обдумано и решено. Все-таки уязвлённая его мелочными страданиями, она сорвалась.
-Конечно, я - грязная! Грязная!
Швырнув горсть камней в реку и вскочив на ноги, теперь уже он её успокаивал:
-Не наговаривай! Ты золотая баба! Из чистого золота! Это я слабак-мужик.
Солнце скрылось за лесом и от непрогретой земли сразу потянуло холодком. Возвращаться домой им пришлось по колено в тумане.

9

На ночь Марья заваривала и пила мяту. Объясняла так:
-Я очень возбуждаюсь от чая.
Но и мята, как успокоительное, не действовала на неё. Она вся вибрировала от любви, готова была до утра тешить ласками - только тронь. Но если, как сегодня, Боеву не хотелось, то и она решительно отказывалась,
-Это совсем не обязательно.
Целовала его в плечо, крестила в спину и что-нибудь рассказывала перед сном.
-Сегодня Петьку встретила. Он, дурак, приставать вздумал. Я говорю: «Все! Я другому отдана и буду век ему верна».
-Опять ты меня обижаешь, - со вздохом отозвался Боев. - Ну, подумай ты, голова садовая. Ведь пушкинская Татьяна отдана была полковнику, а любила-то Онегина, то есть Петьку.
-Завтра в библиотеке возьму и обязательно перечитаю! - вдохновенно воскликнула она.
А завтра, пока она со шприцами в чемоданчике мерила волость своими скорыми шагами от одной старухи до другой, а потом читала в библиотеке роман в стихах, Боеву пришлось лицом к лицу столкнуться с Петькой, пришедшим на жестокий бой в меру пьяным, когда вино ещё красит мужика, разогревает его душу, острит глаз и раззуживает плечо.
Оказался этот Петька компактным, жилистым с тяжелыми кулаками на удлиненных руках. Марья говорила, что он - тюремщик - ненароком застрелил товарища на охоте. Боев всматривался в его лицо, чтобы обнаружить приметы урки, но лицо было чисто функциональным: нос для того, чтобы нюхать; рот - чтобы есть и пить; глаза, чтобы видеть. А порченный зоной нрав обнаруживался только в движениях упругого тела, в боковом ходе, в подкидывании пиджака, надетого видимо по важному случаю, то одним плечом, то другим.
Он стоял у крыльца одной ногой на жернове, другой на ступеньке, и кричал в запертые двери.
-Эй, певец, выходи. Разговор есть!
После чего Боев переменил взгляд на него, глянул как воин из укрытия, - оценивающе: брать кочергу или нет. Решил, что вооружаться не стоит. Поднапряг память, ощутил в мышцах давние наработки самбо, и готовый к отпору, появился перед Петькой в дверях.
-Ага, звезда экрана! Видали мы таких по телевизору штучно и пачками! В кирзачах, в тельняшке - глядика-ка! Ты чего, охрип? Какого хрена в крестьянина заделался? Чтобы завтра твоего духу тут не было. И Марья чтобы больше сюда не ногой! Понял, мля? Иначе петушок живо прокукарекает. Знаешь такой - красненький. И тебя по телевизору покажут в черной рамке.
-Это ты у меня сейчас закукарекаешь, - сказал Боев. - Вот я тебя сейчас поймаю, на цепь посажу и опохмелиться не дам.
Из кармана брюк Петька выхватил кухонный нож. Всякий юмор мигом отлетел от Боева. Вспомнился пистолет Торчинского, неотомщённое «фанерщик», бабы - судьи на бракоразводном процессе, провальные гастроли, все мужики Марьи. И вся эта соединенная злость последнего года жизни Боева обрушилась на Петьку. Одного удара сапога достаточно было, чтобы мужик разметался по земле, будто с черемухи упал.
Ржавый, тупой - холостяцкий его нож Боев не сразу нашёл в траве. Он поднял оружие и услыхал Петькин голос:
-Ладно, хрен с ней. Забирай её, певец. Ставь пузырь - обмоем такое дело.
-Нет, сперва я тебе голову наголо обрею этим ножом, - сказал Боев, - Потом пуговицы у штанов отпорю. И твоего петуха на волю выпущу. А тебя кукарекать заставлю вон на той горе.
-Шуток не понимаешь, звезда экрана?Да?
В землю по рукоять нож вошел легко. Боев наступил на него ногой и вогнал заподлицо.
-Вот и тебя сейчас так же, - сказал Боев. - Просто рас - топ - чу.
-В общем, по рукам, певец. Все путём. Можешь считать, что договорились.
Петька ушёл с достоинством, будто у него ребра не болели, а приворачивал он к хорошему знакомому для беседы и теперь пора было восвояси.
Спустя полчаса в селе у магазина он бахвалился, будто «маленько поучил певца». Слух мигом долетел до Марьи и она тотчас бегом кинулась к милому на выручку,
Увидев Боева под капотам «Форда», она ещё смеялась над хвастовством Петьки, говорила, что Ленский ей больше нравится. Доказывала, что Татьяна тоже по-своему любила и полковника, но уже в уголках её губ от дурного предчувствия залегли горестные морщинки, какие были у нее до встречи с Боевым.

10

Удар по Петьке унизил Боева. Купол счастья вокруг дома рассыпался.  Обнажился в Боеве холодный одиночка. Внутренний городской голос сказал ему, что жизнь в деревне - временна, деньги скоро кончатся, надо спешно выпускать компакт или альбом. Искать музыкантов, сколачивать новую группу. Ожесточённое сердце подсоединяло Боева к яростной жизни города, устремило его в путь.
Подрегулировав зажигание и захлопнув капот, он предложил Марье проехаться. Она отказалась.
-Нет, Димочка, ты уж один покатайся, а я тем временем ужин сготовлю.
Чуть было чёрт не дернул его за язык, и он не брякнул, что на такой машине Марье проехаться больше может быть случая не представится. Болезненная веселость, как в первые дни пребывания в деревне, опять обуяла Боева. С кривой усмешкой на губах он промчался по пыльному проселку до асфальтового большака, и, вернувшись, уже не стал загонять машину под крышу.
Вошёл в дом и остановился у порога.
Марья гляделась в зеркало.
-Сегодня зарплату дали за март. Я из твоих денег немного добавила и вот платье себе купила.
Она разглядывала вырез - не велик ли?
-Смелый вырез, - сказал Боев.
-Нет, не так.
-Решительный.
-Вряд ли.
-Откровенный.
-Это вообще далеко.
Весь вечер она казалось, была озабочена подыскиванием
определения этому вырезу на новом платье.
-Что с тобой? Где песни, где пляски? - спрашивал Боев.
-Не обращай внимания. Это полнолуние меня мучает. Крутит, вертит, с души воротит. Дня через три всё пройдет.
«Ну и хорошо, - подумал он, - Все решается естественным путём. Полнолуние. Потом новый месяц народится, новая жизнь и у неё и у меня».
Утром, когда Марья по обыкновению их месячной совместной жизни металась по дому, собирая завтрак, он с сожалением подумал, что таких утр у него может больше не быть. Попив кофе, распрощался с Марьей как всегда, будто бы ненадолго, до вечера. А только она за порог, сорвал с проволок синтезатор, сунул в кабину. Запер дом. Немного подумав, ключ повесил на известный только им с Марьей гвоздик под наличником. Сел и поехал.
Трава шуршала по бортам. Постукивали по бамперу уже затвердевшие головки татарника и пижмы. В боковом зеркале мелькнули напоследок крыши изб. За ручьём поклонная сосна, свесив вершину, покачивалась от ветра. «Прощай, - сказал ей Боев, и сжав зубы, прибавил скорости, всю душу отдал дороге.

11

Ранним утром в городе трещали косилки в аллеях и парках. Стригли газоны. Пахло сеном.
В этот туманный час бродили по тропинкам у реки только обреченные собачники, буксируемые псами, да рыбаки с раздвижными удилищами пытались вытащить ерша или камбалу.
Боев бежал вдоль этой славной реки в  кроссовках, в просторном спортивном костюме и в бейсболке козырьком назад.
Прошла неделя с тех пор, как он загнал «Форда» на платную стоянку, с удовольствием дал на чай охраннику, и решил, что созрел для битв.
После деревенской тишины и семейной жизни с Марьей он жаждал испытать уколы льстивой зависти, провокации соперников, весь напряг закулисной жизни музыкантов. Забылись изматывающие записи в студии, концерты до крови в мокроте...
После пробежки, облившись под душем, голый, с полотенцем на шее, как бы из засады стал подбираться к «верстаку», согласовывая все мышцы в себе, выпуская когти, как к жертве. Последовало движение, похожее на прыжок, и пальцы вонзились в клавиатуру, Боев принялся терзать, потрошить электронику, добираться до сердцевины мелодии.
За годы общения с синтезатором он забыл, что такое восьмушки и четверти, лиги и флажолеты. Вместо линеек нотоносца мерцал перед ним экран дисплея. Только что сработанная на клавишах партия виолончели сразу проигрывалась от кнопки, и он слушал, «в жилу» пошло или нет. Стирал. И писал другой вариант.
-Я ждал тебя, я плакал по ночам, - негромко напевал он в этом дешёвом гостиничном номере с совмещенным санузлом и встроенным шкафом для одежды, тесном на столько, что синтезатору нашлось место лишь на столе.
-Ты снизошла как реквием былому!..
На протяжении этих нескольких слов песни должны были успеть сказать свое слово и бас, и клавесин, и гитара с виолончелью уже и следующая фраза наплывала:
-Безбожнику открыла двери в храм,  и свет зажгла божественный - слепому...
Неостановимо движущийся смысл подхватывали подпевки струнных. Что-то бубнил басок. И всё остальные инструменты тоже прочувствованно, высказывал и своё.
-Теперь опять я плачу по ночам!..
Он переключал кнопки на пульте, возился со звуками как театральный режиссер в мизансцене с живыми людьми - уговаривал, негодовал, кричал, иногда грубо ругался.
Синтетическое, музыкальное время шло само по себе, отдельно от времени с маятниками и часовыми стрелками. Когда фонограмма «Ожидания» была сведена, и Боев, развалясь на кресле, остался довольным прослушанным, - стукнуло четыре. А в пять у него была заказана студия.
Сунув диск в карман ветровки, он в белых широких брюкаах и в чёрных очках, надетых на голову сверху, как шапочка, спустился на автостоянку, и, дымя непрогретым мотором, ринулся пробивать «Фордом» пиковые пробки на проспекте Мира.
В длинной очереди у светофора перед Троицким проспектом его узнали парни в соседней машине. Повысовывались из окон - плечистые, могучие и какие-то мелкоголовые от того, что были наголо пострижены. Они кричали ему как своему корешу:
-Бой, ты не пропадай, поал? Мы на концерт подвалим - в натуре.
- Поехали с чёрными разбираться, Димыч! Потом в кабак - до отпаду.
-Димыч, «я в Чечне отбыл, и домой свалил». Димыч, клёво, поал?
Видно была, как один из них спешно перезаряжал магнитофон в машине. На полную мощность грянула в салоне «Губа». Парни скалились, что-то поощрительное орали ему, по-детски восторгались фокусом раздвоения Боева - на магнитофонного, записанного, и живого - только руку протяни и потрогай. А Боеву было совестно за примитивную песенку, не хотелось следом за ней проваливаться в проклятое прошлое с ненавистной Галькой. Но никуда не деться - в капкане автомобильной пробки он вынужден был подыгрывать поклонникам в «Мерседесе». Двигал плечом на сильную долю песни, одаривал зрителей фирменными ухмылками как свой в доску.
Выдавленный наконец на проспект как паста из тюбика, его «Форд» промахнул до клуба единым духом, но все равно опоздал на полчаса. Молодой, «упёртый» оператор отказался продлить сеанс. И за укороченный срок надо было успеть прогнать все десять песен. Немедля Боев спустил с темечка очки на нос, а вместо них напялил на голову громоздкие полушария наушников и сделал отмашку «упёртому», сидевшему за толстым, не проницаемым для звука стеклом. В наушниках зазвучало вступление «Прощания». Зажмурившись, погрузившись в темноту своего космоса, Боев запел, почти касаясь микрофона. Попал в тон лишь на втором куплете. Сложил руки крестом, остановил звук и снова махнул: начинай! На этот раз он ошибся в интонации концовки. Опять пришлось гнать по новой.
С каждой песней собственная работа все больше разочаровывала. Он продолжал озвучивание только потому, что было заплачено, а сам уже решил снять аппаратную еще раз.
-Твоя любовь от злобы корчится,
Среди берёз столбом торчит.
Ты - окаянная законница.
Квартирный мой иезуит...
На этой шутливой песенке «Про Гальку» Боев заметил за стеклом рядом с оператором продюсера Полевого - высокого, сухого, немножко даже шелудивого с ранней лысиной и остатками длинных волос. Лет десять назад они вместе начинали в «Крейсерах». Полевой неплохо чесал ритм, но лучше всего умел договариваться с администраторами. На записи первого диска «ДМБ» вел финансовые дела. И вскоре решил, что ему нет смысла горбатиться на сцене, припухать в студиях, оставаясь в тени Боева, когда можно на нём делать деньги.
Время истекло, выключился свет в студии. Боев собирал с полу рассыпанные листки с текстами когда вошел Полевой.
-Привет, Димыч!
-Привет.
-Неплохо, конечно. Только вот зауми больше чем надо. Избыток интеллекта так и прёт. Откуда это у тебя? Что- то раньше не замечал.
-От долгого общения с тобой.
-Ты хочешь стать камерным, элитным? У тебя деньги лишние?
-Просто старье надоело.
-Не плюй в колодец, Димыч. Ну, а если всё - таки хочешь рискнуть, приходи сегодня в «Пушку». У «Есаула» день рождения. В качестве презента поднеси ему что-нибудь из этого. - Полевой кивнул на листки в руках Боева. - Спой. Покажи. Посмотрим реакцию публики. Если пробьёт - я возьмусь. По старой дружбе. За символический процент. Подваливай. Оттянемся. Заодно расскажешь, где пропадал.
- О'кей! Сейчас за гитарой смотаюсь. К антракту подскочу.

12

От студии до гостиницы за сценической одеждой и обратно Боев ехал в летней метели из тополиного пуха, завиваемой потоками машин над городом. «Сирень облетела, шиповник зацвел. Пылят и пылят тополя, - твердил он только что пришедшие строки.
-Пароль - пылят тополя, - сказал он и охраннику ночного клуба.
Польщённый шуткой знаменитости молодой вохровец пропустил Боева.
Немного попетляв по изнаночным лестницам, Боев добрался до грязных, мрачноватых кулис. Глухо и мощно гремело в зале. Сквозь щели в черновом рабочем занавесе сиял свет рампы и прокачивался бутафорский дым. Фабрика песен под названием «Есаул» работала на полную мощь, так что пол дрожал.
Одновременно с Боевым с другой стороны сцены за задник стал выходить хор пограничников. Солдаты выстроились и когда перед ними взлетел занавес - грянули славянский марш.
В ту же минуту за кулисами появились музыканты «Есаула» и сам потный, измученный Купцов - в казачьей папахе и бурке с глазами полными ужаса от усталости. Как подкошенный он повалился на потёртый диван, полежал с закрытыми глазами, потом поманил Боева и шёпотом, будто перед смертью заговорил:
- Выручай, Димыч. У меня температура под сорок. После хора поработай минут десять. До антракта дотяни, Димыч.
Боев согласился и в один миг сделался таким же беспощадным и бессердечным, как перед побитием деревенского забияки. Сам Бог велел ему петь, собрав в зале всю попсовую прессу города и множество телекамер.
Только он успел переодеться в дальнем, глухом углу кулис, в завале из сломанных стульев, как послышался грохот сотен армейских ботинок. Хор дисциплинированно ушёл к своим автобусам. А под огонь аплодисментов, на расстрел, на затоптанную, истёртую сцену выскочил Боев - в жилете- выкладке на голом теле. В камуфлированных брюках и спецназовских ботинках. Опять он словно выпал из времени, из жизни. Чувствовал, что как бы надувал шар невиданных размеров, находясь в его центре. За десять минут надо было распространить свою душу как можно шире, охватить оболочкой первый, второй, десятый ряды.
Двум первым песням - «Молитве» и «Ожиданию» хлопали из вежливости, слишком разнились они с разлитым по залу настроением «Есаула», отторгались. Но уже к середине «Марьи» Боев почувствовал, что его голос достигает самых дальних, углов зала, прорывается на балкон и дальше - в фойе к грубоватым тёткам- дежурным, на Троицкий, и дальше.
Допевая рефрен, он уже был уверен, что завтра  эту «Марью» запоют в ресторанах.
Стараясь не запутаться ногами в корневищах проводов и кабелей, раскинутых по сцене, не сшибить частокол микрофонных стоек, он пятился, кланялся, стукая гитарой по доскам пола. На выходе со сцены расцеловался с Купцовым, и схватив с дивана гитарный чехол, спустился по служебным лестницам на улицу.
Полевой догнал его.
- Ты куда так рванул, Димыч? Надо обмыть такое дело. Постой. Скажи хотя бы, счёт на твое имя открывать или опять будет подстава?
-Сделай пока временное поручительство, - говорил Боев, засовывая гитару на заднее сиденье своего «Форда». - Сейчас смотаюсь в одно место и потом тебе фамилию сообщу.
-Опять баба! Слушая, Бой! Только бледнолицые дважды наступают на грабли.
Уже с переднего сиденья, проворачивая ключ зажигания и выжимая газ, Боев сказал:
-Завтра начнем ритм-секцию писать. Арендуй студию на сутки.
Стартующая машина уже вжимала его в сиденье, а левое колесо ловило осевую линию, захватывало пространство между встречными потоками...

13

Длился и длился дивный тропический вечер. Гудел, рокотал горячий ветер за окном машины. За городом тоже было парно и непрозрачно. Казалось, весь тополиный пух земли, весь одуванчиковый цвет свалило здесь в громадную кучу, и солнце продавливало вершину этого хребта, прожигало.
-Пылят
Тополя!..
За Кеницей быстро потемнело, и он въехал в ливень. Дворники не успевали сбривать водяную пену со стекла. Едва видать было вскипевшую дорогу впереди.
Он гнал, не сбавляя скорости, пока идущая навстречу колонна грузовиков не залила его глиной с колёс. Щётки на стеклах только размазывали раствор. Вслепую Боев не управился, передние колеса поволокло по жиже. Он слишком резко крутанул влево и подумал: «Всё!»
Машину ударило снизу, сбоку. Вспучилась перед глазами надувная подушка. Что-то захрустело под днищем, - забарабанили ветки по кабине и «Форд» остановился.
«Жив, - подумал он, и выскользнув из-под спасительного пузыря, робко отворил дверцу. - Интересно, где я?»
Оказалось, он перелетел через неглубокий кювет и днищем сел на придорожный ивняк.
Ничего страшного не произошло. Оставалось только дождаться, пока кончится дождь. Взять топор, подсечь пружины стеблей, опуститься вместе с машиной на грешную землю и мчать дальше.
Сидя в кабине под шум летнего ливня, он представил, как часа через два проедет мимо поклонной сосны, мимо дома, где он месяц прожил с простецкой бабёнкой. Потом он минует деревянную церковь и остановится у общежития беженцев.
Посигналит. Наверняка Марья, хотя и ни разу не слышавшая голоса его «Форда», поймёт, что гудят по её душу. Выскочит на крыльцо в неизменных резиновых сапогах, непричесанная, обязательно с какой-нибудь кастрюлей в руках, с тряпкой или половиком.
-Марья, ты сына на время у сестры оставь, - распорядится тогда Боев. - И садись. Поехали.
-Мне же на работу надо. Фельдшер заболела.
-С этого дня ты у меня работаешь. Менеджером, Марья! Кассиром и бухгалтером. Кухаркой, уборщицей, а также лечащим врачом и личным массажистом. Замуж за меня выходишь. Хотя должен предупредить, конечно, со, мной, не пропадешь, но горя хватишь.
-Ой, да у меня со всеми так. Всю жизнь!
-Опять ты мне - про всех. Опять ты обижаешь меня, Марья.
-Ну, дура я! Ну - такая!
-Ладно. Вполне подходящая. Садись. Поехали. В гостинице пока поживём. Дальше - видно будет...
Оставалось только дождаться, когда кончится дождь. Помахать топором до упаду. Погазовать, метр за метром пригибая передком кусты и выехать на ровное...