Чужой крест

Галина Ульшина
ЧУЖОЙ КРЕСТ

Есть в русских семьях такой странный обычай: украшать к Пасхе могилки.
В некоторых южных сёлах близ жаркого города Ростова-на-Дону обычай соблюдается свято.В основном, эти работы направлены к Радунице, которая начинается через неделю после Пасхи,во вторник, но трудящийся люд в свои выходные, кто как может, так и приезжает на кладбища: кто не может в Радуницу – приезжает на Пасху, кто не может во вторник, начинает поминать усопших с воскресенья.
Но, начиная за пару недель до Пасхи и неделю после, наши кладбища, плотно вросшие в жилые кварталы старых сёл, - самое посещаемое место на Земле. Там люди чистят, строят, красят и, самое главное, трапезничают, приглашая друг друга к  столу, уходя в незапамятное язычество, когда пировали на могилах поверженных врагов.
Хотя и первые христиане, прячась во время гонений в пещеры, где тайно хоронили своих сподвижников, тоже подкреплялись после литургий там же, в катакомбах, разложив на плитах надгробья кусочки снеди…
В эти дни принято раздавать милостыню. Дают иногда прямо в руки сидящим на обочинах беднякам и прохиндеям, но чаще оставляя на холмиках могил оставшуюся снедь: крашеные яйца, куличи, пирожки, конфеты, фрукты.
А вокруг кладбища творится  целое столпотворение: чужие машины паркуются, заезжая в палисадники домовладельцев и перекрывая близлежащие улочки. Толпы нарядных людей с цветами, венками и сумками с самого утра семейно идут на кладбище: дочки в коротких юбочках или джинсах, свежевыглаженные отцы семейств, увешенные кошелками, надушенные мамы в нарядных платьях с пакетами. Парни – стайками,уже не пряча баночки пива под одеждой…
Усиленные патрули милиции зорко наблюдают за соблюдением норм общежития усопших и живых.
Хорошо, если стоит солнечная погода, тогда нарядные шеренги людей наводняют преобразовавшееся до нарядности кладбище, снуют по его центральной аллее, украшенной стрелками «Туалет», медленно растекаясь по узким, а затем по едва заметным боковым тропинкам меж могилок – к своим – и там оседая… Здесь, за родовым столиком, на свежеокрашенных лавочках, и есть место встречи кровной родни, ведущей начало от одного их этих старинных холмиков или каким-то бочком к нему причастной.
Садятся кружком, образуя гнездо.
Кто-то сидит один.
Уже один…
И даже ссора, которая пролегла когда-то меж потомками, не даёт права враждующим родственникам не являться в отведенные поминальные дни.
Напротив, они соревнуются в благочинии и торопятся раньше других родичей прибрать упавшие с деревьев в ветки, собрать грабельками неьсопревшую листву и пожухлые стебли выцветов,замести стареньким веничком межмогильное пространство, а веничек припрятать за могилкой – с кладбища ничего нельзя брать!
В поминальные дни родичам нужно раньше других успеть повесить яркие венки из искусственных цветков на кресты, разложить свежие цветы на холмики и занять место за семейным кладбищенским столом.Он - первый управился, во как!

Но сначала расставить на новой клеёночке мисочку, накрытую выутюженным полотенцем, а в ней – сваренный рис, так называемый «канун», а на родные могилки положить в кулёчках дарственную снедь, именуемую «милостыня»…Расставили?
Вот теперь можно ждать опоздавших сродников, как бы упрекая их в мирской суетности.
Местные, хладнокровно игнорируя веянья всяких мод, часто ходят на кладбище в галошах и прихватывают пуховые платки, спасая себя и детей от весеннего коварного ветра и внезапного дождя.
Оооо!...Если выпадает дождь, то кладбищенская жирная чёрная земля, всасывая обильную влагу, раскисает через полчаса, жадно налипает на щегольские туфли городских красавиц, скользит и чавкает под ногами убегающих, падающих, пьяненьких, но ещё живеньких человечков, так ловко ускользающих от её липких объятий.
Ничегоооо, все достанутся ей. Никто не минует.
Я живу рядом со старым кладбищем. Нет, я не боюсь мёртвых – живых надо бояться. С ранней весны люди ходят мимо моего дома – обихаживать могилки. Иногда стучатся, воды просят, в уборную…В такие дни перед дворами местные хозяева часто ставят на скамейке ведро с крышкой, а сверху – кружечку. Вот и я поставила.
С десяток лет назад слепая старуха чуть не налетела на мою конструкцию из ведра и скамейки – так я познакомилась со старой Фросей, содержавшей в Ростове целую семью.
Сначала Фрося слыла знатной портнихой и шила в центральном ателье, затем ослепла и поправляла дела сбором подаяний. Всё держалось на ней: и оплата квартиры, и обиход лежачего мужа, и содержание внучки с зятем, а теперь и новорождённого правнука, и уход за сыном-инвалидом, и…Всего не перечислишь.
Трудолюбивая Фрося просила милостыню – тем и жила…
Просила возле ростовской центральной больницы, у Храма, на рынке – но это в будни. А в Пасхальные праздники – сюда, к нам, в провинцию.
Говорит, спокойнее здесь и куличиков много собирает.
В это год она совсем сдала, даже палка, на которую она опиралась, согнулась. Глаза, покрытые пеленой, стали большими и чуть вылезли их опухших век. Я даже не могла себе представить, каким образом она смогла приехать в такую даль?
И дом мой нашла – водички попить…
За куличиками, говорит, пришла, больно здешние куличики, сладкие, домашние…
В эти дни на кладбищах земное смешивается с небесным – пахнет ладаном, ревёт трагическая музыка из домика управляющего филиалом ритуальных услуг, дымят цыганские самовары, снуют с корзинами церковные сборщики подаяний, бродят в поисках потерянных могил тверёзые родичи, братаются уже подвыпившие…
Весна!...
 И сколько местный батюшка не сетовал, не проповедничал: поминайте усопших в храме вашей молитвой! – всё равно, как язычники, едят да пьют на могилах ближних, будто на прахе поверженных врагов.
Церковные причетницы, что насобирают в корзину – отвезут в дом престарелых  или психушку, о которой мало кто и помнил бы, кабы не приходской священник.
А столы соперничают друг с другом в наборе деликатесов и напитков, которые приносят с собой и выкладывает на общинный стол очередной присоединившийся родич: тут и жаренные с четырёх сторон ломтики аппетитного донского леща или судака, и пахнущие чесночком маленькие котлетки, и сочные голубцы в эмалированной миске, и разная колбаса, и отварной картофель, присыпанный молодым укропчиком, ещё дымящийся какое-то время на столе, и свежие, баснословно дорогие огурчики с помидорчиками, и первая румяная редиска с зелёным сладким лучком, и лакированные желточком домашние пирожки с курагой и мясом, и конечно, разноцветные яйца с куличами.
–Попробуй мою пасочку!
– А вот наша…Ну как?... Правда, сладкая?
Всё – на показ. Всё – на выставку! А! Знай наших!
Ничего нам не жалко на поминках: живое – живым…А мёртвым? – так ведь веночки красивые надели на кресты, повыкрасили всё, повымели, собрались, вот – поминаем…
А ещё – как? Не воскресишь ведь?...
Ну, царство небесное – не чокаясь!
Нищих не гонят, не считая бедных цыган – те лезут прямо за столы со своими мешками, берут с могилок приготовленное подаяние – не стесняясь хозяев!
– Идите прочь! – что, не видите, мы здесь сидим? Да…это наши могилки. Вот, уйдём, когда уйдём, тогда – пожалуйста, берите. А то мы будем здесь сидеть, а могилки пустые – как будто мы ничего на помин души не подали нуждающимся!
А так – нам приятно видеть, какая большая и разноцветная кучка снеди лежит на наших могилках, и мы любуемся великой щедростью нашего сердца.
Мир велик, а люди такие слабые, и радости у них маленькие.
«Человек яко трава дние его, яко цвет сельный, тако отцветет; яко дух пройде в нем и не будет и не познает к тому места своего."

Поначалу я решила проводить Фросю до кладбища, а то, чего доброго, она по пути расшибётся. Довела. Повернула лицом к людям, идите, мол, просите, своё подаяние (Осподи, позорище-то какое!) – и уже намеривалась уйти, как Фрося запнулась и грохнулась во весь свой маленький рост через заросший холмик, неловко раскинув руки, сжимающие бесполезную палку и пустую торбу.
Подняла я старуху, отряхнула, потёрла её ушибленное колено, глянула в её слезящиеся глаза и поняла, что отступать мне уже некуда.
О чём я думала, не знаю, но отчаянно подошла я – сама! – к задушевно сидящим сородичам и, благословясь, громко, чтобы им было слышно, нараспев начала молиться:
– Упокой, Господи. Души усопших раб твоих…
На могилках были таблички с именами, которые я перечисляла, согласно цвету родственных крестов – эти кресты были все белые, – и раба божия Михаила, Федосея, Гавриила, младенца Варвару…
Притихшие сородичи услышали мой певческий голос и замерли, вытирая на лету слёзы, мужики опустили пьяные головы.
– Прости, Господи им прегрешения вольныя и невольныя…даруй прощение…и со святыми упокой в месте злачнее…и жизнь бесконечная… – И добавила будничным голосом, - подайте, братья и сестры, бедной женщине на пропитание!
Смутившиеся «братья и сестры» подали куличик и пару яиц, добавили вдогонку пару конфет, и я, истово налагая на себя широкий крест, потянула хромающую Фросю по узеньким тропинкам между налепленных могилок заросшего кладбища к очередному большому столу с едоками, уже с ужасом догадываясь, что с такими христианскими щедротами я и до вечера не наполню её торбочку.
Может, –в груди ещё слабенько теплилась надеждочка, что вот здесь, где так много людей, и стол ломится от всевозможных яств, и подадут бедной старухе побольше, и всё, я её усажу в автобус, и пусть она едет к себе?
– Фрося, вы хоть креститесь, когда я молюсь!
 – Ладно…– Фрося согласно кивнула головой, к которой за уши были привязаны толстенные очки. Одной рукой держалась за меня, а другой держала торбу и палку.
– Господи, упокой души усопших…– ни одной таблички с именами на памятниках, какие-то плиты с вазами и все разного цвета, а на каждой плите по кулёчку поминальных яств. Но я настойчиво импровизировала: имярек, имярек…прости им прегрешения….вольная и невольная…
Фрося истово перекрестилась не в ту сторону свободной рукой. Это была левая рука.
Дамы за столом аж отвернулись от нас с Фросей, предварительно смерив меня снизу вверх выразительным взглядом.
– Подайте, православные, на пропитание бедной сестре вашей…– Постояли  мы с Фросей ещё, ожидая. Наконец, дали, не поворачивая головы, а так – рука назад, за спину, чтоб очи не видели, что даёт эта самая рука, в которой было два пирожка. Домашние такие, ещё мягкие, завернуть бы, а то подавятся. Слово «подавятся» теперь оказалось двусмысленным…
Фрося, как только мы отошли, достала салфетки, по-хозяйски запеленала пирожки и спрятала в боковой карманчик торбы. Торба выглядела бездонной.
Обошли ещё несколько столов, где мне предлагали помянуть, в смысле выпить, особенно настойчиво – хозяйственные пожилые матери семейств, дрожащие, как тесто. Они дотошно выпытывали у меня, как я дошла до такой жизни…что побираюсь? Ещё не старая…и на вид ничего…могла бы…
…И со святыми упокой в месте злачнее, месте покойнее, где несть печали и воздыхания, но жизнь бесконечная…– старая Фрося, бережно кладущая в торбу куличик, им не казалась оправданием моего безнравственного поведения.

Спаси Господи, христиане! – да и я не находила себе объяснений, и только азарт не позволял мне покинуть это поле битвы. Да, именно войну подспудно ощущала я, ту – Великую Отечественную войну, во время которой моя тринадцатилетняя мать выходила из оккупации с одноклассниками. Так вышло, что их класс в составе лучшей школы №1 города Ростова «по итогам социалистических соревнований за отличные успехи в учёбе и трудовой дисциплине» был премирован поездкой в Ригу, а через три дня началась война.
Где-то на этом пути поезд попал под бомбёжку. Директор школы оставил детей, перейдя на сторону фашистов, учительница погибла…
А дети пошли по разбомблённым сёлам, стучались в уцелевшие дома, просились переночевать, «хлебушка».
 – Надо было уметь просить тоненьким голосом, жалобно, чтоб не отказали, – говорила мама, каждый раз утирая слёзы с дрожащего подбородка.
Вот и я сейчас стучалась, как бы в уцелевшие дома, заглядывая в лица своих современников:
–Дайте, Христа ради, в поминание ваших родных, от вашего изобилия, страждущего ради! Ведь не насыщения жаждет ваше тело, а пресыщением мучится…
Так, собирая по яйцу и яблочку, а на оставленных могилках  печенье и куличики, слегка поменяв от усталости голос с просительного на настойчивый, мы добрались до цыганской стороны кладбища, где дымились самовары, а переполненные столы без едоков зорко охранялись гордыми женщинами в длинных юбках.
Поодаль группка мужчин оживлённо беседовала, курила, перекрикивая громкую музыку, и, казалось, не имела к столу ни малейшего интереса.
Но как только наша живописная парочка подошла к хранительнице снеди, сию минуту от группы отделилось двое, и один, маленький и тщедушный, подойдя вплотную ко мне и глядя прямо в глаза, спросил:
– Ты ччо, сестра? А? У тебя платок дороже стоит, чем мои штаны, и ты – просишь?...Не совестно, а, дорогая-золотая?...
Но мне было не совестно, и я, не отводя глаз от его зрачков, ответила, что не за себя прошу, а вот – и кивком –за эту старушку…
– А тебе не совестно, что я прошу – за неё – у тебя, а ты не даёшь?
Мелкий цыган стушевался от моей логики, укоризненно покачал головой.
– Зачем  взяла чужой крест? Свой неси…– и дал нам огурец. Кривенький такой, но зелёный.
– Спаси тебя Господь! – непробиваемо поклонилась я доброму человеку, и мы побрели с Фросей дальше.
Фрося молчала всю дорогу, ни о чём не прося, ни о чём не жалуясь – молиться она не умела, дороги не видела, к отказам привыкла.
Народ уже начал потихоньку тянуться к выходу. Наша торба была, наконец, заполнена.
Фрося на «на привале» у самого выхода из кладбища вытащила из карманчика две сумочки, каждая из которых равнялась торбе. Я ахнула.
– Фрося, – не выдержала я, – а что, если мы просто пойдём ко мне, и я дам вам продуктов, а?  Ну, чай, кофе, сахар, крупа, масло…Ну, найдем чего, а?
Фрося помолчала с минуту и вдруг тихо сказала:
–Ты понимаешь, я пасочки порежу на ломтики и высушу. Нам до ноября хватает этих сухариков. Мои кашу не едят. Им конфетки надо… колбаску…а где их взять? Никто не работает, а всё видят – им хочется…И отвернулась, потихоньку раскачиваясь вперёд-назад, вперёд-назад, как бы укачивая глубоко спрятанную боль.
Оставив Фросю сидеть, я обошла соседние могилки, кое-что собрала. Видела издали, как к Фросе, понуро сидящей с мешочком, уходящие люди подносили деньги и продукты. Подошла к ней.
– Ну, Фрося, посидите еще, ладно? Никуда не отлучайтесь! – да куда она денется, эта уставшая слепая старуха, пока я не помня себя от стыда и наглости, едва  перекрестясь, пробегала по дальним одиноким могилкам, торопливо засовывая во Фросин кулёк скромные остатки чужой трапезы, оставляя без внимания баночки с дорогим пивом и тяжелые апельсины, но выхватывая, почти воруя, куличи.
Часто на могилках были насыпаны крошки или лежали раскрошенные пирожки, нарочно обсыпанные кладбищенской землёй – это для птичек, ведь тоже Божьи твари…
Мимо пробежала стайка детей разного возраста с полными кульками – они тоже промышляли сбором конфет и куличиков в эти радостные для них дни, притаскивая в свои небогатые дома по нескольку килограммов сладостей, которых им хватало на несколько месяцев, если потихоньку растянуть, с чайком…Конечно, они быстрые, зоркие, им не приходилось поддерживать под руку еле живую старуху, молиться за бедных православных христиан, почивших и упокоенных в этой земле. Они хватали разложенные на могилках угощения, перекликаясь как воробьи, и перепархивая с холмика на холмик.
Я не заметила, как оказалась довольно далеко, в новом районе захоронений, о котором и не знала. Слегка заплутала, обежала кладбище снаружи, через корейский квартал, где обелиски надписаны с обратной стороны, мусульманский – со столбиками, увенчанными полумесяцами, и, запыхавшись, примчалась к лавочке. Но Фроси там не было.
У меня ни адреса, ни телефона…
Несколько дней я ждала Фросю, потом попыталась раздать собранные куличи, добытые с таким трудом – их никто не брал: «что мы, нищие, что ли?» Животным поминальную пищу отдавать нельзя…Закопать в землю – жалко, куличики трогательно пахли ванилью, труд ведь человеческий и память об усопших.
Я порезала куличики на кусочки, посушила и ела с чаем до ноября, стараясь не чувствовать их горечи. Горечи чужого креста.
Фрося больше не приезжала.