Юрко Прохасько. Посретенские посестрины

Украинская Проза Переводы
Большой торжественный сезон визитов к старым Миминым знакомым открывался сразу за Сретеньем. Период, когда за длинным циклом семейных праздников и святок, а также за ее собственным днем рождения, который она изо всех сил старалась игнорировать, снова бурно просыпалось желание повидаться с кем-нибудь вне круга родственников, с родственными, но не родными. Время, когда после затяжных темных треб зимы не грех было проверить, кому удалось из нее выбрести, кто и на этот раз смог выбраться на дальний солнечный берег. Возможно, это проступало подсознательное этимологии, через которую норовило сбыться настырное порывистое желание встреч.

В рамах едва миновавшего свою середину дня разворачивалась чистая драма слаживания старого снега, свежего света и прозрачного неба.

Их было не слишком много, и поначалу меня ошеломляло
даже не их нежданное количество, а само чудо их существования - приходилось снова и снова радостно и недоверчиво дивиться, что, несмотря на все, столько их уцелело. Каждое такое чудо бережно опровергало убеждение - мы особенные оттого, что одни такие на свете.

Все без исключения были пожилыми или уже значительно пожилыми дамами. Большинство жило в столь же разнообразных по конструкции и характеру, как их обитательницы, одноэтажных особняках, принадлежащих, несмотря на разностильные диалекты, к единому обширному языку, который, без сомнения, давно уже перетек в мертвое русло.
Но обреченность вовсе не означала отсутствие. Они жили там в одиночестве либо вдвоем с такими же одинокими старшими или младшими, но уже очень пожилыми сестрами, иногда с сердечными посестрами. И особняки, и их обитательницы были только остатками. А со смертью многих из них тут же сносили и особняки.
Но этих обломков еще хватало, чтобы получить полное впечатление про устройство того позавчерашнего мира. Поэтому то, что следует далее - сплошная контаминация, создание составного образа со старой дамой, ловкое искажение памяти.

Все эти преразные особняки из зрелого и перезрелого XIX века
фасадами были обращены к улицам и улочкам, до недавнего времени
характерным для нашего города: у некоторых особняков вход был фронтальный - по величественным или скромным ступеням, крыльцу, веранде или галерее. У других фасадная стена была консолидированной, хотя и с членением, с богато декорированными консолями и прорезями высоких окон.

Декор был сложный - искусное искусство на маленьких, ладных, словно из гипса аккуратно вылепленных кропотливыми руками, особняках. Щедро почерпнутый из бездонных каталогов орнаментов того времени. Целые пласты этой лепнины набухали теперь сыростью, отходили от стен и карнизов, едва держась под весом набранной влаги, испускали известково-молочные струйки, отваливались отяжелелыми ломтями. Повсюду отправлялась теперь нетерпеливая,
ненасытная, спорая капель.

Но даже в особняках, которые имели фронтальные входы, были они давно перекрыты. Это вообще была эпоха наглухо закрытых главных входов. Они были запорошены, заложены, завешены изнутри, к ним вели замшелые ступени. Во все без исключения такие особняки входили с задней стороны.

Надо было совладать с нехитрой загадкой причудливых, но, как правило, довольно наивных запоров на калитке, пробраться по узенькой тропке меж высоких горбов и сугробов обмякшего снега, мимо ржавой жестяной листвы грабовой живой изгороди, миновать омытую в этот миг ярким солнцем боковую стену с упругим подвижным гобеленом из резвых воробьев на жилистой сетке дикого винограда с жесткими серебристыми волокнами коры.
Пройти по ослепительным просторам безукоризненно ровного сахарного глазурированного снега, истыканного множеством следов всевозможных крошечных существ, усыпанного сепией престарелых зерен под синими майсенскими небесами.

Эти рытвинки делались глубже, проваливались, свет в них собирался, удерживался, но густели и тени, отсвечивая, словно изнутри, легким фиолетовым флером. Пышные клочки снежного хлопка тяжело улеглись на необрезанных корягах гортензий. Старый снег укрыл тайную геометрию продолговатых цветников и круглых клумб. В саду играл целый театр открытых звуков: высокий гвалт галок, птичья консерватория. Ставился самодостаточный и самозабвенный спектакль света.

Огромные умиротворенные коты с купированными ушами, недвижные в солнечных лучах, как два блаженных сфинкса, сидели по сторонам входных ступеней. На подоконниках застекленного крыльца из пронизанных солнцем стеклянных банок с мутной желтой жижей нагло торчали зеленые перья лука, там же громоздились стопки терракотовых горшков. Сырой была задняя стена, сырыми - темные сени, из подвала тянуло сырым холодом, с холодного чердака - свежим сквозняком. В темных кафельных сенях стояла стройная газовая плита, на синем огоньке грелся здоровенный старомодный серебристый чайник.

Войти из темной прихожей в гостиную означало получить световой удар, слепящий и ошеломительный. Внутри была уменьшенная в масштабе обстановка дворца: двустворчатая, некогда белая дверь, в которой навек застряли подернутые патиной ключи из настолько глубокого прошлого, что я был уверен - они прямо вросли в дверь. Но нет - замок был исправен, ключи проворачивались. Массивные, но истонченные прикосновениями золотые ручки, обвисшие и тугие из-за треснувших пружин, и по-прежнему импозантные. Блестящие латунные шпингалеты с ответными отверстиями в паркете, отсутствующий порог.

Всегда одинокие пожилые дамы - иссохшие и полные, приглушенные и
выразительные, сдержанные и эксцентричные остатки давно канувших, долго казнимых миров. В жилетках поверх грубых вязаных свитеров, в шерстяных пелеринах и широких шалях - принимая гостей, они прикрепляли к этим теплым одеяниям потускнелые брошки или украшали себя потемневшими колье. Темные кольца и так уже навечно вросли в их узловатые пальцы.

То были обломки разнесенного в щепки единства, которые опознавали своих в том числе и по тому, что те тоже умели передвигаться
в этих интерьерах, скользя в грубых войлочных шлепанцах-полотерах, что ждали их на входе в комнаты, по и так уже блестящему и скользкому паркету.

Белые скатерки на круглом столе, темные буфеты и комоды. Хрупкий фарфор, японские сервизы с красными драконами на черном. Темные старые пальмы с кокосовой паклей на стволах. Угасшие зеркала, что гальванически оживали, когда в них попадало ослепительное солнце.
Больше они ничего уже не способны были отразить.

На широких подоконниках - посеребренные пылью допотопные уродцы алоэ, казалось, еще более древние, чем их хозяйки. А еще какие-то взбухшие клубни, что раскалывали изнутри фаянсовые горшки. И самые разные, перенесенные сюда осенью с крыльца и веранд растения. Между двойными оконными рамами со шпилями рассыпчатой пыли уложены были для тепла скрученные покрывала и длинношерстые одеяла с позабытыми узорами.

Разогретый солнцем ослепительный паркет, на нем истертые, утонченные красно-черные коврики, жемчужные накидки на диваны, которые цветом и текстурой напомнили агонию пеларгонии. Молчащее ореховое пианино. Словно два фронта постоянно боролись в комнате - теплый и холодный, а граница была подвижной и переменчивой.

Солнце поначалу разрасталось, врастало в комнату, а потом удирало, прижимаясь к окнам. На дворе стволы из черных сделались золотыми, а сад был в цветах гуцульской керамики: светло-желтый солнечный, бурый прошлогодний и зеленый плюща и омелы. Прямо за окном свет ломался в гирляндах крохотных сосулек на старом диком винограде.

Словно топаз, пронзенная насквозь солнцем, упругой и теплой была струйка чая. А солнечный свет - такой силы, что в нем безошибочно можно было разглядеть каждый из мириад крохотных неимоверно подвижных серебряных шариков, из которых состоит водяной пар.

От всего этого тепла я вскоре засыпал в кресле-качалке, одурманенный светом и негромким разговором.

Просыпался от холода в синих сумерках. Черты лиц теряли выразительность, гасли в полумраке. Голоса, наоборот, наполнялись, приобретали весомость, окрашивались в темные тона, добавляли себе звонкости. Некоторые слова делались особенно выразительными. Казалось, этому способствовали не только синие сумерки, но и возвращение холода.

Приходила пора откланяться. Выходили из черноты сеней в сплошную синюю сеть сада, в которой все уже стало одинаковым. Вдоль фундамента под карнизами, под водосточными желобами незаметно наросли выпуклые скользкие ледяные пороги. Гололедица требовала недюжинной осторожности и особенной крадущейся манеры ходьбы.

С украинского перевел А.Пустогаров

Пострітенські посестри

Юрко ПРОХАСЬКО

Великий і піднесений сезон візитів до давніх Міминих знайомих відкривався тут же по Стрітенні. Час, коли по довгім циклі родинних свят і святок, зрештою, її власних родинних уродин, які сама вона воліла цілковито іґнорувати, знов ґвалтовно прокидалася охота бачитися з кимось не з родини, спорідненими, але не рідними. Пора, коли по тривалих і темних трибах зими варто пересвідчитися, кому з них вдалося її перебрести, хто й цього разу спромігся дістатися протилежного, підсонного берега. Зрештою, можливо, то просто проступало несвідоме етимології, і з неї прагнула здійснитися наполеглива й поривчаста вимога зустрічей.

В рамах раннього пополудня розгорталася ясна драма злагодження старого снігу, свіжого світла і прозорих небес.

Хоч їх і не було аж так багато, все одно якийсь час вони приголомшували моє сприйняття не так своєю несподіваною численністю, як взагалі дивом самого свого існування, так що змушували знову й знов недовірливо і радісно чудуватися, що їх, попри все, досі стільки заціліло. Кожне таке відкриття лагідно спростовувало первинне переконання, що ми тому такі виняткові, бо єдині.

Усі без винятку були старші або поважно старші пані. Більшість мешкали у партерових віллах, таких самих розмаїтих у своїх конструкціях та характерах, як і їхні мешканки, і, попри всі стилістичні діалекти, однаково належні до однієї великої мови, про яку найпевніше можна було ствердити, що вона вже давніше перетекла в мертве русло. Але приречене ще не означало відсутнє. Вони мешкали там самотньо або удвох з так само самотніми старшими чи молодшими, але теж уже дуже старшими сестрами, іноді зі сердечними посестрами. І ті вілли, і їхні мешканки були цілковитими рештками. По смерті багатьох з них негайно зносили й самі вілли. І однак цих уламків досі було досить, аби разом справити вичерпне враження про склад і влаштування того позавчорашнього світу. Тому те, що буде далі – суцільна контамінація, витворення зібраного образу зі старою дамою, спритне спотворення пам’яті.


Усі ті прерізні вілли зі зрілого й перезрілого XIX століття стояли фасадами до вулиць і вуличок, якими ще донедавна таке прикметне було наше місто, декотрі мали входи з фронту через величні чи скромні сходи, ґанки, веранди або ґалереї, портики і колонади. Інші були обернені почленованими фасадами з єдиною сконсолідованою і багато декорованою консолями стіною, з кількома прорізами високих вікон.

Складний був декор, штукарський штук на маленьких зґрабних, ніби доладно виліплених  докладними руками з гіпсу віллах. Як щедро він черпав з бездонних орнаменталістичних каталогів свого часу. Цілі пластини цієї ліпнини набухали тепер вологою, відставали від стін і карнизів, ледве трималися під тягарем змокріння, пускали молочно-вапнисті цівки, відпадали обважнілими кавалками. Скрізь справувало тепер нетерпляче, ненаситне, сквапливе скрапування.

Але навіть у тих, які їх мали, ці головні входи були давно зачинені. То взагалі була епоха навіки зачинених головних входів. Вони були запорошені, закладені, зарослі, запнуті зсередини завісами, східці до них замшілі. Тому до всіх без винятку тих вілл заходилося ззаду.

Слід було впоратися з нехитрою загадкою чудернацьких, але здебільшого вельми наївних фірткових систем, перебрести вузенькою стежинкою між високих кучугур і заметів зм’яклих снігів, уздовж бляшаного іржавого листя грабових живоплотів, минути омиту в цю мить яскравим сонцем бічну стіну з пружним і ворухким ґобеленом жвавих горобців на жилавій мережі дикого винограду з жорсткими срібними волокнами кори. Пройти крізь сліпучі простори бездоганно згладженого цукристого і полив’яного снігу, поцяткованого безліччю слідів прерізних малесеньких істот і всипаного всіляким перестарілим сепієвим насінням під синіми майсенськими небесами. Ці маленькі заглибинки глибшали, западалися, світло в них збиралося, затримувалося, але тужавіли й тіні, відсвічували, ніби зсередини, легким фіолетовим флером. Пишні китиці снігової бавовни тяжіли на необтятих корчах гортензій. Під старим снігом чаїлася скрита геометрія подовгастих квітників і круглих клумб. В саду творився великий театр відкритих звуків: високий галас галок, ціла пташина консерваторія. Діявся самостійний і самозабутній спектакль світла.

Велетенські умиротворені коти, зі зредукованими вушками, непорушні в сонці, як два блаженні сфінкси, сиділи обабіч задніх сходів. На підвіконнях заскленого ґанку в слоїках з каламутною жовтою жижею, просвітленою сонцем, зухвало стриміли зелені пера цибулі, громадилися стоси порожніх теракотових вазонків. Вологі були задні стіни, вологі темні сіни, з пивниць тягло вогким холодом, із прохолодних стрихів – свіжими протягами. В кахляних темних сінях стояла струнка ґазова плита, на синьому вогнику грівся велетенський старосвітський сріблястий чайник.

Входити з темного передпокою до вітальні означало дістати удар світла, означало засліплення і приголомшення. Всередині панувала поменшена палацова обстава: двостулкові колись білі двері, в яких пожиттєво стирчали спатиновані ключі, такі довічні, що я був певен: вони просто вросли в двері. Але ні, замки були справні, ключі оберталися. Масивні, але сильно стоншені від ужитку золотисті клямки, обвислі і тяжкі через тріснуті пружини, але незмінно імпозантні. Лискучі мосяжні накладки з отворами в паркеті, відсутні пороги.

Завжди самотні старші пані – засушені і огрядні, притишені і виразні, стримані й ексцентричні рештки давно канулих, довго катованих світів. Вбрані в грубі в’язані светери з камізельками поверх, у вовняних пелеринах і широких шалях, а коли приймали гостей, прикріпляли просто до тих теплих шатів потьмянілі брошки або одягали поверх потемнілі кольє. Темні каблучки і так були довічно врослі в покорчені пальці.

То були рештки певної розтрощеної спільноти, яка розпізнавала своїх, зокрема, й за тим, що ті також уміли пересуватися в цих інтер’єрах, ковзаючи на грубих повстяних натирачках, що вже чекали на них при вході до покоїв, по і без того вже сліпучих і слизьких паркетах.

Білі обруси круглого столу, темні креденси й комоди. Крихка порцеляна, японські сервізи з червоними драконами на чорному. Темні старі пальми з кокосовою паклею на стовбурах. Згаслі свічада, що гальванічно відживали, коли в них потрапляло сліпуче сонце. Бо вловити самі вже не годні були нічого.

На широких підвіконнях досрібна припорошені, допотопні покручі алое, ще древніші, здавалося, за самих господинь. Якісь набубнявілі бульби, що розсаджували зсередини фаянсові вазонки. Прерізні, занесені сюди восени з веранд і ґанків, зі сходів і ґалерей рослини. Між подвійними вікнами зі шпичастими піщистими порохами повкладані для утеплення скручені капи і коци із забутими візерунками.

Розігрітий сонцем був сліпучий паркет, вичовгані, витончені виново-червоні килимки на ньому, оксамитове нап’яття канап, що кольором і фактурою нагадувало аґонії пеларґонії. Німий горіховий фортеп’ян. Так ніби два фронти постійно змагалися в кімнаті: теплий і холодний, а межа була плинна й рухлива.

Сонце спочатку розросталося, вростало в кімнату, а потім втікало, скорочувалося в бік вікон. Надворі стовбури стояли тепер не чорні, а золоті, а сад був у кольорах гуцульської кераміки: ясно-жовте сонячне, буре торішнє і зелене плющів та омели. Тут же за вікнами заламували світло гірлянди дрібнесеньких бурульок на старому і дикому винограді.

Пружний, просвітлений наскрізь сонцем, топазовий і теплий був струмінь чаю. Світло було такої сили, що в ньому достеменно можна було розгледіти міріади окремих крихітних срібних і невимовно рухливих кульок, з яких складається пара.

Від того тепла я вже невдовзі засинав у кріслі-гойдалці, одурманений світлом і шемротом розмови.

Будився вже у синьому присмерку, від холоду. Риси облич втрачали виразність, мерхли в півмороці. Голоси натомість насичувалися, набирали вагомості, темно забарвлювалися, здобувалися на додаткову лункість. Окремі слова ставали особливо виразними. Здавалося, до цього докладалися не тільки сині сутінки, але й навернення холоду.

Час було кланятися. Виходилося з чорноти сіней в суцільну синю сіть саду, в якій усе було вже однакове. Уздовж фундаментів під карнизами, під ринвами непомітно наросли випуклі і ковзькі крижані пороги. Ожеледь вимагала неабиякої обережності й особливого, скрадливого способу ступання.

17.02.2023