Красное каление книга четвертая гл. четвертая

Сергей Галикин
КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ
Книга четвертая

Глава четвертая

                Гитлер, планируя военное вторжение в СССР и полное порабощение нашего народа через уничтожение большевизма, понимал, что  Советская Россия  совсем не похожа на Польшу или Францию и война с ней будет совсем иной, чем с этими странами. Его генералитет, причастный к планированию этого вторжения, учитывая масштабы будущей линии фронта, людские и материальные возможности Германии и ее союзников, не придумал  ничего нового, как повторить практику Наполеона Бонапарта и основной целью первых двух-трех месяцев войны наметил взятие столицы страны города Москвы. Надо сказать, в этом была определенная логика, Москва тогда являлась не только политическим, но и главным экономическим и транспортным центром Советского Союза.
    Однако сам Гитлер  в 1940 году, еще до утверждения плана той войны «Барбаросса», будучи твердым прагматиком, придерживался совсем иной точки зрения. Он понимал, что современные войны - это войны моторов, а мотор без горючего не работает. И он выступал за то, что при разгроме СССР основной удар первых месяцев войны надо обрушить на южное направление, чтобы отсечь советскую промышленность и вооруженные силы от горюче-смазочных материалов, которые давала на тот момент в основном бакинская и кавказская нефть. И для этого надо было войскам Вермахта и союзников как можно быстрее выйти на Волгу, прекратить по ней движение советских судов и танкеров,  а так же  оккупировать Кавказ. А уж потом, оставив Красную армию без ГСМ, голыми руками и без больших усилий брать и Москву и все, что запланировано, вплоть до японской зоны влияния.    
     Кроме того, Гитлер собирался тем же летом сорок первого года ударом через Закавказье выйти на Иран и вышибить  англичан с Мосульского нефтяного месторождения, поставив таким образом не только Сталина, но и Черчилля на грань стратегической катастрофы -  без нефти, но теперь уже персидской.
   Надо сказать, что и советский Генеральный штаб, планируя в свою очередь войну с гитлеровской Германией, к 1941 году переменил свои планы прямого броска с Белостокского выступа через Польшу на Берлин и тоже,  в случае войны,  готовился мощным ударом с Львовского выступа госграницы в первую очередь захватить румынские нефтяные месторождения в Плоешти, главные поставщики сырой нефти на тот момент у Гитлера.
    Когда летом первого года войны советские армии, терпя чудовищные поражения, быстро откатывались на восток, Гитлер и его Верховное командование на какое-то время позабыли об этом, первоначальном, никогда не существовавшем на бумаге и штабных картах, но все-таки плане.
      А когда уже зимой войска Германии были отброшены от советской столицы на приличное расстояние и война стала приобретать затяжной характер, губительный для ограниченной ресурсами Европы, планируя операции на весну и лето сорок второго года, сам Гитлер о нем вспомнил, при этом обвиняя генералов, убедивших его в главном ударе на Москву, в том, что именно они виноваты в просчетах и в том, что СССР все еще продолжает войну только потому, что имеет  для своих танков и самолетов в достатке кавказское горючее и  свободную артерию для его доставки – Волгу.
      И поэтому штаб Верховного Главнокомандования и штаб Сухопутных войск Германии на весну 1942 года предложили план «Блау», план летнего наступления именно на юго-восток, на Волгу и Кавказ. Первоначально планировался выход на великую русскую реку южнее Воронежа. Но героическое сопротивление советских армий на этом направлении заставило Вермахт, ядро его сил,  уклониться гораздо южнее и выйти к Сталинграду и Кизляру.
    После победы Красной армии под Москвой, советский  Генштаб, оглядываясь на мнение Сталина и его ближайшего окружения, а так же на данные стратегической разведки, традиционно и малодушно подгонявшей  свои выкладки под мнение «Самого», полагал, что весной немцы опять пойдут на Москву. И именно на этом направлении они и будут сосредотачивать все свои основные силы.
      К весне сорок второго года Юго-Западный фронт маршала Тимошенко и Южный фронт генерала Малиновского, после взятия Ростова-на-Дону в ноябре сорок первого года, находились в состоянии относительного затишья. Германских сил перед ними, как они полагали, было мало и, под влиянием победы Жукова и Рокоссовского под Москвой, Тимошенко со своим штабом предложили Сталину удар на Харьков с так называемого Барвенковского выступа, который образовался еще в результате зимнего контрнаступления Красной армии на северо-запад от Ростова-на Дону.
      Сказать, что советская разведка ничего не знала о накоплении крупных германских сил с южного и северного оснований Барвенковского выступа нельзя, фронтовая разведка, полагаясь на данные авиаразведки, многочисленные показания пленных офицеров и донесения с линии фронта,  не раз докладывала об этом на самый верх. Так, уже после войны, стало известно о секретном докладе генералу Абакумову полковника Рухле, начальника Особого отдела фронта, о крупном и смертельно опасном сосредоточении танковых сил и ресурсов немцев в районе Славянска и Краматорска, по сути в тылу уже наступающих на Харьков армий Юго-Западного фронта Тимошенко.   
     Но Абакумов,  хорошо разбиравшийся в раскладе сил вокруг Сталина, не стал выступать против Тимошенко и Хрущева,  яростно ратовавших за наступление, проявил осторожность, а может быть и трусость, и не доложил Верховному об этом докладе полковника Рухле. Хотя, покажи он этот доклад хотя бы тому же Василевскому, стойкому противнику этого наступления, наверное, все могло бы обернуться иначе!
      И произошла неминуемая катастрофа.
    Германский Генштаб, все еще не веря тому, что Тимошенко сам загнал в котел огромные силы, именно теми войсками, которые они подготовили для весеннего наступления на Волгу, нанесли мощный удар танковой группой Клейста со стороны Славянска и Краматорска и всей мощью 6 полевой армии Паулюса со стороны Балаклеи и быстро, в течение двух-трех суток, силами танковых и моторизованных соединений,  замкнули кольцо окружения.
      Всего за несколько дней конца мая 1942 года эта авантюра Тимошенко и Хрущева, Члена Военсовета Юго-Западного фронта  погубила порядка ста семидесяти тысяч красноармейцев и командиров, она загнала в немецкий плен свыше двухсот сорока тысяч, угробила и отдала врагу 1200 танков, 2000 орудий и минометов, белее полутысячи самолетов.
     С великим трудом, в суровых условиях, через неимоверные усилия и лишения, практически под открытым небом,  произведенных для армии только что эвакуированной на Восток промышленностью.
    Пропали без вести, погибли  или были пленены несколько советских генералов, включая двух командармов, несколько командиров дивизий.
    Сам Тимошенко и член Военного Совета фронта Хрущев, в последний момент вылетев из «котла» на самолете,  на несколько суток пропали с поля зрения Верховного командования, не выходили на связь, а Сталин в Москве, всерьез опасаясь их попадания в плен,  требовал и требовал немедленно найти их, найти живыми или мертвыми!
     Катастрофа Юго-Западного фронта, стоившая Красной Армии таких чудовищных потерь, сопоставимых с потерями сорок первого года, во многом предопределила успех летнего наступления Вермахта на Воронеж,  Сталинград и Кавказ.
     Судьба страны теперь решалась именно здесь, в горячей и бесприютной степи, где в те годы не за что и глазу было зацепиться,  между Доном и Волгой.
 
              - Вы, майор, являетесь командиром танковой бригады, так?
     Крестинский уперся твердым взглядом в темное вихрастое лицо этого очередного пленного командира. Командир был еще очень молод и эта какая-то лихая вихрастость - делала его похожим на обычного мальчишку-сорванца. Он сидел перед Владимиром  на табурете, угрюмо  ссутулившись, неотрывно глядя в пол, подперев острый свой подбородок грязным и мозолистым кулаком. Кулак другой руки, левой,  был туго перебинтован окроваленным и уже подсохшим бинтом и от того она теперь у майора безвольно свисала вниз. Его промасленный комбинезон был разорван в нескольких местах и вчера, когда Крестинский закончил свой первый допрос этого комбрига, сам он  попросил конвойного дать пленному  нитки и иглу, чтобы он заштопал, хотя бы одной правой, эти бесстыдные прорехи.
     Майор молчал, часто мигая бесцветными глазами и отрешенно глядя куда-то в сторону.
- Зря Вы со мной играете в молчанку. Мне от Вас, майор, просто нужно подтверждение всех показаний Ваших же бывших подчиненных, начштаба и командира роты, которые они, кстати, дают весьма охотно. Вам вчера что, так и не дали нитки?
- Я и сам просил… Нитку, там, иголку. Не…
   На его исхудалом лице промелькнула слабая и робкая улыбка. Он, наконец, поднял голову, с трудом разомкнул свои потрескавшиеся и почерневшие губы и, вскользь взглянув на Владимира, сказал уже глуше:
- Не светить же срамотой… Так и не дали, сказали, тебе  не положено, мол.
- Хорошо. Я распоряжусь, чтобы немедленно Вам выдали целое обмундирование. Вы все же офицер! Стыдно, в конце-концов… Курить хотите?
« Подлизывается. Хочет купить меня новыми штанами… Папироской… А то и не знает, что нет никакой разницы теперь, расскажу я им про расположение бригады, ее личный состав  или его матчасть, или не расскажу, ибо нет уже третьи сутки и матчасти и самой бригады. А насчет всей дивизии, ну  что я могу знать? Я еще неделю тому, как простым комбатом был…»
- Курить хочу. Я комбригом только четверо суток побыл. И то… Когда от всей бригады всего-то тринадцать машин осталось исправных.
- Так, хорошо. Но в контратаке на Старое Бельцево, когда Вы, майор, были ранены и пленены,  участвовало не менее тридцати танков. Как Вы можете это объяснить?
- Я ж говорю… Не знаю. Я сам вел в бой тринадцать танков. Две  «тридцатьчетверки», один «КВ», пять «шестидесяток», остальные там… Бэ-Тэ-шки.
- Хорошо, майор. У Вас распухла раненая рука. Болит? Это признак начинающейся гангрены, майор. Вы сегодня ответьте на все мои вопросы, честно и объективно,  и я Вас сразу же отправлю в санлазарет. Там и питание получше и… Вы без медпомощи пропадете, майор.
« Опять подмасливает пилюлю, сука. Шибко знать хочет, откуда те танки подошли… Эх, как же в боку-то болит… Страсть! И откуда он так хорошо русский знает, а? Старый уже, наверное из бывших… Из белых офицериков… А ладонь и правда, как деревянная стала…»
- Нам просто могли подкинуть подкрепление… Уже после начала атаки. Мы и знать-то не могли! Связи ж нет в наших машинах, не то, что в ваших.
     Пленный, которому только на прошлой неделе стукнуло двадцать семь лет,  а майора ему дали всего за сутки до плена, вместе с должностью комбрига, закурил, жадно, часто и глубоко втягивая в себя папиросный дым, устало прикрыв веки. Он думал. Он не мог нарушить Присягу, он не мог сказать этому пожилому немецкому полковнику, поразительно чисто говорящему на таком же московском наречии, как и политрук Исаев из его третьего батальона, что накануне ночью в их разбитую бригаду влили остатки тридцать второй танковой дивизии, которую, как он понимал, немцы давно засекли в другом месте и теперь они просто пока не знали, что ее там уже нет. А раз не знают и думают, что то направление прикрыто танками, то туда они пока не полезут, устало и тяжело думал майор.
- Хорошо. Не знаете, так не знаете.
    Крестинский поднялся, подошел вплотную, склонился над пленным, загораживая собой тусклый желтый свет одинокой лампочки:
- А скажите, майор. Почему Вы лично бросили свой командирский, как я понимаю, «КВ» на поле боя и не воспользовались паузой, чтобы отойти в тыл? В нем же не оказалось ни одной пробоины? И горючее осталось? Вы что, струсили?
     Пленный резко поднял голову, мутными от усталости, голода  и недосыпания глазами всмотрелся в полковника:
- А то Вы и не знаете. Струсил? Ваши ж, наверное, все проверили? Верно, пробитий нет. Так… Там коробка передач навернулась.
- Что, простите?
- Коробка, говорю. Шестерни заднего хода посыпались, кто там их теперь закаляет, как раньше… Пока шли вперед, нормально было. Как заднюю Лешка… Мехвод наш воткнул, так и все. Встали. А немец… То есть, ваши. Стали бить с пятисот метров зенитками. Вот мы машину и покинули!
- Вы, конечно коммунист, майор?
    Тот угрюмо молчал. Владимир подумал, что обычно при этом вопросе «в лоб», командиры Красной Армии, не коммунисты, оживляются, и, как спасительную соломинку, используют этот факт, отрицая свое пребывание в большевицкой партии. Но таких, как показывал его опыт, было крайне мало. А большевики или вот так вот, молчат, или гордо вскидывают голову и говорят, что да, я коммунист!
     Ему в таких случаях часто вспоминался один пленный комиссар, которого он, уже будучи командиром полка,  допрашивал еще в далеком двадцатом году в станице Кущевская. Тот был тяжело ранен, его уже трясла лихорадка, он понимал, что его-то лечить никто не станет и, может быть потому, а может и нет, вел себя грубо, нагло, из последних сил гордо держа перед Крестинским свою окровавленную голову:
- Да! Я большевик! А ты-то есть… Ты  хто?
- Я офицер русской армии, а вот Вы простой разбойник.
Тот в ответ тогда истерично расхохотался:
- Так нас же таких… Разбойников… Три мильена уже в одной Красной Армии! По-вашему, вся Россия это одни разбойники…  И мы вас уже… Скоро всех! Все-е-е-х совсем у-контра-пу-пим!
    И выругался хлестким окопным матом. Голова его упала на грудь, он, казалось, теряет сознание. Крестинский тогда плеснул ему в лицо кружку холодной воды:
- А вот за что вы… Вы все… Три миллиона, с нами  воюете? Головы кладете? – стараясь быть спокойным, но все же не выдержал тогда Владимир.
- Известно за что, за власть Советов! Советов! За нашу, народную власть!
    Он тогда в какой уже раз поразился наивной простоте и того уже  умирающего комиссара и многих тех самых, миллионов, в самой  Красной Армии. Ведь уже тогда было понятно, что большевики, уничтожившие еще в семнадцатом своих первых союзников, левых эсеров, теперь монополизировали всю власть в стране и уже заканчивали полный захват Красной Армии и теперь-то эта партия, оставшись при власти одна в стране, никаким Советам и никакому народу эту власть, конечно же, не отдаст. Она постепенно превратится в касту неприкасаемых и разложится и сама и все равно эту разрушит страну, причиняя новые чудовищные страдания этому несчастному народу…
           Он посмотрел на часы, было три часа пополудни. Надо было торопиться, в половине четвертого ему надо было быть в штабе корпуса, а туда езды на машине минут двадцать.
 - У Вас, майор… И… Семья есть? – Владимир захлопнул папку допроса и от этого хлопка майор слегка вздрогнул, - ну… Жена, дети малые? Вам есть для кого… Просто… Жить дальше?
       Тот молчал, как и в самом начале сегодняшнего допроса, с трудом разминая огрубевшие пальцы на здоровой руке и тупо уставившись в пол.
    А Крестинскому, по настоятельной просьбе начальника штаба корпуса,  от него очень нужно было только подтверждение, что те танки, которые в той атаке  бригады  поддержали его, подошли из состава как раз тридцать второй танковой дивизии, которую авиаразведка накануне умудрилась потерять в этой голой украинской степи и скорое появление которой именно здесь начальник штаба и предсказывал командованию.
       Но этот молодой майор упрямо молчал, делая именно теперь, теперь,  свой внутренний, самый главный в его короткой жизни выбор между жизнью, жизнью хоть какой-то, жалкой, полуголодной, полной унижений жизнью в плену, в холодных вшивых бараках и скорой и абсолютно неизбежной смертью.
  Еще позавчера, на том, последнем в его жизни поле боя, практически без пехоты, без хорошей разведки полосы наступления, выведя свою поредевшую бригаду  прямо под прямую наводку противотанковых батарей противника, он, этот молодой комбриг, им проиграл.
    А теперь он просто молчал. И в этом молчании он сам воздвигал свой эшафот. Но в этом молчании заключалась его личная, малая, известная только ему самому и Крестинскому, победа над полковником Крестинским. И над всей Шестой армией Паулюса. И над всей Великой Германией!
    И, самое главное, что он, этот вихрастый майор, знал, что про эту его победу - никто и никогда не узнает.
     А Крестинский всю дорогу до штаба корпуса молча и очень мрачно всматривался в узкое окно машины и все думал и думал, что вот такие, как этот непокорный майор, и есть то самое, выращенное  Сталиным новое поколение, о котором он тогда, накануне этой войны и своего инфаркта, говорил в подземке Берлинского метро Гитлеру.



        Штаб Четырнадцатого танкового корпуса стоял теперь в небольшом украинском селе, по берегу тихой, поросшей густым камышом речки, укрытом белой ватой безмятежно цветущей вишни,  в совсем новом кирпичном здании какого-то советского учреждения. В здании было два этажа, но Владимира дежурный фельдфебель молча проводил вниз, в полуподвал.
       В полутемной комнате за низким столиком сидел человек средних лет в сером штатском костюме. Крестинского поразил даже не его вполне мирный вид, не этот модный жилет и эта золотая запонка на галантном галстуке, от которого он сам уже, за свои четырнадцать месяцев этой войны  порядком отвык, а его выражение лица, немое, каменное, непроницаемое, совсем неживое  лицо.
        Малозаметным кивком головы он молча предложил Крестинскому сесть напротив на табурет и еще с полминуты продолжал невозмутимо в упор рассматривать его. При этом сам он, его лицо, находилось в тени, а лицо Крестинского хорошо освещалось ярким светом от лампы, одиноко висящей под низким потолком.
- Вы поляк, полковник? Я в тридцать девятом году встречал одного поляка с такой же фамилией.
    Владимир поразился. Незнакомый человек заводит разговор, даже не представившись. Что это, германская, нацистская  спесь по отношению к нам, славянам? Или это обычный и неизменный признак вышедшего из городских подворотен маргинального поколения нынешних хозяев германской действительности? И что за глупый вопрос… Понятно, что сам-то он уже вполне подробно изучил досье и прекрасно знает, что Крестинский не поляк. Но вот, таким способом решил завязать беседу…
- Нет, я не поляк. Я русский. А с кем я имею честь?
- Ах, да, простите.
      Незнакомец усмехнулся, совсем по-американски закинул ногу за ногу, при этом его модные французские ботинки блеснули черной лаковой поверхностью:
- Я майор, начальник Абвергруппы - сто четыре. В ваш четырнадцатый корпус я буквально час тому прибыл на самолете из Перемышля. Дело меня сюда привело очень и очень важное, полковник. В исходе этого дела заинтересован… Да! Берлин. Я был о Вас наслышан и раньше. А, находясь в самолете, еще раз весьма подробно изучил Ваши документы и убедился, что лучшей кандидатуры для этой операции мы, здесь и сейчас, пожалуй, не найдем. Да у нас и нет времени для этого. Кроме того, как мне известно, в свое время Вам, полковник,  дал свои рекомендации сам Фюрер, не так ли?
     Владимир молча кивнул. Он хорошо знал, чем занимаются люди из Абвергруппы. В основном они готовили диверсионные команды из военнопленных русской армии для заброски в ближние и дальние тылы большевиков. Им ставились разные задачи, от устранения видных большевиков и военных до диверсий на железных дорогах и оборонных предприятиях.
- Как мне сказали только сегодня и уже здесь, в штабе корпуса, у Вас, полковник, есть и очень личный мотив ненавидеть большевиков, Вы потеряли единственного сына на этой войне. Разрешите выразить Вам мое сочувствие.
- Да, мой сын Андрей пал в боях, еще прошлой осенью. Но мотив не любить большевиков у меня, как Вам, наверное,  известно, майор,  был и до этого.
- Да-да… Превосходно, что был такой мотив.
    Майор встал из-за столика, прошелся по комнате, несколько секунд о чем-то раздумывая, по-военному повернулся у противоположной стены и заговорил:
- Теперь к делу, время, как я уже сказал, не ждет. Нам нужен маршал Тимошенко! Двадцать восьмого мая, по показаниям пленных командиров его штаба,  Тимошенко отдал приказ о сворачивании наступления танков Красной армии на Харьков и, убедившись, что его войска почти полностью окружены, улетел из окружения на самолете. С ним улетел и Хрущев, партийный руководитель Украины. По независимым показаниям пленных офицеров штаба Юго-Западного фронта никто точно не знает, куда он полетел. Самолет был маленький, штабной, такие далеко не летают и могут сесть в любом месте. Кроме того, вылет состоялся в четыре утра, а в этих местах в мае в пол-пятого уже светает, так что… Из опасения быть просто сбитыми нашими истребителями, они и не могли далеко улететь.
     Владимир и сам уже знал, что еще двадцать второго мая советские армии маршала Тимошенко, двадцать семь стрелковых дивизий и четырнадцать танковых бригад,  много частей усиления и тыла, в результате встречного удара Клейста от Андреевки и Славянска на Изюм и частей Шестой армии Паулюса с севера попали в полное окружение и все равно еще целую неделю, повинуясь каким-то своим соображениям или низменным чувствам,  Тимошенко  гнал и гнал обессиленные танковые корпуса на Харьков, базы снабжения которых уже вовсю громились танками Клейста.
     Майор достал из небольшого коричневого портфеля карту, развернул ее на столике:
- Самолет, вернее, его сгоревший остов, вчера утром был обнаружен нашими разведгруппами вот здесь, - он ткнул остро заточенным карандашом в точку на карте, - и… По нашим последним сведениям от важного агента из Москвы, Тимошенко не появился и у них, его уже несколько дней усиленно ищут особисты из всех штабов Юго-Западного и Южного фронтов, даже задействованы спецкоманды из Москвы, но пока безрезультатно. Значит, не там ищут. Он наверняка там, куда они уже не суются! Похоже, он находится пока на территории, уже занятой нашими передовыми войсками. Сталин, разумеется, страшно опасается его попадания в наш плен. И не только потому, что тот, в обмен на жизнь, на сытую жизнь, способен авторитетно, как бывший начальник Генштаба РККА, рассказать всему миру, как СССР готовился напасть на Германию и всю Европу в конце июня прошлого года и как Фюрер буквально на неделю опередил его. У Сталина имеются и иные, - майор сделал заметное ударение на слове «иные» и поднял строгие глаза на Владимира, - иные опасения и они небеспочвенны, особенно после казни Павлова или бегства Власова. Какие? Вот посмотрите, полковник, что нам показал генерал Лукин, попавший в наш плен еще в прошлом году под Вязьмой.
      Он протянул Крестинскому лист на тонкой типографской бумаге с мелким машинописным текстом. Один из абзацев был под линейку жирно отчеркнут синим карандашом. Там было написано:
« …Сегодня в СССР существуют только два человека, которые достаточно популярны, это Буденный и Тимошенко. Буденный – это человек из народа, в 1938 году Сталин его очень не любил и многие это знают. Если бы Буденный и Тимошенко возглавили восстание, то тогда, возможно, много крови и не пролилось. Но и они должны быть уверены в том, что будет Россия и российское правительство. И Буденный и Тимошенко не очень любят коммунистические принципы, и, хотя они и являлись продуктами большевистской системы, они могли бы выступить, если бы видели альтернативу. Новая Россия не обязательно должна быть такая, как старая. Она может даже быть без Украины, Белоруссии и Прибалтики, будучи в хороших отношениях с Германией. Вот и помочь в создании такой России и правительства только в ваших силах, а не в наших. Жуков и Шапошников не являются такими популярными, но они очень хорошие солдаты. Правда, я не думаю, что новые сформированные дивизии смогут вести наступательные действия, они могут только обороняться. Очень многие не хотят воевать. И при наступлении наших наступающих часто брали в плен легко…»
     Владимир вздохнул, отчего-то бесцельно повертел листок в руке, вернул майору:
- Чушь. Я думаю… После сталинской закалки именно эти маршалы ни на какое восстание совершенно не способны. Те, которые были способны, Сталиным расстреляны еще до войны. Да и писалось-то это ведь еще в прошлом году, до нашего поражения под Москвой.
    - Как знать, как знать… Сталин, говорят, не доверяет уже никому из своего окружения. В начале апреля этого года их тридцать третья армия на Ржевском выступе попала в окружение и была разгромлена. Так ее командующий, генерал Ефремов, не сел в самолет, присланный за ним Сталиным, а застрелился. Генералы после неудачных боевых действий и, помня печальную судьбу Павлова, Корпоноса, просто боятся возвращаться из окружения. Свалят, знаете ли, все на этого генерала и… А Тимошенко, который за несколько месяцев так и не смог у себя под носом, как говорите вы, русские, выявить нашего крупного сосредоточения сил для выполнения плана «Блау» и заверил Сталина в неизбежном успехе наступления на Харьков, есть чего опасаться.
       Владимир задумался. Интересно, а что они хотят лично от него и есть ли у него выбор? Отказаться? В роли лихого диверсанта в своем возрасте и после инфаркта он себя плохо представлял.
Он поднял глаза на нависшего над его плечом майора:
- Я, господин майор, за время службы на Восточном фронте уже допросил порядка пятисот человек их командного состава. Они поменялись. В первые месяцы их пленные командиры, которые представляли собой кадровую Красную Армию, держались на допросах превосходно. Мужественно! Да! Большинство из них просто мужественно держались. Потом, ближе к осени, их боевой дух упал, а командиры пошли из мобилизованного комсостава из запаса. Те были, конечно,  уже послабей духом. У каждого ведь семья, дети, каждый надеялся выжить, даже в плену. Примерно с марта этого года, после их московского контрнаступления, после оставления нами Ростова, когда боевые действия и на нашем участке фронта активизировались, пленные старшие командиры РККА опять стали другими.
- Все это очень интересно, полковник, - холодно улыбнувшись, строго заметил незнакомец, - и Вы про это напишете потом, после войны, в Ваших воспоминаниях. А теперь к делу!
      Он перенес карту на широкий стол, стоявший у окна, развернул ее, ткнул острием карандаша:
- Вот в этом районе он и находится, больше негде. Район, как видите, весьма обширный. Местность, правда, равнинная, несколько нешироких рек, глубокие старые балки, многочисленные овраги. Населенных пунктов мало. Но тут пока нет сплошной линии фронта. На сегодня тут действуют и наши разведывательные части и пока еще появляются быстро и хаотично отходящие части противника. На восток и на юго-восток русские лихорадочно, на ходу сколачивая новые части, выстраивают новую оборону…
- Я Вас правильно понял, господин майор…
    Владимир пристально всмотрелся в тонкое прибалтийское лицо, сумрачное, несколько  вытянутое, с длинным острым носом.
- Да, мы решили доверить выполнение этой операции именно Вам, полковник. Вы русский человек искренне преданный Рейху. Таких мало. Вас знает сам Фюрер! И лучшего подарка для него и быть не может. Вы пойдете во главе уже сформированной нами группы захвата из шести человек. Майор Скорцени вчера вечером предложил Фюреру свою группу из самых опытных бойцов, но… Фюрер не согласился. Это дело тонкое. Особенность операции заключается как раз…
       Он слегка улыбнулся дрогнувшими  губами, оторвал карандаш от карты, завертел его в руке:
- Особенность в том, что Маршал Советского Союза, бывший нарком Обороны и личный друг самого Сталина вполне предсказуемо пожелает… Застрелиться, если поймет, что его берут в плен немцы. Это очень решительный человек. И себе цену он знает. Поэтому он должен быть уверен, что за ним пришла именно группа особистов НКВД, и эта группа послана и хочет его спасти, а не тащить на сталинский эшафот. Мы, полковник, быстро подготовили специальную команду из бывших сотрудников НКВД и армейских особистов, уже несколько месяцев находящихся в нашем плену. Кроме того, один из них, человек уникальный, он старший лейтенант Госбезопасности, лично знаком с Маршалом еще со времен Гражданской войны. И он уверен, что сам Маршал  его не забыл, поскольку обязан ему своей жизнью. Он же и пойдет якобы в роли командира Вашей группы и он же первым предстанет перед Тимошенко. Вы же… Будете в роли рядового бойца находиться все время рядом с ним и контролировать его каждое движение. Ибо он один из всех привлеченных к этой операции русских пленных не внушает нам никакого доверия, но без него, увы,  ничего не получится. Тут важен тот самый тонкий психологический эффект, полковник, что человек уж так устроен, старому знакомому мы всегда верим гораздо больше, чем двум новым.    Группа, разумеется, будет безукоризненно выглядеть как то, за что себя выдает, потертые документы, несколько изношенное обмундирование, стоптанная обувь, оружие, награды, правила и привычки, все нами доведено до совершенства. Да, вот еще что. Некоторые наши команды, едва оказавшись в советском тылу, тут же сдавались в НКВД. В группе имеются двое наших офицеров, которые не только будут играть роль простых рядовых, но и держать всю ситуацию под контролем, полковник. Они имеют четкое предписание, в случае срыва акции или прямой угрозы Вам, немедленно ликвидировать пленных и возвращаться.
- А…
- Приказ на назначение Вас, господин полковник, старшим офицером этой абверкоманды я привез с собой из Берлина. Надеюсь, Вы догадываетесь, кем он подписан. Его содержание уже доведено до Вашего корпусного командования. Примерно через час, - он быстро взглянул на часы, - мы с Вами  пройдем в казарму для непосредственного знакомства Вас с самой командой. Но сначала, чтобы Вам было проще с ними знакомиться, я Вам советую изучить их личные дела.
     Он достал из портфеля желтую кожаную папку с застежками для особо важных документов и протянул ее Крестинскому.
- Я теперь отлучусь, есть еще дела, да и надо позвонить в Берлин о ходе операции, а Вам, господин полковник,  сейчас принесут кофе. Кстати…
   Он теперь уже вполне добродушно улыбнулся и открыл дверцу небольшого, одиноко стоящего в углу кабинета,  платяного шкафа:
- Здесь полный комплект формы и обуви подобранный строго по Вашему размеру. Вам следует уже теперь переодеться в форму русского рядового, чтобы явиться перед своими подчиненными в том же облике, что и они сами. Наверное… Это сближает.
         Владимир уже раскрыл папку и углубился в характеристики первого «своего подчиненного», когда молчаливый пожилой солдат с нашивкой за ранение, из комендантского взвода,  аккуратно поставил перед ним чашечку ароматного бразильского кофе.
 «Крутько Алексей Лукич. Милиционер из Киева. 1914 года рождения. Женат, имеет сына девяти лет. Адрес: Киев, улица Константиновская… По приходу германской армии скрывался у тетки жены, а когда за укрытие гражданских стали расстреливать, сам пришел и сдался. Изъявил сам желание служить Рейху… Отличился при выявлении большевистского подполья в Киеве...»
    Владимир отвлекся, задумчиво посмотрел в узкое продолговатое окно полуподвала. Совсем рядом, в двух шагах, громадный рыжий кот, медленно крадучись, выслеживал птенца воробья, запутавшегося в желтом от цветов кустарнике смородины. И вспомнился ему вдруг Макар… Вот тебе и советская милиция…
      Налетела мимолетная тоска. Он прикрыл глаза. В сердце что-то остро кольнуло и оно застучало сильнее. Лицо Татьяны мелькнуло перед ним на миг и тут же растворилось в том самом сиреневом тумане, который стоял на разбитой бомбами станции Старый Оскол в тот короткий морозный день. Как она там теперь? Жива ли, здорова ли… Думает ли о нем…
    Вздохнул поглубже, с трудом отогнал это так не ко времени нахлынувшее  воспоминание.
    Внимательно всмотрелся в черно-белое фото Крутько. Обычное русское лицо, грубоватое, скуластое, залысины спереди, глаза хищно сведены к переносице и чуть прищурены… У такого всегда трудно понять, что там у него внутри… Тут и зацепиться особо не за что… А то, что его семья осталась в Киеве, это, конечно, хорошо. В спину такой не стрельнет.
«… Доказал свою преданность Германии тем, что проявил храбрость при выявлении и аресте крупного  большевистского вожака и разгроме подполья».
Отхлебнул немного кофе, перевернул страницу, стал читать дальше:
«…Лично расстрелял несколько десятков евреев и большевиков в Киеве. Беспощаден к врагам Рейха. Поощрен командованием… Владеет всеми видами стрелкового оружия и хорошо знаком со взрывным делом…»
   Просмотрел несколько фотографий, где Крутько стреляет в штатских. На одной из них Крутько приставил карабин к затылку убитого им косматого старика-еврея и широко, радостно улыбается, обнажив ряды мелких белых зубов…
    Отложил папку в сторону, раздумывая, походил по кабинету, раскрыл следующее дело.
« Атарщиков Николай Ильич, 1922 года рождения. Уроженец сельской местности в Сталинградской области. Сержант конвойной части НКВД. Сдался в плен добровольно с группой 12.08.1941 в районе Смоленска. Лично сам спровоцировал всю группу к сдаче в плен. Привели с собой командира части и комиссара. Преданность Рейху доказал, своей рукой застрелил комиссара, еврея. Свободно владеет стрелковым вооружением, знаком с пушечным и минометным вооружением».
       Крестинский отхлебнул уже порядком остывший кофе, еще раз всмотрелся в строчку, не выдержал, вслух воскликнул:
- Своей рукой застрелил комиссара… Хорош молодец, ничего не скажешь. Своего командира!
        И вдруг от чего-то ему вспомнился тот теплый майский день, такой добрый и такой совсем мирный,  в том самом южном городке, в том далеком девятнадцатом, где над головой цвели вовсю здоровенные липы и каштаны, где радостно пели птицы и где ждала его у штаба молодая и такая же цветущая  его невеста и где, едва вышел он на крыльцо, тут же услыхал, как один из молодых казаков злобно бросил вслед удаляющемуся восвояси, его новому агенту, Гришке:
- Э-эх! Иуда!! Ить свово ж командир-р-ра!
И догнавший его глухой бас пожилого казака:
- Иуда. Энто верно. Да только, Сенька, энто теперя наш Иуда!
       Тяжко вздохнул, допил кофе, просмотрел несколько фотокарточек Атарщикова, в том числе изъятую у него при пленении карточку, где сидели, напряженно всматриваясь в объектив, двое пожилых людей,  и хотел уже вложить остальные дела обратно в портфель, как вдруг самым краем глаза увидел он то, что ударило его, как током и от чего остановилось его дыхание и застучало, забилось в груди, заколотилось его сердце!
       На титульном листе следующего дела, так же как и на остальных, крупным машинописным текстом было написано по-немецки:
« Ostapenkos Kriegsgefangener Grigory Pankratovich. Offizier der Sonderabteilung des NKWD des Armeepersonals» ( « Военнопленный Остапенко Григорий Панкратович. Офицер Особого отдела штаба армии»)
     Дыхание его остановилось. Во рту сразу пересохло. Не может быть!!!
   Владимир нетерпеливо перевернул лист. (« Боже мой! Да не уж-то… ж Он?!!»
«…1893 года рождения. Родом из Ростовской области. Женат. Имеет четверо взрослых детей. Где находятся, не знает. Жена медицинский врач, проживает (не знает)».
«Старший лейтенант Госбезопасности. Награжден советскими орденами. Хорошо владеет всеми видами стрелкового вооружения и холодным оружием».
«…Не может быть! Госбезопасность… И Гришка? Да, наверное, это не Он. Тот малодушный, легкомысленный, к тому же и малограмотный был…»
«В плен попал…»
    Дальше в этой графе было что-то написано, затем густо заштриховано чернилами и написано снова: « Выдан германским частям добровольно сдавшимися красноармейцами его части».
«…Свою преданность Рейху путем расстрела военнопленного большевика доказывать отказался. Служить Рейху согласен.  Возвращаться к своим не желает, так как опасается быть расстрелянным, как изменник Родины. Имеет особую ценность, так как лично знаком со времени Гражданской войны с Маршалом СССР Тимошенко».
    Остальные личные дела Владимир отложил. Голова его гудела. Руки его подрагивали, будто он только что прикоснулся к чему-то мерзкому, нехорошему. Мысли бились в голове, путались, сумбурно наползали одна на другую.
   Нет, ну мало ли Григориев Остапенко в России? В Красной армии? Возьми себя, наконец, в руки! Что за глупый самообман…
    Он вскочил, заходил из угла в угол по небольшой комнате. А если это… Он?
    Нет, надо, надо разобраться. Сию же минуту! Надо сказать этому пожилому фельдфебелю, чтобы вызвал к нему этого Остапенко!
   Тут он подумал, что в своей форме германского полковника ему не стоит предстать перед Григорием и быстро стал переодеваться.
    Красноармейское обмундирование и вправду, пришлось ему впору. Оно было снято с чужого плеча, выглядело слегка поношенным, но было выстирано и отутюжено от блох. Отложной подворотничок был свежим, причем пришит он был ровненько,  на пару миллиметров от края, как и положено. Владимир  подумал, что для привыкания к этой форме ему надо бы недели две. Но их теперь не было.
   Он внимательно проверил амуницию. Ранец был совершенно новый, без единой помарки. Патронные сумки были то же только со склада и почему-то немецкие, с тремя секциями.
    Гимнастерку и галифе, разношенные совсем мало, он  одел быстро, привычно, все было по его размеру, правда, икры ног галифе как-то туговато обтянули.
    Ботинки были слегка стоптаны, как и говорил майор, но совершенно целые и они оказались на размер больше, кроме того, ему пришлось вспоминать, как наматываются обмотки. Это было им напрочь забыто еще с Гражданской войны, ведь сам он всегда носил сапоги, никогда ими не пользовался, а только много раз наблюдал, как это делали его солдаты.
    Он присел, закрыл глаза, старался вспомнить. Память послушно перенесла его в те годы. Да! В четырнадцатом, там, в Восточной Пруссии, его рота и солдаты при штабе Самсонова еще ходили в добротных кожаных сапогах. А вот… В Гражданскую… Да! Кто в юфтевых. Кто в офицерских. Кто в обмотках… И… Как привал… Так и… Да, кажется, солдаты делали всегда одно и то же. И вспомнил!
    Стал мотать снизу вверх, стараясь первые мотки намотать очень туго внахлест на ботинок. Верхние делал послабее, шнурок был им завязан немного пониже колена и упрятан поглубже,  за последний виток.
   Наконец, он повесил свою полковничью форму в шкаф, с мимолетной грустью взглянув на нее: когда ж теперь обратно?
А мысли все равно плясали в голове, вертелись вокруг одного и того же:
- Он или не он?
    И вдруг он подумал, что он растерялся и упустил самую главную деталь, он же не дошел до личных фотокарточек этого пленного! Ведь первое же фото этого старшего лейтенанта Остапенко тут же и снимет этот, так внезапно возникший и такой его волнующий вопрос!
     В надежде увидеть совсем другого человека, он снова раскрыл это личное дело, достал пальцами из специального кармашка несколько фотографий.
       Никогда и нигде, где бы ни бросала его судьба, с той самой далекой вьюжной ночи в глухой манычской степи, он не забывал, он просто не мог, если бы и захотел,  даже немного забыть это скуластое, даже чуть  свирепое, хищное  лицо с нагловатыми, глубоко сидящими глазами… Это злобное лицо в ту снежную ночь отделяло его, Владимира Крестинского от жизни, оно встало тогда между ним, его жизнью  и его погибелью, это лицо видел он не раз уже после, в своих снах, там, на чужбине, через годы после войны, оно возникало вдруг из синих морозных туманов, нагловато скалясь крупными молодыми зубами, оно склонялось над ним в холодной его каморке, оно целилось в него из черного блестящего револьвера и, сверкая  теми же хищными желтоватыми, глубокосидящими  глазами, зловеще шипело ему:
 … - Вот сейчас я с тебя юшку-то пущу… Гы-гы-гы… Для затравки!
     Только теперь, через вечность, через двадцать с лишним лет, это же самое лицо с фотокарточки смотрело на Крестинского спокойно, добродушно, даже несколько отрешенно, чуточку сощурив все те же глубокие глаза.
- Ч-черт!! Вот так встреча!! – невольно вырвалось у него по-русски.
   Вначале у него возникло желание  немедленно сказать этому майору Абвера, что этот человек, Остапенко,  совершенно не подходит для выполнения столь важного задания: предаст. И завалит операцию.
     Это не тот человек. Он низок и хитер. И умен: наверняка он понимает, что благодарность, в случае удачи,  будет им, пленным, только одна: смерть. Нет-нет, этот не подходит! Нельзя ему верить!! Это же хищник, волк… Использует момент, чтобы улизнуть к своим. Да еще и перестреляет всю их группу.
      Но потом он вспомнил последнюю строчку из его характеристики:
«Имеет особую ценность, так как лично знаком с Маршалом СССР Тимошенко…» Да, весь замысел операции как раз и сводится к факту этого Гришкиного знакомства. Входят, допустим, к Тимошенко красноармейцы с чекистом во главе, а чекиста, однажды спасшего ему жизнь,  Маршал тут же узнает… Такое не забывают!  Человеческая психика устроена так, что люди больше доверяют тому, кого знают очень давно, чем тому, кого знают недавно. Старый друг, он лучше новых двух…
      Нет, ну можно было бы дать срочную директиву по всем лагерям советских военнопленных для выявления офицеров, так же лично знакомых с искомым Маршалом. Такие будут, конечно. Найти человека, соответственно его обработать, подготовить. Но для этого потребуется время. А его нет. Нет!
      Владимир тяжело вздохнул, отогнал эту, такую разумную, естественную и все-же такую нелепую мысль, достал из конверта еще одну, мятую, с неровными краями фотокарточку, вероятно, отобранную у Григория при его пленении.
    Это было групповое фото. Там в центре сидел сам Григорий, слегка улыбаясь, в военной командирской форме, в фуражке с малиновым околышем, в окружении, вероятно, всей своей семьи…
    Владимир придвинулся поближе к свету, всмотрелся в людей, снятых вместе с Григорием, и руки его задрожали… С фотокарточки в упор на него смотрел строгим застывшим взглядом в форме младшего лейтенанта авиачастей РККА… Он сам!!! Сам, сам, как из зеркала. Только совсем юный, лет восемнадцати-двадцати!
     Ноги сами понесли его к окну, на яркий его свет, почти не дыша, он отчего-то судорожно потер пальцем это лицо, юное, наивное лицо, со строгим, скорее пока наигранным, натянутым  командирским выражением, всмотрелся опять и опять… Боже, какое сходство… Надо, надо будет спросить у…
    С другой стороны от Григория сидел такой же младший лейтенант, такой же серьезный, но очень похожий на самого молодого Гришку, каким и всегда помнил его Владимир. Сын, решил Крестинский, точно, это его сын…
   И тут он увидел то, что заставило его задрожать уже всем существом. Он увидел то лицо, то, когда-то любимое им лицо, которое он уже несколько лет, целую вечность,  как почти забыл. Да! Забыл, забыл, на чем не раз ловил себя и за что часто сам себя то ругал, то тихо и люто ненавидел…
    За спиной Григория стояла на карточке, в платье крупным черным горошком, положив на его плечи свои тонкие ладони, улыбающаяся, счастливая, но заметно постаревшая - Ольга.
Ольга!!
   Бож-же праведный!.. Я что, сплю?! Она! Она!
    Не отрываясь, не дыша, он смотрел и смотрел в это лицо, он пил и пил это ее лицо, как пьет, захлебываясь, из холодного ручья путник, изнуренный губительной жарой безжалостной пустыни.
Никаких сомнений уже не было. Она!
Но… Как?!!
    Карточка вдруг выпала из его дрожащих пальцев. Аккуратно легла на стол. Мальчик лет десяти, стоящий между Гришкиных ног, в узбекской тюбетейке и легкой летней рубашонке, беззаботно улыбался Крестинскому с этой карточки губами, как у Ольги и добрыми и наивными глазами.
     Дыхание его остановилось, он побледнел и, судорожно рвя ворот застегнутой на крючок солдатской гимнастерки, ухватившись за косяк двери, на ватных ногах медленно выбрался на воздух, задыхаясь, он тихонько опустился на скамью, запрокинул голову назад, невольно держась за сердце, готовое выскочить из его груди.
     Но… Как?!! Как, как - такое возможно? Разве в жизни бывает так? В жизни… А разве у него была только одна жизнь? Нет, нет-нет… Их было у него две, две его  жизни, одна та, первая, с юношеским пафосом, с первыми годами войны, потом… Эта проклятая большевистская революция, хаос, кровь, тифозные бараки, смерти на каждом шагу… И в эту его первую жизнь так легко, так неожиданно, будто посланная Богом, на том пустынном уголке заснеженной степи,  вошла она, Ольга… О, какое это было счастливое время!
    И другая, страшная, грубая и неласковая была у него жизнь, жизнь на чужбине, среди вчерашних врагов, среди их гортанного языка и среди этого громадного города, в котором он нашел какой-никакой приют и… Встретил Елену, вытащил ее из вертепа, породил с нею сына…
    Он не помнил, сколько он так просидел, в каком-то вакууме, в полном оцепенении.
    Он открыл глаза, задернутые какой-то противной пеленой, мысленно вернулся опять к карточке, оставленной им на столе.
   А этот лейтенант, так похожий на него самого… Этот лейтенант… Такой похожий… И Ольга рядом… Он что, выходит… По возрасту и… Мой сын?!!
   Но… И Григорий Остапенко и…
       И вдруг страшная, такая еще минуту назад глупая, недоступная, невозможная, но такая теперь уже совершенно ясная и единственно правильная мысль осенила его, вихрем ворвавшись в его воспаленное сознание…
   Боже праведный… Да как же так… Да как же… Так?!! Как такое возможно, и возможно ли вообще, Боже?!! Как?!!!
    Кто, кто  так безжалостно перемешал все в его жизни?! Кто, Бог или сам Дьявол?
   Руки его безвольно упали вниз, на скамью и он, почти теряя рассудок, со стоном повалился набок.
      Старый фельдфебель, возившийся во дворике в тени раскидистой старой акации с какой-то амуницией, сперва непритворно удивился, когда седой герр полковник, еще пару часов тому проведенный им в полуподвал штаба, вышел оттуда уже в форме рядовых солдат Красной армии и тут же, как-то уж очень устало опустился на скамью.
    Но следить простому фельдфебелю за герром полковником было крайне непозволительно и он опять сосредоточенно углубился в размеренное подбивание новой сапожной подошвы.
    Но ему тут же пришлось бросить свое занятие и быстро подбежать к полковнику, которому очевидно стало плохо:
- Что с Вами, господин полковник? Вам плохо? Чем я могу Вам помочь, господин полковник?
    Склоненное над ним встревоженное лицо фельдфебеля и поданная ему кружка холодной воды,  стали понемногу приводить Владимира в чувство.
    Слабым голосом он поблагодарил за помощь и отпустил его. Несколько минут он сидел, склонившись на свои дрожащие колени, едва дыша и стараясь не шевелиться, ибо любое движение, даже незначительное, причиняло острую боль в сердце и по всей левой половине груди, которая отдавалась под лопатку, медленно уходя куда-то в поясницу.
     А день, теплый майский день уже клонился к вечеру. Солнце встало теперь на западе, пока еще довольно высоко, над самой речкой, она радостно засверкала, заискрилась серебром, отражаясь в темно-голубом небе, а небо, утопая в этом серебре, ласково плескалось дальше, через ее низкие берега, поросшие низкими ивами и камышом, оно восходило на верх, на зеленые степные бугры, оно пропадало где-то в туманных степных далях, таких безмолвных и таких недосягаемых для человеческого взора.
   Мирно кружились над всем этим безмолвием стайки юрких стрижей, они то взмывали вверх, то вдруг ныряли вниз, в свои небольшие круглые норки, часто испещерившие крутые глинистые берега речки.
- В Красной армии теперь все больше встречается пожилых солдат, герр  полковник. Так что Вы… Вполне… Похожи…
    Майор Абвера, невесть откуда взявшийся, подошел сзади и присел рядом, удивленно вздернув свои тонкие саксонские брови:
- Э-э-э… Вы так бледны, полковник. Что с Вами? Вам что, дурно?!
        Мысли роем пронеслись в голове Крестинского. Нездорового - его от такой важной операции педантичные немцы, разумеется, отстранят, пошлют кого-то другого, а ему надо… Надо! Ох, как же теперь надо! Увидеть… И не только увидеть, а сойтись с ним, с Григорием, в одном месте, в одной команде, сойтись не на минуту, не на час, а на гораздо больше, чтобы выпытать, чтобы узнать, узнать и чтобы понять и чтобы… Найти! Ольгу. Сына! Первого сына своего!! А… Он даже как его зовут - пока не знает…
    И свой выбор он сделал тут же, едва дыша и корчась от боли в груди. Стараясь оставаться совершенно спокойным, он равнодушно взглянул майору прямо в глаза, сделал над собой невероятное усилие, чтобы как можно правдивее  и беззаботнее усмехнуться:
- Да нет, господин майор. Просто вздремнул немного. Тут, на скамейке, так хорошо… Прохладно. И мух нет.
- Хорошо. А то ведь я не на шутку встревожился. Вы пока ознакомьтесь с каждым бойцом Абвергруппы, так, минут по пятнадцать поговорите, расспросите, если сочтете нужным. А вечером будет общий сбор, дирекция, документы, легенда для Маршала, оружие, продпайки,  и уже на рассвете вылет. Время не ждет, полковник!
- Вылет? – искренне удивился Владимир, - нас что же… С парашютом будут…
- Нет, нет, нет, нет, что Вы… Парашют – дело серьезное. Вас высадят в поле. В расположении одной из наших передовых частей. Там вас уже ждут два трофейных русских бронетранспортера с… Водителями.
Майор, чуть кивнув, ушел.
      Владимир бросил в рот таблетку аспирина, запил водой, посидел еще немного, ему стало легче дышать, он поднялся, пальцем подозвал старого фельдфебеля:
- Если Вас не затруднит, - он смущенно взглянул поверх его головы в старой пехотной пилотке, - вот туда, в подвал, я попрошу принести мне бутылку русской водки и… Два яблока. Одно красное. Другое белое. Ну… Или зеленое.
    Фельдфебель невозмутимо козырнул и быстро пошел в сторону пищеблока хозчасти.
- И пару русских больших стаканов, - с большим усилием уже вдогонку хрипло крикнул Крестинский, вытирая пот со лба.
 
      - А ты постарел, Григорий… Постарел. Ей Богу… Поседел вон. Выглядишь так, как… Будто бы с каторги вернулся.
    Гришка поднял глаза и, ничего пока не понимая, уставился на этого сурового седого немца в довольно изношенной красноармейской форме. Голос этот, спокойный, негромкий, уверенный – от чего-то ему показался знакомым, даже очень знакомым… Далеким-делеким, уже давно позабытым, но все-таки знакомым.
- Что… Не узнаешь, разве?
      Единственная лампа тускло освещала небольшую комнату с низким сырым потолком. Пахло обычной подвальной гнилью, в воздухе висела сырость. За окошком раздался треск въехавшего мотоцикла, поднялась серая пыль, это в штаб корпуса прибыл связной из какой-то части.
- Ну что ж. За встречу, по нашему русскому обычаю…
       Немец, слабо улыбаясь в густые свои усы, присел на стул, достал из ящика бутылку советской водки-рыковки, молча поставил на ее стол, достал из того же ящика большое красное яблоко, медленно опустил на стол, не сводя с Гришки строгих серых глаз, потом достал белое яблоко и так же неспешно положил и его на стол…
     Гришка стал вдруг бледен, как полотно. Он теперь вспомнил и эти яблоки, и этот голос, тихий, спокойный, несколько вкарадчивый, этот давно позабытый голос теперь вдруг  вихрем ворвался в его память из дальнего далека, из прошлой его жизни, из тех дней, которые он всегда потом очень не любил и никогда не хотел вспоминать… Он ворвался в Григория так, как врывается холодный ветер в распахнутое им же окно теплой спальни.
     Он вскочил, как ошпаренный, невольно отступил от Крестинского, как от палача назад, прислонился спиной к крашеной стене, замер, распластав ладони, и страшная, но верная  догадка вдруг осенила его…
       Яблоки эти,  красное и белое, мирно лежали на столе перед закупоренной сургучом бутылкой «Рыковки», но они, эти яблоки,  всегда, когда он оставался наедине с собой,  были перед ним, жгли ему нутро, они катались по его давно разбитой совести, закатывались в самые дальние уголки его души, и тогда его душа становилась легкой и мелкой, как высохшая овчинка, они часто грезились ему по ночам, и еще тогда, в штабе Думенки, и тогда, в беспокойной милицейской его жизни, а так же тогда, в сыром подвале ростовской тюрьмы, в самых страшных его снах накатывались они на него, как два громадных, стопудовых  камня, лежали тяжким гнетом на его душе, и он в своих снах задыхался и сто раз умирал от этого гнета, он их ненавидел, люто ненавидел, он готов был грызть их зубами и грыз, грыз, рвал их на кусочки, а те кусочки сползались снова и снова и глумились, тешились, яростно хохотали над ним, таким слабым, таким бессильным перед своей памятью, и часто Ольга, сама разбуженная его криками и стонами, робко тормошила его за плечо, чтобы он не разбудил детишек…
     А потом, с годами и событиями  эта боль стала неметь, затихать. Однажды он уже сам понял, разобрался, чтобы старая и глубокая рана заживала, просто не надо ее ворошить. И он старался меньше думать и вспоминать о своем самом первом плене, о Крестинском, о расстрелянном им комполка Гаврилове, о зарубленном им на манычском льду военкоме Микеладзе…
     А тот так же, попервах грезился ему именно таким, каким он оставил его там, на заснеженной равнине Маныча, с залитыми слезами глубокими глазницами, с наискосок рассеченным плечом и искаженным от страшной боли лицом…
- Ну что ты, Григорий…
   Крестинский достал из того же ящика стола два граненых стакана, сорвал с бутылки сургуч  и стал неспешно разливать водку:
- Я ведь тебя не съем, голубчик. Кстати, благодарю тебя за прекрасно исполненный приказ! Хоть и поздно, но ведь лучше поз…
- К-какой… Какой при… Каз?..
- Ну как же? Нам ведь в тот же день и доложили…
   Крестинский, оторвавшись от своего занятия, поднял на Гришку глаза, полные превосходства и торжества над ним, слегка усмехнулся в усы:
- Когда ты устранил этого… Э-э-э,  военкома, так, кажется тогда назывались комиссары в красных частях? Ну, грузина этого… Как его фамилия была, напомни, пожалуйста?
   Он на треть наполнил стаканы, поднял на Гришку влажные, но строгие  глаза, которые опять впились в него как два буравчика:
- Да ты садись, садись, в ногах ведь правды нету, выпьем давай, за встречу нашу выпьем, Григорий, ведь столько лет не виделись. Вон… Яблочками и закусим. По нашему русскому обычаю, а, Григорий?
- Н-не буду я с тобой пить. Ты с немцами пришел, ты враг мне, а я… В плену у вас теперь. И я… Я…
- А что ты?! – Крестинский привстал, исхудалое лицо его стало каменным, его голос стал тверже:
- Что ты, Гриша?! А?! Ты ж согласился выполнить их приказ? На пленение Тимошенко? Согласился! Причем, ты опять пошел на подлость, ведь Маршал тебя знает… И на главную роль в этом театре… Значит… И ты теперь, здесь и сейчас, как и я,  то же с ними, а? Зачем же ты согласился, а, Григорий? Ведь это прямое предательство? Да еще какое! Ах, да… Жить хочется! А зачем ты им на первом же допросе указал, что лично знаком, и уже очень много лет знаком, с самим Командующим Юго-Западного фронта и бывшим министром, виноват, наркомом советской обороны? А-а-а…
Крестинский сокрушенно покачал головой:
- Да-да… Жить хотелось, Григорий, жить! Как и каждой твари на земле. Жить! Ну, понимаем-с… А Тимошенко… Это была соломинка, спасительная и единственная соломинка и ты за нее ухватился, Гриша. А так… Уж ты-то отлично знаешь, что они делают с вашим братом. Если у этого брата нет никакой такой серьезной «соломинки». А у тебя, видишь, есть.
   Гришка вздохнул, опустил голову, молча сел за столик. Отчего-то стало ему теперь уже все равно. Душа его вмиг опустела. Перед ним опять встал выбор, пред ним опять лежали, как и двадцать три года назад, те же два яблока, красное и белое, и опять сидел, наверное, уже торжествуя новую свою над ним победу, тот же полковник Крестинский…
    И опять он взял в руку прохладный стакан. Повертел в другой ладони яблоко белое:
- Разрешите… Господин полковник? Я вот… А то примета плохая. Я на этот раз… Я белым наливом водочку-то закушу? А Вы… Красным?
   И хитровато сощурил глаза, скромно опустив их в пол. 
- А какая тут разница, Григорий? – усмехнулся Крестинский, тоже беря в ладонь стакан, - ты что, стал под старость суеверным? Ну и бери, только оно, как видишь, неспелое.
- Врать не буду… Судьба вон нас с Вами опять свела. Расскажи кому, не поверят. Тут и не в такое поверишь.
- Ладно, пей, давай. Я и сам сперва не поверил… Просто… Невероятно! У нас нынче работы еще много. Нам с тобой доверили важнейшее дело. Ну и…
      Крестинский вдруг стал мрачным, отвернулся к узкому окну, сказал глухим, далеким, уже совсем не своим голосом:
- И у нас с тобой разговор еще есть, Григорий. Личный разговор.
       И Гришка, скорее  своим нутром, а не разумом, тут же и понял, что та самая фотография почти всей, за исключением старших, Петьки да Клавочки, его семьи, отобранная у него при пленении и обыске – уцелела и уже побывала в руках полковника Крестинского. Небось, пришпилена она теперь в его деле аккуратным немцем-делопроизводителем, как, впрочем, делал и сам он совсем недавно, скрупулезно подшивая фотокарточки  в уголовных делах врагов народа…   И, конечно, Крестинский легко узнал на ней и Ольгу и… Своего сына, зеркально, как две капли воды похожего на него, своего отца.
     А может, и не узнал. Нет, узнал. Узнал! И… Это видно. Раз еще какой-то у него разговор имеется.
   «Рыковка», от которой он за  полтора месяца плена уже отвык,  никогда уже не надеясь ее больше попробовать, теплым ручьем разлилась по груди, приподняла его над тяжким его положением, придала ему уверенности.
   «Ну нет, господин полковник. Нет! Раз такое дело… Теперь-то ты, голуба,  в моих руках. А не я в твоих. Правда, тебе еще очень многое неясно, но главное ты, мил человек, уже знаешь,  - думал, неспешно разжевывая кисловатое, еще неспелое яблоко, Григорий, искоса поглядывая на задумавшегося Крестинского, - а то, что ты пока не знаешь, так очень даже хорошо знаю я».
- Как ты в плен попал, Григорий?
- Там же написано у Вас. По дурости, как же еще…
- Да тут всего одна строчка, выдан, мол, своими же бойцами был. Что, такие нынче солдаты у России, что…
 - Бойцы у России нормальные, какие и  всегда они были. А те, что меня подлостью выдали, то уголовники были ростовские. Насильно мобилизованные. За Родину свою воевать не пожелавшие. Я их за это на расстрел и вел. Шесть душ. В балку, подальше… А тут черте-откуда взялась эта разведгруппа немецкая. Ну и…
- Так они что, эти бандиты неразумные, не захотели покорно умереть от верных пуль особиста? – с нескрываемой иронией усмехнулся Крестинский, - вот черти неблагодарные!
- Дураки они, а не черти. Они моих бойцов порезали, а меня, как комиссара, немчуре подсунули, думали им тут же за то и милостыня выйдет. А… Немцы их, и пять минут не прошло, как тут же всех и положили. Нужны они были полковой разведке такой обузой?
- То же верно. А тебя почему та разведка не расстреляла? Тебя ж они должны были… В расход. В первую очередь!
- Так вот… Повезло опять. Разрешите? – Гришка кивнул на недопитую бутыль, - а то ведь когда теперь придется?
- Разливай! Так все-таки? – Крестинский по-простецки развернул стул, сел, обхватив его спинку обеими руками, - рассказывай!
- Там оказался опытный один немец. В летах. Он меня сразу раскусил, что я не комиссарик какой-то полковой, а… Может, просто крестик себе захотел, не знаю.
- Ну, крестик-то, Гриша, он…
   Владимир раскраснелся, водка, которой он и выпил-то самую малость, чисто, чтобы разговорить Гришку,  уже ударила в голову.
- Он у каждого рано или поздно будет. Свой! Нет, немцы народ очень практичный… Если им кто нужен, то они…
    Установилось молчание. Оба они теперь думали об одном и том же, каждый не решался начать первым этот тяжелый, единственно важный для обоих  разговор, и каждый, и Крестинский и Григорий, был бы рад, если бы о том, самом главном, заговорил первым тот, кто сидит напротив.
- А по мне так… Ежели, допустим, крестик… То… Лучше уж поздно! – Гришка махнул остатки водки в рот, заблестевшими глазами осмотрелся вокруг и вдруг, неожиданно сам для себя, первым пошел в атаку, спросил Крестинского в упор:
- Что, господин полковник… Карточку, небось, уже увидал? Нашу? Верни ты мне ее, нехорошо чужое держать.
- Чужое?  Ты сказал, чужое?! – в глазах полковника блеснула  острая, глубокая боль. Но он тут же опустил их, стушевался:
- Ах, да… Вот она, Григорий.
- Ну так… Верни, пожалуйста, для меня это очень дорогая карточка, тут же вся моя семья на ней.
    Владимир, часто дыша,  бережно достал из папки несколько помятый снимок и, еще раз всмотревшись в него, протянул его Гришке. Тот мельком взглянул на фотографию и молча спрятал ее в нагрудный карман гимнастерки.
   «Теперь Ваша очередь, господин Крестинский, - думал Григорий, беззаботно рассматривая невесть откуда влетевшую большую зеленую муху, деловито ползающую  на потолке, - уж я и так совести набрался…»
       А Владимир опять ушел в полное молчание. Простое человеческое чувство, желание мужа и отца,  да и просто, совершенно  одинокого на этом свете человека, желание теперь узнать  точно, из первых рук, о том, что он не один после гибели Андрея, что где-то живет, где-то все-таки уцелела в той страшной круговерти войны его первая, пусть уже и позабытая и лицом и даже голосом,  жена, та женщина, которую он, наверное, не любил так страстно, как потом Татьяну, но все же любил, любил, насколько они могли любить  и быть любимы в те окаянные годы… Узнать, что она все-таки сохранила и явила в этот суровый мир его сына, сына, которого он так ждал тогда, так любил, еще не рожденным и так мучился все эти годы от полного неведения и неизвестности об их судьбе.
- Ты, Григорий, должен сам понимать, что я… Со вчерашнего дня… Нет мне покоя! Получив в свои руки этот снимок… И… Я то взял себя в руки, но… Проведя некоторые сравнения… Я был ошеломлен и я… Жду! Очень… Жду от тебя разъяснений и… Ведь все это… Совершенно… Совершенно невероятно?
      Григорий нахмурился, со вздохом достал карточку, положил ее на стол, нарочито удивленно взглянул несколько раз то на Крестинского, то на карточку и решил еще разок сыпнуть малость соли в эту открывшуюся душевную рану полковника:
- Да какие тут разъяснения еще… Кто тут тебя интересует, полковник? Это вот, посредине, я сижу. Вишь, какой важный? Герой! Тут вот, промеж коленей у меня сынок наш трется, самый малой, Максимка… Ласковый такой хлопчик получился…
- Перестань, не мучай ты меня, Григорий…
      Крестинский задыхался, сердце его колотилось, он стал бледен, как полотно, дрожащей рукой он расстегнул воротник гимнастерки, положил ладонь на стол и она теперь мелко вздрагивала, слегка барабаня тонкими желтыми пальцами по крышке.
- Лучше б ты мне опять ногу прострелил, чем вот так вот, морально теперь убиваешь… Я все понимаю… До этого дня все как-то в нашей судьбе получалось, что это я тебя… Мучил, Григорий. А теперь вот твой черед настает. Что ж! Уж так судьба наша… Распорядилась.
- Да я то… Свой верх над тобой, полковник, давно уже взял, - Гришка вдруг заметно посуровел, голос его стал совсем другим, таким же, как он был у него на допросах уголовников и врагов народа еще до войны, - просто теперь вот твоя судьба-злодейка  раскрыла перед тобой все это. Ну так слушай, раз просишь.
    Он пальцами подтолкнул карточку Крестинскому поближе, резко поднялся, прошелся по комнате, встал позади Владимира, по-простецки положил ему на плечи обе руки:
- Вон, видишь, два красавца-парня, по правую и левую руку от меня стоят? Это дети мои, мои сыновья. Наши с… Олей! Они теперь летчики-истребители  и дерутся, бьют врага… То есть вас! В одной части. Этого зовут  Кузьма,  по имени родного деда моего, Кузьмы-кузнеца, ну, ты и сам видишь, он точная моя копия. А… Этого моего… Нашего этого сына, зовут Николай, жена моя возлюбленная дала ему имя отца своего, покойного полковника Николая Ярославцева…
    Голова Крестинского, тяжелея,  наливаясь кровью, все больше и больше склонялась к крышке стола. Крупные слезы сорвались и теперь растекались по ней мокрыми кляксами.
    Его редкие всхлипывания теперь перешли в сдавленное глухое рыдание. Он свел ладони и прикрыл ими глаза и лоб. Страшное открытие теперь вылилось в страшное потрясение души этого человека. Он вдруг ощутил себя маленьким, тщедушным человечком перед лицом коварной злодейки-судьбы своей, таким маленьким и беспомощным, что ему стало страшно, страшно от того, что все уже свершилось, свершилось тогда, когда он и не подозревал об этом, и теперь уже ничего, совершенно ничего с этим нельзя поделать, решить, исправить, остается только перемочь, пережить и теперь ему оставалось носить, носить с собой, всегда и повсюду эту злобную, но все же улыбку своей судьбы.
    В первый раз он вдруг пожелел, что остался жить и дожил до этого открытия, откровения своей судьбы, пожалел, что смалодушничал и не пустил себе пулю в лоб тогда, в горах, что не погиб в скитаниях по заснеженный калмыцким степям, что выжил в холодной воде Балтики, в первый раз ему захотелось обвинять, проклинать свою судьбу за сохраненную свою жизнь, жизнь для чего?! Чтобы в этот теплый майский день узнать ТАКОЕ?!
       Гришке стало его жаль. В нем, в этом давно огрубевшем человеке, родившемся в бедной крестьянской семье, закаленном жизнью,  трудно было вызвать жалость, жалость, это такое простое человеческое чувство, вытекающее из самой природы человека,  никогда не вызывали в нем ни кающиеся перед ним преступники, попавшие к нему на допрос, ни даже те, в ком он, в самой глубине себя, вопреки убийственным материалам их дел, все равно видел или  чувствовал  невинно страдающих, это был тот характер, которые очень часто встречались в то смутное время, грубый, безжалостный, эгоистичный до самого дна  своей личности.
    Характеры эти идут в русском человеке испокон веков, они давно сложились из простого, свойственного всему живому,  желания каждого выжить,  дать и сохранить свое потомство, они складывались в кровавых схватках с безжалостными татарами, они закалялись в тяжкие века крепостничества, они укреплялись в очень частые наши голодоморы и нашествия чужеземцев.
    И нет ничего удивительного в таких характерах и поныне. Обе русские революции двадцатого века вершили внуки крепостных крестьян.
        Но в эту минуту он, Григорий,  позабыл все, все, что было между ними, за все эти долгие годы, он вдруг  простил полковнику  все, что было и он почувствовал жалость,  жалость, но это была жалость не к слабому и обреченному, а к падшему и униженному судьбой человеку, судьба которого теперь, как и в ту далекую метельную ночь на сгоревшем в сальской степи зимовнике, полностью вернулась в руки Григория.
      Но на этот раз уже все было иначе. Теперь им надо было выбираться из этой трясины вдвоем, крепко ухватившись за руки.
     - Да, полковник, это твой сын. Родной сын. Но отец для него я! И он не знает, не видел никогда он  другого отца! Ты ж даже… Тогда! Искать ее не потрудился! Ее, брюхатую, зима, тиф, война, банды, когда вокруг творилось такое! Ты… Ее… Другу поручил…
- Я… Я не мог!.. – приглушенный, плачущий, полный ужаса и позднего раскаяния голос Владимира дрожал и срывался, - я не мог!.. Слышишь?! Не мог!! Тогда шли бои… Такие бои! Все на ниточке… Оборона трещит… И бросить полк… Как?!! Ну вот… Вот… Ты бы, ты бы - бросил?
- Я-то? – Гришка возвысил голос, - ха! А то ты и не знаешь, полковник. Я, што б вернуться - и тебе-то это хорошо известно, к своим детишкам малым да к женке брюхатой третьим, вот энтим самым Кузей, у тебя в подвале я… Я своего комполка шлепнул, за здорово живете! Забыл нешто?! Жаль было Гаврилова мне… Как жаль! Чуть и себе тады пульку в рот не пустил. Жаль!! Да своих родненьких… Детишек-то завсегда нам  жальче! А ты… Ты! Такие бои… Полк у него. Оборона там какая-то…
- Но ведь… Григорий, но ведь есть же еще и… Долг? У каждого…
- Какой - такой долг? – искренне удивился Гришка, картинно изображая, что вовсе даже и не понимает, о чем речь.
- Ну, воинский долг. Это, конечно, все довольно натянуто, пафосно, но… Долг солдата или офицера. Ведь… Если бы вся армия побежала к своим детям и женам…
- Вся не побежит. На то она и армия! И я не бегал, кады в окопах Империалистической войны гнил заживо. А вот кады ты меня в свой сырой подвальчик приспособил… Вот тут кажный человек, дорогой мой полковник, и призадумается и выбор свой сделает и настоящий долг свой этот человек вспомнит и совсем этот долг в другом увидит. Чтобы к деткам своим малым возвернуться, да от голодухи их сберечь.
Крестинский уже успокоился, его голос стал тверже:
- Да… Разные мы с тобой люди, Григорий. А все ж пока придется нам в одной упряжке потрудиться.
    Глаза Крестинского уже были сухи, он говорил теперь спокойно, хотя и очень тихо. Гришка, отметив это про себя, тоже повеселел:
- Ну что ж. У тебя своя правда, а у меня своя. Вели еще водки принести, полковник. Душа просит…
- Хватит, Григорий. Завтра нам…
- Увидеться желаешь, небось? – буднично спросил Гришка, сунув руки в карманы галифе, вальяжно пройдясь по комнате и небрежно кивнув на карточку, все так же лежащую на столе.
- Видишь ли, Григорий, - тяжело вздохнув, сухо начал Крестинский, - я ведь у тебя не спрашиваю, как, каким образом ты… Ты! Боже мой!.. Именно ты… Стал мужем моей жены, моей бывшей жены. Хотя это так необычно, что выходит за всякие рамки понимания. Она что, слабая женщина, а тут война… Но, зная немного тебя, я ничему не удивляюсь уже. Скажу тебе даже больше. И, может быть, в этом ты увидишь и ответ на свой вопрос, почему я не бросился искать тогда Ольгу. Ибо, не прошли и три месяца, как я тогда, летом двадцатого,  уже полюбил другую женщину. Действительно полюбил, полюбил горячо и искренне, полюбил так, что до сих пор ее люблю, и… И тогда я понял, что к Оле у меня была, скорее не любовь, а… Не знаю… Привязанность, что ли… Ну, это бывает в жизни. Так что, ее к тебе я не ревную, нет, не имею права ревновать и… Даже рад, что так получилось. И ее жизнь сложилась. И она жива и здорова, надеюсь. И я даже благодарю тебя… За…
      Он не договорил, отрешенно махнул рукой и взял пальцами карточку, долго всматривался в портрет. Наконец, он улыбнулся вымученно, одними губами:
- А Николай-то… Как похож! Ты знаешь, Григорий, он даже больше похож на моего отца, чем на меня. На деда. Ну, это ведь часто случается.
- А… Мой-то Кузя то же. В деда! Порода… Ну так… Жду ответ, полковник.
- Да! Да-да-да! Вот мой ответ, раз ты требуешь, душегубец ты этакий… Очень хочу увидеть сына. И ты меня отведешь к нему, Григорий. Ну а что касается… Оли, то тут как ты сам решишь.
- Еще кто из нас душегубец… Так это ж… Разговорчик-то наш, задушевный… За бутылочкой… Как бы… За линией фронта происходит, господин полковник? И я ведь у вас, звиняюсь,  в плену пока числюсь?
- А… Что мне… Что же мне теперь эта линия фронта, Григорий?! – багровея, вдруг вскричал Крестинский, - ты же не знаешь… Ты не испытал никогда. У тебя вон сколько! На этой карточке… Одиночество, горечь этого ощущения, что ты один, один, как та былинка… Ты такого никогда не пережил. Признаюсь тебе, у меня был еще один сын, был, и он родился у меня там, в Германии. Его Андреем звали. Он теперь… Он погиб прошлой осенью. И ты хоть теперь… Ты, мой палач,  можешь меня понять… Теперь? Мое состояние? Когда я вдруг, совершенно неожиданно, узнаю, что… Не все потеряно! Господь милостив… И… Есть у меня, оказывается, еще сын… Хотя я… Все эти годы… Верил, Гриша. Верил и знал! Что он есть, есть… Мне он порой даже чудился, сквозь время, сквозь тысячи верст… Там, где-то там, за… Снегами, туманами нашими… За… Той чертой, за той красной чертой, которую я уже… Никогда, ты слышишь, никогда, думал,  не перешагну! Я думал так! И тут! Такое… Такое…
      Крестинский плакал. Он склонился над столом и рыдал, рыдал, как ребенок, уже не в силах, не в состоянии что-то говорить.
- Я понял тебя. Прости.
    Гришка отчего-то перевернул вверх дном оба стакана, громко стукнув ими по крышке стола,  и грубо буркнул, уже не глядя на Крестинского:
- Будешь делать, как я скажу, увидишь своего сына, полковник. Может, и Ольгу. А дальше… Как получится.

           Канонада, с вечера грохотавшая где-то с севера, теперь, на зорьке, совсем стихла. Высокие деревья, мокрые после ночного дождика, стояли неподвижно, темными силуэтами наползая на бревенчатый сельский клуб, ставший теперь штабом пехотного полка.
     После ночного перелета в грузовом «Юнкерсе»,  который он перенес крайне плохо, Крестинский наконец задремал.
    Но вот возникший откуда-то из сереющей темени гул сильных автомобильных  моторов разбудил его. Он все еще лежал с закрытыми глазами, стараясь уснуть опять. А гул быстро приближался.
   Начштаба полка, высокий тощий капитан в мятой полевой фуражке, с изъеденным оспой лицом, осторожно затормошил его за плечо:
- Вставайте, господин полковник! Кажется, подходят транспортеры для Вашей группы! И еще. Только что получена шифрограмма из штаба корпуса с уточнением района выполнения вашей задачи.
   Владимир резко поднялся, в груди, как и вчера, защемило, но тут же отпустило. Не подавая виду, он подошел к штабному столику, где капитан уже развернул карту:
- Вам до семи ноль-ноль приказано выйти вот в этот квадрат. По последним данным разведки и опросам местных жителей, искомые вами люди с полдня вчерашнего дня находятся на северной окраине этого хутора в заброшенной конеферме. Впрочем, хутора там уже нет. Сгорел. Да! Радиостанции держите на приеме, оба офицеры умеют с ними обращаться.

- Эх! Десяточка…
   Улыбаясь, как старому знакомому, Гришка любовно похлопал броневик по камуфлированному борту, повернулся к механику, застывшему за рулем:
- Это где ж такие достали? Теперь это редкость!
   Тот с невозмутимым лицом промолчал, нахмурившись и тут же быстро отвернувшись.
- Слу-у-у-шай… Морда мне твоя знакомая. И где я тя встречал-то, а? – все не унимался Гришка, нагловато заглядывая в кабинку. За спиной водителя висел на ремне автомат ППШ, солдатский вещмешок, набитый дисками, и на все сверху был навешен советский полевой бинокль. Механик был обут в новые немецкие пехотные сапоги, высокие, еще довоенного образца. И когда Гришка с тем же веселым выражением попробовал было заглянуть в кабину еще глубже, тот, не поворачивая к нему лица, неожиданно с силой захлопнул бронированную дверцу.
- Ну и молчи, фриц. Будто и не вижу, какого поля ты ягода.
    Он со злостью хлопнул себя по пустой кобуре, прошелся дальше, к другому броневику, мирно урчащему мотором в стороне. Броневик был точно такой же, только с множественными отметинами от пуль и погнутыми крыльями над колесами. Механик его, в таких же новых сапогах, как и первый,  склонился под открытым боковым капотом, сосредоточенно что-то выкручивая отверткой.
- Че там… А?! Карбюратор, небось, засорился?
   Гришка, хотя и видел такие бронемашины вблизи во второй раз в жизни,  с деловым видом знающего человека заглянул в моторный отсек.
    Механик повернул к нему усталое после ночного марша лицо, слабо улыбнулся измученной улыбкой, слегка кивнул и ничего не сказал, снова углубившись в мотор.
- Ну вот и еще один нашелся. Красавчик.
  Крутько и Атарщиков в поношенных плащах, мокрых касках и с карабинами за плечами молча курили у крыльца клуба. Они с недоверием украдкой поглядывали в сторону Григория.
    Еще ночью, якобы выйдя по малой нужде, под шум ленивого дождика, Владимир шепнул сонному Гришке, прикорнувшему в коридоре на топчане, что, кроме этих двоих, бывших милиционеров, которым в советский плен уходить вовсе не резон,  с ними еще будут и двое переодетых германских офицеров.
     Гришка что-то недовольно буркнул в ответ и отвернулся к стене. А сам еще раз прощупал у себя в исподнем ту самую заточку, которую ему тогда, в той проклятой балке, приставил к горлу ростовский вор Мыкола Губарь и которую он в той суматохе в овраге незаметно подобрал и припрятал куда подальше.
    А уж прятать он умел. Научился этому делу за долгие годы у своих подследственных.
   Тем временем из штаба вышли Крестинский и пехотный капитан. Было необычно видеть, как за простым пожилым красноармейцем, угодливо ему улыбаясь,  нес его вещмешок и автомат германский офицер.
- Подбирая для Вашей группы транспорт, командование учло, что вам, господин полковник, возможно, придется преодолевать неглубокие речки вброд, поэтому остановились на этих машинах, оборудованных, как видите, съемными гусеницами.
Остановившись у первого броневика, он пальцем поманил Гришку:
- Hey! Komm her! ( - Эй! Подойди сюда!)
   Тот с тем же беззаботным выражением лица приблизился и встал, как привык в плену, навытяжку. Офицер, несколько склонившись вперед, с трудом и медленно подбирая слова,  неожиданно перешел на очень плохой русский:
- Слюшай! Это есть, - он кивнул на Владимира, - офицер германский армия, твой командир. Ты должен точно  выполняй все его приказы! Будешь  ты  карашо все выполняй, полючишь награда! От германский командование!
« Знаю я ваши награды, суки. Уже б червей кормил бы, ежели бы на товарища Тимошенка… Не указал».
А сам глуповато улыбнулся, счастливо заморгал глазами  и пожал плечами:
- Яволь, герр капитан!
    Наконец, тронулись. В передовой машине, рядом с механиком на пулеметном гнезде разместился Крестинский,  Крутько, который без особого желания расстался с Атарщиковым,  он посадил позади, в полутемном артотделении.
   А Гришка, в первый раз попавший внутрь транспортера,  сперва украдкой осмотрелся вокруг, отметив про себя висящую как раз за его спиной сумку, набитую ручными гранатами, а когда тронулись, искоса все поглядывал, как переодетый механиком немец ведет машину и все подмечал и запоминал. По-сути, решил он про себя, управление было такое же, как и на простом трехосном грузовике – «Газоне», на которых ему не раз в первый год войны приходилось и самому поездить.  Убедившись в этом, он несколько успокоился.
    И, равнодушно рассматривая бегущую за смотровым окошком степь,  стал не спеша думать, как он давно умел это делать. Наконец, он усмехнулся, повернулся к водителю:
- Эх! До чего ж… Хорошая машина! А, фриц?
   Широко и безмятежно улыбаясь, как самый наивный простачок, он сильно хлопнул ладонью по прикладу ДП, когда они с ходу перескочили неширокий ручей в одной из многочисленных в голой степи балочек.
    Немец, который, видимо, не любил долго молчать,  вдруг ни с того ни с сего усмехнулся и буркнул себе в усы:
- Oh! Ja, ja, ein gutter Panzerwagen! ( О! Да-да, это хороший броневик!)
    Гришка в картинном восхищении долго еще  качал головой, по-идиотски раскрыв рот и вертя ею по сторонам, а немец, понявший свою оплошность, нахмурился и замолчал, напряженно всматриваясь в узенькую степную дорожку.
   Бронеавтомобиль набрал ход, его кидало то вверх, то вниз, швыряло из стороны в сторону. Через открытые бойницы внутрь иногда забивалась серая  дорожная пыль. Она клубилась по всему полутемному пространству броневика, она садилась на все, что было в кабинке и башне, на людей, на снаряды боеукладки, на какие-то ящики и ящички, на все. Впереди, метрах в пятидесяти, мерно урча мотором, пылил броневик Крестинского.
    Гришка, в своей обыкновенной менере, решил повеселить механика - фрица еще разок. Он заерзал, расстегнул свою пустую кобуру, на что немец вдруг резко насторожился, вынул из кобуры  небольшую краюху хлеба, которую загодя сунул туда еще вчера, сразу после ужина, откусил кусок, скривил губы и, стараясь перекричать рев мотора,  крикнул немцу, который, разобравшись, как этот глупый русский использует свою пустую кобуру, посмеивался уже над ним от всей души:
- Соль есть, фриц? А?! Соль, говорю?
   Тот все продолжал улыбаться, и, покачивая головой, сделал знак рукой, не понимаю, мол.
- Соль! Соль, говорю, есть? - и над краюхой Гришка изобразил пальцами, как обычно подсаливают хлеб.
Немец большим пальцем показал назад, за спину:
- Ah! Saiz? Frag diese! ( А! Соль? Иди вон спроси у этих!)
- Ладно, пойду, - все так же веселясь, покладисто согласился Гришка, - а ты, фриц, тут смотри у меня! Поглядывай!
И лукаво улыбаясь, погрозил пальцем.
    Соль у Гришки была и своя, он знал и знал он уже давно, что соль в умелых руках это очень неплохое оружие, когда у тебя вовсе нет никакого. И потому еще вчера вечером,  украдкой  сыпнул он себе ее пол-кармана, хорошо помня, как ему в тридцать первом году один вор, даже не вор, а так, мелкий воренок - карманник щедро швырнул горсть соли прямо в глаза, когда Гришка уже взял его с поличным и  ухватил за шиворот на вокзале.
     Несмотря на все Ольгины усилия, глаза тогда долго у него еще болели, слезились и чесались. А воренок тот тогда благополучно сбежал, чертенок.
       Броневик, вслед за передовой машиной,  уже начал медленно спускаться в глубокую степную балку, по склонам поросшую невысокими зарослями ивняка и покрытую по самому желобу густыми непроходимыми камышами.
   Нарочито кряхтя, Гришка поднялся, согнувшись в три погибели, держа в одной руке краюху, он перелез назад, где на сиденьях командира и наводчика мирно дремал Атарщиков. Он слегка тронул его за плечо, показывая пальцем на хлеб:
- Слышь, боец, у тебя соли не найдется? Одолжи-ка маленько?
     Атарщиков сперва напрягся, испуганно вытаращил на него сонные свои глаза, потом сел, потянулся, зевнул и, отвернувшись, склонился над своим вещмешком, развязывая его.
      Броневик уже взревел мотором, пойдя на подъем и преодолевая камышовые заросли.
    Гришка вынул заточку и спокойно, будто вспарывая рыбье брюхо,  провел ею по узкому горлу Атарщиков, зажав его рот своим локтем. Тот захрипел, судорожно вытянул в стороны свои худые руки, встряхнул ими и сполз на свое сидение.  Тонкие струйки крови потянулись в стороны, весело окропляя все вокруг.
Мотор натужно ревел, неся тяжелую бронированную машину наверх.
   Он мельком выглянул в узкую бойницу, броневик уже был где-то на середине подъема.
      В полутемной тесноте тряской машины притиснулся он поближе к спине немца, одной рукой за что-то держась, другой держа наготове горсть соли. И когда тот оглянулся, с невинной улыбочкой сыпонул ему всю эту соль в лицо.
    Левой рукой сдернул рычаг защелки, сильно толканул бронедверцу и следом выкинул правой рукой корчащегося от невыносимой боли, скулящего как щенок,  фрица. Плюхнулся в потертое водительское кресло, ловко перехватил руль, надавил на сектор газа, захлопнул бронедверцу. Броневик взревел, окутался черными клубами выхлопов и, швыряя колесами комья желтоватой глины, шустро пополз наверх.
       Довольный сам собой, будто бы только что выудил из пруда крупного карпа, Гришка злобно-насмешливо прокричал, перекрывая гул мотора:
- Гляди, скупая вражья морда! Соли русскому человеку он пожалел… И это ж… На русской земле! Та я тебя!..
     Переключился на высокую передачу, ибо машина, где был полковник, уже быстро удалялась  в степь далеко впереди и это могло вызвать там подозрение.
- Лишь бы карбюратор опять не подвел… И лишь бы полковник мой не передумал.
   Он вел броневик, вцепившись ладонями в тонкий его руль, лихорадочно обдумывая сложившуюся обстановку и чутко прислушиваясь к ровному реву мотора. Немного успокоившись, пожалел, что оставил немца в живых:
- От, дурья башка! Покуражиться захотелось, да?
      В узкой смотровой щели было видно, как первая машина, то исчезая в неглубоких степных ложбинках, то выныривая вновь, шла вперед. Сколько они прошли и сколько еще идти до того сгоревшего хутора и до той самой конюшни, где сидит Тимошенко, он не знал. И как их остановить, он тоже не знал. Забежать вперед, да и шарахнуть из орудия? Так ведь можно и полковника зашибить. Или и вовсе, досадно промахнуться. И тогда там, конечно же поймут, что тут случилось.
И все, что задумал, полетит к чертям!
А этого допустить было никак нельзя!
    Ну как? Как спасти полковника, вырвать целым и невредимым его из вражьих лап и уничтожить их? Как?!!
    Впереди блеснула серебром узкая степная речушка, покрытая по неподвижному зеркалу легким утренним туманцем. Передний броневик перед самым ее берегом развернулся влево и, взревев мотором, пошел вверх по течению.
       Через километра два показался под кручей скособоченный остов небольшого сгоревшего самолета, еще малость дымящийся. Прилегающий к самолету камыш так же выгорел и в прореху стала видна и речка и пустынный, невысокий,  противоположный  глиняный берег. Транспортер с Крестинским остановился, полковник вышел, осмотрелся, покачал головой и тут же опять вернулся в кабинку. Гришка уже было начал приостанавливать машину, когда передняя, выбросив из сопла выхлопной черный выхлоп, рванулась вперед.
   Через передний и боковые триплексы он осмотрел остов, по привычке цепко всматриваясь во все мелочи. Немного пониже остова заметил он бугорок чьей-то свежей могилы.
   Внезапно по крыше кабинки оглушительно забарабанило, будто бы по ней дробно застучали сразу несколько молотков. Гришка от неожиданности втянул голову в плечи, сбавил газ, а когда сквозь гул мотора расслышал вой пикирующего самолета, крутанул руль с дорожки то вправо, то влево, уходя от пулеметных его очередей.
  Через приоткрытые смотровые  ему было разами видно, что впереди идущая машина, резко  подскакивая на старых сурчиных норах,  делает те же маневры. И было ему видно, как пулеметные очереди из самолета ровно поднимают вихри желтой пыли по обе стороны ее.
  Чей это был самолет, Григорий так и не понял, но тот сослужил ему хорошую службу. Первая машина, едва он улетел, сразу остановилась.
   Мерно урча мотором, она стояла над самым оврагом, уходящим далеко в балку. Но из нее никто пока не выходил.
   Он подвел свой броневик сзади, остановил его в десятке метров,  не глуша мотор,  взял из подсумка пару гранат и, наспех сунув их в пустую свою кобуру, спокойно подошел к машине со стороны наглухо запертой бронедверцы Крестинского.
     Глуповато улыбаясь, постучал в дверь, а когда она приоткрылась, подмигнул и приятельски улыбнулся повернувшемуся немцу, рванул на себя полковника и в свободный проем швырнул внутрь сразу обе гранаты, одну подальше, под башню, под боеукладку, вторую - в переодетого механиком и застывшего в недоумении немецкого офицера. Захлопнул дверцу, подхватил вытаращившего глаза Крестинского и с силой толканул его под откос, в овраг.
    И, когда они скатились на самое дно его, сверху рвануло так, что их и там, в сыроватой глубине оврага, оглушило и почти  наполовину засыпало противной, сухой овражной глиной. Краем глаза увидел Гришка громадный огненный столб, сквозь грохот взметнувшийся в голубое летнее небо. Колесо от броневика, шипя и подпрыгивая, пронеслось и легло рядом, чуть не зашибив лежащего ничком, ничего не понимающего, подавленного Крестинского.
   Когда взрывы боеприпасов там, наверху, внутри горящего броневика несколько поутихли, Гришка, как ни в чем ни бывало, сплевывая набившуюся в рот пыль, толкнул оцепеневшего, оглушенного, засыпанного сухой пылью Крестинского:
- Слышь, полковник… А вы зачем остановились-то?
   Тот молча приподнялся, тяжело переводя дух, сел, отряхнулся, натянул  свалившуюся пилотку и на сером его лице отобразилась злость:
- Ты мне чуть руку не вывихнул. Что ты за человек, Григорий… Как из камня вытесан. Ты только что отправил на тот свет живых людей… И… Тебе… Как ни в чем ни бывало!
- Эх! – усмехнулся Гришка, так же отряхиваясь от пыли, - людей. Людишек… Не людей, полковник, не людей. А врагов наших с тобой, понял ты? Врагов! Мы на войне, а не в театре. Привыкай и запоминай, кто теперь враги. А кто просто, живые люди.
   Пригнувшись, пробрались по оврагу наверх, к заднему транспортеру. Тот, впереди, густо дымился, башня отлетела в сторону на несколько метров, чадный столб черного дыма поднимался высоко над ним.
- А этот… Пленный. Здесь?
    Крестинский, бледный и задыхающийся, пошатываясь, ухватился за крыло машины. Глаза его слезились, то ли от недавнего взрыва над головой, то ли от пыли.
Гришка, будто не слыша, взглянул на него в упор:
- Да здесь, пока. Надо выкинуть в овражек. У тебя карта где? Ты ж по карте нас вел? Двигаться теперь нам… Куда?!
   Тот тяжело вздохнул, молча показал на горящий впереди броневик. Отвернулся к броне:
- У меня там… Не только карта. Там и последнее… И единственное фото сына, Андрея осталось.
- Давай, влезай! А то нас возле этого костерка вмиг накроют. Не те, так эти. Карточка, говоришь? – исподлобья усмехнулся он, усаживаясь в седло водителя, - при себе надо, господин полковник,  такие дела носить. Как хоть назывался он, тот хутор?
- Крапивный, кажется.
- Эх, ты, а еще военный человек! Кажется ему… Крестись, ежели тебе кажется.
   Крестинский от укора Гришки заметно оживился, глаза его блеснули:
- Нет, ну я… Конечно, помню. Дирекция нашего движения была вдоль русла этой речки, там впереди, верст десять, будет село, название его как-то связано с этой же речкой… Мосты? Нет, не мосты. Но что-то вроде этого. А дальше, так же вдоль реки, верст шесть-семь и будет тот самый хуторок. Конюшня на северной окраине.
   Транспортер, окутываясь сизыми выхлопами,  гремел мостами, ревел на подъемах, его подбрасывало на мелких овражках и старых вымоинах, Гришка, раскрыв смотровое окно водителя, с тревогой все поглядывал вверх:
- У того самолетика, который утром нас накрыл, видать, пушки не было. У того, какой прилетит, пушка проклятая может и оказаться!
- Что с того, Григорий?! – старался перекричать рев мотора Крестинский, - это же броневик!!
- Эх! Для авиапушки это не броневик, а картонка! – кричал раскрасневшийся Гришка, все чаще поглядывая на безоблачное мирное небо, - крестись, Крестинский, авось выберемся!
    Броневик временами сбавлял ход, мерный рев его мотора нарушался, скорость падала  и тогда Гришка злился, наливался кровью,  плевался и матерился последними словами:
- Эх, колбасники чертовы! Как привыкли на капиталиста из-под палки ишачить, так и теперь халтурят! Нет бы перед такой операцией свечки проверить, а?! Фильтра поменять? Карбюратор продуть, ну там, еще какие технические дела?
      Крестинский взглянул на часы, уже было около полудня. Он повернул ключ радиостанции и, когда вспыхнула красная лампочка, велел Гришке остановиться:
- Глуши мотор, Григорий. С минуты на минуту будет сеанс связи с  майором. Так… Что передать Абверу, госпо… Товарищ старший лейтенант?
  Гришка усмехнулся, потягиваясь, смачно сплюнул через левое плечо:
- А передай им мой пламенный коммунистический привет, полковник!
   Мотор умолк, наступившая тишина оглушила их обоих. Владимир нахмурился, пристально взглянул на ухмыляющегося Григория:
- Ну уж нет, Григорий, так нельзя.
    Крестинский от чего-то оглянулся назад и в полумраке артотделения броневика с ужасом увидел окровавленный труп Атарщикова, ничком лежащий на полу с раскинутыми в стороны тощими руками. Совсем мальчишеские пальцы посинели и были зловеще растопырены. Он невольно вздрогнул, но виду не подал.
- Мы не должны никоим образом выдать им то, что тут произошло. Они там должны быть уверены, что все у нас идет по плану этого абверовского майора. А иначе они в считанные часы кинут в этот район какую-нибудь часть, например, идущую на фронт, оцепят и грош цена всему этому нашему представлению. Поэтому в первую очередь, нам надо точно сказать им, где мы находимся, а я об этом понятия не имею…
     Гришка выскочил из машины, ловко взобрался на крышу башенки, удивился большому жирному кресту, намалеванному белой краской на верхнем люке, прильнул к окулярам бинокля.
   Стояла полуденная тишина и только редкий ленивый перекрик речных жаб нарушал ее. Речка, увитая качающимися зарослями камыша и зеленой осоки, то расширяясь, то суживаясь, терялась, петляя,  где-то в сиреневой дали. Правый ее берег был гораздо выше левого, глинистые отвесные выступы его, покрытые темными стрижиными норками, свисали над ее зеленоватыми водами. Левый же берег был пологий, изумрудно-зеленый, плавно и незаметно уходил он в медленные ее воды. В степи, на восток, на удалении километра два-три, виднелись какие-то деревья, постройки, там вился едва различимый сизоватый дымок.
    Григорий выставил бинокль поточнее под свое зрение, еще пристальнее всмотрелся в те строения и увидел выпряженные брички, вывешенное белье, палатки и несколько лошадей, привязанных в тени под деревьями. Чуть поодаль стояло какое-то строение, крытое старой соломой и похожее скорее на сарай, чем на хату. Он еще раз перевел бинокль на лошадей, усердно отмахивающихся хвостами от слепней. Их было привязано в ряд семь - восемь голов.
- Ну, нам хватит.
    И решение, в силу его довольно авантюристичного характера, решение самое верное, самое правильное в этой ситуации, тут же приняло в его голове очень четкие очертания, он тут же представил, как они все вместе, верхами,  выбираются ночами через линию фронта, которая, как он надеялся, пока еще не стала сплошной, выбираются тихо, вдали от больших дорог и селений, останавливаясь на дневки в глухих балках или камышовых урочищах, и, как он рассчитывал, на третьи - четвертые сутки  они выберутся-таки в расположение какой-нибудь нашей части.
    Он хотел было влезть обратно, когда увидел, что Крестинский уже тоже стоит возле машины и пристально смотрит в небо. Гришка обошел запыленный корпус, то же взглянул вверх и, не найдя там ничего для себя приметного или интересного, заговорил, четко разделяя слова:
- Вот что, полковник. Вот эта махина, - с сосредоточенным видом он похлопал по броне транспортера, - нам только в тягость. Маршалов так не вывозят. Вернее, возят их так только на параде. А тут - это наша погибель. И Маршала. А потому, по мне, так лучше бы они отправили нас на лошадях, верхами. Тимоха… Ну, Маршал, он в седле и вырос, да и Хрущев, я так кумекаю, жить захочет, так и не свалится. А этот маскарад… Сомнительное дело!  Ты сам-то… Не разучился еще?
- Нет, не разучился. А что… У тебя тут недалеко… Припрятаны собственные табуны, Гриша?
   Крестинский в первый раз назвал его так, просто, непринужденно, как давнего друга. От того Гришка чуть вздрогнул, слегка залился краской, но виду не подал, а, отвернувшись, кивнул на восток:
- А у меня тут, полковник, все собственное! Я на своей земле. Есть у меня тут и кони. Я вот,  щас вот эту колымагу спущу пониже, чтоб она не маячила почем зря. А… Ты возьми автомат да  и отойди пока… От греха. Во-о-он в тот лозняк, - он показал рукой на густые зеленые заросли на берегу, гораздо ниже, - и жди меня там. Через пару часов буду.
- Точно… Будешь? – с сомнением в голосе тихо спросил Крестинский.
- Буду, буду, полковник. Ты… Дай-ка мне свой пистолет. А то меня ваши абверы отправили захватить им целого Маршала Тимошенку, да  еще и голыми руками.
         Уже через полчаса он, бесшумно, по-волчьи зайдя с подветренной стороны, чтобы своим чужим духом ненароком не  встревожить лошадей, чуток отодвинув кусты дикого терновника, очень внимательно рассматривал эту стоянку. В почти неподвижном воздухе стоял терпкий запах креозота, смешанный с острым дымом кизяка. Лошади, восемь голов, лениво отмахиваясь хвостами от надоедливых слепней, сонно дремали на привязи в углу дворика, в тени раскидистых, едва зацветающих акаций. Их легкий пряный аромат мало-помалу пробивался сквозь приторность остальных запахов. Судя по всему, решил Гришка, тут стоит или ветеринарный лазарет какой-то тыловой немецкой части или что-то в этом роде.
      На тонком телефонном проводе, протянутом между деревьями, сушилось, слегка раскачиваясь на ветерке,  мужское нижнее белье очень большого размера, такая же большая белая майка со свастикой посредине, несколько пожелтевших портянок, пестрые носки  и солдатские  брюки-галифе советского образца, но очень малого размера, а так же сияющий белизной лифчик, чему Гришка сперва малость удивился, но тут же кое-что сообразил.
   Раздался скрип несмазанных дверных петель и из покосившейся саманной хаты, с недавно ободранными лошадиными зубами краями камышовой крыши, вышел, сонно раскачиваясь, очень толстый очкастый немец в одних галифе и сапогах и, петляя пухлыми кривыми ногами, поковылял в нужник, стоящий тылом как раз напротив Гришкиного убежища. Изломанную дверь, сорванную с навесов, он аккуратно отставил, а, едва втиснувшись своим широким задом в нужник, так же приставил ее обратно уже изнутри.
    Доски задней стенки нужника, черные и покоробившиеся от времени,  едва держались на ржавых гвоздях и Гришка своим мужицким глазом приметил это сразу.
В недалекой рощице весело свистели соловьи.
     Облезлый, худой пес, весь в репьях, дружелюбно виляя коротким хвостом, робко повизгивая, подошел к кустам и, облизываясь,  молящим взглядом уставился на Гришку. Тот тут же понял, что отгонять его бесполезно, вынул из кармана краюху хлеба и, помахав ею перед носом животины, откинул ее подальше:
- Та што ж они, суки, такого знатного кобеля и не накормили…
    Толстый немец, кряхтя и отдуваясь, уселся на очко и не успел ничего понять, когда Гришка, тихо вынув позади доску, аккуратно, как столичный брадобрей,  прошелся по его широкой глотке заточкой. Тот ахнул, затрясся,  выставил в стороны толстые свои руки и влажно захрипел, что-то судорожно ища руками и уже давясь собственной кровью.
     Кобель посреди неширокого двора невозмутимо лакомился хлебом, довольно ворча и прижимая краюху одной лапой к земле. Голуби в шаге от него, осмелев, дружно воркуя, деловито клевали из зеленой травки сухие хлебные крошки. В глубине двора все так же отфыркивались лошади, сонно качая гривами и изредка переминаясь с ноги на ногу.
    Едва немец затих, свесив крупную свою голову на широкую волосатую грудь, большая зеленая муха тут же безмятежно уселась на его лысую макушку и, деловито кивая головкой, побежала через отвисшую выбритую щеку вниз, туда, на его грудь, где теперь  заманчиво пахло теплой парной кровью.
     Доску Гришка так же бесшумно приставил обратно, тщательно вытер заточку о зеленую травку, озираясь, перевел дух. Прислушался.
   Перемахнув через зеленую плетеную оградку, густо увитую диким хмелем, притиснулся он к покосившемуся окошку с крашеной рамой без стекла. К окошку вплотную подходили кусты дикой смородины, часто усыпанные мелкими зелеными ягодами, и Гришка с большим трудом, бочком-бочком,  протиснулся вплотную к набеленной стене. Из хаты  густо и сочно пахло только что зажаренным салом. Вдруг из окошка донесся тонкий  скрип патефона и медленно полилась  тихая, добрая музыка.
      Стараясь держать голову на фоне кустов, он медленно, самую малость, лишь бы ухватить зрением всю комнату,  возник в крайнем нижнем углу окошка.
    Большой черный кот, свернувшись калачиком, мирно дремал на неширокой лежанке, свесив пушистый свой хвост вниз. Хвост слегка подрагивал и раскачивался в стороны. Иной раз хвост задевал за края кирзовых  сапог малого размера, стоящих под припечком. Рядом с сапогами стояло ведро с водой, на припечке тускло блестела желтыми боками  большая медная кружка.
  На набеленной стене висел цветной плакат с бодро салютующими веселыми пионерами, верхний край его, где трубили ввысь медного цвета пионерские горны,  был оторван и на том месте стена была гораздо белее, чем вокруг. Под плакатом на гвоздике висели на широких ремнях два коротких австрийских карабина без магазинов.
    На железной кровати, поджав под себя тонкие голые ноги, сидела на полосатом скомканном матрасе молодая женщина в короткой исподней рубашке, несвежей и совершенно измятой,  и, мечтательно прикрыв глаза, чесала ореховым гребнем длинные, до пояса, волнистые русые волосы. Полная ее грудь с выпирающими из-под тонкой ткани крупными сосками, слегка покачивалась под рубашкой в такт плавным  движениям ее белых рук. На столике, аккуратно сложенная, лежала ее выглаженная гимнастерка советского образца с яркими пятнышками невыгоревшей ткани вместо петлиц.
     Музыка безмятежно выливалась  из патефонной мембраны, она гуляла по низкой хате, плыла по тихому дворику, а Гришка, осторожно вынувший раму и уже бесшумно перемахнувший в комнату, не дыша и глядя прямо в красивое ее лицо, опущенные и чуть подрагивающие ее веки, вдруг неожиданно сам для себя скользнул ладонью под ее рубашку, слабо сжал теплую и податливую грудь  и ласково потеребил горячий и твердый ее сосок.
      На полных губах женщины скользнула несмелая, едва заметная  улыбка и, не открывая глаз, она тихо застонала:
- О-о-о… Ой, Ганс… Милый мой Ганс… Либен Ганс… Какой ты ненасытный… О-о-о… Не надо…
    Гришка сжал грудь чуть сильнее и вдруг ее глаза вздрогнули и широко распахнулись, они тут же наполнились ужасом, ее тело задрожало, гребень упал на пол,  рот ее приоткрылся и она, жалобно вскрикнув, упала, задыхаясь,  навзничь на кровать, растрепав волосы и безвольно раскинув в стороны красивые свои руки.
      Он огляделся. Вода в большом стерилизаторе, стоящем на пылающей печи, стала закипать, приподнимая паром его крышку. Заглянул в соседнюю комнатку, тесную, полутемную, низенькую, заваленную запыленными седлами, уздечками, копытными щипцами, какими-то коновальскими принадлежностями и, радуясь, что наткнулся как раз на то, что нужно, еще раз убедившись, что тут больше никого нет, вернулся к женщине, набрал в кружку холодной воды, плеснул ей на побелевшее лицо.
   Она тут же приоткрыла глаза и, в ужасе уставившись на Гришку, на его особистскую фуражку с малиновым околышем, прикрывая ладонями грудь, испуганно забилась на край кровати, дрожа всем телом и стыдливо поджав под себя голые свои ноги.
   Он присел на табурет рядом, снял фуражку, вытер ладонью взмокревшие волосы, ласково подмигнул ей:
- Ты кто будешь, красавица?
    Она насупилась, опустила мохнатые ресницы:
- А… Вот лапать только не надо, товарищ… Командир.
- Что, давно в плену? Уже и звания не различаешь? А этому… Гансу, так тебя лапать завсегда можно?
- Эт-то не В-ваше дело.
   Она нахмурилась еще больше, красное ее лицо запунцовело. Она чуть закусила нижнюю губу, отвернулась к стене. Гришка по привычке незаметно следил за ее руками. Руки были белые-белые, а розовые ноготочки на пухленьких, полудетских  ее пальцах были коротко и ровненько острижены.
  Вот ее правая рука, та, что от стены, вздрогнула, медленно отодвинулась за спину и скользнула под подушку. Вот она показалась снова и черная рукоятка револьвера мелькнула, крепенько сжимаемая этими,  такими хрупкими, полудетскими пальчиками.
    Она тонко вскрикнула. Гришка перехватил движение ее руки и легко вывернул револьвер в свою ладонь, наивно улыбнулся:
 - Правильно, гражданочка. Оружие надо сдать. От греха! Так… Ты одна тут? Или еще кто есть?
    Она втянула растрепанную голову в узенькие, подрагивающие  белые плечи, скорбно сомкнула полноватые губы. Гришка, все так же улыбаясь,  поднялся, бросил взгляд в окошко, во дворике было так же тихо и пусто. Он подошел к печи, чуть склонился над сковородой:
- Ой, а чего это тут у нас? Сальцо. Хорошо. Ой… Картошечка… Очень хорошо!
     А сам все не мог принять решение, времени в обрез, брать ее с собой, так это еще одна обуза, а не брать… Дивчина, видать, неплохо устроилась тут, при этом жирном Гансе. Она быстро сдаст его появление  первым же немцам, какие сюда, несомненно, заявятся.
- Ты не боись, не трону. Тут что у вас? – он вилкой деловито отправлял в рот румяные кусочки сала, - ну… У немцев… Ветлазарет?
- Н-нет, - она мотнула головой, отведя глаза в сторону, все силясь дотянуться и незаметно выглянуть в окошко, - тут копытная мастерская. Ганс… Он… Он совсем  не военный! Он мастер, он просто, ну, копытник конский. Сюда они всех хромых лошадей приводят…
- Понятно. Все они… Вот что, барышня. Комсомолка, небось? Вижу твое положение. Сам… Сами мы…  С плена идем. Так… Ты с нами или как?
   Он перестал жевать и пытливо всмотрелся в ее тонкое подрагивающее лицо.
     Она подняла на него слезящиеся, полные ужаса глаза. Крупные слезы вмиг набухли, сверкнули  и покатились по ее худощавым бледным щекам.      Заслоняясь от него ладонями, как от хищного зверя, она отвернулась к стене и тихонько заголосила:
- И пошла бы-ы-ы… И пошла! Сама ж в плену-у-у… И мамку-у-у  жалко, мамка у меня в Саратове-е-е… Да куда?! Куда теперь от… Ганса мне, скажите, това… Ну куда-а-а? Как в плен мы попали… Уже я… Четвертый месяц с ним! – вдруг сорвалась она в крик, - четвертый месяц!! Как баба! Как жена живу! Тяжелая я… Ребеночек будет… Ребеночек у меня… Ребеночек, товарищ…
    Она вдруг проворно соскочила с кровати, на острых своих коленях рабски подползла к Гришкиным ногам, обняла запыленные его сапоги, зарыдала в голос, с надрывом:
- Ой… Не погуби-и-те, това-рищ команди-и-и-р… Христом-богом прошу-у-у… Ну куда же я… Такая?! Куда-а-а? От него… Пойд-у-у?!
     Гришка тяжело вздохнул, вмиг потемнел лицом. Мысли в башку поползли - эта черная, а та - еще чернее. А ежели не пойдет? Что делать с нею, дурехой? Остается… Ликвидировать? Нет! Вдруг пришлась на ум ему дочь, Клавочка. Ровесница ей, поди. Ребеночек…
     Он оторвал от ее мокрого лица свои сапоги, стиснув плечи, приподнял и усадил ее на край кровати:
- Тебя как звать-то? В армии ты кем служила?
- Паша я. Пра-сковья. Ку-рочки-на, моя фамилия, - все еще всхлипывая, она подолом рубашки вытирала мокрое лицо, - и… Мед-сестрой я служила.
- Вот что… Прасковья! С Гансом твоим я договорюсь… Точнее, уже договорился, он… Там, в сортире… Правда… Ты не поверишь! Помер он внезапно. Ну, в общем, Ганс тебя отпускает. Ты собирайся пока, а я…
      Нечеловеческий, звериный крик раздался в полутемной тесноте хаты. Она вскочила на кровати и дико, в голос взревела, давясь своим криком и слезами, заползая всем худым телом, царапая ногтями набеленную стену.
   Гришка аж маленько отступился назад, несколько ошарашенный такой ее реакцией на смерть этого толстого немца, очкастого копытника Ганса.
   Кот с лежанки порскнул в окно. Лошади на привязи шарахнулись, остро насторожили уши. Сердито залаял из-под брички кобель.
    Босиком, в своей ночной сорочке, юркнула она в проем двери и, будто безумная, простоволосая, с криком отчаяния  белой тенью метнулась она через дворик к нужнику.
 Сорвала, с силой откинула в сторону дверь.
    Увидев застывшего Ганса, вывалившего темно-синий язык, с кровавой бородой до пояса, она с криком упала на траву и поползла, покатилась, царапая пальцами то траву, то свое лицо, это продолжалось с минуту, потом ее вопли поутихли, превратились сперва в невнятное мычание, потом в какое-то бессвязное бормотание и, наконец, уткнувшись в землю, она затихла.
    Гришка тяжко вздохнул, с  трудом оторвал взгляд от ее худенького тельца, мельком взглянул на часы, присел на пенек, закурил папиросу, и молча, пуская кольцами дым, с невозмутимым лицом  наблюдал за нею, опять размышляя, что теперь с нею делать.
    Через несколько минут она зашевелилась, подняла от помятой травы  свою раскосмаченную пыльную голову, еще раз взглянула она безумными глазами в раскрытый нужник, гневно зыркнула на Гришку, поднялась, неуверенными шажками тихонько побрела, босая,  в хату.
 - Што… Все? – бросил он ей вдогонку.
- Все, - слабо махнув рукою, едва слышно, не оборачиваясь,  ответила она.
- Ну… Тогда… Собирайся, Паша – Прасковья! Времени мало…
     Он поднялся с пня, подошел к лошадям, уже мирно жующим свежее луговое сено. Сразу приметил, выделил троих, похожих на буденновцев, с характерными потертостями на холке, спине, по бокам, где всегда трет в долгом походе безжалостная седельная подпруга. Прошелся ладонью по морде, по боку.
   Верховые! Еще двое тоже, по-видимому, в седле ходят. Только малость худоваты.
    У остальных мокрыми хомутами натерто по лопаткам, скаковые суставы сбиты барками, бедра чуть потерты постромками. Упряжные, не скаковые, решил он.
Почти  на  всех стоит белесое тавро разных кавчастей Красной армии.
«То же… Пленные, родимые!»
     Лошади, почуяв незнакомого человека вблизи, насторожились, поводя круглыми глазами и мелко прядя ушами.
    Выстрел вдруг ударил от хаты, пуля смачно шлепнулась в деревянный борт брички, прошив его насквозь и выбив несколько желтых щепок. Лошади, натянув поводья,  шугонулись, захрипели, вырываясь из привязи.  Гришка мгновенно упал под бричку, в падении выхватывая и взводя револьвер. Откатился подальше, в кусты дикой смородины. Замер.
  Установилась тишина. Вдоль тех же кустов, извиваясь меж ними, как уж,  медленно подполз он к самой хате, держа на прицеле окно и распахнутую дверь.
     Она сидела на полу, тихо скуля по-бабьи, расставив худенькие ноги и обхватив свою вскосмаченную голову тонкими подрагивающими пальцами. Пальцы слабо шевелились, словно что-то ища в русых волосах. Карабин Манлихер, без магазина - валялся на полу рядом.
« Вставила один патрон и пульнула. В горячке, дура. Видать, полюбила крепко ты своего немца, девка… Э-эх!»
    Теперь он уже точно знал, что с нею делать дальше. Теперь она пойдет с ним, куда он скажет. Как шелковая пойдет. Он хорошо знал этот острый гребень, этот тяжелый излом в человеке. Не раз и не два ломались на его глазах разные люди, мужики, крепкие не только телом, но и нервами. Это как вершина горы для идущего. Подъем, тяжкий подъем уже  позади. Ты переводишь дух. Ты стоишь на изломе горы. Теперь только спуск. И все. Сломался. Уходит, теряет смысл все, что было до него. А после него уже будет все совсем, совсем  по-другому.
    Да и стреляла-то она так, для себя больше. С тридцати шагов и не попасть? На курсах-то, небось, учили с карабином обращаться… Но теперь она перешагнула, прошла этот барьер.
   Он вздохнул, сел рядом, посмотрел в голубеющее небо, притянул ее к себе, за теплые плечики обнял. Ее тонкое тельце все еще вздрагивало от всхлипываний. Неожиданно для самого себя, он ласково, по-отечески, погладил ладонью ее голову, тихо вздохнул:
- Што ж ты, девка, меня все время шлепнуть-то хочешь, а?.. Я ж свой. Русский. И… Я ить пожить еще желаю. У меня вон… Дочка такая же, есть, как и ты. И еще куча детишек имеется…
    Она вдруг зарыдала в голос, уткнулась ему в грудь. А он все гладил и гладил ее по щуплой, раскосмаченной,  маленькой головке и все ему казалось и казалось, что гладит и ласкает он свою еще совсем маленькую, голодную, без мамки, Полюшку. Теплый-теплый ком подкатил к горлу, глаза его заблестели. Стало растекаться это тепло и в его груди. И не хотелось прерывать, хотелось держать при себе то тепло и держать…
- А сюда как попала?
- А я… Я вон. С ними обращаться обучена. Ветфельдшерица.
Она кивнула в сторону коновязи.
- Так ты, выходит, очень  ценный боец, Прасковья… Ты прости за… Ну, в общем… Ладно! Ну-ну-ну… Хватит. Хватит, боец Прасковья! Дело надо делать. Иди, собирайся.
   Он пальцем подхватил за ремень карабин, резко поднялся, за тонкую маленькую ладонь поднял и ее. Вытер ребром ладони ее мокрые глаза и в первый раз заглянул в них.
   Ни страха, ни ненависти там уже не было. Было белое безразличие и тонким теплым ручейком уже пробивалось доверие.
    Высоко-высоко в небе нарастал гул многих моторов. На небольшой высоте куда-то на северо-восток прошли ровными ромбами  десятка три черных немецких бомбардировщиков. Их плоскости вороненным крылом порой блестели, слепя глаз,  в лучах сияющего майского солнца.
     Фронтовые лошади, давно привыкшие к этому гулу с неба, безразлично и мирно жевали сухое сено, временами отфыркиваясь и отмахиваясь хвостами от наседающих настырных слепней.

          Маленькая серая мышь, мелко семеня короткими лапками, пробежала по глинобитному полу конюшни, остановилась на мгновение, принюхалась и, вдруг услыхавши человеческий голос, юркнула куда-то в старую посеревшую солому в углу.
     - С-сука… Костенко жалко. Да и Баграмян, неизвестно где теперь. Водки бы… Напиться в сиську, да и пулю в глотку…
- Да ты што?! Ты чего это, Сема? А ну… Отставить, товарищ Маршал…
   Хрущев резво вскочил со своего топчана, склонился над вытянутым, изможденном морщинами,  почерневшим лицом  Тимохи, стараясь в полутьме рассмотреть его лучше.
- А ты думал… Простит нас Хозяин теперь? – Тимошенко криво улыбался, подложив могучую руку под широкий затылок и мечтательно прикрыв глаза, - нам теперь… Та же пуля, Никитка, только после многократных… Хороших. Основательных мордобоев у товарища Абакумова. Ты к Абакумову хочешь? Я – не хочу. Так что… Выбор у нас теперь небольшой, Никитка. День и ночь звонили… Убеждали, што отобьем и Харьков и…
   Он сочно изобразил ртом громкий лошадиный пердеж.
- Такое не прощается.
- Я… Я стреляться не стану! – Хрущев затрясся всем низеньким своим полноватым телом, его по-бабьи круглое лицо покрыла гримаса ужаса и страха:
- Я… Я-я-я… Ты, Тимоха, как хошь, конечно… А я…
- Ну и дурак.
    Тимошенко сказал это тихо, спокойно. Он поднялся, свесил длинные ноги в высоких сапогах на пол, отчего-то с минуту молча рассматривал их, словно любуясь нежным блеском хорошей яловой кожи.
- Хозяин нас не простит. Мы ж с тобой заткнули глотку… Василевскому, а ведь он был прав. А теперь што? Теперь выбор у нас с тобой, Хрущ, невелик. Ежели сами застрелимся, Хозяин это оценит. Героически павшими запишут. И детям и внукам, как говорится… Ну, а ежели пульку в подвальчике… Сам понимаешь. Предатель. Изменник Родины… Кстати, ты не знаешь, Никита, отчего это все и повсюду пишут «изменник Родины»? Ведь правильнее было бы «Родине»? Ну, кому ты изменил? Родине, конечно же.
   Он беззаботно заулыбался, наблюдая за притихшим, поникшим, с помертвевшим лицом Хрущевым. Тот молча кусал полные кривые губы, лихорадочно размышляя о чем-то своем.
   Наконец он сам, кряхтя,  улегся на свой топчан, сложил пухлые руки на груди, закрыл глаза, совсем как покойник. Тимошенко аж присвистнул:
- Ты чего это? Никак, помирать собрался?
- Я так всегда, когда мне надо успокоиться, делаю. Меня этому… Еще в Юзовке, очень давно, один умный человек научил. Хороший был, добрый. Все в приказчики меня прочил.
- А ты и есть приказчик, Никитка. Только советский. Вернее и не скажешь.
     Где-то там, над соломенной крышей конюшни, высоко в небе загудели бомбардировщики, так много, что саманные стены конюшни мелко задрожали от надсадного рева их моторов. А с потолка посыпалась мелкая, противная пыль.
- С бомбами идут, суки. Добивают где-то за Северским Донцом наши танковые бригады…
    Когда гул стих, Хрущев склонился под топчан, вытащил небольшой солдатский рюкзак, порылся в нем.
- Ты помнишь, Семен, у меня на Юго-Западном, на шестой день войны Вашугин застрелился?
     Хрущев вынул откуда-то солдатскую фляжку, под ухом немного помотал ее, стал отвинчивать маленькую пробку.
- Тот, который был корпусной комиссар, член Военного совета фронта?
- Именно, тот.
- Отчего ж… Помню. Он все под Кирпоноса копал. Сталин тогда сильно ругался, говорил, сколько еще таких «красных девиц» повсюду в войсках на командных должностях сидят!
- На, хлебни малость. Только и мне еще оставь. Это водка.
   Тимошенко сделал пару глотков, вытер крупное безусое лицо, удивленно выкатил глаза, протягивая фляжку обратно:
- Вот, хохол, а?! Я уже второй день в сухомятку, а у него еще и «рыковка» где-то припрятана… Вот она, ваша мелкобуржуазная натур-р-ра…
- Я не хохол. Я курский! А… Ты слухай  дальше, натура! – скривив губы, обиженно проговорил Хрущев, - ведь… Мы тогда в объяснениях написали Хозяину, что этот Вашугин повез в Восьмой корпус наш приказ о скрытной передислокации, а сам, подлец такой,  устно заставил комкора Рябышева срочно наступать, уж не помню, на какой-то там городишко. А тот поддался, ввел корпус в бой по частям и немец тогда разделал их, как Бог черепаху.
- Помню я, Никита, всю эту чехарду. Ее тогда хватало повсюду. А ты-то… К чему это клонишь теперь?
- А к тому, что хочу тебе всю правду открыть. Он, этот Вашугин, вовсе не потому вышел тогда из моего блиндажа и застрелился, что раскаялся в своем самоуправстве, Сеня! Не потому! Нет!
    Хрущев внезапно смолк, склонил лысую голову, уткнул в кулак нос. С минуту раздумывал, но потом поднял белесые свои глаза, снизу вверх, сощурился, словно прицеливаясь. Тимошенко исподлобья всмотрелся в гладко выбритое, но за последние дни сильно исхудавшее и потемневшее лицо Никиты.
     А тот заговорил тихо, вкрадчиво, по-лисьи, воровски,  осторожно подбираясь к самой сути:
- Он тогда мне… Члену Военного совета фронта! Он тогда мне… В том самом блиндаже, Семен. Он тогда мне предложил сдаться немцам. А вот теперь и я… Сам. Тебе… Как бы…

    Хрущев внезапно умолк. С немым вопросом в лице пытливо и заискивающе всматривался он в мрачное лицо Тимошенко. Но, сомкнув губы,  тот молчал. Только живее заходили желваки на небритых скулах.
- Устранить Кирпоноса, как преданного Хозяину, предложил. Ну и… И отдать приказ всем частям о сдаче. Вот что предложил он мне тогда!! – голос Хрущева перешел в робкий, дрожащий полушепот, - и… Он тогда… Все Францию в пример приводил. Говорил, что и у нас все к тому, мол, идет. У них, говорил, у немцев, такая тактика, которую мы никогда понять не сможем!.. Ты, говорит, о детях своих хоть подумай… О детях!
    Тимошенко встал, его лицо вмиг налилось краской, потом вдруг стало немым и сумрачным. Поскрипывая высокими сапогами, он прошелся по глинобитному  грязному полу конюшни, сплюнул набок, через левое плечо, как на плацу, развернулся к притихшему Хрущеву:
- Ну а ты… Никита?!
    Хрущев втянул голову в плечи, сник, голос его сбился. Он сразу понял, что попал впросак. И еще он, человек хитрый, но хорошо знавший людей, подобных Тимошенко,  сразу понял, что если он теперь продолжит свою очень сомнительную мысль, то будет сразу же и убит на этом самом месте. А пожить ему, уже вкусившему всю сладкую роскошь партийного чиновника высокого ранга, очень хотелось.
И он заюлил.
- А… Я ему и говорю… Говорю… Я… Ему! Ты, говорю, Вашугин, теперь пойди, да и застрелись. Ну, или пиши явку с повинной! Ну, он и…
- Э-э-э, Никитка! Плясун ты е…. ный!
    Тимошенко подскочил к нему, широкой пятерней замахнулся, чтобы ударить, но все-таки ухватил за шиворот, притянул к своему багровому лицу, скаля крупные зубы, захрипел:
- Ты, придурок, болтай, да не забалтывайся!! Я тебе што, падла… В плен топать предлагаю?!! Да я тебя!.. Если уж совсем каюк! Да я тебя теперь самого! Пр-р-риведу в испол-нение!! А бумажку, протокол потом… Прокуроры… Оформят!!
      Тимошенко отпустил затрещавший воротник, будто отбросил от себя какую-то гадость, отступил на шаг, выхватил из кобуры револьвер, решительно взвел курок, вытянув могучую руку, приставил его почти к лысому виску Хрущева,  он теперь дрожал, брызгал слюной, он уже ревел, ревел как бык и Хрущев, чудом вырвавшись из его хватки, ловко вскочил на ноги, заслонил руками искаженное лицо, пригнулся, сунул голову под топчан, стараясь втиснуть туда и все свое полноватое туловище, отбиваясь короткими ножками в хромовых сапогах.
 - Што, жирная собака! Жопа не проходит?! – где-то наверху истерично, громогласно хохотал Тимошенко, аккуратно возвращая курок револьвера в  исходное положение. Вскоре он успокоился, сунул револьвер  в кобуру, присел на топчан  и уже спокойно и примирительно проворчал:
- Ладно. Вылазь. Видел бы тебя теперь Хозяин, орден дал бы. За героическое спасение своей глупой головы в ущерб своей же жопе!
- Т-ты меня… Н-не так понял, Семен, - Хрущев уже сидел на топчане, склонив низко лысую крупную голову, брезгливо отряхиваясь от соломы и серой липкой паутины, - все мы свои головы то и дело с-с-пасаем. И это не всегда без ж-ж-опы обходится! Ты вот с-сам… Думай теперь, кто виноват. Теперь на Баграмяна вали. Небось, этот хитрец вышел уже из окружения!
     Тимошенко снова посуровел, борозды на его лбу стали глубже и темнее:
- Я виноват? Я?!! А почему Малиновский от Ростова тогда не ударил? Почему подвел?! Ударил бы, в тыл краматорской группе, оттянул бы на себя силы Клейста! А я взял бы обратно и Харьков и… И теперь никто бы…
Он задохнулся на полуслове, умолк.
- А что, Родион тебе, Сеня, разве твердо обещал ударить? Он тебе что говорил? Ты что, позабыл?! У него на дивизию больше ста километров фронта! Танков кот наплакал! И те старье! Боеприпасов… Он же и Василевскому… И Самому докладывал!
- Так, а ты… Ты! Што ж ты раньше мне про это… Не талдонил, как вот теперь?! Выжидал, небось, чем оно кончится? Сука ты после этого, Никитка, сука! Вот гляжу я на тебя, и плакать хочется. Все вы теперь… А я крайний!
     Тимошенко застегнул кобуру, грузно опустился на топчан, насмешливо всмотрелся в поникшего Хрущева:
- Одного не понимаю, Никита. Отчего тебя Хозяин еще в тридцать пятом не удавил, а? Ты ж чистый троцкист, а? Да ты ж…
   Хрущев вскочил, весь затрясся, сжал толстые кулачки, его маленькие глубокие глаза налились кровью и стали еще меньше:
- Я! Я… Осознал! Я!! Раскаялся я!.. Разоружился перед партией! Отошел от идей… Я… Доказал! Я… Я… Никогда…
   И с неподдельным ужасом на красном лице и полураскрытым ртом он умолк на полуслове.
- Головка от х…я, вот ты кто, Никитка. Хватит болтать, тошно. Не ссы ты… Не пропадем! Хотя, ты вот кто? Так, пешка, балаболка, хоть и бывший секретарь всей Москвы. И бывшей Советской Украины! Тебя, Хрущ, Кобе придушить, что два пальца обоссать. А вот… Чтобы расстрелять Маршала Тимошенко, любимца миллионов, бывшего наркома Обороны страны… Э-э-э… Тут надо и народу  и миру хорошенько доказать, что с ним не так. Вон, для Тухачевского, так целый процесс пришлось заваривать. Но то в мирное время было. Так что, Никитка, раз ты со мной в одной упряжке оказался, не бойсь! Не пропадешь!
      Голос Тимошенко теперь стал твердым, грозным, совсем, как на парадах:
- Как стемнеет, тронемся! – он вынул из потертого планшета и развернул небольшую карту - пятиверстку, нахмурился, ткнул пальцем, - на Двуречную, Пески, Валуйки пойдем. Туда Вейхс, я так полагаю,  пока не добрался, слишком много глубоких еще пока речек и они уже без мостов. Пойдем по балкам, камышами, авось, вывезет. Я эти места еще с двадцатого года помню.
- В хуторах надо спрашивать местных активистов, учителей, председателей, комсомольцев… Без них… Мы…
- Ох, и дурак же ты, Никита! – Тимошенко зловеще взглянул сверху вниз, - да они ж тебя в раз сдадут! Мы ж с тобой на всех плакатах висим! Никого нам не надо спрашивать! Тихо пойдем… Ночами! Траву жрать будем, из луж воду хлебать, а только тихо!
     Хрущев тоже всмотрелся в карту, пухлым пальцем коснулся ее края:
- А вот… Тут? Хуторок, кажись? Зайдем, Сеня? Зайдем, - с жаром заговорил он, подобострастно заглядывая снизу в суровое лицо Тимошенко, - зайдем! Раздобудем гражданское… Да и двинем к… Своим, а? Как в прошлом году Кулик выходил из окружения, а? Вышел же, а? Сеня, вышел же?!! Зарыл все, и документы и партбилет и форму… Сталин же его простил, а?
    Тимошенко насупил широкий крестьянский лоб, искоса метнул короткий взгляд:
- Ты, Хрущ, и правда, неисправимый. Я тебе не Кулик! Я своего мундира ни в жисть не сыму! Я Маршал Советского Союза, ты понял меня, дурилка ты мелкобуржуазная?! В своем мундире воюю и в своем мундире и смерть приму, ежели потребуется! А ты… Хоть вышиванку, хоть юбку бабью да титишник напяль… Да и спасай шкуру! Тебе они больше к лицу.
     - Зря, Сеня. Зря.
Тимошенко нагнулся, выглядывая в узенькое окошко:
- Дело к вечеру идет. Ладно. Выйду, отолью маленько.
    Едва прикрылась со скрипом дверь, Хрущев со стоном опустился на топчан. Все! Всего он наслушался от Тимохи, за эти проклятые месяцы, но такого… Все он ожидал от этого тяжелого разговора, но только не это… Знал, знал Никита и ежеминутно помнил, что Сталин все видит, все знает, он никогда и ничего не забывает, что Сталин помнит, откуда, из какого нехорошего стана явился Никита, покровительствовал которому и привел во власть которого уже давно расстрелянный троцкист и предатель Ягода, и не дай Бог, если Он опять решит, что обманул его Никита, не разоружился, не раскаялся! И тогда… Тогда все. Уже не простит!
    - Никитка! Хрущ!! А ну… Соколик… Выдь-ка сюды!
     Хрущев насторожился, прислушался. Рука дрогнула и сама по себе проскользнула в потайной кармашек гимнастерки, крепко обняла холодную рукоятку маленького дамского «Браунинга». Сунул ступни, без портянок, в сапоги, перекрестился, качаясь на ватных ногах, неуверенно двинулся к двери.
   Тимошенко стоял в распахнутом кителе, без ремня, уперши в бока могучие крестьянские руки, у самой кромки изумрудно зеленеющего поля ржи. Поле уходило далеко, на восток, за синий в вечернем свете горизонт. Солнце на заходе вошло в наплывающую тучу и туча от его сияния стала горячо-бордовой с раскаленными, как сталь,  краями. Рожь уже пахла свежим хлебом, она заколосилась, вошла в рост, даже высокому Маршалу была она теперь уже по самые плечи.
- Гляди, Никита, - спокойно, тихо, как на исповеди, проговорил Маршал, - сколько мы с тобой добра народного фрицу оставляем! Как на грех, уродилась нынче ржица-то… Гляди, - он взял в широкую ладонь ядреный, наливающийся живой силой колос, немного приподнял его, приблизил к торжественному, спокойному лицу, - как красуется, а? А как пахнет…
   Он прикрыл глаза, глубоко вздохнул, замер, наслаждаясь сладким запахом колосьев.
    Хрущев молча стоял позади него, с востока, в тени, далеко  отбрасываемой его могучей фигурой. Ладонь Никиты медленно оставила рукоятку пистолета и теперь безвольно повисла вниз.
- Гляди, Хрущ… Гляди… Народ наш. Бабы с детишками, старики… Мы ж в армию… Все тракторы, всех лошадей… Они на себе пахали, сеяли… Сами голодали, траву, небось, ели, а в землю… В землицу нашу, Хрущ, семена кинули! Последнее зернышко кинули. Деткам малым не положили в рот. Армию… Нас с тобой что б накормить, Никитка… А мы вот, драпаем, оставляем. А теперь… Через пару-тройку недель, не больше. Рожь, она ведь скоро зреет. Фриц ее и уберет, да и в свой Фатерлянд отправит. Вагоны отправит! Фриц, он аккуратный, бережливый, правда, скупой, собака.
    Он развернулся к Хрущеву, презрительно смерил его поникшую малую фигурку, оскалился в зловещей, холодной улыбке:
- А нам с тобой, Хрущ, и за это тоже теперь… Ответ держать.
- Так… Ты ж знаешь, Семен Константиныч! Пробовали жечь, всем командирам частей вводную дали, еще на прошлой неделе дали. Не горит она! Сырая, зеленая пока еще…
    Тимошенко сомкнул скорбно губы, сочно схаркнул, презрительно смерил низенького Хрущева с головы до ног, небрежно усмехнулся в сколоченные и неухоженные усы:
- Ты и это тоже… Хозяину будешь рассказывать? Как ты героически, под немецкими бомбами,  чиркал-чиркал спичками, а оно, проклятое… Не горит, язви его в корень! Не горит, товарищ Сталин!!
    Низко кружили ласточки, над полем установилась душная предвечерняя тишина. Горячий воздух майского дня еще висел над полем, над речкой, над миром. Только где-то очень далеко, в медленно надвигающихся с востока майских сумерках, раскатисто и глухо гремело, то ли рвались там снаряды и шел бой, то ли уже зашлась над этой донецкой степью короткая майская гроза.
   Тимошенко постоял в задумчивости, потом закрыл глаза, развел широко руки и медленно пошел по полю, любовно, по-крестьянски касаясь ладонями ядреных ржаных колосьев. Его лицо, почерневшее от горя и поражения, от хронического недосыпа и тяжких переживаний, стало теперь  спокойным и немного торжественным. Он медленно брел и брел, будто бы во сне, почти не дыша, а колосья ржи, пока еще незрелые и оттого мягкие, ласковые, нежно касались его грубых больших ладоней, красовались, весело перекликались меж собой, терпко пахли зреющим хлебом и щедрым теплом земли.    
    Припомнилось, вернулось с тем же запахом ему такое же ржаное поле где-то там, в делеком-делеком теперь его детстве, когда мамка, живая еще, простоволосая, в легкой белой кофтенке,  с краю поля несет им с батей узелочек с ужином, а над полем все кружат черные ласточки и веселые юркие стрижи, набегает легкий жаркий ветерок, а он, Семка, босый и почерневший от солнца, весело, вприпрыжку  бежит мамке  навстречу, радуясь и этому догорающему летнему дню, и этим ласточкам и мягкому хлебцу, и теплому парному молочку, которое несет им мамка…
      Заросли ржи вдруг шолохнулись и раскрылись в двух шагах перед Маршалом. Сперва показались над качающейся рожью две высоко  поднятые вверх ладони, между ними возникло  широко улыбающееся усатое лицо под малиновым околышем пыльной помятой фуражки:
- Товарищ Маршал! Семен Константиныч! Вот так встреча, а?! А ведь я вас сразу признал!
     Мамка вдруг остановилась, нахмурилась, отступилась, потом еще отдалилась, погрозила ему пальцем  и совсем пропала.
      Тимошенко вмиг очнулся, невольно вздрогнул, отступил назад, чуть пригнулся от неожиданности, тараща глаза на это, возникшее из ржаного поля, запыленное усатое лицо и эту форменную фуражку НКВД.
   Тут же он взял в себя в руки, выпрямился во весь свой исполинский рост, нахмурился:
- А мы с тобой, старший лейтенант, детишек не крестили! Представься, как положено, по форме.
Гришка вытянулся в струнку, с сияющим лицом доложил:
- Старший уполномоченный Особого отдела эН-Ка-Вэ-Дэ штаба двадцать четвертой армии старший лейтенант Госбезопасности Остапенко!
- Вижу, что не генерал, - сердито, но вполне миролюбиво  проворчал Тимошенко, - а тут ты каким макаром оказался?
Гришка немного сконфузился, склонил голову:
- Так ведь… Из окружения иду. Идем.
    Он махнул рукой и из зарослей ржи показался Крестинский с автоматом наперевес. Маршал отметил про себя, что этот пожилой рядовой совсем не умеет держать ППШ, но виду не подал, перевел глаза на Григория:
       - А, ну да… Постой, постой…
    Он пытливо и настороженно всматривался в лицо Гришки, стараясь рассмотреть его в уже  наплывающих сумерках:
- Лицо мне твое… Как будто бы знакомое. Очень даже знакомое, а где… Не вспомню! Ты на Финской был?
Гришка усмехнулся, снял фуражку, подвинулся поближе:
- Не довелось. А Вы, товарищ Маршал, такого своего комэска по фамилии Быч помните? В шестой дивизии? Первой Конной?
- Постой-постой… Быч, Быч… Это который распушил казачью дивизию? Это который от тифа помер? Это который мне… Меня тогда… Да… Чуть не кокнул?
- «Крой беглым, Сенька!» - робко и загадочно улыбаясь, все подначивал, угодливо заглядывая в лицо Маршала,  Григорий.
- Ах-х-х ты-ы-ы… - громогласно вскричал Тимошенко, блеснув глазами и всплеснув крупными руками, - так… Вот где я тебя встречал!! Двадцать лет прошло… Больше! Так это ты ему тогда в ухо так залепил, что он… Отлетел в гумно? Ты, што ли? Та твою ж ма-а-ать…
Он оглянулся назад, махнул рукой притихшему Хрущеву:
- Хр-у-ущ!! Товарищ Хрущев! Иди сюда! Гляди-ка, кого нам с тобой сама судьба послала! Вот это да!
- Мы и ваш самолет видели. Точнее, то, что от него осталось.
- Да, жаль, сгорела машина. И пилот наш погиб при посадке. Головой шибко ударился о приборную доску. Пять минут пожил и… Помер на руках.
       Тимошенко мимолетно переглянулся с Хрущевым, вкрадчиво, но с нотками беззаботного простодушия, тихо спросил:
- Так вы, небось, и труп нашего летчика видели? Ну, около сгоревшего самолета?
     Гришка сразу понял, что это проверка. Когда они вчера, спустя пару часов поиска,  двигаясь по берегу этой же речушки, наткнулись на еще дымящийся остов сгоревшего штабного самолетика, он обратил внимание на стронутый с места дерн с уже малость привядшей травкой, в метрах десяти пониже, над бережком, в чем безошибочно, еще с Гражданской, научился он всегда признавать любое скрытное захоронение, хоть под снегом, хоть под землей. Ему еще подумалось, а не лежит ли часом там сам Маршал, которого они ищут? Но свою догадку он тут же засунул куда подальше, ибо понимал, что раскопай они теперь из-под этого дерна труп самого Тимошенко, и тогда он, Гришка, тут же и сам на этом бережку и останется.
    Недоверие уловил, но виду не подал. Изумился самым невинным образом:
- Да нет, товарищ Маршал. Никакого трупа мы там не видели! Может, похоронил кто, из… Местных?
- Тут такие местные, - горько усмехнулся Хрущев, - что обобрать - оберут, а похоронить ты от них сроду не дождешься.
- Неважный народишко… Ушлый, хитрющий. Сами мы его и прикопали, Григорий. Ты, брат, не сердись, время-то какое теперь…
   Тимошенко обернулся, махнул рукой, приглашая за собой. Пропал в проеме конюшенной двери. Через несколько секунд появился уже в кителе и портупее, надевая на ходу фуражку на крупную голову:
- Так. Вот, глядите.
    Он разложил на колене карту, вынул из бокового кармана курвиметр, карандаш, склонился над картой:
- Вот наш маршрут будет. Тут километров семьдесят - семьдесят пять от силы. Их надо нам за ночь пройти! А там переправимся через вот эту речушку и… Поминай, как звали! Там уже свои точно будут. Там отходит наша двести двадцать третья и кой – какие уцелевшие части четвертого корпуса.
- Надо нам спешить, товарищ Маршал, - Гришка отвел глаза, вроде соринка попала, - с той стороны поля слыхали мы как будто… Мотоциклетки стрекотали. Там речка течет и они уже тут были бы, а так, видимо, ищут переправу.
     Пока не мог он сказать Тимошенко, что еще днем Крестинский, оставленный им  там, в укрытом ивняком транспортере, в положенное время вышел на связь с майором Абвера и тот прямо спросил, как получилось, что первый транспортер взорвался. Крестинский не растерялся, доложил, что это была противотанковая мина. Тогда майор, с уже выраженным недоверием поинтересовался, а почему сам Крестинский жив, если он находился в том бронеавтомобиле? И когда Крестинский ответил, что он жив, но ранен, мина, мол, рванула со стороны водителя. Тут же майор и сообщил, что уже выслал им на подмогу мотоциклетный взвод разведки.
    В сумерках пошли вдоль берега. Тимошенко сперва несказанно обрадовался, что этот находчивый особист, старый его друг еще по Первой Конной, успел припрятать и транспортер и лошадей на непредвиденный случай. Да еще и молоденькую медсестру где-то подобрал:
- А вдруг у товарища Хрущева - да живот скрутит, а? Нет, без медицины никак нельзя…
         Громадная желтая луна, подпрыгивая на ухабах,  робко спешила за ними, мелькая в редких перелесках акаций и терновника.  Броневик, тяжело урча мотором, с потушенными фарами, медленно продвигался по узенькой, едва заметной тропинке вдоль берега. Впереди шел Крестинский с белой тряпкой в руке. Гришка то и дело поглядывал на датчик горючего, его уже оставалось не так много. Но следом за машиной, на привязи  по двое в ряд шли, заседланные на всякий случай кони и теперь бояться было нечего.
     По карте выходило, что несколько выше,  в двух верстах, в том же направлении шла фронтовая рокада, но теперь двигаться по ней было крайне опасно: не на свои, так на немецкие мины напорешься.
         Около трех ночи, когда луна уже скатилась к западу,  от рокады взметнулась в их сторону желтая ракета, повисела в темном небе, стала медленно опускаться прямо над ними. Все вокруг озарилось от ее яркого желтого света, броневик отбросил длинную тень на прибрежные камыши и замер.
      И тут же застучал с той стороны крупнокалиберный пулемет, рассекая темное небо трассирующими струями пуль. Несколько пуль гулко ударили по корпусу машины.
   - Дави, дави, Григорий, што ж ты встал?! – взревел Тимошенко.
     Гришка попробовал зажигание еще раз, но мотор молчал. Быстро сообразил:
- Там, товарищ Маршал, с той стороны на моторе бронекрышки нету. Отбита. Видно, пуля туда и влетела.
- Ну так што, - глаза Тимошенко блеснули в полумраке, - по коням?!
Гришка всматривался в темноту за приоткрытым люком дверцы:
- А куда деваться. Глядите…
     С той стороны взлетела еще одна длинная очередь, теперь она прошла уже гораздо выше,  в черноте неба, и тут же  вспыхнули сразу несколько мотоциклетных одиночных фар.
    Гришка покинул транспортер последним. Из подсумка, висевшего за спиной, вынул гранату, сдернул кольцо, привязал шнурком к закрытой водительской дверце изнутри. Саму гранату бросил в подсумок, стянул крепко ремешком, воткнул под сидение. Сам ловко выбрался через противоположную дверцу, закрывать ее не стал.
      Кони, почувствовавшие свободу, уже нетерпеливо гарцевали под всадниками, недовольно отфыркиваясь. Стрекот мотоциклетных моторов приближался, а свет фар исчез в темноте ночи.
Гришка ловко вскочил в седло:
- Там балочка небольшая, спустились, видать. Ну што… Вы давайте вдоль русла, там такие кучугуры, куда им там на мотоциклах… Вперед, товарищ Маршал! А мы тут, - он бросил взгляд на Крестинского, угрюмо застывшего в седле, с автоматом на груди, - чуток позади пойдем. И вас прикроем, ежели чего.
    Но прикрывать не пришлось. Оглядываясь назад, в темень, Гришка видел, как немцы, судя по отблескам фар, через десять минут были уже возле броневика. На минуту там все стихло, а затем оттуда прилетел, разливаясь по низине, глухой раскатистый взрыв.
   Спустившись в неглубокий овражек, они придержали разгоряченных лошадей, Гришка соскочил, нагнулся подтянуть подпругу.
    На востоке уже разливалась желтая теплая заря. В предрассветной тишине только где-то рядом, в камышовых займищах, лениво и мирно шкворчали лягушки.
- Вот никогда бы не подумал, что он такой огромный… Сколько раз видел на газетных фотографиях, а на самом деле еще громаднее… Гренадерская стать!
- Ты про што теперь?
    Гришка попридержал воронка, оглянулся, отметив про себя, что под  полковником гнедая его кобылка явно выдохлась и скоро совсем встанет. Спешился, полез опять подтягивать упорно сползающую подпругу.
- Да про вашего министра… Пардон, наркома бывшего. А… Ты, Григорий, черт, ты настоящий дьявол войны. Тебя послать в Берлин, так ты и самого фюрера притащишь на веревке.
- Не, не получится, - усмехнулся из-под мокрого живота жеребчика Гришка, - я ихнего языка не понимаю. Только разве с тобой, полковник…
    Он нахмурился, качнул головой, привстал в стременах, обернулся к Крестинскому:
- А вот ты его… Самого, ну, Гитлера, видал когда-нибудь? Ну, на митингах там… Ты ж, говоришь, жил в самом Берлине?
- Я не ходил никогда на ихние митинги. А Гитлер… Я с ним, Григорий, даже говорил как-то раз.
- Да ну-у-у?! – Гришка аж шею чуть не сломал, развернулся в седле, перекинув повод через плечо, - врешь! С самим… Гитлером?!!
- Минут двадцать разговаривал. Вот как с тобой теперь.
    Гришка замолчал, насупился, несколько минут ехал, искоса поглядывая на полковника и о чем-то тяжело размышляя. Потом он натянул поводья  и, когда Крестинский поравнялся с ним, не оборачиваясь, глухо бросил, как в никуда:
- Ты… Ты вот што. Володя. Ты про это вот… Ну, про свои задушевные беседы с самим Гитлером… Никому! Слышишь, полковник? Никому и никогда не говори! А то…
И, скорбно сомкнув губы,  сильно пришпорил жеребца.
   Вскоре вдоль сырого речного бережка остро потянуло прелью, кизячным дымком, где-то невдалеке затявкала собачонка, лениво, как по принуждению, расквохтался петух.
- Тут хуторок по карте должен быть, - Крестинский поднял  бинокль, всматриваясь в розовый утренний туманец, - где ж теперь наш Маршал, а?
- Да вот он, Маршал, - Гришка задумчиво чуть кивнул на кучку конского навоза, на утренней прохладе еще дымящегося в молодой траве, - документы оставил.
    Пыльная улица со старыми засохшими колеями от тележных колес, петляла вдоль покосившихся крестьянских хатенок еще дореволюционной постройки, густо набеленных и крытых преимущественно прелой соломой.      Было тихо, улица была нема и пустынна. Бродячая рыжая шавка, выкатившись из плетеной подворотни, густо покрытой диким хмелем, стала ластиться под копыта лошадей, повизгивая и дружелюбно виляя куцым хвостиком.
     В самом конце улицы, возле криницы, Тимошенко, Хрущев и Прасковья уже спешились и теперь, по-видимому,  пытались выудить упавшее в воду ведро.
- И ны трудится, товарыщи командиры, дила ны будэ… Там видра зовсим нымае…
       Пожилая хуторянка, в длинной до пят черной юбке и в темном платочке, подвязанном по самые глаза, опираясь на суковатую палку, приблизилась к колодцу, острым взглядом проницательно осматривая каждого. Немного задержалась на Тимошенко, погрозила скрюченным пальцем:
- Ось хто до нас заявывся… Сам… Енерал.
- Дай нам, мамаша, ведерко, дюже ж водицы охота. Да и лошадей напоить требуется.
    На остроскулом лице крестьянки заиграли желваки, она молча повернулась и пошла к плетню. Сняла висевшее на прутьях небольшое жестяное ведро, протянула Хрущеву, сама же, поправив платок, чуть отступила и  присела на ржавый пень, в тени кустарника:
- Конэй из ричкы напоитэ. Ще скотыну ны поилы доброй водой…
«Эх! Зря засветились мы, товарищ Маршал!» - подумал Гришка, опасливо поглядывая в голубое летнее небо и спешиваясь.
    Он перехватил ведро от Хрущева, ловко щелкнул самодельным карабином, размотал гладкую, отшлифованную временем и руками колодезную дужку. Ведро глухо плеснуло по воде где-то глубоко внизу.
Когда ведро было извлечено, Хрущев тут же протянул к нему свою кружку:
- А ну… Попробуем - ка водицы родниковой…
     Тимошенко взял своей громадной ладонью эту кружку, зачерпнул воды, улыбнувшись, протянул Прасковье, испуганно покосившейся на Маршала:
- На, глотни, сестричка. А то тут некоторые политработники…
    Он не окончил фразу, взял в руки ведро и, прильнув к его краю, стал не спеша, но жадно пить.
- Бижыть. Тикае! А дэ ш твоя войска, енерал?
   Скрипучий голос старухи,  сидевшей в тени, заставил всех вздрогнуть и обернуться.
- Войска твоя де, пытаю? Сыночкы наши дэ? Мы тоби усих своих сынив отдалы. Он! – она медленно поднялась, провела рукой вокруг, - увэсь хутир пустый. Уси на хронти! Дэ диты наши, енерал? Побыти? Чи у плену?
    Тимошенко молча поставил ведро, вытер губы рукавом, невидящими глазами на суровом и багровом лице холодно взглянул мимо старухи, в синеющее утреннее небо. Вскочил на коня, глухо буркнул:
- Дюже ж тут вода у тебя горькая, бабушка… Слушай команду!! Запасайтесь водой. И вперед!!
     И, ссутулившись, как от холодного дождя или стужи, тронулся вдоль пустой и притихшей улицы.
- Вода у нас добра. То… Правда бувае дуже ж гырка, енерал.
Старуха тяжко вздохнула, повернулась к помрачневшему Гришке:
- Трэтий день по шляху гонють и гонють наших нимци. Тысячи! На Миллерово гонють, в лагерь якыйсь. Видро ны забырить. Он, - она махнула палкой на плетень, - повись его поглыбше, шоб ны выдно с дорогы було. А то вкрадуть. Тут щас багато бродяг проходять.
    И, опираясь на палку, склонив седую голову в застиранном, цветастом довоенном платке, тяжело поковыляла вниз по улице.
    
          Уже вечерело, когда, ниоткуда взявшись,  над ними очень низко со свистом пронеслась «Рама». Они тут же бросились врассыпную, но самолет, набрав высоту и развернувшись, прошелся над ними еще раз, не открывая огня.
      И, когда уже на той стороне громадного степного склона увидели они в сумерках позиции какой – то нашей части, так, километрах в трех, не дальше, позади стал опять нагонять их мотоциклетный отряд фашистов.
            Жеребец - трехлетка  под Маршалом с визгом перекувыркнулся и, суча длинными чулкастыми ногами, замер, пуская из расширяющихся ноздрей кровавую юшку. Гришка на лету увидел, как Тимошенко в свете трассирующих пулеметных очередей вылетел из седла и тут же встал на ноги, тупо озираясь по сторонам. Его громадная фигура, бросая длинную косую тень, растопырив руки, качалась на виду у преследователей.      Соскочив с коня, Гришка с силой толканул Маршала в кювет, несколько пуль на излете тут же пропели над их головами.
     Немцы позади были уже совсем недалеко. Сквозь стук пулеметов и с той и с другой стороны стрекот их мотоциклов быстро нарастал. Они вдруг погасили фары, понимая, что теперь они уже под прицельным огнем с переднего края позиций Красной армии.
      Но, погасив фары и, понимая, что преследуемых им уже не взять, они просто стали бить наугад, прошивая пулеметными очередями все пространство перед собой,  вплоть до наших спасительных окопов на той стороне неглубокой степной речки.
« Вот она… Аукнулась наша дневочка… С раками да в прохладной рощице…» - со злостью подумалось Гришке.
       Вчера, когда они только немного отъехали от того хутора с суровой старухой, Маршал вдруг попридержал коня, вскинул бинокль, всмотрелся в берег, густо укрытый зарослями дикого терновника и зеленого, высокого лозняка. Оглянулся, оскалившись крупными желтыми зубами:
- Хорошее место для дневки. Тут и остановимся! Тут, наверное, вон на том глиняном бережку, и раки имеются. Да и лошадей напоить надобно. Отдых, опять же…
    Понятно, что возражать Маршалу никто, даже поникший и обливающийся потом Хрущев, не стал. Тот напротив, несказанно обрадовался остановке.
Только Григорий блеснул глазами, сцепил зубы, но смолчал.
       А сказать, что немцы крупными силами их уже наверняка ищут, ни Григорий ни Крестинский не могли. Тут же возникли бы к ним некоторые вопросы.
Пришлось, скрепя сердце, подчиниться!
       Лошадей напоили, укрыли под ивами. Гришка, закатав исподнее,  полез в омут, под старыми корягами лозы наловил руками с ведро молоденьких раков, сварили их в котелках. Укропа, конечно, не было, но соль у Гришки в кармане нашлась.
Не всю тому немцу в харю сыпанул! Без соли на войне никак нельзя.
   А немецкие самолеты - разведчики весь оставшийся  день, вися, как коршуны,  нудно жужжали в высоком небе, исправно сменяя один другого.
- И кого они тута высматривают, тут же никакой обороны нету? – один раз невольно вырвалось у Тимошенко.
- Вас, товарищ Маршал, - не выдержал до того молчавший Крестинский.
- Та ну-у-у… Нет! Я нынче для них в другом месте, рядовой.
                …- Ох-х-х… Сук-к-ка… Похоже, Гриша, я ребро сломал.
    Тимошенко всем своим корпусом повернулся на бок. Гришка высунулся из кювета, всмотрелся вперед. В предрассветном сумраке уже можно было различить, что впереди возвышается небольшая сопка, что кювет этот уходит своим краем прямо под сопку, теряясь в траве. Там, совсем уже недалеко, с восточного края этой сопки, с наших позиций вдруг стал короткими очередями бить станковый пулемет.
- Вот что, товарищ Маршал. Сиди тут! Я щас попробую попасть к своим. Жди меня тут, понятно?
- Гриша… Вместе давай…
- Вместе и скосят. Я быстро.
    «Максим» бил в темную степь ровными, короткими очередями. Пулеметчик в заношенной пилотке и штопанной – перештопанной гимнастерке, не отрываясь от «целика», явно экономя патроны, стрелял, как видно, наугад.
          Гришка смекнул, что подымись он тут, перед сектором обстрела, его в горячке тут же и завалят. Он сжался, как ящерка и отполз назад, обходя позицию сбоку.
    Раздвинув заросли прошлогодней старики, он увидел уже в пяти метрах пожилого усатого пулеметчика, второй номер его, с прыгающей матерчатой лентой в руке и молоденького лейтенанта, с биноклем корректирующего огонь.
 Подошел сзади, присел на пустой снарядный ящик, дождался тишины:
- Тебя, лейтенант, вон с той ложбинки фрицы без труда сняли бы. Почему не выставил оттуда охранение?!
    Внезапное появление в окопе офицера Особого отдела НКВД повергло молоденького лейтенанта в ступор. Он раскрыл рот, часто заморгал, но тут же взял себя в руки, вытянулся в струнку:
- Виноват, товарищ… Старший лейтенант Госбезопасности!! Не учел, наверное.
     Пулемет стих, расчет его, обернулись и тоже застыли. При этом усатый пулеметчик незаметно и медленно стал вынимать из подсумка свою саперную лопатку.
    Гришка, чтобы разрядить обстановку, спокойно снял фуражку, вытер пот на лысеющей голове, заговорил уже тише:
- Отставить лопатку, сержант! Ложбинка вон та, она ведь в степь уходит, при желании по ней и черта можно протащить сюда. Бойца с винтовкой надо было выставить. Кто такой?
- Командир пульвзвода  лейтенант Бабкин, товарищ старший лейтенант! – звонко, совсем по-юношески доложил тот.
- Да… Брось, говорю,  лопатку, сержант. Ротный или комбат далеко, лейтенант?
- Да нет… Тут они. Метров сто, в блиндаже.
- Проведи, только быстро!
- А разрешите…
Лейтенант запнулся, несколько отвел глаза:
- Р-разрешите Ваше удостоверение, товарищ старший…
- Ишь ты… Бдительный. Молодец, лейтенант!
    Гришка поднялся, быстро  вынул из нагрудного кармана и развернул свое удостоверение:
- Веди! Дело не ждет.


                - Ну что, комбриг. Как воюешь-то? Против тебя кто стоит?
     Тимошенко, тяжело дыша и держась за правую сторону груди,  с интересом огляделся в полутьме блиндажа, только что отрытого, с потолка которого все еще беспричинно осыпались тонкие струйки желтой глиняной  пыли. Струйки едко садились на спины, фуражки, рукава и плечи.
- Против нас, товарищ Маршал Советского Союза, пехотный полк двадцать второй танковой дивизии стоит уже неделю.
     Молодой майор с вытянутым прыщавым лицом и татарской горбинкой на носу, плохо скрывая свое изумление, доложил строго по Уставу, вытянувшись и щелкнув каблуками порыжевших от окопной грязи коротких кирзовых сапог.
- Это те, что на чешских танках? Ну и как? Пехоты много при них нагнали? Пехота при танках это признак наступления! Атакуют или выжидают?
- Да пока особых боев не было, но стычки уже были. И танки у них уже совсем не чешские, товарищ Мар…
- Да ты сядь! Карту мне давай. А какие?
- Так… Ихние танки, Тэ – четыре, только с длинноствольной пушкой. Семьдесят пять миллиметров. Нашу «тридцатьчетверку» теперь эта зараза с километра прошивает насквозь. Уже у меня так четыре машины сгорели.
- Маневрировать надо учиться. «Тридцатьчетверка» это танк маневра и движения, майор.
    Маршал откуда-то достал карманный фонарик, подсветил в восточный уголок карты, тяжело вздохнул, несколько призадумался. Потом повернул напряженное лицо к Хрущеву:
- Вот так, товарищ Член военсовета, вот так. Фронт, судя по всему,  опять выстраивается. Юго-Западный фронт! Но… Уже без нас.
- Понятно, что выстраивается. Не отдавать же теперь немцам еще и… Воронеж!
- И никто не отдаст! Я думаю, вот здесь, - он прочертил карандашом дугу по карте, - левое крыло Брянского фронта теперь Василевский оттянет на юг, часть сил, ту же Шестидесятую армию, может, танковый корпус придадут, подкинут еще какие-то части усиления и создадут теперь уже… Воронежский фронт. Ну, а командовать им будет…
- Ну кто ж еще? Кто еще, товарищи? – Хрущев обвел растерянным взглядом всех, кто был в блиндаже, - конечно, Маршал Тимошенко…
- Прекратите паясничать, товарищ Хрущев! – строго сказал побледневший Маршал, - этому Маршалу теперь хотя бы голову на плечах сохранить! Кстати, Вас тоже это касается. Ты бы лучше…
   Он наклонился к испуганному лицу Хрущева и прошипел, топорща густые усы:
- Ты бы лучше раненую медичку с «нейтралки» на себе приволок, Хрущ. Чем глупые советы тут давать!
    Хрущев умолк на полуслове и, как нашкодивший школьник, опустил лысую свою голову.
      Установилась напряженная тишина. В блиндаже было только слышно озорное шуршание полевых мышей в сырой темноте перекрытия.
    Тимошенко присел на скамью, вытянул длинные, затекшие под столом ноги в высоких кавалерийских сапогах:
- Я думаю, Василевский теперь предложит Сталину своего любимчика, генерал-лейтенанта Ватутина. Он очень способный генерал, Оперативным управлением  Генштаба руководил, да и нечего держать таких хороших специалистов теперь у черта на куличках, на Дальнем Востоке.
       Он откинулся на стуле, устало прикрыл глаза. Комбриг Рысаченко вдруг повернулся к командиру пульвзвода, все время пугливо жавшегося к проему двери блиндажа, завешенного рваным брезентом в разводах сухой глины:
- Вернулась твоя разведка, лейтенант?
   Тот встрепенулся, подскочил, на ходу прикладывая ладонь к заношенной фуражке,  к Маршалу, но тот устало махнул рукой, докладывай, мол.
- Никак нет, товарищ майор! Но ждем. С минуты на минуту. Уже было слышно, как они проходили передок фрицев!
- Разведка?
   Тимошенко открыл глаза, повернулся к лейтенанту, рассматривая отчего-то его порыжевшие от окопной жизни сапоги. Подошвы сапог были порядком стоптаные, а их края уже разволокнились от времени:
- Сапоги… Сапоги почему не поменяли командиру пульвзвода,  - сердито пробормотал он, - ну и… Где разведка? Идем! Я сам хочу посмотреть и послушать, что нам скажут ваши хлопцы.
     С юго-запада черное ночное небо вдруг озарилось многими, зелеными и белыми, запущенными немцами ракетами. Трассирующие цепочки пуль протянулись оттуда к позициям бригады и, недолетая, бесшумно таяли, как сгоревшие мотыльки,  в глухой темени.
Через время сюда долетели и дробные перестуки самих пулеметов.
- Километра три, от силы три с половиной, - прислушиваясь, предположил Маршал.
    Гришка с тоской подумал, что где-то там, впереди, на ничейной полосе, лежит, небось, Прасковья, девчонка еще совсем, лежит раненая и умирает, умирает, без надежды,  без помощи, всеми брошенная и…
   И отчего-то показалось ему, что если даже приказать майору выслать за ней в поиск своих бойцов, то не найдут они ее. Утром только окопались, местность еще не узнали, да и бойцов у него острый некомплект.
      И, когда комбриг вышел  по малой нужде, он тоже незаметно выскользнул из блиндажа, встал рядом:
- Ты, майор, мины перед позициями уже успел выкинуть?
- Никак нет, не успели пока. Нету мин.
       И тогда он тихо, очень тихо отошел в сторонку, потом еще отошел, потом метнулся по неглубокому окопу вниз, к той самой ложбине, откуда еще полчаса тому назад вышли они с Маршалом, потом выкинулся из ложбины и пополз по ночной степи, пригибаясь, когда пули начинали свистеть совсем рядом, над головой, прислушиваясь и всматриваясь в темень, перемежаемую всполохами взлетающих ракет.
      Бойцы бережно приняли в окоп первого разведчика.
    Был он без сапог, в изодранном масхалате, с рыжими  вихрами, выбившимися из-под измазанной глиной пилотки, напоминал он мальчишку-сорванца, только что выскочившего из чужого яблочного сада.
   Дышал он тяжело, надсадно, его дыхание часто сбивалось, разом он даже не говорил, а хрипел, пуская с растрескавшихся губ пенные кровавые пузыри:
- Порезать их пришлось… Человек десять. Тихо не вышло… Минами закидали, суки… Там… Там…
    Он протянул ладонь куда-то вверх, в ночь, в те свои последние часы и минуты между жизнью и смертью:
- Там… Там! Позади, надо ему помочь…
    Он умолк, голова его сникла, пилотка свалилась на дно окопа. Вихры весело упали на его темный и мокрый широкий лоб.
    Комбриг отвинтил крышку фляжки, дал ему глотнуть, затем брызнул на его лицо. Он с усилием поднял голову, спирт тонкими струйками сбегал по его щекам, измазанным грязью:
- Там… Позади. Сержант Голубев ползет… Кишки за собой тянет! Его… Его спасите! А я… А у меня… Пуля в животе…
Тут он схватился за рукав кителя Маршала, потянул к себе:
- Товарищ… То… Девочка у меня… Дочка, ей и… Отпишите! Товарищ командир… В Богучаре она… Что так, мол. И так… Погиб твой папка…
   Он хрипел все тише, отпустил рукав, стал валиться вниз, но его тут же бережно подхватил Тимошенко, медленно опускаясь с ним на дно окопа.
- Гос - с - споди… Как жарко… Как же мне жарко… Дай! Дай еще чуток… Там Голубев… У него планшетка важного фрица. Планшетка! Планшетка…
     Ему опять плеснули на чуть шевелящиеся, растресканные  губы водой. Он облегченно выдохнул, отчего-то заулыбался, зловеще скаля свои крупные желтые зубы:
- Доч-ке от-пи-шите там… Лизоч-ка… Зовут… В Богу…
   Он умолк, рот его судорожно раскрылся. Кровавая пенка, пузырясь, медленно стекала по краю его треснувших губ. Но он еще дышал, тяжко, глубоко, его молодой организм все еще пока боролся со смертью, неумолимой, бессердечной солдатской смертью, уже склонившейся над ним гораздо выше и Маршала, и комбрига, и компульвзвода… Организм еще не хотел умирать и пока еще жил, жил из последних своих сил, наслаждался последними глотками ночного свежего воздуха…
Вдруг его глаза, присыпанные пылью, широко раскрылись:
- Нем-ца… Не убере-гли. По-дох, пока та-щили… Свои же и… Срезали.
Комбриг склонился над самым его лицом:
- В Константиновке… Вдоль речки. Есть проходы? Через камыши? Не заманировано?
- Нету! Нету там проходов… Не… Мец, не ду-рак… Там все… Все замини… Ах-р-р-р… Хр-р-р…
     Он дернулся, сжал кулак и тело его обмякло. Голова безвольно откинулась назад, тускнеющие глаза устремили взгляд вверх, в черноту неба, окровавленный его рот скривился, вихры, залихватские рыжие вихры свесились вниз.
     С немецкой стороны стрельба уже затихла. Изредка с той стороны взмывали в ночное небо белые осветительные ракеты. Небо, еще с вечера затянутое низкими косматыми тучами, в такие минуты ненадолго и ярко освещалось ими и Гришка хоть немного осматривался и приноравливался, где ему искать Прасковью.
     Он быстро отползал от своих окопов все дальше. Временами останавливался, прислушиваясь. Вдруг он услыхал где-то в темени, впереди, неясный, всхлипывающий стон.
   Он осторожно подтянулся на край небольшой воронки от мины, вокруг которой грудились вывороченные взрывом лохматые комья дерна. Прасковья сидела внизу ничком, обхватив колени и изредка всхлипывала, закрыв лицо платком.
    Услыхав шорох сверху, она насторожилась и привстала. Он знал, что нет у нее никакого оружия, но все ж высовываться из-за нагромождений дерна  пока не стал:
- Прасковья… Я это. Старший лейтенант. Ты чего, ранена?
     Она молчала, только приглушенные всхлипывания ее вдруг стали переходить в негромкий плач.
   Гришка уже скатился на дно воронки, присел напротив, блеснул карманным фонарем, всмотрелся сквозь темень в ее худенькое мокрое лицо:
- Отставить причитания! Собирайся, Прасковья. Тут свои недалеко уже.
- Не раненая я… Я вот с лошади упала.
    Она говорила тихо, очень спокойно, как - то даже чуть замедленно, нараспев, будто о чем-то раздумывая:
- Вы… Вы-кидыш у меня, товарищ старший лейтенант, - она показала дрожащими окровавленными пальцами на кровавый комочек у себя под ногами, - ребеночка я потеряла… Тут вот. Ребеночка своего… Вот, потеряла я.
  Гришка вздохнул, задумался. Времени было мало. Затишью верить было нельзя. Немцы, не достигнув своей цели,  могли, в своей обычной манере, подтянуть минометы и ударить по квадрату.
Надо было спешить!
      Сперва захотелось ему сказать Прасковье, что  вовсе и не нужен ей был этот немецкий ребенок, и куда она с ним пошла бы и вообще, идет такая война и с ребенком трудно ей было бы…
    Но отчего-то в первый раз, неожиданно для себя,  он сказал совсем не то, о чем подумал, а так, наобум, навскидку, и сам себе удивился уже через минуту, будто и не он это сказал:
- Ничего… Ничего, Прасковья, милая. Ничего. Главное, сама ты вот живая. А ребеночек… Что ж… Жалко, само собой. Так ведь… Молоденькая ты совсем. Будет у тебя еще ребеночек, будет. После войны. Жить будем и… Рожать будем. А теперь идем. Идем.
     Она облокотилась на его плечо, сделала было маленький шажок и тут же громко вскрикнула. Идти она не могла.
    Григорий подхватил ее на руки и уверенно шагнул из воронки наверх, в полную темень. Через несколько шагов он понял, что у Прасковьи сильное кровотечение и пошел еще быстрее, почти побежал обратно, к спасительной ложбинке.
                Уже в штабе дивизии, стоявшем в приземистом здании колхозной столовой, когда Маршал недолго переговорил с глазу на глаз с ее командиром, невысоким суровым полковником, немного заикающимся после недавней контузии, Гришку вызвали к нему «на воздух».
    Тимошенко, уже гладко выбритый и немного отдохнувший,  заговорил, едва они пошли по тенистой аллее колхозного парка,  тихо и очень спокойно:
- Они… Вас с рядовым накормили, Григорий?
- Так точно, товарищ Тимошенко, спасибо.
        Тот немного помолчал, пристально и испытывающе всматриваясь в усталое Гришкино лицо, усмехнулся:
- От жизнь, а? Я ж, Гриша, завсегда вспоминал, товарищу Сталину даже как – то раз рассказал, как ты тогда эскадронного Быча… Приложил. Разве ж то была армия?! Так, неуправляемые шайки конных под красными знаменами. Слушай, а давай мы после этой войны…
        Он вдруг осекся, мельком взглянул на часы. Посуровел, наморщил свой широкий крестьянский лоб. Жестом показал, пройдемся, мол. Прокашлявшись, заговорил уже тише, тщательно подбирая слова:
- Вот, в час ночи звонил Клим. Когда узнали, что я тут. В ГКО срочно вызывают меня. К Самому.
    Он вздохнул, снял отчего-то маршальскую фуражку, опустил крупную голову, было видно что слова тяжело ему даются:
- Я, Григорий, теперь не знаю, куда вывезет меня теперь эта моя… Скажем так, ситуация. Ситуация, прямо скажу тебе, неважная. Ну… Куда б не вывезла, ничего не боюсь. Ты мне скажи, вот вы с этим рядовым теперь куда?
- Куда прикажете, товарищ Маршал.
          Гришка остановился, снизу в упор посмотрел в широкое лицо Тимошенко, в котором теперь не было и тени командирской важности, а была та же мужицкая открытость и простота, какую увидел он еще тогда, двадцать три года назад, и негромко  сказал:
- Только… Я вот так думаю, товарищ Маршал. Нам, и мне и этому рядовому, все равно надо с Вами в Москву ехать. Не поедем теперь, нас все равно где хошь отыщут и туда потащат. Там же возникнут вопросы. А мы ведь живые свидетели и Ваши спутники при выходе из окружения, правильно?
- Вы, Григорий, спасители наши, а не свидетели. Свидетели на суде нужны. А… Там суда не будет.
      Маршал отчего-то вдруг сразу просветлел лицом, выпрямился, одел фуражку, усмехнулся своей добродушной мужицкой улыбкой:
- И потому оба вы сейчас, этой ночью,  полетите со мной для награждения! За спасение Командующего фронтом! Вам ясно, старший лейтенант Госбезопасности?