Колдунья. Глава 6

Акиндин
                6.
Богудонцы заговорили: колдунье пришлось попотеть в поисках дешевой служанки-квартирантки. 

Пусть и бесплатной, но не дешевки. Язык без костей, болтали, а зря. Палец о палец не ударила она, чтобы заполучить меня, хотя, не исключено, и ожидала, может быть, всю жизнь. Неверно, будто человек приходит в мир без толку и уходит сирым и непонятым, если не выполнил некое великое предназначение. Человек не даром приходит и тогда, когда проходит мимо вроде бы известной всем, кроме него самого, цели. Война скосила миллионы – и они выполняли что-то? Завязали бы языки на узелки. Поводом для досужих толков послужила Шуркина бестактность. Портовики, судоремонтники, рыболовы шли на работу мимо мазанки Степановых и услышали нашу перебранку. Мы стали поругиваться. Не уступала я колдунье. Если ей можно было поносить меня, то почему мне заказано? Восседала она в коляске с прицепленными мольбертом и папкой и – вези её «на натуру»! Кого устроит такое?

- Не вынуждай меня работу менять,- возразила я.- Надоело выполнять горбатые капризы. Подай да принеси, помоги да вынеси. Не по мне. Не на ту напала. Таганрога мне и без тебя достаточно.

Любопытные – у калитки! Что-то будет? Пунцовой колдунью видели редко. Заалела спелой вишней.

- Человек – не товар. Война прошла. В прислуги я не нанималась… - Никто из богудонцев не позволял себе сказать ей и сотой доли того, что говорила я. Колдунья молчала. Любопытных прибывало и я старалась уже на публику: - Я – машинист электрического портального крана, и почему… - словно молния осветила нашу социальную несправедливость, я выкрикнула: …- почему на производстве нет жилья, зато у частников – излишки?..

Во двор заскочила кучерявая бабенка, Зинка-москвичка, золотая каемочка. Кривоноса Васьки жена, может и бывшая, не уточняла я, на север к нему в лагерь моталась. Почти декабристка.

- Что за репетиция тут происходит?- с наигранным сочувствием спросила она.

- Девятьсот пятый год,- короткой рукой колдунья постучала по другой руке, на которой никогда не носила часов: - Не опоздай на службу, Зина.

Москвичке смять меня не удалось, выступила через калитку неразлучная троица. Эти обнюхали розы, сорвали по яблоку, окружили, отрезали меня от подружки.

- Погадай, пожалуйста, сколько до землетрясения на Богудонии?- узнавала Женя не без намека на остроумную шутку. – Обезопасить себя следовало бы.

- Молитесь, несчастные,- колдунья всем им погрозила палкой.

- Семейная жизнь наша разладилась, рады помолиться бы…

- Обещают церковь открыть, тогда и мы перевенчаемся…

- Или ты раньше ходить начнёшь, нежели маяк рухнет?- не отступала Женя.

Колдунья огрела её палкой. Смущенная, отправилась я в мазанку. Ясно было, надо собирать вещички и что-то предпринимать.  Что? В том-то и загвоздка, что ни на что пороху не достало у меня. За короткую вспышку сгорел весь. Покатила я колдунью «на натуру». Возвращаясь с работы, люди увидели картину вовсе им недоступную: на узком тротуаре подторможенная камнем стояла коляска, в траве, забросив нога на ногу, возлежала я грудью к небу. Под зонтиком, в тени, колдовала над мольбертом Шурка, выполняя заказ администрации радиотехнического института, срисовывая колонны их роскошного здания. Всяк по-своему, но посторонние недоумевали: где мой утренний запал? Высказывали колючие мнения, я поднялась на случай дать отпор, если потребуется. Помешала неизменная троица: Таня, Женя, Алена.

- Я всегда одергивала его: кто в доме старший?- делилась с подругами Алена. За смену на службе навела она вокруг глаз голубую тень, последний крик моды.

Одергивала она своего мужа и моего учителя Федора Башлыкова.

- Мой забывает, кто здороваться должен первым,- в тон ей продолжала Таня, жена Платона Услинского, сына начальника морского порта,  естественно, иметь такого отца и носить имя великого философа не позволяли ему здороваться первым. У неё подведены были ресницы, пользовалась она черным карандашом «Живопись».

- Вы здороваетесь? Интересно. Вы решили вопрос: кому выносить помойное ведро? Кому? Прислуги нет, так как?- скромная Женя косметикой не пользовалась, да и муж её Аристотель считался рангом ниже знаменитого своего приятеля.

Нас они не заметили.  Меня это оскорбило. Да они что? Но силой воли себя заставила я не распространяться о них.

Вернулся из больницы Васька Кривонос, здоровый и трезвый. Лохмы его и борода не чесаны, нос торчал торчком да глаза искрились темным блеском.

Прикатили и мы домой. Ужинали. Я проголодалась, ела быстро, не замечая, что уплетала за троих.  Впрок и сразу управилась со всем. Дарья Игнатьевна подвинула ко мне тарелку с малиной поближе. Опустилась непроницаемая темнота,  словно свет на веранде вырубили. Разговор Степановых меня прямо-таки расстроил, они подсчитывали, сколько рублей съели за ужином. Намекали, чтобы я платила за квартиру? Нужны ли намеки? Скажите, буду платить.

- На печенке сэкономила я целый рубль.

- Ого! Печенка рубль девяносто стоит. Ты четыре рубля ухлопала за два кило, а говоришь про экономию.

- Дорога в магазин с ухабами, Саша. Про те цены забудь, государство теперь никого не кормит. Малина, поверишь ли, пять рублей у спекулянтов. И если у тебя дачи нет, а у нас её нет…

Я поперхнулась.

- Ведро?- уточнила колдунья.

- Кило, девочка. В магазине от ягод пусто. Не пора ли завалить прилавки фруктами?

- И бахчевыми… Люблю, арбузятину, мама…

Что правда, то правда, юг югом, но цены сибирские, другими словами, волчьи. Наговорились и умолкли. Запахи цветов, теплынь сглаживали неуют душевного настроя. Пожаловал в гости сосед. Усадил колдунью на колени, она дернулась было к бороде, он сжал её: сиди тихо. Дарья Игнатьевна вздыхала, надо ли спрашивать, о ком? Вернется Федя Башлыков и я приведу в их семью наконец-то долгожданный покой. Верну им сына и брата. Какой груз жизни свалится с их плеч… Цыган шумно сплюнул на пол попавший с ягодою в рот листик, лакомился надармовщину. Вдали шумом напоминало о себе море, вдоль побережья раздавались прерывистые голоса.

Где-то рядом почти кто-то запел:
               И чем ярче играла луна,
              И чем громче свистал соловей,
              Всё бледней становилась она…

- Вынужден откланяться,- Васька Кривонос поднялся, опустил горбунью в коляску.

Она захихикала, сообразила, кто позвал цыгана песней.

- Хотела прикупить говядины, передумала: в другой раз,- взвешивала финансовые
возможности Дарья Игнатьевна. - Будем–экономить к тридцатому августа.

- Тридцатого-то какие расходы, мама?

- Сыновья приедут, нельзя.

- Не с пустыми руками явятся…

Меня как черт за язык дернул.

- Какие вы!- выпалила. Не договорила то, что собиралась сказать, но по голосу они догадались, моя характеристика им была нелестной.

- Выкладывай!- вцепилась с слова колдунья.

- Вроде юродивых.

- Хуже тебя? Вон!- прокричала колдунья.- Мама, за что мы терпим её? Чего вдруг?

- Но я сказала…

- Я – а не ты – сказала: прочь, чертовка. Вот я сейчас вот эту палку поломаю о твоё коромысло…- по плечу палкой ударила она.

Я вскочила. Со слезами бросилась к калитке. Растерялась: куда деваться? Присела на камень, опустила руки и голову. Давно обрезанные волосы тяжестью своей потянули к низу, я сопротивлялась несуществующей тяжести, выпрямлялась, выпрямлялась, выпрямлялась, посмотрела перед собой и… закрыла глаза: в непроглядной тьме со стены смотрел на меня Шуркин брат Славкиными глазами. Стало горьше, чем безвыходно. Подошла Дарья Игнатьевна.

- Помиритесь… это ссора невольная… накипело…- просила она.- Поладьте.

- С нею поладишь?

- Ей с тобой не сладить. Люди ладят, и вам делить нечего. О чем вы? В толк не возьму.

- Но Шура…

- И хорошо. Есть и у неё слабости, любит в море купаться. Позови – всё и уладится.

Был у Степановых праздник - банный день. Я позвала. Ворча и фыркая, колдунья согласилась. Мазанка в этот день преображалась. Дарья Игнатьевна сбрасывала неизменные свои - повседневные, они же и выходные - длинные и широкие юбки, просторную в горошек кофту, оставалась в исподней рубахе, по особенному, более надежно, повязывала голову косынкой, затапливала большую печь углем, принималась греть воду. Нас, чтобы не мешали, просила удалиться. В полдень с колдуньей помирились мы в море. Купаться она любила. Выбирала место подальше от окружающих, раздевалась, я заносила её в воду, на волну она садилась гадким утенком. На воде все доставляло ей несказанную радость. Обходиться без коляски она не могла, в море коляска не нужна. Взмахивала руками, плыла, кричала:

- Смотри, сколько я прошла!- Усталости не скрывала, подолгу валялись мы на горячем песке, слушали шепот медлительного прибоя, неприятные голоса чаек. Купались ещё отдыхали, укладывались рядом двумя морковками: длинной и короткой.

- Снимай эти лямки, стаскивай,- смеялась Шурка. - Вон сколько солнца!- подгорнув песок так, чтобы удобно было горбу, она заговорила: - Голова у человека должна быть, прочла я как-то записанное Васькой на клочке бумаги выражение. Спросила его, что это значит? Это было стихотворение: "Голова у человека должна быть на широких плечах..." И так далее. Дальше ему что-то помешало и продолжать он не стал. Но больше и не надо. Голова у человека должна быть! Если нет головы, то и человек не нужен. Если есть голова, то само собой подразумевается, должны быть и руки, и ноги, и сердце, и здоровье, и разум, и счастье. Всё это должно быть, если ты человек. Всю жизнь я бьюсь над разгадкой: что такое голова человека? Только ли портрет? Голова - его способность находиться в сфере обитания.

Жизнь моя проходит тихо и однообразно,- продолжала она. - Живопись, в живописи то, к чему влекло меня: портрет и пейзаж, стали привычными и обыденными. Неудобства, какие преодолеваю я, выбрав такое нелегкое занятие, никому неизвестны, воспринимаются со стороны неизбежными. Больших взлетов за собой не наблюдалось, серость вызывала знакомые художникам - реже милые, чаще лютые огорчения, отвлекающие от работы, заставляющие надолго откладывать кисть. Но дождалась, выросли у меня крылья, я стала художником. Вовсе не случайно, поскольку этому предшествовало так много закономерностей. Не назовешь случайным то, что Петр Первый заложил город на Таганьем мысу и таким образом соединил человеческие судьбы? Только то к случаю и можно отнести, что Гитлер развязал войну, разбросавшую, подобно Степановым, миллионы семей и судеб. Так? И сама жизнь - это ли не случай, неповторимый и единственный? То, что я сделала на этот день, меня не устраивает. В пейзаже я отдыхаю, пейзажем развлекаюсь, снимаю лишнюю нагрузку, увеличивая нужную постоянно. Я добиваюсь не художественного результата, нет, я хочу, чтобы мой портрет стал живым человеком. Не с натуры снимаю я его, получить в итоге натуру хочу! Сумасшедшая? Сделать такой вывод, твоё право. И брат мой остается и остается мертвым на полотне, сухим, плоским. Мне и самой казалось, что я схожу с ума, но однажды... затеплились его глаза, значит он жив! Я обрадовалась и дальше уже сознательно продолжала сходить с ума, открывая для себя в нем новые и новые штришки художественного вымысла. Он в каждом дне, месяце, годе рос, был, жил, то есть он есть. Зрители думают, что я передаю черты его лица, но я погружаюсь в массу его духа и достаю его оттуда. Он говорит людям: вот я! Вот! Но его не слышат. Если кто и почувствует, поспешит заверить: все там будем. Где там? Где вы здесь? Есть ли вы для самих себя? Не потеряны?  Что ещё нелепей, воссоздаю-то я себя... Меня вы не видите или не хотите видеть на моих портретах.

"СЛОНОВАЯ КОСТЬ, К КОТОРОЙ ОН ПРИКАСАЛСЯ, РАЗМЯГЧАЕТ СВОЮ ТВЕРДОСТЬИ ПОДДАЁТСЯ ПОД ПАЛЬЦАМИ,,,"- со слезами в сердце повторяю я годами. Но легенда о Пигмалионе не становится былью. Как порой боюсь я умереть! О, как опасаюсь той единственной бомбы, к которой взывают иные бесстрашные. Пигмалион... Я творила сошедшего из ниоткуда. Не для замужества, сестра за брата замуж не выходит. Я поступала по-своему, иначе не получалось. Изолированная от всех более всего люблю я независимость. Пустяшному желанию моему мешали препятствия.  Выйти на улицу - подышать воздухом, выехать на натуру, пройтись по Каменке, взглянуть на море - надо было кого-то просить и просить, упрашивать, быть готовой ответить на их глубокомысленные вопросы: а зачем? И я отвечала, даже соседу. Васька Кривонос жил у нас с октября сорок первого, потому что его мать посадили, как паникера, пусть это останется на совести судей. В то время я жила удивленно и умиленно и каждому живому слову верила. Прыгать с обрыва мы не боялись, но скатывались кубарем. А в январе сорок третьего стащили мы из немецкой хлебовозки буханку - водитель хлопнул дверцей. Мы бросились к обрыву. Навстречу - патруль. "Прыгай!"- позвала я Ваську и покатилась вниз. Он испугался. Так и стоял, патруль не тронул его, какое кому дело до ребенка с хлебом в руках? Без хлеба то ж. Война ужасно непроизносимым страхом. На людей обрушивается то, что желают они врагу своему. Сказано: любите своих врагов!- случайно ли? Не от избытка ли глупости? Сперва сам себе не навреди. У меня хрустнуло что-то и... в больницу? Откуда тогда могли взяться больницы? Годами потянулись дни, теперь все годы превратились в один кошмарный день... Победа!.. Люди возвращались к нормальной жизни... Город воскрес, заговорил, зашумел. В нашем доме и у Кривоносов установилась многолетняя тишина. Васька пошел в школу. Я готовила домашние задания вместе с ним, выполняла и классные уроки. Помогала ему, после он помог мне закончить десятилетку... Как не хотелось быть обузой! Васька написал стихотворение...

"Наверно, все мужики - поэты",- подумала я.

... Меня поразила его дерзость  какое он имел право? Но он написал, и я присвоила себе право нарисовать его, маму, брата. Я влюбилась в свои рисунки. После было их сотни и сотни, но первые до сих пор маяками направляют меня по жизни. Взялась я за портрет брата от его фотографии в трехлетнем возрасте. Из новых дней добавляла я делающую его чуть-чуть старше детальку. Мой брат рос у меня на глазах. Это даже не поэма, это сама поэзия! Это не слоновая кость, это сам слон! Готовлю я родителей к встрече! Что произойдёт, если их не приготовить?.. Замолчи. И горбуньей, и колдуньей величали меня добрые языки. "Когда рухнет маяк, Шура? Предскажи..." Да он, маяк ваш, давно сгнил. Как он держится до сих пор, никого не удивляет... "СЛОНОВАЯ КОСТЬ, К КОТОРОЙ ОН ПРИКАСАЛСЯ, РАЗМЯГЧАЕТ СВОЮ ТВЕРДОСТЬ И ПДДАЕТСЯ ПОД ПАЛЬЦАМИ..." И голова у человека должна быть, и сердце, и разум, и счастье. Всё это должно быть у нас, если мы люди... Что, будем потихоньку сматываться7

Богудонцу собираться - подпоясаться. Я подняла Шуру - и мы в дороге домой.

Дома на плите в большой кастрюле булькала вода. Пар затуманил кухню. На веранде, прямо на полу, стояло корыто, рядом два таза, ведра - пустые и с холодной водой. На полке - мыло и мочалка, гребни, большие гребешки, крупные расчески.

- У меня всё готово,- встретила нас Дарья Игнатьевна.

- Готовы и мы,- живо, довольная после моря, губастая, вроде ни о чем и ни чем не кручинившаяся, заявила Шура. - Нырять?

- усаживайся, воды налью. Налили воды. Опустили Шуру в корыто. Она попросила добавить холодной.

- Холодной! Холодной! Из ведра,- шумела она, заметив, что мать зачерпнула из кастрюли на плите.

Но Дарья Игнатьевна подлила горячей воды, улыбаясь тому, как взвизгивала дочь. Воды было достаточно, чтобы держаться на плаву, онам заколотила ногами. Дарья Игнатьевна отошла, мокрые половицы скрипнули под ней.

- Надо б заменить,- вспомнила.

Шура успокоилась и мать, повязав фартук, присела к ней. Мыла голову, вскрикивала: - Сколько сору! Сколько песку! Или ты мела побережье?

- Ну да, мама,- с закрытыми глазами, сквозь зубы отвечала Шура. - Ходила по пляжу на голове.

- Глазок не раскрывай, как бы мыло не попало.

- Лосьон где?

- Лосьон для волос, сначала с головой покончим.

- Сперва с головой, правильно.

Трижды Дарья Игнатьевна намыливала голову, пальцы её проворно сновали у основания волос в мыле и в темных слипшихся прядях. Остальная их масса лежала на коленях. Ополоснув голову, она подняла дочь на руки. Шура выглядела почти девочкой с неправильно развитыми телом. Руки её были толще ног да и длинней. Цыпленок страуса - не иначе. На светло-алом лице пунцовыми розами прямо-таки расцвели прыщи. Дарья Игнатьевна принялась промывать волосы. Слипшиеся плетьми пряди перебирать было трудно, не причинив боли, но проворные пальцы ловко справлялись с этим, не пропускали и самую тонкую прядку. Смачивала лосьоном, сушила и вскоре над головой вспух моток колючей проволоки для отражения неудач. Обязала полотенцем и в таком, турецком, что ли, тюрбане, усадили на мягкий стул.

- Подсохнут малость, начнем заплетать косы.

Появился Васька Кривонос. Неузнаваемый. Подстриженный, выбритый, наодеколоненный - из парикмахерской. Черный костюм облегал бронзовую его фигуру. Белая рубаха, галстук. В руках - цветы.

- Почему в потемках?- он включил свет. Не себя ли показать?

- Вася???!!!

- Мама Даша, - внес ясность Васька. - Примите цветы. Прошу руки вашей дочери, благословите!

- Шалопай!- захохотала Шура.- Напился?

- Да, да, ты, Вася-сынок, шалопай,- улыбнулась Дарья Игнатьевна...

Баня в неделю раз, на море купались мы часто. Возвращались поздно. Разговорчивые, веселые. Не желая расставаться, Шурка звала меня к себе. В её комнату прежде я не заглядывала. Порогов не было. Коляска прошуршала, я остановилась у двери.

Радиопередача распространяла новости: «В Солонянском районе на днепропетровщине открылась выставка картин молодого художника, секретаря комсомольской организации колхоза имени Сталина Петра Хриплого…»

Шурка выключила радио.

Кто-то невидимый придерживал меня: не входи. Приказывал. Беспечной легкости как не бывало. Комната просторная, с одним окном во двор и двумя – в сад. Жилая и нежилая. Напоминала выставочный зал с развешенными по стенам картинами. Чего тут только не было. Рамы и подрамники, ватманы и бумага, тарелки и подносы, пояса и ремни, плюш и бархат, сложенные пирамидами и незаконченные картины. Рассыпанные яблоки, от которых исходил целебный дух. Посередине стояла кровать – выставленный на кирпичах матрас – это и была её постель. С любой стороны можно было забраться на ложе отдыха, что она и выполнила безо всякой помощи, заулыбалась, поправляя подушки и усаживаясь удобней. Стульев не было, значит гости здесь исключались.

- Не комната, панцирь мой это,- повела она толстой рукой. – Но и храм мой. Слышала, как зовут меня? Ты и сама… да пусть. Одним словом, здесь я в безопасности.

В открытые окна поступало дыхание ленного вечера. В углу под иконой горела лампадка. Шурка щелкнула выключателем,  храм ослепило электрическим светом. Она добавила света, включив люстру. Я открыла глаза. Со стен, с картин исходила чистота цветов и красок. Цвета и краски исходили  от побережья, от моря, катеров, яхт, деревьев и цветов, людей, вернее, их настроений, и сама я проникалась спокойной радостью, отметив, что к этой радости и не подпускал меня кто-то невидимый. Как светлой радостью или печалью, пейзажи были навеяны естественной сменой времен года: лета и зимы, весны и осени. Природа – фон, на первом плане… с первого плана смотрел на меня в упор мой Славка.  И здесь Славка? Неужели я никогда не избавлюсь, не забуду его? Как с десятков телеэкранов одновременно смотрел он. С раннего детства начиная рисовала, писала его сестра. Не умея дать оценку такому повороту дела, я опустилась в коляску, испытывая ужасный груз, груз собственной никчемности рядом с мощью и легкостью, распахнутостью и красотой, созданными Шуркой. Горбунья-колдунья исчезла, подобно Китеж-граду в озере действительности.

- Ничтожество я, ничтожество,- кощунствуя, что ли, твердила Шурка Степанова.- И ты грустишь? Привыкай. Полюбила море, верно?-  мокрые, собранные в узел распустила она волосы, как плащом, прикрылась ими.

Я улыбнулась.

- Нельзя не полюбить, оно фашистам приглянулась. Слушай,- сказала она,- я знаю о тебе всё. Хочешь, расскажу?

Я нахмурилась, побледнела. Я бунтовала, подстраиваясь под тех, кто называл хижину Степановых «семейкой». Шурка ставила меня на место. В том ли дело? Но что она могла рассказать обо мне? Не доставало мне наигранного «колдовства»? Нужны липовые тайны тому, кто сам загадка? Божий знак или божья насмешка? Что мы знаем об этом? Ничего. Что ещё знала она? Ну да, помимо ничего.

- С мужем подурачились вы всего ночку, ага?

Ага, но это и местные философы могла бы сказать, если бы их попросили, на пляже они добивались чего-то подобного. Всё верно. После свадьбы ночь вместе провели мы не полностью, его вызвали в часть среди ночи. Вызвали по тревоге.  Слушая, испытывала я такое состояние, словно падала вниз с чего-то высокого: откуда людям что-то известно, да и зачем?  Зря ли пугают вторым пришествием? Боятся же те, кого пугают? Ещё как. Не сошлись ли мы во сне7 Вроде не спали.

- Замешан в ваши распри третий, да и третья.

Ну да, Андрей. Мы дружили с ним со школы. И Ольга… змея подколодная. На Славку она бросала глаз, если было б возможно, за обоих сразу выскочила бы она замуж.

- Дружки-приятели твои поженились и живут в любви и согласии.

Они поженились. Славку вызвали не в часть, его затащили на свадьбу. Ольгин отец – командир той части, в какой служил Славка.

- Пригласили твоего мужа на семейное торжество, тобой побрезговали…

Хотите верьте гадалкам, хотите нет, но Шурка говорила то, что было на самом деле, что произошло со мной. В ответ ничего не сказала я, ответ мой ей был не нужен. Озарилась она новым светом...

Невостанавливаемое повреждение в фигуре доставило Шурке немало тяжких минут на протяжение всех последующих лет. Конец не наступал и прозябать так вряд ли кому захочется,- чем было заполнить ей время? Себя? Память? Как освободить отца и маму от незаслуженных ими её внезапных капризов? Расстройство психики не позволяло уважать себя, а без уживчивого уважения существование немыслимо.

Шурка взяла кисть. Краски. Сохраненный портрет трехлетнего брата. Она и не заметила, как у неё получилось сходство, похожесть рисунка и фотографии потрясло её. Воображение вспрыснуло фонтаном, да каким ещё неожиданным. Воображение и натолкнуло на конкретную мысль: продолжая рисовать его, она даст ему возможность расти. Иначе как могла она следить за не только отсутствующим, но и уже погибшим? Родители смирились. Они столько видели смертей, что не похоронить сына не могли, родители, но - не сестра.

Он будет жить! Пусть на бумаге, пусть на полотне, но жить. В рисунке и в её душе.  Оставалось наверстать возраст. Она активно взялась за дело, и трехлетний ребенок догнал себя по годам, теперь... Теперь оставалось самое трудное. Вроде прежде было всё не самое трудное. Ни о каких трудностях не думалось. Трудности возникали непредвиденные. Как перейти из минуты в другую минуту? Из мгновенья в мгновенье? Копии не нужны, зачем ей копии? Но копия будет повторять копию и хоронить живого брата. Что-то и ей самой было не совсем понятно.

Это мог бы объяснить Ги де Мопассан. Он умел выразить и невидимое, и убедить при недоразумениях. Или Ван-Гог. Картины великого живописца вдохновляли её, но и преследовали возможным умопомешательством. Мало горба, не хватало ещё и спятить. Подобное ли ей желание затолкало художника в лечебницу? Кисти ни причем.

Тогда Поль Гоген? Не ставил ли он перед собой те задачи, что занимали и её? Не пытался ли он изобразить пейзаж, выражая в нём изменения за проходящее мгновенье? Пытался и ничего не получалось в итоге. Да и как могло получиться, если при этом необходимо закрыть глаза? Закрыть, чтобы взглянуть затем и убедиться. Но мгновенье? Глаза надо закрыть на одно мгновенье и... реально это невыполнимо.

Как быть ей? Как ей исхитриться дать движение мгновенью? У неё ещё более сложное условие задачи: брат должен воскреснуть, появиться, найти её, и она, взглянув на долгожданного гостя, узнает его. Она окликнет его по имени. Он вспомнит её голос. Не сможет не вспомнить. Это не оклик жены. Квартирантки. Кто она такая, эта квартирантка? Муж... Муж... Славка... Славка... Её место быть четвертой в грязном клубке богудонской семейки. Пусть запутывается хоть с тем же Башлыковым, таким похожим на её мужа. На её мужа похожи все мужики в Таганроге. И в том городе, откуда она свалилась.

(Продолжение. Глава 7.
http://proza.ru/2023/03/09/150).