И. Г. Кулжинский. Воспоминания учителя

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
Иван Григорьевич Кулжинский (1803 - 1884)

ВОСПОМИНАНИЯ УЧИТЕЛЯ


Ежели, по пословице, каждый барон имеет свою фантазию, - то почему же и каждому человеку не иметь своих воспоминаний? Карамзин назвал благодарность памятью сердца, а под старость и все наши воспоминания имеют право называться этим прекрасным именем. Как бы ни горько было для нас прошедшее, но мы воспоминаем об нем с некоторою благодарностью... Хоть бы даже за одно то, что оно прошло, а мы остались целы и наслаждаемся настоящим. - Ну, а если прошедшее было прекрасно, то воспоминание о нем не принадлежит ли более к памяти сердца, нежели воображения?...
Приятно вспомнить прошедшее, каково бы оно ни было, но ежели в этом тумане минувшего времени блестят и звездочки былой радости, былых успехов, то воспоминание тогда имеет двойную цену.
Окончив с честью трудное поприще педагога, я поселился в спокойном Нежине; любуюсь настоящим видом Нежина и его Лицея, люблю прислушиваться к говору молодого, умного и доброго поколения, но - часто с любовью воспоминаю и прошедшее. Куда девались все эти прекрасные образы, мелькающие в моем воображении, все эти прекрасные люди, прежние мои спутники?.. «Одних уж нет, другие отошли далече...». Впрочем, этот вопрос похож на то, если бы я спросил самого себя: куда девались эти прекрасные волосы, которыми прежде украшалась голова моя? Кто их знает, куда девались, - день за днем все делались реже и реже, - осталось уж немного, да и те уже не прежние, черные и лоснящиеся, но седые... Все переменяется!.. Не пора ли и мне переменить заунывный тон моих воспоминаний? К чему пугать доверчивую юность стариковским ворчаньем? Как будто важное дело, что, проживши за половину столетия, ты сделался чем-то похожим на старика? Да ведь душа не стареет; можно быть душевно-молодым и добрым, несмотря на постепенное обветшанье тела; можно быть даже моложе этих «юных стариков», в золотых очках, с отцветшею на заре жизни душою, медленно, как будто нехотя, тащиться по пути жизни, утомляясь всяким трудом, унывая пред всякою невзгодою. Впрочем, пожалуйста, не думайте, чтобы я хотел смеяться над «отцветшим» молодым поколением: подобные чудаки были и в мое время, да еще тогда и больше было их, нежели теперь, - тогда, видите, была мода на лорда Байрона, и все модные юноши «нашего» времени метили прямо в Чайльд-Гарольды.
О чем-бишь я хотел говорить? Да, о том, что я люблю вспоминать прошедшее. Впрочем, у меня-то и прошедшего немного - какие-нибудь тридцать лет, только! - Не путайтесь, не наскучу.
В августе месяце 1825 года я был определен учителем латынского языка в гимназию Высших Наук (что ныне Лицей) князя Безбородко. Мне от роду было 22 года. - Надобно рассказать, как я был экзаменован для поступления в эту должность. - Директор гимназии Высших Наук был тогда Иван Семенович Орлай, доктор медицины и член разных учебных обществ, которого почитали (и справедливо) первым латинистом того времени в России. - Я имел смелость явиться к нему и просить об определении меня учителем латынского языка. - Но моя речь впереди - я воспользуюсь этим случаем, чтобы принести дань моей признательности незабвенному И.С. Орлаю. Карпато-Росс по рождению, И.С. воспитывался в австрийских училищах, и по окончании там курса наук, был определен учителем в низшие классы одной гимназии. Чрез несколько времени потом открылась вакация учителя в высших классах, и открыт был конкурс на то место. Из трех явившихся конкурентов, Орлай лучше всех выдержал установленный экзамен: но когда дошло до окончательного решения, иезуит-ректор не дал места Орлаю, за то, что «он Русин, а не Немец». - Это чрезвычайно оскорбило молодого учителя. «Ну, когда я Русин, так поеду в Русь», - сказал он, и приехал в Россию. Это было в царствование Государя Императора Павла Петровича. Орлай поступил студентом в новоучрежденную тогда Медико-хирургическую Академию, отлично кончил курс, подружился с Вильё, и вместе с ним составил Фармакопею (Pharmacopea castrensis). Служа постоянно в С.-Петербурге и будучи придворным доктором, он, по слабости своего здоровья, искал наконец для себя теплого климата, и в 1822 году определен был директором в Нежин; а в 1826 году поехал еще в теплейший климат, директором в Одесский Лицей, где и кончил свою жизнь, исполненную благих дел, любви к наукам, чести и славы.
Кроме Фармакопеи, И.С. Орлай напечатал еще в Северном Вестнике (изд. И.И. Мартынова) свой трактат О Карпато-Россах, на который ссылается Карамзин в 302-м примечании к 1-му тому И. Г. Р. - А когда в начале текущего столетия, с учреждением Министерства Нар. Просвещения, предположено было по всем губернским городам открыть гимназии, и сверх того было приступлено уже к учреждению Харьковского и Казанского Университетов, то Министерство Н. Пр., имея надобность в наставниках для предполагаемых училищ, обратилось за этим к австрийским педагогам. Орлай сочинил на латинском языке приглашение, которое, по сношению с австрийским правительством, было разослано по всем австрийским училищам. Вследствие этого приглашения, приехали в Россию из Австрии наставники: Кукольник (отец писателя), Стойкович, Дудрович, Терланч, Павлович, Билевич и другие. Все они были Русины, и без большого труда начали читать лекции по-русски. - В.Р. Кукольник, после должности профессора Педагогического Института, был первым директором гимназии высших наук, а по смерти его, поступил на это место, как выше было сказано, И.С. Орлай.
Возвращаюсь к самому себе.
Когда явился я к И.С. Орлаю и просил определить меня учителем латинского языка, он, после общего разговора со мною о том - о сём, оставил меня у себя обедать. - Вошедши с ним в столовую, мы уже застали семейство его за столом. Кроме супруги и детей Ивана Семеновича, сидело за столом несколько гимназистов в синих мундирах с черными бархатными воротниками. Мне довелось место возле хозяина, против одного гимназиста, лет 18-ти, черноволосого, с черными, едва пробившимися усиками. - Когда мы сели, хозяин сперва сказал обо мне несколько слов своей супруге, причем я как-то не совсем ловко поклонился, - потом, указывая на моего vis-;-vis, сказал мне: «Рекомендую вам этого молодого студента; он учился в Полоцке, у иезуитов, а вот по изгнании иезуитов приехал к нам оканчивать курс. Иезуиты учили их говорить по-латыни: не угодно ли вам проэкзаменовать его за обедом, умеет ли он говорить по-латыни».
Сколько было во мне крови, вся бросилась в мое лицо. Я понял, что это приготовлен экзамен мне, а не моему vis-;-vis; между тем мне подали тарелку с супом: надобно было и есть, и думать, и говорить по-латыни!..
Благодаря месту моего воспитания, ежели я и ничего не знаю, то все-таки умел говорить по-латыни; тогда это не было редкостью. Вот – приосанясь, я и начал говорить на бессмертном языке Квиринов, - сперва спросил что-то о Полоцке, о иезуитской коллегии, потом, не помню как, мы заговорили о Горации. Мой товарищ, Любич-Роман;вич, бойко отвечал на все мои вопросы, и говорил свободно, чистым латынским языком. Искусство товарища и мне придало духу; я развязался, как говорится, и благо напали мы на любимого моего поэта, - вот и начали мы разбирать его по косточкам, читать наизусть оду за одою, с указанием красот. Надобно ж было случиться так, что Гораций был любимым поэтом у Орлая.
Не утерпел почтеннейший старик, начал перебивать нашу декламацию и сам декламировал строфы Тибурнского певца. Мы трое (Орлай, Любич-Романович и я) забыли и о котлетах, лежавших перед нами, да все латынствовали, пока наконец Шарлота Ивановна (жена И. С-ча) просила нас сделать милость перестать с латынью, да больше кушать, и говорить на общепонятном языке.
После обеда, за чашкою кофе, Иван Семенович приказал мне пойти в его канцелярию и написать там прошение об определении меня учителем, а по окончании наступивших каникул явиться к должности. - Вот я и учитель.
Гимназия высших наук состояла тогда из 9-ти классов, для преподавания наук, и из 6-ти отделений, для преподавания языков. Трудно было по новоучрежденному заведению поравнять успехи учеников, собравшихся из разных училищ России и даже Греции. К моему вступлению в учительскую должность (август 1825) гимназия сформировалась наконец всеми 9-ю классами и шестью отделениями. Я преподавал в первых трех отделениях, в которые сходились ученики разных классов, низших и высших. - Между моими учениками были два особенно замечательные. Николай Гоголь-Яновский и Евгений Гребенкин (впоследствии он подписывался Гребенка).
Что вам сказать о Гоголе?
Как теперь вижу этого белокурого мальчика в сером суконном сюртучке, с длинными волосами, редко расчесанными, молчаливого, как будто затаившего что-то в своей душе, с ленивым взглядом, с довольно неуклюжею походкою, и никогда не знавшего латынского урока. Он учился у меня три года, и ничему не научился как только переводить первый параграф из хрестоматии при латынской грамматике Кошанского: Universus mundus plerumque distribuitur in duas partes, coelum et terram . Не один он был такой ленивый к латинскому языку; было еще несколько таких, и каждого из них я иначе не звал, как - Universus mundus. «Ну-тка ты, Universus mundus, скажи свои урок». - Мог ли я тогда думать, что этот белокурый, молодой Universus mundus, будет нашим первоклассным писателем?..
Во время лекции Гоголь всегда бывало под скамьею держит какую-нибудь книгу и читает, не обращая внимания ни на coelum, ни на terram. Принудительных средств у меня не было никаких, кроме аттестации в месячной ведомости. Я писал нули да единицы, а Гоголь три года все оставался на латынском синтаксисе, и дальше Корнелия-Непота не заходил в латынскую словесность, - с этим и кончил курс. - Надобно признаться, что не только у меня, но и у других товарищей моих, он, право, ничему не научился. Школа приучила его только к некоторой логической формальности и последовательности понятий и мыслей, а более ничем он нам не обязан. Это был талант, не узнанный школою, и ежели правду сказать, не хотевший или не умевший признаться школе. Между тогдашними наставниками Гоголя были такие, которые могли бы приголубить и прилелеять этот талант, но он никому не сказался своим настоящим именем: Гоголя знали только как ленивого, хотя по-видимому не бездарного юношу, который не потрудился даже научиться русскому правописанию. - Жаль, что не угадали его. А кто знает? Может быть, и к лучшему.
Вот что достойно замечания: будучи ленивцем, Гоголь в то же время был самым благонравным юношею, и вел себя всегда благородно. Хотя вообще уже принято в школах: ставя ученику худой шар за учение, вместе с тем уменьшать шары и в поведении – вероятно, на том основании, что леность есть нравственный порок; но Гоголь был в этом случае исключением: единица, или даже нуль в учении и пять в поведении!
Живо я помню представление Митрофанушки-Недоросля на гимназическом театре. Гоголь играл Еремеевну, хохотали до слез, и не подозревали, что эта Еремеевна уже, может быть, обдумывала своего Ревизора.
Окончивши курс в 1828, Гоголь прежде всех товарищей своих, кажется, оделся в партикулярное платье. Как теперь вижу его в светло-коричневом сюртуке, которого полы подбиты были какою-то красною материей в больших клетках. Такая подкладка почиталась тогда nec plus ultra молодого щегольства; и Гоголь, идучи по гимназии, беспрестанно обеими руками, как будто ненарочно, раскидывал полы сюртука, чтобы показать подкладку.
В заключение моих воспоминаний о Гоголе скажу, что он впоследствии времени имел сильное сознание своего таланта, и, кажется, такое же сознание недостаточности своего научного образования. В 1834 году его пригласили адъюнкт-профессором Истории в Киевский Университет, но он отказался... потому что приглашали не прямо в ординарные профессоры! - Вот, что я слышал от лица, уполномоченного пригласить Гоголя адъюнктом в Киев. Зимою 1834 года в Министерстве приготовляли устав и штаты для Университета св. Владимира и заботились о приискании наставников. Воспитанники профессорского института тогда еще не возвратились из ученого путешествия по Европе, - нужно было запастись домашними средствами. Для всех кафедр были уже в виду достойные кандидаты, только для Русской Истории не было человека. Начальство само вспомнило о Гоголе, и предложило лицу уполномоченному познакомиться с ним и пригласить его на кафедру адъюнкта. Гоголю тогда было не более 26 лет. Пришедши к лицу, пригласившему его, он с первого слова очаровал его своим умным и красноречивым разговором. К концу беседы Гоголю было объявлено, чтоб он принес свои документы и прошение. - Чрез несколько дней Гоголь опять явился, опять очаровал своим разговором, но ни документов, ни просьбы не принес. Когда ему за третьим разом напомнили об этом, он не без некоторого замешательства вынул из бокового кармана и подал свой аттестат об окончании курса гимназии высших наук с правом на чин XIV класса, и прошение об определении его ординарным профессором!
- Знаете ли, что? - отвечали ему. - Вас нельзя вдруг определить ординарным при этом аттестате; согласитесь сперва в адъюнкты.
Гоголь долго упрямился, не соглашался; дело дошло до Министра, который и с своей стороны приказал объявить молодому писателю, что он охотно определит его адъюнктом. - Но Гоголь не согласился, и дело расстроилось. - Не далее года после того он поступил адъюнктом в Петербургский Университет.
Гребенка был - совершенная противоположность Гоголю. Вечно веселый, вечно смеющийся, вечно любимый всеми, и товарищами и учителями, с открытою умною и доброю физиономией, Евгений Павлович (как его честили даже наставники- разумеется, шутя), учился хорошо, даже притворялся, будто любит латынский язык; старался всякому угодить, от всякого заслужить благосклонность. - Страсть к русской литературе проявилась в нем очень рано, когда ему еще не было 14 лет. - Нежинский Лицей построен в предместье города. Эта патриархальная часть Нежина, именующаяся Магерки, состоит из низеньких домиков, большею частью под соломенною крышею, отделяющихся один от другого плетневыми заборами. В одном из таких домиков жил я, а чрез плетень в другом доме квартировал Гребенка. Не помню, как он сблизился со мною, но это милое, веселое дитя сделалось моим любимцем, и не проходило того дня, чтоб Гребенка чрез плетень не перелезал ко мне. У меня он брал читать журналы и альманахи; рассказывал мне о своих занятиях, и наконец начал показывать мне свои стихи. Я любовался этим кудрявым, веселым мальчиком, и называл его «воплощенною юностью». - Профессором Русской Словесности был тогда у нас один почтенный старик, который некогда был учен, но за хлопотами жизни отстал от современного состояния литературы, остановился на Хераскове и Державине, Карамзину только из милости давал место в Истории Русской литературы - да и то уже после издания им первых томов Истории Русского Государства, а на Пушкина, Козлова, Дельвига и вообще на «всю эту молодежь» смотрел с видом негодования и сожаления, которое доказывал тем, что он вовсе не читал их. – Вот у какого профессора Словесности учились Гоголь и Гребенка.
Однажды этот профессор приказал ученикам написать стихи на произвольную тему. Когда такие стихи были потом рассмотрены и поправлены профессором, вот Гребенка после обеда перелез чрез плетень ко мне, и после разных разговоров, сопровождаемых детским смехом, сказал:
- А показать вам штуку?
- Покажи, друг мой.
- А никому не скажете?
- Что ж это такое? Разумеется, если можно, никому не скажу.
- Пожалуйста, не говорите никому. 
С этими словами Гребенка вынул из кармана и подал мне, смеясь, стихи, которые он представлял профессору для исправления, как свое собственное сочинение.
Это были известные стихи Козлова:

Вечерний звон! вечерний звон!
Ах! сколько дум наводит он! и проч.

Профессор, не читавши ничего нового, ужасно переправил эти стихи, почитая их произведением ученика 5-го класса Гребенкина; не осталось ни одной строчки, не поправленной, и в заключение всего профессор написал похвалу: «Изряднёхонько.»
Я хотел было бранить Евгения за его проделку, но не удержался, и сам начал хохотать с ним. Признаюсь, мы хохотали до слез. Впрочем Гребенка, посмеявшись, уверял меня, что он сделал эту «шипучку» совсем без злого намерения: встал поздно; звонок уже прозвонил в класс; надобно было нести стихи, а стихов своих он не приготовил; вот он взял да и переписал из Северных Цветов, кажется, готовые стихи Козлова для подачи профессору.
Гребенка, и возмужавши, оставался все прежним веселым, добрым и вечно смеющимся. Лет чрез 15 после проделки его со стихами Козлова, поздним вечером в июне 1845 года я, утомленный дневною работою, пошел прогуляться по Нежинской мостовой от Лицея к монастырю. - На углу около монастыря у нас продаются булки и бублики. Подходя к этому месту, я услышал громкий смех какого-то знакомого мне голоса. Продавщицы бубликов вторили этому добродушному смеху своим смехом и звонкими голосами. Я подошел ближе, - смотрю - и сам себе не верю:
- Евгений Павлович! Ты ли это? - Гребенка бросил бублики, купленные им, и прыгнул ко мн на шею...
Он тогда ехал из Петербурга к матери, к вез с собою свою сестру, кончившую курс учения в Патриотическом Институте.
Оставивши сестру на почтовой станции приготовлять чай, сам он пошел купить булок, - сперва заговорился с бубличницами, потом увлекся разговором со мною, провел меня до моей квартиры, зашел ко мне, и просидел у меня до второго часа ночи.
- Ба! а сестра моя ожидает меня с бубликами! - сказал он, прощаясь со мною.
- Какая сестра? - Что это ты говоришь?
Тогда только я узнал от него, что он едет с сестрою, которая ожидает его с чаем на станции.
Мир праху вашему, любезные мои ученики, Гоголь и Гребенка! Не мне бы следовало писать воспоминания об вас; ученикам приличнее было бы воспоминать об учителях своих. Но вы опередили многих своих учителей во всем, и в славе и даже в могиле.
Из других литературных известностей наших, в одно время с Гоголем и Гребенкою, воспитывались в Лицее Кукольник и Базили. Они не были моими учениками, но учились латынскому языку в высших отделениях у профессора Андрущенка. Кукольник держал себя аристократически; а любознательный Базили, не совсем еще хорошо говоривший тогда по-русски, рад был со всяким разговориться. Он часто приставал ко мне в коридоре между камерами классов, и при всем старании моем разговаривать с ним по-гречески, всегда побеждал меня своею настойчивостью говорить по-русски. Базили был одним из тех лиц, который приехал из Константинополя в Одессу вместе с телом блаженного священномученика Григория, патриарха Цареградского. Ему тогда было лет 15 от роду. Он любил рассказывать о своем плавании с этим драгоценным залогом страждущей Греции, и слезы всегда, при таком рассказе, блестели в юношеских черных очах молодого Эллина.
Не судилось Гоголю быть профессором Русской Истории в Киеве, - так досталось это важное место младшему товарищу его, другому ученику моему, В.Ф. Домбровскому. - Бедный сирота, Домбровский воспитывался своею матерью, которая нарочно для этой цели приняла должность кастелянши при лицейном пансионе. При счастливых способностях, он был необыкновенно трудолюбив, и провел свое детство и юность, не мешаясь в игры товарищей своих, вечно занятый, погруженный в самого себя. Едва только кончил курс учения в гимназии высших наук, тотчас искал случая облегчить свою мать в средствах существования, и принял первое, представившееся ему, место - надзирателя при лицейском пансионе. Не выезжая из Нежина, Домбровский приобрел обширные познания: кроме основательного знания древних языков и всех преподанных ему наук, он свободно говорил по-французски и по-немецки. Начальство скоро заметило даровитого труженика, и быстро повело его к возвышению. Сперва он был переведен учителем в Киевское уездное училище, потом в Киевскую гимназию, а оттуда скоро в адъюнкты, и вслед за тем в профессоры Университета по кафедре Русской Истории. Кроме лекций студентам, Домбровский две зимы сряду читал публичные лекции для охотников, и Киевляне высшего образования толпились в его аудитории. Достигши славы и довольства, в полном цвету жизни, молодой профессор был наконец поражен жестоким недугом, об который сокрушилось все знание, все искусство и все усердие целого факультета медицинского, и который свел его в могилу раньше всех знаменитых товарищей его, в 1845 году. - Будучи уже профессором, Домбровский несколько раз благодарил меня за латынский язык, и я всегда с удовольствием хвалюсь этим, не боясь упрека в тщеславии, но будучи сладко убежден в душе моей, что и я был кому-нибудь полезен.
В 1827 году, вместо И.С. Орлая, поступил директором в гимназию высших наук Д.Е. Ясновский. Будучи когда-то соучеником знаменитого богослова и иерарха Иринея Фальковского, он, по окончании старинной Киевской академии, поступил на службу в канцелярию фельдмаршала Задунайского, - скоро был замечен им и поступил к его особе в генеральс-адъютанты. В этой должности он состоял до самой смерти героя, закрыл ему глаза, и потом был главным распорядителем дел при дележе наследства между тремя сыновьями покойного фельдмаршала, Михайлом Петровичем, Сергеем Петровичем и Николаем Петровичем Румянцевыми. Поделившись наследством, три молодые вельможи желали отблагодарить чем-нибудь Ясновского за его труды, и подарили ему на его родине, на берегу Десны, село в триста душ крестьян. Обеспеченный в своем содержании, Ясновский, в конце прошедшего столетия, поехал служить в Петербург, поступил там в директоры банка, потом вдруг отказался от всяких видов честолюбия, женился и, вышедши в отставку, поехал в свою деревню. Более двадцати лет жил он в отставке, потом лет шесть служил по дворянским выборам, и еще бодрым, свежим стариком приехал к нам в Нежин директором гимназии. Добрый, умный, красноречивый Ясновский был живою историей XVIII века. Чего он не знал? чего не видал? с кем из знаменитых людей не был в сношениях? Некоторые сановники нарочно приезжали в Нежин, чтобы повидаться с прежним своим товарищем, добрым Данилою Емельяновичем. - Похвалюсь и я благосклонностию его ко мне. Сверх должности учителя, я при нем был секретарем правления гимназии, и следовательно ежедневно бывал у него, ежедневно слушал неистощимые рассказы его о старине. Такого доброго человека и такого мастера говорить я уже не встречал в моей жизни. Вечная память тебе, добрый Д. Е-ч!
В свободное от службы время я иногда писал кое-что и посылал мои статьи в Украинский Вестник, издававшийся в Харькове под редакцией покойного Склабовского, и в Дамский Журнал князя П.И. Шаликова. - Собравши несколько моих статей, я издал их особою книжкою. Теперь такие слабые опыты в словесности прошли бы без всякого замечания; но тогда... мало было писавших, к вообще гг. редакторы, журналисты и даже книгопродавцы были тогда очень внимательны к каждому возникающему охотнику сочинять. В Склабовском и Шаликове я нашел таких приветливых редакторов, и получал от них такие очаровательные письма, что теперь даже сам я удивляюсь благосклонности их к моим незрелым произведениям. Профессор М.Т. Каченовский захотел познакомиться со мною потому только, что был ценсором моей книжки, и чрез моего директора г. Орлая прислал мне из Москвы поклон; а книгопродавец А.С. Ширяев предложил мне свои услуги по изданию моей книжки. Теперь во всем этом я не вижу никаких заслуг с моей стороны, но вижу только особенный характер «доброго старого времени». - Вслед за изданием моей книжки (Малороссийская деревня) Московское Общество Любителей Российской Словесности приняло меня в свои соревнователи. «Доброе старое время!».
В 1829 году был я переведен старшим учителем в Харьковскую гимназию, и приехал в Харьков в самый разгар Успенской ярмарки. Трудно изъяснить то впечатление, которое сделал на меня Харьков с своею ярмаркою. Всеобщий вид довольства и изобилия, неугомонная деятельность, множество денег, приветливость харьковских жителей, всеобщая какая-то тенденция к образованности и просвещению, развивавшаяся от университета по всему Харькову, - все это вместе составляло отличительный характер Харькова и приятным образом действовало на приезжего. Но для меня, в кругу новой моей деятельности, встретилась следующая неожиданность: привыкши смотреть на самого себя, как на латынского учителя, и поставляя всю свою славу и даже всю надежду на кусок хлеба в одной латыни, я скоро, к удивлению моему, заметил, что меня трактуют в Харькове как какого-то русского литератора. Это сколько льстило моему самолюбию, столько же и уязвляло его. Как? я, латынский учитель, изобретший даже новую методу изучения латинской грамматики в самое кратчайшее время, я обязан буду моею известностью полдюжине стихотворений да двум-трем прозаическим статейкам, напечатанным мною в журналах?? А моя латынь разве не заслуживает известности?.. Пишущая харьковская молодежь бросалась искать моего знакомства, все это были -  прекрасные юноши, в очках и без очков, прекрасно декламирующие, наперехват спешившие за каждою новою книгою, собиратели древних песен, издатели альманахов. Присмотревшись ближе к ним, я крайне удивился, что у них нет другой профессии, кроме - восхищаться новыми стихами Пушкина, писать свои стихи в подражание великому поэту, и набрасывать мелкие прозаические статейки «о том о сём, а больше ни о чем». - Не далее, как с месяц по приезде моем в Харьков, меня пригласи в дом княгини Щ. читать русскую словесность двум ее сыновьям; потом в одном женском пансионе открылась вакансия русской словесности, - меня и туда пригласили. Платят хорошо, по 10 р. асс. за урок, - все это прекрасно; но я ведь учитель латынского языка! С чего они взяли, что я должен декламировать им Чернеца или Онегина?.. Чтобы поддержать славу своего «латынского происхождения» я дождался первого торжественного акта гимназии, и произнес на нем латынскую речь de differentia classicam inter et sic dictam romanticam Poёsin (o различии между классическою и романтическою поэзией). Ректором Университета был тогда Иван Яковлевич Кронеберг, великий латынист и даже издатель латынского лексикона. За несколько дней до акта, я решился повезти к нему мою речь на рассмотрение, и, ежели будет нужно, на исправление. Покойный Кронеберг принял меня очень хорошо, т.е. ambabus manibus, как говорилось у нас по-латыни, и оставил мою речь у себя. Дня чрез два прихожу я к нему за речью, признаюсь, с трепетом и страхом, ожидая великих и страшных исправлений в моей латыни. По И.Я. отдал мне речь совершенно без всяких исправлений, только начеркнул ногтем в одном месте и, отдавая, заметил, что в этом месте для благозвучия лучше бы вместо et сказать quoque. Я почти не верил такому совершенству моей речи, и с того времени, признаюсь, начал еще больше уважать свою латинскую профессию. - Вопрос о романтической поэзии был тогда животрепещущею современностью. Надеждин в Москве защищал докторскую диссертацию по этому же предмету. Московский Телеграф целыми горстями сыпал на публику все то, что находил об этом в иностранных журналах; вся образованная Россия была разделена на классиков и романтиков, хотя - правду сказать - многие не совсем отчетливо понимали, что такое классицизм и романтизм.
Как бы то ни было, но я моею речью утвердил за собою достоинство латынского учителя, и после того получил несколько приглашений к чтению частных уроков этого языка. Василий Назарьевич Каразин был из первых, пригласивших меня преподавать латынский язык сыну его. Остановлюсь на этом славном имени. - Не знаю, в каком-то журнале, чуть ли не в Москвитянине, давно уже было обещано напечатать подробную биографию В.Н. Каразина: жаль, что это обещание не исполнено. - За Харьковом до сих пор в недоимке - памятник Каразину. Когда в начале нынешнего столетия дело шло об открытии в России университетов, и когда избрание места для Университета колебалось между Черниговом, Киевом и Екатеринославлем, В.Н. Каразин доказал, (и его доказательства были уважены), что нет приличнейшего места для Университета, как Харьков. Потом он двинул в ход все огромные, зависевшие от него, средства и устроил это высшее училище в любимом своем месте на своей родине. Благодеяния Харьковского Университета для всей Украйны неисчислимы. - Каразин до глубокой старости сохранил пламенное воображение, твердую волю и ревностную любовь к просвещению.
На другой год моего учительства в Харькове я напечатал мою краткую латынскую грамматику на двух листах (таблицы латынские, этимологии и синтаксиса). Первое издание разошлось в несколько месяцев: потом было и другое издание. В Харькове тогда любили латынский язык. Гимназия, состоявшая тогда из четырех классов, имела учеников более 400. Сверх гимназии, было еще четыре мужские частные пансиона. Кто хотел в Университет, тот не шутя учился по-латыни. Мои гимназисты, вместе с латынским языком, полюбили и меня. Человек десять самых беднейших, предполагая слушать в Университете медицину, просили меня, чтоб я давал им частные уроки, и я, не имея другого свободного времени, упражнял их в латынском языке по воскресеньям после обеда.
Как ни старался я утвердить за собою исключительную славу латыни, и даже как ни успевал в этом, но и Русская Словесность не оставляла меня в покое. На другой же год моего харьковского учительства, меня пригласили в тамошний институт благородных девиц преподавать сперва русскую грамматику, потом и словесность. Этого мало. - Я начал уже отказываться от частных уроков, - так их много было у меня. Как теперь помню, я преподавал 42 часа в неделю. От 8 часов утра до 8 вечера, с небольшими промежутками отдыха,  я работал, - возвращался домой истомленный, ложился спать - часто не раздетый, и спал, как убитый. Сны всегда снились мне относящиеся к моим урокам; иногда я во сне декламировал какие-нибудь стихи, иногда разбирал Цицерона, или Горация. - Живя такою труженическою жизнью, я позже всех узнавал городские новости, а что делалось в свете, я вовсе не знал. - У меня решительно не было времени читать газеты. - Что делалось чрез улицу от моей квартиры, я и об том не знал.
Вот - в феврале 1832 года, вдруг получаю я пакет за печатью Университета, - распечатываю, и к удивлению моему читаю, что совет Университета поручает мне преподавать в Университете Русскую Словесность! - Первым моим движением было - бежать к ректору, чтоб отказаться от этой чести. Но отказаться было решительно невозможно; для меня сделали только то снисхождение, что вместо шести лекций в неделю, назначили в Университете только две, и из всего курса позволили мне ограничиться только историей русской литературы. Как будто нарочно вышло такое «бессловесное» время, что все преподаватели словесности выбыли из Университета, иные вышли в отставку, другие разъехались на неопределенное время. - Что я читал, и как читал, теперь право не помню. При всем усердии моем, у меня не было времени приготовляться к лекциям: я решился положиться на свою память, да за справками заглядывал только в Историю литературы Греча и - читал. Аудитория моя всегда была полна студентов: приходили слушать даже медики и математики – вероятно, из любопытства. Я читал с февраля месяца по конец семестра, и заключил мои лекции экзаменом студентов в присутствии декана И.Я. Кронеберга.
Ух! даже теперь чувствую, как тяжко было мне учительствовать. Мне было тогда 29 лет от роду, а голова моя уже была седая, как у сорокалетнего. Отдохнувши летними вакациями, я потом отказался от многих частных уроков, и к наступавшему новому учебному году ограничил себя гимназией, институтом и одним пансионом. Но в начале года Провидению Божию угодно было сделать перемену в моем состоянии и положить конец моему учительству, 6-го августа 1833 года призвал меня к себе попечитель и объявил мне о назначении меня директором в Луцкую гимназию. - Прощай, Харьков! Прощайте, мои ученики и ученицы!
Как ни лестно было для меня новое и совершенно неожиданное назначение, но... мне жалко было расставаться с моим учительством. Я всегда любил предмет моего преподавания и всегда любил моих учеников, - вероятно, за это и они все любили меня. Приходя в класс, я как будто приходил в мое семейство. В Харьковской гимназии тогда еще не было инспектора, - вся полиция и расправа по классу принадлежала учителю, у которого (в случае надобности) была наготове и розга. Я очень редко употреблял это последнее средство, но, признаюсь, употреблял-таки; однако никто из учеников не сердился на меня и за это. - Чрез 15, чрез 20 лет после того, мне не раз доводилось встречать моих харьковских учеников в разных родах службы на разных концах России: все они с любовью спешили ко мне, старинному своему учителю, и старались в самых искренних выражениях изъявить мне свою благодарность. Один из них, знаменитый доктор и профессор Киевский Ф.С. Цыцурин, без рецепта, вылечил меня своими умными советами от жестокой болезни. Дети мои, служащие в разных местах России, также везде находят моих учеников, которые свою благодарность отцу стараются засвидетельствовать детям. Часто бывает приятно до слез получать подобные известия. Благодарю вас, мои добрые ученики, за вашу добрую память, благодарю всенародно, печатно! - Мой пример да послужит всем молодым учителям поощрением и ободрением в прохождении ими многотрудного учительского поприща.  - Dixi.

И.К.

(Москвитянин. 1854. № 21 (ноябрь). Отд. V. Смесь. С. 1 – 16).

Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.