Новые люди, ч. 3, гл. 26

Елизавета Орешкина
В те первые дни августа я мог только ждать новости. Начался сезон отпусков, чего не было уже шесть лет. Соседние кабинеты пустовали; бумаги оканчивались на "обсудим после моего возвращения".

Утром сразу после приезда я искал вести из Америки, но ничего не пришло. Я справился с делами за час. Затем я позвонил Мартину в Барфорд, надеясь, что Гетлифф, возможно, сообщил им, а не в Лондон: ничего нового. Делать было нечего. Во второй половине дня я обычно шёл к "Лорду".

Это было за неделю до банковских каникул. Дни походили друг на друга: дул резкий прохладный ветер, более похожий на апрель, чем на разгар лета, по небу неслись облака, на крикетном поле можно было разглядеть за ними голубую кайму.

В пятницу мы по-прежнему не получили никаких новостей из Америки. Я позвонил Мартину (это становилось обычным делом), он сказал: "Скоро, надеюсь, узнаем".

Суббота прошла так же. В воскресенье я весь день сидел дома, надеясь, что брат прав и скоро новости.

Следующее утро я был неспокоен; я снова отправился ( думая, наверно, как герой любовного романа, ожидающий письма - если я буду далеко, сообщение придет вернее) в парк Сент-Джонс и сидел там, наблюдая за игрой.

Парк в то время обветшал. Павильон давно не красили; подобно викторианству, символом расцвета которого он мог бы быть, он пришел в упадок. И все же запах травы утешал; он помог мне подумать, что, хотя мысли мои были мрачными, они оставались неглубокими. Как и ученые, чаще всего я чувствовал, что эта проблема с бомбой может быть решена. И сам по себе я был скорее одинок, чем несчастлив; в сорок лет я не изменил свою жизнь. Возможно, именно поэтому я сразу принял близко к сердцу эти вопросы. Итак, я сидел, наблюдая за этими часами игры в крикет под сверкающим как дождь солнечным светом, наполненный благополучием, бездумностью и безопасностью.

Наверно, было около без четверти шесть, когда я вышел из "Лорда". В бессмысленной задумчивости я шел вниз по Бейкер-стрит, а затем по Мэрилебон-роуд; после дождя свет был ослепительным, и лица прохожих выделялись в нём резкими чертами. Наконец я наугад зашел в паб на площади Портленда. Я услышал свое имя. Там, у стойки бара рядом с мужчиной в свитере поло, стоял Хэнкинс.

Я начал с того, что сказал что-то банальное - о том, что столько лет не виделись, а теперь дважды за месяц, но он громко выкрикнул:

- Он мой продюсер. Выступили с докладом по современному шекспироведению.

Он сказал, что выпил всего бокал, но его светлое, тяжелое лицо блестело; он говорил так, как будто был здорово пьян.

- Я думал, как мои слова разнесутся по всем городам и сёлам, и умные молодые дамы заговорят: "Отлично он сказал!" или: "Я бы хотела обсудить с ним это". А потом я вышел из студии и встретил парня с шестичасовыми новостями - он сразу после меня.

- И что за новости? - спросил я.
- Всякие, - ответил он.

Я понял.

- Они сбросили, да? - мой тупой голос звучал опустошённо и устало.
- А ты ждал, что ли? - Да, его любопытство удовлетворили; да, в шестичасовых новостях было сообщение о бомбе, и он, по своей наивности, вышел в эфир сразу после этого.
- Представляю, сколько людей слушали мою бессмертную прозу! - восклицал Хэнкинс. - Последняя шекспириана. Надо бы что-то более загадочное. Влияние элегий Дуино на более поздние работы К.П. Кавафиса - вот надо было бы добавить. Литературная культура в грядущем веке!

Он был расстроен и весел; он хотел слушателей, людей вокруг, выпивку.

- Самое лучшее в этом многообещающем веке, и, возможно, единственное, как я понимаю, это то, что теперь нам не нужно притворяться. Сотни лет мы на Западе говорили себе с той особой суровостью, которая заканчивается тем, что мы льстим себе; мы не можем соответствовать нашим моральным притязаниям, мы установили слишком высокие правила поведения. Мы всегда предполагали, что все люди, из которых вы, - он ухмыльнулся продюсеру и мне. - И я - сброд и псы, все приверженцы западной культуры, мы верили, что, даже если мы не соответствовали этим возвышенным этическим стандартам, мы намного лучше других. Что ж, любой, кто говорит это сегодня, не дурак - никто не мог бы быть таким глупым. Он не лжец - никто не смог бы так лгать. Он просто поёт весёлые песни.

Продюсер сказал про завтрашнюю программу об уходе за отсталыми детьми.

- Думаю, - добавил он. - Останутся ли дети, которым нужна забота.

Хэнкинс внезапно хлопнул себя ладонью по голове.

- Это не та научная политика тебя тогда волновала, Льюис?
- Та самая.
- Ты говорил, это важно, - он произнёс это с упрёком. - Возможно, это и правда важно. Что важно?

У него была память писателя на слова, которые мы говорили.

- Ирен знала? - выпалил он.
- Нет.
- Твой брат, его знакомые?
- Они понятия не имели, что бомбу сбросят.
- Но они, думаю, героически над ней работали и получат за это награду. Должно быть, сегодня вечером им нескучно.

Было странно слышать, как он говорит с такой добротой, с пытливой выдумкой.

Мы пили, Хэнкинс говорил.

- Вечеринка скоро закончится, - сказал он. - Вечеринка для наших людей, для старого доброго западного человека - это была хорошая вечеринка, но хозяин сердится, и почти пора уходить. И на площади снаружи много людей, которые нам не рады. Особенно с учетом того, что мы по-прежнему любим говорить красивые речи из окна. Пройдёт много времени, прежде чем кто-нибудь снова устроит такую хорошую вечеринку.

Если бы я остался, то напился бы; но я хотел сбежать. Я вышел на улицы, по которым летним вечером толкались толпы людей. На какое-то время я затерялся среди них, безымянный, среди многих, у кого не было имени, единица среди чисел, слушающий, но не слышащий комментариев к новостям. В толпе я шел по Оксфорд-стрит, поток нес меня по Чаринг-Кросс-роуд: в фойе театра горели огни, спектакли начались, под ногами у нас на ветру шуршали обрывки газет.

Недалеко от сквера Лестера я выбрался из толпы и зашел в ещё один паб. Там некоторые слышали новости, и пока они говорили, я смог выделить эхо общего страха, чистого простого страха, который, что бы мы ни думали, присутствовал во всех нас, Хэнкинсе и его продюсере, захудалых путешественниках, агентах в баре у сквера Лестера. Сегодняшняя патетика Хэнкинса: сухие слова Фрэнсиса Гетлиффа по дороге в Барфорд: они были разными людьми, но на этот раз их чувства совпали, они думали об одном и том же.

Но в пабе нашлись и несколько равнодушных. Они услышали и уже забыли. Один из них, пожилой мужчина с тонким аскетичным лицом, сидел, устремив напряженный взгляд на двери. Из мимолетного замечания я понял, что он ждал молодого человека, который должен был прийти в шесть.

Я прошел через площадь Пикадилли, вверх по Виго-стрит, а затем к западу от Бонд-стрит, по пустынным окраинам Мейфэра, к своему клубу. Как только я вошел, знакомые заговорили со мной с интересом, со смирением, с тем же затаенным страхом. Знал ли я? Был ли шанс, что мы могли бы снова чувствовать себя в безопасности? Что случилось бы с этой страной в следующей войне? В этом городе? Выдалось затишье; я стоял в компании из четырех или пяти человек вокруг пустого очага. Молодой человек, избранный в том году, спросил, может ли он перекинуться со мной парой слов. Он был уволен из военно-морского флота по инвалидности, его лицо было землистого цвета, у него был взвинченный, тактичный, не лишённый чувства юмора взгляд. Он говорил настойчиво:

- Это всё та бомба?

Я подтвердил.

- Как думаете, японцы сдадутся? Война закончится?
- Хотел бы так думать, - ответил я.
- Не верю. Одна бомба не закончит войну.

Я удивился, но объяснение было простым. Он спорил вопреки своим собственным надеждам. У него был старший брат, который участвовал во вторжении в Малайю. Он не мог позволить себе поверить, что война скоро закончится.

Выйдя из клуба, я прогуливался по Лондону, пытаясь утомить себя. Но вскоре отчаянные силы покинули меня на полпути: еще не было одиннадцати, когда я почувствовал, что устал. Я взял такси обратно в Пимлико, где из домов на площади сияли огни, такие же безмятежные, как в любую другую мирную ночь, такие же заманчивые для одинокого человека на улице.

Я сразу же отправился спать, проснулся до четырех и больше заснуть не смог. Это была неплохая проверка того, как глубоко соотносятся общественные и частные заботы, подумал я, когда вспомнил бессонные из-за своих тревог ночи. Общественные неприятности - сколько таких бессонных ночей это мне принесло? Ответ был только один. В ночь после Мюнхена я пролежал без сна - и, возможно, пережив ранние часы 7 августа, я мог бы с уверенностью сосчитать еще половину.

Когда я лежал там, мне хотелось поговорить с кем-нибудь близким. Мысли о будущем давили на меня в эти утренние сумерки; я мог бы избавиться от них, если бы я рассказал о них Мартину. Вскоре после завтрака я позвонил ему.

- Вот оно как, - начал я.
- Да, вот как, - ответил он без тени эмоций.

Несколько мгновений мы не произносили ни слова, потом я продолжил:

- Думаю, хотел бы увидеться. Не против моей компании?

Молчание.

- Будет лучше, если я приеду в Лондон, - ответил он. - Подойдёт?
- Могу приехать хоть сейчас, - сказал я.
- Думаю, лучше мне. Идёт?

Я согласился, хоть и с беспокойством - почему мне не стоило ехать. Было чуть больше часа, когда он вошёл ко мне.

Как только я увидел его, я почувствовал, как часто при нашей встрече, что стало легче. Я чувствовал то же самое более пяти лет назад, когда он навестил меня в офисе, и мы говорили о бомбе, и я убедил его поработать над ней.

- Вот и случилось, - сказал я.
- Боюсь, да, - ответил брат.

Эта фраза звучала необычно - вежливо и неуместно.

- Сложно это принять, - заметил я.
- Это неизящно, - произнёс Мартин.

Я посмотрел на него. Его глаза были жесткими, яркими и пристальными, уголки рта опущены. Я почувствовал укол разочарования; меня отталкивала его стойкость. Я ждал поддержки; но нам нечего было сказать друг другу.

Не притворяясь беззаботным, Мартин держался в той же ровной, сдержанной манере. Он сказал пару фраз о своем путешествии, затем спросил, куда пойдём есть.

- Как хочешь, - ответил я.
Он пристально смотрел на меня.
- Тогда это потом?
- Всё равно, - сказал я.
- Думаю, - взгляд брата стал тяжелее. - Можем поговорить позже? Много времени это не займёт.
- Зависит от того, о чём мы...
- А как думаешь, о чём мы будем говорить?

Он не повышал голос, но я почувствовал, что он дрожит от злости.

- Думаю, это не особо полезно...
- Это может быть очень полезно, - голос Мартина оставался тихим, его самообладание возвращалось.
- О чём ты?
- Ты же не думаешь, что я буду покорно слушать то выступление - и не желать, чтобы моё несогласие услышали?
- Чувствую то же самое, - ответил я.
- Знаю, - сказал брат. - Но что нам делать?
- Сомневаюсь, что ты что-то сможешь.
- Думаю, смогу, - возразил Мартин.
- Это уже случилось. Ничего не поделать.
- Не соглашусь.

В тот момент каждый из нас, глядя в глаза другому, разделял чувства другого и знал, что наши стремления пересекались.