Глава из папиного романа

Ирина Кузьмина-Шиврина
Глава из романа моего папы - ШИВРИНА Олега Николаевича (1923-1990 г.г.), который я собрала в единое целое уже после его смерти, обнаружив в архивах черновые записи и вспоминая рассказы в семье.
https://stihi.ru/2018/09/04/6415  Шиврин О.Н. Незаконченный роман


ОТЦЫ

Давным давно два деревенских парня подались в город на заработки. Не одно место переменили и, наконец, после долгих мытарств осели в булычовском посёлке. 
Был когда-то Егор Булычов – пароходчик. Его пароходы: «дед, отец, сын, дочь…» ходили по реке всё лето, а на зиму заходили и оставались в этом посёлке – родном Затоне.
Жить здесь было не лучше, и работа не легче, но время сделало своё. Были парни холостыми, стали женатыми. А оженились – приросли к месту, обзавелись домами.
В деревне раньше как – все однофамильцы. Так и Иван да Фёдор Шерстенниковы то ли братья, то ли родичи. Впрочем, между собой знали, однодеревенцы, и друг друга выручали.
У обоих семьи были немалые, – сколько рождено не считали, считали живых только. А было у Ивана семеро, а у Фёдора – пятеро. И дальше – больше, расплодился Шерстенниковский  род по всему затону, и к тысяча девятьсот семнадцатому году было Шерстенниковых уже больше десяти семей. Заваруха гражданской войны поубавила молодёжи немало: Колчак был рядом. Осталось лишь две семьи – внуков Ивана да Фёдора, а Андрея и Леночки прадедов. Обе – Шерстенниковы, обе – рабочие.

Андреев отец (он приходился внуком Ивана) и позабыл давно, что родичи крестьянство знали. С тысяча девятьсот третьего года в подручные к отцу стал, а отец был кузнец знатный, и сыну свои секреты передал бы, да не в отца сын пошёл. Связался с политическими, замели парнишку по семнадцатому году, и пропал он для родных без вести. Лишь в двадцатом году объявился Семён Шерстенников в родном затоне, уже четвёртый десяток пошёл мужику, весь в рубцах, а неженатый. Впрочем, недолго молодцу было гулевать.
Нашлись родственники, окрутили сорокота* (сорокалетний мужик), и пошло начало ещё одной Шерстенниковой ветви. Родились у Семёна сперва дочь, а через год в двадцать втором родился и Андрей, да не судьба была видать, чтоб семья росла. Доктор Глеб Игоревич посмотрел Анисью и сказал:
– Всё. Живи сама, но детей не будет больше.
Ругался иной раз Семён на жену, а кто виноват. Может быть поэтому, в Андрее мать души не чаяла. Последний ведь.
Вернулся же Семён большевиком крепким. Оказалось, ещё в десятом году, на девятнадцатом от роду, в эту партию вступил. По слабости здоровья молотобойничать не смог, да оно и нужно было кому-то новую жизнь налаживать. А кому же?
И нашёл Семён нелёгкую работу. Где словом, где примером, а глядишь, подняли завод. Пошли пароходы опять, и немалая заслуга в том была «комиссара» Семёна Шерстенникова. Был он поначалу секретарём партячейки (а всего-то партийных – пятеро). Потом секретарём завкома (должности кузнечной не оставлял, впрочем), а в тридцатом году избрали его секретарём заводской парторганизации.
Первая пятилетка – это ведь не только Магнитка. И малые заводы росли. Вырос и судоремонтный, инженеры появились, стали и сами суда делать, небольшенькие, но свои. Побежали по реке пароходики, обмениваясь гудками при встречном расхождении…

Эх, гудки, гудки пароходные, где вы? Уже много лет прошло с тех пор, как отошли звуковые сигналы, а в памяти моей так и остались гудки, гудочки. Что от них осталось? Песни только. Когда ещё жив был Егор Булычов, он перед спуском на воду нового парохода говорил бывало:
– Надо пароходу голос дать!
И давали ему голос, свой, только ему присущий, благо мастера, что те голоса отливали и точили, тут же были. Уже давно нет Егора Булычова, и пароходы переделаны, а голоса остались старые. Гудки на своём заводе делали.
Всего-то в октаве тринадцать тонов и полутонов – но из множества октав и сочетаний – вся музыка мира. Заводские «голосники» нот не знали. Знали, что нужно собрать три – четыре чашки, но так, чтобы голос был и, чтоб с другими голосом не мешался. Что знали они об обертонах, а именно они и украшали голос парохода. И нужно было ещё сделать его так, чтобы все пароходы вместе гудеть могли. Понятий о консонансе и диссонансе у них не было, но было ухо, чуткое к малейшим огрехам из необъятного спектра.
Проверяли гудок на ухо. Мастер брал чашу, стучал по ней ногтем и говорил токарю:
– Вот здесь сними чуток, потом послушаю.
И снимали стружку, и наплавляли сверху пластинки, «садили на медь» и опять слушали. Ох, непростое было дело дать голос пароходу. Все гудки строились по принципу мажорного или минорного трезвучия, а четвёртый голос был либо на октаву выше, либо ниже основного. Иногда, впрочем, звучал этот высокий подголосок чуть-чуть в расстрой – и тогда такая тоска и печаль были в голосе…

В тысяча девятьсот тридцать четвёртом году удостоился Семён высокой чести – послали его депутатом на шестнадцатый партийный съезд. Приехал оттуда, рассказал про всё и «задурил». Пришёл к начальству партийному и сказал – всё, не по Сеньке шапка. Хватит. Теперь завод не тот, что пять лет назад. Мастером на худой конец справлюсь, но чтобы всем тон задавать – стар, и учён мало.
Может быть, и аукнулось бы Семёну, да на счастье в области начальство тоже понимало, что к чему. Видело, что одним желанием немного сделаешь, и согласилось. Послали Семёна туда, куда он и просил – бригадиром на судоверфь, ну и одновременно не освобождённым секретарём парткома. Он и сам говорил, что там ему место – плотничать не разучился ещё. А там народ сырой, из деревни только что.

Леночкиного отца звали также – Семёном, и был он в годах Андрееву отцу. Различали их в детстве ещё тем, что Леночкин отец рыжий был – так и звали: Сенька рыжий.
Росли парни вместе, да характером разные. Если Сенька чалый (это Андреев отец) в политику ударился, так Сенька рыжий по девкам первый был. И при всём том ещё к тонкой работе не без способностей. Столяр из него к двадцати годам первоклассный получился.
Женился Сенька рыжий рано, и вышла за него первая красавица в заводе, тоже Алёной звали. Родила Алёна Семёну трёх сыновей год за годом ещё до германской. Началась тут война, и забрали Семёна рыжего. Прошли годы, уже и ребята подрастать начали, а Сеньки нет и нет, не писал, а в двадцатом году сам объявился, почти в одно время с Сенькой чалым. Встретились дружки, подивовались, как это они всю войну друг друга и увидать не могли, да за работу.
Семён (Андреев отец) тогда на первых порах всем заводом заправлял, ну а Семён рыжий – обратно в лекальную вернулся. Был он одним из тех музыкантов, которые делали формы для отливки голосов пароходных гудков. Как он угадывал будущий звук – кто его знает. По правде говоря, и мастеров-то кроме него не осталось – померли старики.
А через два года после Андреева рождения, в двадцать четвёртом родилась и у Семёна рыжего Леночка. Родила её Алёна, да и померла в одночасье. Братья уже немалые были. Выходили девку вместе с отцом, вынянчили. Хозяйство домашнее, конечно, не туда пошло, но выросла девочка, только маленькая на удивление. Пойми в кого.
Так Семён и не женился больше, хоть и можно было. Да и не рыжий уже был, а седой весь. Когда поседел, сам не заметил. Так ли, нет ли, а видно однолюбом оказался. Весь-то свет в Леночке дочке в овчинку свернулся. Жила бы только. И Леночка – жила! Братья по молодому делу быстро от дома отошли, осталась она одна с отцом. А лет в десять и всё хозяйство невеликое на ней было.

У Игоря – по-другому всё. Отец его, Глеб Игоревич, на него не молились только. Женщины особливо. Звали просто – «доктор». Учился на гроши медные, но тогда и похвастаться мог, что с Викешой  Вересаевым вместе учился:
– Тот был земский врач – из него в писатели вышел. А я, видать, не талант, – говаривал он, бывало.
А талант-то у Глеба Игоревича был – людей любил. И лечить ушёл. Во время разрухи, чем лечил – неизвестно. Никто не знал, что уже несколько лет не привозит он лекарств «из города», а ездил он за ними регулярно – раз в месяц. Запрягал он кобылёнку Шурку,  и ехал в «город». Привозил воз ящиков, а с чем – не могли «колчаки» дознаться. Лишь потом, когда Сенька-чалый вернулся, рассказывал, как Глеб Игоревич раненых лечил, как по ночам к партизанам приезжал. Только удивлялись все – никто бы и подумать не мог – ругался Глеб Игоревич на все власти матерно. Оно, видать, так, доброе – позабудут, а вот ругань – нет.
В тысяча девятьсот тридцать четвёртом году (после убийства Кирова), при обмене партийных документов для многих было неожиданностью, что Глеб Игоревич в партию-то вместе с Сенькой чалым вступал. Кое-кто посоветовал ему язык за зубами подержать. Ну, получил, конечно, заход, начиная от Петра Великого. А зря не послушался его Глеб Игоревич, зря. Товарищ, который советовал, зла ему не хотел. Отголоснулось ему это его свободомыслие несколькими годами позже….
А в тридцать шестом году попросили Глеба Игоревича возглавить всю медицину в районе. Отказывался. Говорил, что в больнице своей к людям привык, но настояли. Взялся, хотя многим это и не понравилось. Ввёл в райздраве своём правило такое:
– Ты кто? Врач? Врач! Так лечи людей, а бумажки писать в нерабочее время можешь.
И сам этого правила придерживался строго. Утром в девять часов выходил с чемоданчиком и шёл по вызовам, а к двенадцати появлялся в поликлинике. Правда, до четырёх – не всегда получалось. Обычно в полчетвёртого он спрашивал у Семёновны (была такая старушка-фельдшерица, только с ним и работала):
– Сколько там ещё осталось?
– Десяток,– отвечала Семёновна (иногда больше было).
– Ну, всё. Скажи, чтобы больше не пускали.
Беда была у Глеба Игоревича одна – с каждым человеком поговорить любил. Иной раз и не пропишет ничего, а глядишь, человек и выздоровел. Не то, что нынешние врачи – трубку в бок суёт, а сестре говорит:
– Бутерброд захвати, только не с копчёной…

Но это всё о Глебе Игоревиче, а сын где? А с сыном вот как. В тысяча девятьсот двадцать третьем году появился Игорь. Как? – не заметили многие. Мать его не спас даже сам Глеб Игоревич, слишком поздно привезли её к доктору, кровью истекла.
Своих-то у доктора, уже трое детей было, всё девчонки. Жена его, пока Глеб Игоревич Игорёшину мать выхаживал, малыша к груди приложила, а грудь-то пустая, но сосёт маленький, старается, борется за жизнь. Тем временем старшая дочь сбегала за тёткой Ефросиньей – сестрой жены доктора – она как раз ребёнка кормила грудью. Так и стала тётушка Фрося Игорёше молочной матерью и крёстной.

Мать Игоря приходилась Глебу Игоревичу какой-то дальней родственницей. Работала она раньше в уездном городке аккомпаниатором в театре, но то ли голод гражданской войны, то ли неудавшийся роман заставили её переехать из города в заводской посёлок, всё поближе к земле, где хоть огородик свой иметь можно. Из всего скарба было при ней несколько связок книг, баул с личными вещами и старенький рояль фирмы «Беккер». Жила она одна в служебной квартирке от завода, так как была руководителем хора и театрального кружка в заводском клубе. Других же родных, кроме доктора, у неё не было.
Кто отец ребёнка? Как-то и не спрашивали, строговат  Глеб Игоревич по этим делам был. Даже Семёна послал по загибу, когда тот полюбопытствовал.
Так и остался Игорёк четвёртым ребёнком в дружной семье доктора. От сверстников своих отличался он, пожалуй, только ростом, но отец с матерью всегда говорили, что этим он удался в дядьку. Рос Игорь живым, любознательным мальчишкой, доставляя родителям только радость и, не зная до поры до времени, что приёмный он.
С Андрюхой же они были друзьями, не разлей вода, с раннего детства, хоть Игорь и помладше был...