Новые люди, ч. 3, гл. 21

Елизавета Орешкина
Решение, по сути, уже было принято. Иногда казалось, можно было отступить, но никто не предполагал, что Льюк сможет или захочет. Даже на тех, кто не любил его и завидовал ему, Уолтер производил впечатление простого человеческого мужества; это было единственное достоинство, которым ученые Барфорда, как и другие, восхищались некритически.

В те месяцы он пользовался большим уважением, чем когда-либо прежде.

- Возможно, Льюку надо будет помочь, - слышал я в Атенеуме чей-то глубокий голос. Это значило: он заслужил награду; он стал успешным.

Примерно в то же время в Барфорде заметили, что Дравбелл, кого почти не называли по имени, а друзья обращались как к "Си Фи", начал подписываться крупным, простым, неприметным "Сирил Дравбелл".

- Тяжёлый случай рыцарства, - говорили о нём. Это была любимая шутка учёных; она им никогда не надоедала.

Дравбелл в самом деле провел много дней в Лондоне, нанося визиты Роузу и новому министру; он больше не уклонялся от обязанностей и провозглашал "успех нашего барфордского предприятия". Однажды он требовательно сказал Роузу, что "команда" заслуживает некоторого внимания общественности. Роуз, который не стремился идти ему навстречу, отвечал с вежливостью большей, чем обычно.

Дравбелл использовал все свои приёмы против Роуза, но не смог добиться того ответа, на который рассчитывал. Да, это было удивительно, да, министру рассказали об истории проекта, мелодично продолжал Роуз, не переходя к похвалам Дравбеллу, который после безуспешной беседы вернулся со мной ко мне в кабинет.

Впервые он выглядел подавленным и усталым, как будто его жизненные силы иссякли. Внезапно он спросил:

- Как вы выносите такую жизнь, Элиот? - он имел в виду эту официальность.
- Ненавижу это, - сказал Дравбелл. Он уставился на меня.
- Смысл жизни... Даже не знаю, что сказать, - Я пытался подбодрить его, но он перебил:
- Зато остальным рядом всё удаётся.

Как и многие хитрые люди, он хотел иметь более простой характер. Он не хотел быть эгоистичным. Но он не излучал эмоции, которые помогают иным хитрым людям; его натура была тверже, чем у большинства из них. Он был зол на себя, еще больше зол на Роуза, и он вывалил это на меня как на доверенное лицо Роуза.

В Барфорде он вмешался в искания учёных, попытавшись убедить Уолтера и Мартина действовать медленно, пока не будут устранены риски для здоровья. Единственное, на чем он имел право настаивать, сказал он, так это на следующем: они оба не должны рисковать одновременно. Если один из них случайно пострадает, другой должен быть осторожным. Это было разумно, и они согласились.

Всю ту зиму они экспериментировали с защитной одеждой, с различными видами водолазных костюмов, чтобы заниматься химией как можно безопаснее. Сэбридж, который все еще хотел участвовать, разработал набор инструментов для манипулирования стержнями издали.

Мартин проводил много вечеров за чтением историй болезни, связанных с облучением. Казалось вероятным, решил он, что они обнаружат: плутоний не просто радиоактивен, а ещё и химически ядовит.

Льюк насмехался над "визитами Мартина в морг", как он говорил. По его мнению, если ты ничего не можешь поделать с опасностью, лучше всего забыть о ней. Но брат думал иначе; если ему предстояло столкнуться с опасностью, он хотел заранее узнать о ней. Если бы он мог заранее ознакомиться с радиоактивными патологиями, ему было бы легче перенести момент испытания. Его клинические исследования, которые пугали других, укрепили его решимость. Не имея ничего общего с храбростью Льюка или Сэбриджа, Мартин готовился покорно встретить мартовские эксперименты.

Тем временем он продолжал наслаждаться триумфом. Брат получал гораздо больше, чем полагалось помощнику Льюка; ученые, государственные деятели старшего поколения, такие как Роуз, находили, что с ним говорить легче, чем с Уолтером; Мартин говорил гладко, он проявлял некоторое уважение к этикету, у него были хорошие манеры; они были рады, когда брат присутствовал в Лондонских комитетах вместо своего начальника, и во время этих визитов его водили в Атенеум чаще, чем Льюка.

Ему это нравилось. Казалось, он смотрел на эту официальную жизнь отстранённо, но на самом деле он изо всех сил в неё всматривался. Я подумал про себя, что Мартин словно родился для этого.

Даже с приближением 1 марта брат все еще радовался тому, чего он скромно "достиг". В январе они с Ирен, приехав в Лондон на недельный отпуск, устроили мне праздничный ужин. Они сняли квартиру на первом участке Бейсуотер-роуд, прямо напротив врат Альбиона; по-прежнему было роскошью освещать тротуары, которые в ту ночь казались голубыми из-за неубранного снега. Когда мы выглянули наружу, дорога посередине темнела - уличные фонари еще не зажглись.

Мы говорили (это была своего рода банальность, от которой мы не хотели убегать, поскольку радовались), как незаметно пролетело время, как уличные фонари уже пять с половиной лет как тёмные. А с тех пор, как мы с Ирен впервые встретились в моих старых комнатах в Кембридже, прошло уже шесть лет.

- Много для тебя, дорогой? - Ирен обратилась ко мне, привычно ожидая поддержки.

- Этого не вернуть, да? - Мартин тоже обернулся ко мне.

Я покачал головой. Мы говорили невпопад; прошлое и будущее казались рядом.

- Придётся тебе думать о будущем, скоро всё кончится, - сказал брат.

Мы все знали, что война должна скоро закончиться; пока он размышлял, Ирен было заговорила, но остановилась, в ее глазах появилось беспокойство.

Мартин попросил ее привести сына, чтобы пожелать спокойной ночи. Когда она внесла его внутрь, он молчал, и брат взял его на руки. Их взгляды встретились, мальчик - точная копия мужчины, пристальный, жесткий, открыто яркий; затем, с серьезным выражением лица, ребенок повернулся к плечу своего отца.

Мартин не отрывал взгляд от лица сына.

- И о тебе надо думать, - сказал он. - Я говорил, уже думал о паре идей для тебя.

Именно после ужина Мартин заговорил неожиданно открыто, как это было не более двух раз в его жизни. Он курил сигару, символ празднования в тот вечер, но выпил мало и был трезв как стеклышко. Он упомянул Гектора Роуза, к которому, как ни странно, испытывал симпатию, и я пошутил по поводу его придворных друзей.

Брат улыбнулся и без лишних слов произнёс:

- Здорово иногда верить в себя.

Он сказал это просто, естественно и радостно.

- У меня такого не было, - добавил он мне.

Это могло быть правдой, думал я. В своём стремлении стать учёным наравне с Маунтни или Льюком он мало верил в себя.

Он продолжал:

- Я дурно начал.
- Да я тоже, - ответил я.
- У меня было хуже.
- Почему?
- Я ведь всегда был в твоей тени.

Я хотел возразить на эту неожиданную фразу, но брат продолжил:

- И это мне помогло.

Я только начал говорить, когда Ирен, которая весь вечер сдерживала беспокойство, больше не могла молчать. Она воскликнула:

- Тогда почему ты не остановишься? Ведь уже столько сделано!
- Сложно это, - ответил Мартин.
- Сейчас, когда мы столького добились, ты готов всё бросить!
- Мы же уже говорили... - начал брат.
- Я не хочу, чтобы ты продолжал это безумие. Думаешь, я могу сидеть тихо и ждать, когда война закончится и ты остановишься? А если война закончится, ты остановишься?
- Если б война закончилась, спешить не пришлось бы, - ответил он на удивление жёстко, с острой улыбкой:
- Хотелось бы мне, чтоб нужды в этом не было.
- Ты ведь боишься.
- Чертовски боюсь, - ответил Мартин.
- Так почему не думаешь о себе?
- Говорил ведь уже.

Что брат ей сказал? Вероятно, самый трезвый мотив - что, если он не последует примеру Льюка, потеряет всё, чего достиг.

- А обо мне ты подумал?
- Уже говорил ведь.

Она сморщила лицо:

- Да, ты подумал о Льюисе (сыне). И думаешь, этого ему довольно? Думаешь, ему хватит того, что он пойдёт не в ту же школу, что и ты?

Впервые в голосе Мартина прозвучала боль.

- Хотел бы я сделать больше.

Внезапно Ирен сменила тему - это сначала показалось неприятно, до дрожи - и принялась вспоминать свою жизнь в Лондоне до замужества. Хотя она оплакивала прошлые любовные похождения, ее манеры были пылкими, почти беззаботными; она говорила о поездке на такси по снегу. У меня возникла яркая картина девушки, разгоряченной такой ночью, как эта, идущей через парк в квартиру мужчины. Я полагал, хотя она была достаточно любезна, чтобы не упоминать имя, Ирен описывала свою первую встречу с Хэнкинсом и что она говорила так, чтобы Мартин это понял. Как ни горько, она провоцировала его ревность. В какой-то степени ей это удалось, потому что ни тогда, ни позже его не оставляло равнодушным имя Хэнкинса.

Слушая, я подумал, что должен поступить, как другие его друзья, и не обращать на неё внимание. Потом я увидел выражение ее глаз - без похоти, без злобы, с мольбой. Она не умела сдерживаться, она всегда была резкой - и это был единственный известный ей способ просить его остановиться.

Внезапно я кое-что понял. Я слышал её "я проиграла" в своей квартире той ночью в прошлом году. Если бы кто-то подумал, что она уходит от Мартина, он бы ошибся. Это перед Мартином она чувствовала себя побежденной. Я мог слышать тон, которым десять минут спустя она настаивала на нем по поводу ребенка. Их брак менялся в том смысле, в каком часто меняются браки, которые начинаются с неравенства. Уровень сил менялся; их брак менялся, и она металась, потерянная, сбитая с толку, напуганная, пытаясь сохранить его как раньше - и как лучше для неё.

Возможно, дело было в том, что рождение ребенка, как и предвидела Ханна Пухвейн, нарушило их прежнее счастье. Но если так, то оно нарушило его совсем не так, как проницательно предсказала Ханна. Свободнее был Мартин - не Ирен.

Казалось возможным, что рождение ребенка ослабило что-то в его любви к ней. Брат все еще любил её, но важная часть, столь сильная в нем, что он прощал все выходки Ирен, перешла к сыну. Слушая, как он разговаривал со своим сыном в тот вечер, или даже слыша, как он говорил с ней о своем сыне, я почувствовал - и теперь я знал, что он тоже это чувствовал: его любовь отчасти перешла к ребенку. Я подумал, что он будет слишком беспокоиться о своем сыне, слишком сильно заботиться, слишком много жить им - как и я временами слишком много жил Мартином.

Таким образом, хотя у него осталось много чувств к Ирен, брат больше не стремился ей угождать. Все это ушло; он хотел, чтобы она была счастлива; в своей педантичной манере он позаботился о ее будущем на случай, если в мартовских экспериментах он пострадает или умрёт; но когда он подумал об опасности, о том, что он может потерять, и о тех, кто может скучать по нему, его единственный страх, который волновал его так же, как и за свою жизнь, был за сына.

В это время Ирен, которая раньше хотела бы избавиться от его излишних забот, теперь хотела вернуть их. Она хотела, чтобы он думал в первую очередь о ней; она беспокоилась о нем со всеми проявлениями тщеславия, эгоизма, привычки - всего того, что заставляет хотеть кого-то, кто ушел в себя.

Она вновь сменила тему и с назойливой настойчивостью начала расспрашивать о мартовских действиях.

- Думаю, будет что отпраздновать, - сказал Мартин.

Она продолжала ворчать. Как и она, и я знали, дата первого извлечения стержней была перенесена с 1 на 10 марта.

- Хорошо. А кто из вас первым сделает эту глупость?
- Если кто-нибудь не будет настаивать, а это буду не я, нам, возможно, и не придётся.
- Вы не будете? - воскликнула она.

Он покачал головой.

- Мы с Уолтером Льюком это не обсуждали.

Это была чистая правда.

Она резко повернулась ко мне. Я был ее последней надеждой. Не мог ли я заставить его вести себя прилично?

Я знал, что это бесполезно. И брат, и я уважали друг друга, но я утратил своё влияние. Для меня было бы слишком большим риском снова вмешиваться в его жизнь. Я знал это, и он тоже. Мне пришлось признать, что изменились не только их семейные отношения.