ДОМ

Сергей Бояринов
Глава первая. Домашний шум
        Я проснулся и подумал, что случилось. Это был вопрос. Что же меня разбудило? Это было что или кто? Это был дом. Он шумел. Живет не только живое существо, но и сущее. Этим сущим был мой дом. Он жил своей, неведомой мне жизнью: скрипел полами, стучал то ли в окно, то ли по трубах, переливаясь в них горячей водой отопительной системы.
        Интересно, с какими мыслями я уснул в доме? Да, это была мысль об актере и его роли. Насколько, вообще, можно сжиться с персонажем, которого отыгрываешь на сцене? Можно ли в его полностью перевоплотиться? Насколько реально перевоплощение? Может ли быть шум проводником общения с духами?
        Не менее интересна мысль о том, что персонажи – это живые духи художественного произведения. Они обретают в нас плоть и кровь, когда мы думаем о них. Вот актер начинает думать, чувствовать, как персонаж, которого он уже не играет, а им живет, действует в своей жизни, вроде него. Не является ли персонаж, а не он, им? В другом актере персонаж уже другой. В этом смысле персонаж есть идея, которая находит свое воплощение в актере. Она получает его тело в качестве средства выражения и понимания того, кто она есть. Так и дом находит себя, осознает себя существующим в сознании своих обитателей. Шумом он реагирует на присутствие в себе собственных обитателей.
        Таким домом является для нас наше сознание. Мы живем в сознании. Но не только в нем. Мы живем и бессознательно, как покинувшие свой дом, в котором приютились. Это сознание как наш приют является говорящим. Ему необходимо выговориться, оплотниться в слове. Слово становится его оплотом.
        Но может ли существовать сознание само по себе в материальном мире без материального, вещественного тела? Конечно, нет. Именно это тело обладает сознанием. Ведь у людей принято считать имение, владение, обладание материальным. Таково ли положение вещей в мире идей? Нет, именно потому что там нет вещей, а есть идеи. В этом мире сознание находится в теле. Хотя с точки зрения идеи, а она и есть эта точка, это тело находится в сознании, сознает себя. И тем более это так в мире духов, в котором телом духа является разум.
        Но здесь, на земле, все наоборот. Что из этого следует? Во-первых, то, что сила тела есть – ума не надо. Во-вторых, если не проходит первое. То вполне работает то, что там, где не проходит силой, берет свое хитрость как суррогат ума. Дело в том, что мир вещей не идеальный, ум же как идеальное стремится к идеалу, но он не достижим в этом, мягко сказать, не идеальном мире. Однако достижимо вполне материальное, но «с щепоткой соли», с примесью идеального, сознательного, перетолкованного, превращенного в материальное. В этом мире работает не само идеальное, а его превращенная форма виртуального, которая доводится до материального как актуального искусственным образом. Вот эта искусственность и есть хитрость. С точки зрения ума она есть хитроумность, как компенсация ума при характерной для материи глупости. Глупость материальна, натуральна. Человек по природе своей глуп, как глупо все материальное. Эта глупость выдается хитрыми людьми за мудрость самой природы, которая глупа своим сознанием, но умна своим телом, материей. Природа бессознательна. Она умна только сознанием, которое есть у человека.
        Но, с другой стороны, человек материален, естественен, он есть и есть нечто материальное, обладающее идеальным в превращенном виде сознания или души. Душа есть превращенная форма существования духа в материальном теле. Это деятельная форма существования. Поэтому человек умен не умом, а душой, которая является разумной в той мере, в какой от духа.
        Но и с духом не все так просто, как кажется. Да, природа проста, но дух еще проще в том смысле, что сам дух не думает, но разумеет, то есть, заранее знает, ибо является вездесущим и вечным, то есть, является везде и всегда центром того, периферия чего нигде и никогда не имеет ни начала, ни конца. Человек думает не от совершенства своего сознания, а как раз от несовершенства. Мышление сомнительное достоинство его разумной души как превращенная форма существования – умного существования в деятельном (душевном) виде в материальной среде. Такая среда себе подобных называется у людей «обществом». Это общественная среда.
        И вот в этой среде я и существую в качестве человека, то есть, телесного существа с разумной душой, склонной к размышлениям ввиду недостатка знания, обусловленного локализацией в такой материальной среде. Осознание себя в ней осуществляется при помощи языка как органа слова. В словах разумная душа человека, короче говоря, человеческий разум, находит себя при помощи смысла как критерия (маркера, индикатора) определения способа (метода или пути) означивания или соотношения слова с другими словами в числовом или словесном виде и обозначения им нужной вещи в описании. Конечно, находит себя не разум человека, а сам человек словом с помощью ума в мысли.
        Человек живет в обществе сознанием, сознательно телом как своим внутренним домом. Снаружи же он отделяется от других людей не только телом, но и собственным домом как крышей над головой, которая его «крышует», накрывает, защищает от непрошенных гостей. Делом в том, что люди живут друг с другом как кошки с собаками. Всему виной как раз это материальное, которое, развиваясь, дифференцирует людей, их разделяет, натравливает друг на друга, предоставляя им себя не в изобилии, а в недостатке, заставляя трудиться и конкурировать в нем, в этом труде. Человеку все достается от природы с трудом, ибо он желает того, чего не имеет. Ведь человек есть существо не разума, а души, чувства, желания. Вот он и работает головой, как бы извернуться, чтобы достичь желаемого имея в виду не только то, что есть в наличии, но и то, чего уже или еще нет. Человек связан место и временем своего существования и постоянно желает расширить его горизонты, что возможно только путем расширения горизонтов сознания.

Глава вторая. Мысль
        Продолжил я нынешнее размышление только уже в метро, когда освободился от домашних дел по дороге на работу. Странно, но бывает так, что я специально иду в метро и перехожу со станции на станцию и дальше продолжаю свой бесцельный путь, но куда? По направлению к искомому смыслу. Правда, это бывает не часто, а только когда у меня есть соответствующее пути к нему умонастроение и, главное, свободное время для этого. Но иногда меня застает такое умонастроение в пути на работу или с нее домой. Мне нужен фон суеты посторонних людей, которые бывают такими в метро из-за того, что они спешат по своим делам, не обращая внимания друг на друга. Он нужен мне просто для того, чтобы заняться самим собой, собственным размышлением. Я принадлежу к классу людей, которые заняты мыслями, а не болтовней или нужными делами и живут не для развлечений, быта или дела, а для мысли. Для таких людей, мысль и есть дело. Но нас становится все меньше и меньше в массе похожих друг на друга людей. Я все реже и реже замечаю их в людском потоке. Вероятно, я скоро останусь полностью один среди них. Вот тогда я стану полностью независимым от них и, наконец, успокоюсь. Но такая перспектива почему-то не совсем разует меня. К сожалению, я общественное животное, которое привыкло к общению с себе подобными общественными существами.
        Вот я сижу, а рядом со мной тоже сидят и стоят люди. Казалось бы, они тоже думают о своем. Но нет, это уже иллюзия. Они отключились и находятся в бессознательном состоянии или включились при помощи своего, личного устройства, гаджета в сеть таких же, как и они, индуцированных информацией людей, информаторов всемирной паутины, в центре которой сидит виртуальный паук, «князь мира сего», антихрист. Для них этот гаджет стал заменителем сознания. Их сознание расширилось до размеров глобальной сети информационного контакта, стало удобным местом функционирования информации, которая есть кровь и плоть антихриста.
        То, что я думаю и о чем я думаю. Никому в этой информационной сети не нужно, ибо я занят не производством и тем более передачей и переработкой информации для удобного потребления ее людьми-информаторами, но размышлением. Является ли это размышление способом существования душевного или разумного существа. Другими словами, является ли мысль целью разумного существа, или она есть только средство для его существования, как для существа души? Могу ли я как мыслящий находиться на пути превращения из существа душевного в существо разумное? Или, все же, разумное существо занято не мыслью, а только знанием? Я точно знаю, что для существа души важна мысль только для удовлетворения желания, Его удовлетворение является тем чувством жизни, благодаря которому душевное существо чувствует себя живым и существующим, реальным. Не мысль, а желание является чувством реальности, Я душевного существа. Так ли это для разумного существа, у которого чувством реальности является знанием  себя как Я? Или мысль для него является знаком Я?
        Может ли мысль служить собственно мысли, иметь целью своего существования, жизни и развития именно себя, а не что-то иное? Почему бы нет?! В этом случае мысль становится «якорем спасения»  для мыслящего человека, находящего смысл собственной жизни в мышлении. Условно мыслящего можно назвать "философом". Вот с ними, с философии, теперь проблема.
        Но меня беспокоит не только отсутствие тех, с кем можно перекинуться мыслью, но и то, что я в последнее время стал замечать за собой. Мне стало казаться, что я как если бы предвижу некоторые события, которые еще не наступили, но как только они случились, у меня возникает осознание того, что я предвидел их. Чем это можно объяснить? Тем, что обоснованием их предвосхищения (антиципации) является опыт осознания такого класса событий, их повторяемость, которая часто остается за кадром сознания? Но как только мы делаем такие события предметом сознания, так они дают знать о себе.
        И тут мне на память пришло сравнение между играми в шахматы и в кости по названию “trictrac”, в которую играл математик, философ и мистик Паскаль  и на опыте игры в нее разработал теорию вероятностей. Мой ум устроен так, что мне сподручнее играть не в шахматы, а в кости. Но почему? Потому что меня заводит упражнение ума, которое Иммануил Кант называл рефлексивной способностью суждения. Кто играет в шахматы, тот играет по уже готовым правилам, развивая свою определяющую способность суждения. Он определяет свое фигуральное движение, случай (шанс) хода по клеткам шахматной доски в соответствии с принятыми правилами игры. Другое дело, если человек занимается такой игрой разума, которая предполагает рефлексивную способность суждения. Такая способность работает, если нет еще правил, но есть случаи (шансы), из которых следует создать правило ума или жизни в согласии с умом.
        Для мысли важно быть осмысленной, иметь смысл. Она находит его в слове. Слово является телом мысли, ее явлением. Сущностью же мысли выступает идея. Мысль есть явление идеи, с которой она находится в согласии, ей соответствует как истинная. Если она связана с идеей, то для нее такая идейная связь является истинной. Если истина расходится с идеей, то она является ложной. В истине мысль становится объективной.
        Но это не мешает ей быть субъективной. Она субъективна в том, что производится, творится субъектом. В этом смысле она больше субъектна, чем субъективна. Субъективность мысли заключается в том, что она служит выражением субъекта быть мыслящим. Она субъекта в субъекте и субъективна для субъекта. Будучи субъективной, мысль осознается субъектом как мысл, Он же сам осознается мыслящим, мыслителем. Казалось бы, это один акт мысли. Но это только так кажется. Ра самом деле –это два акта мысли. В них она находится в разных состояниях существования. В одном из них в состоянии осознания себя мыслью, то есть, самой собой, она есть событие в реальности, отличная от собственного предметного содержания. Она слита с ним, если она как субъект и есть объект, предмет интенции мыслителя, его внимания. Вместе с тем она есть состоянии осознания себя мыслящим субъектом.
        Другими словами, мысль и сознательна, и само-сознательна в субъекте, посредством мыслящего человека, который в той мере есть разумное существо, в какой является мыслящим, находится в мысли. Человек разумен в мысли, а вот животное разумно в инстинкте, ангел - в знании.
        Но разумен ли человек не в состоянии бодхи, а в состоянии сна? Мыслит ли он во сне. Достоверно я узнал об этом недавно, когда проснулся в осознании того, что думал во сне о мысли. Причем я был удивлен во сне тем, что в нем можно думать. Правда, моя дума, мысль о мысли была не так ясна, как теперь, когда я думаю в этом наяву. Тогда, во сне, она была призрачная. Таким ощущением, чувством мысли я удостоверился в ее существовании во сне. Но она была еще сонной. Но с другой стороны она послужила проводником меня в явный мир. С мыслью я проснулся от сна. То есть, я смог отличить ее в сонном состоянии от ее бодрого состояния. В этом смысле она стала для меня идентификатором самого себя, единого во всех своих состояниях: как в состоянии сознания, так и в бессознательном состоянии, подтвердив тем самым, что бессознательное является частью сознания, но особой частью, его «слепой зоной», которая становится зрячей на границе с явью. Вот тогда она выходит из темноты незнания, на свет знания, в котором является уже вполне узнаваемой. определенной сознанием, а не подсознанием.
        Но этого мало. Мысль может находиться не только в подсознательном, сознательном и само-сознательном состоянии и виде. Она является в сверхсознательном виде в идее как в теле (разуме) духа.
        Если хитрый человек обманывает, то умный, мыслящий человек думает. Глупый человек думает, что он думает, но на самом деле он обманывается. Обманывает самого себя. Вот чем глупый человек отличается от хитрого. Хитрый человек обманывает других, а глупый – самого себя. Умный человек никого не обманывает, особенно самого себя. В этом смысле умный человек есть честный человек. Как правило, он правдив, прям. Глупый же туп. Хитрый в свою очередь остер. Его острота чрезмерна и вредна как нарушение меры. Правда умного человека может быть болезненной, но она умеренная. И поэтому ее можно переварить, в том виде, в каком котелок варит у умных людей. Для особенно нежных натур, вроде мимоз, правда должна подаваться в мягкой упаковке культуры. В натуральную величину она воспринимается как жестокость.
        Хитрому человеку важно главное: не обмануть себя. Он должен извернуться и не попасться самому себе на крючок. Его острота опасна для него самого. Поэтому ему не следует долго ломаться по причине своей тонкости и хрупкости и рано или поздно следует стать прямым, чтобы не тупить. Ум – это мера мысли, пределами которой являются выдумка и пустота, избыток и недостаток мысли. Мысль избыточна, если не согласуется с идеей, расходится с ней как средство с целью, то есть, становится сама целью, подменяя идею. Это тот случай, когда она утешается самой собой. Другая крайность – это вытеснение мысли желанием. Особый случай – это когда мыслящий одержим идеей и теряет мысль в реальности, находя ее в иллюзии. Так он обманывает самого себя. Именно этим кончает хитрый человек. После его ждет тупой исход, тупик. Он оставляет самого себя в дураках.
        Для умного и мыслящего, то есть, умного в мысли, мысль является убежищем, родным домом. В ней он находит себя, находясь в мысли.   

        Глава третья. Не все коту масленица, не одной мыслью жив человек
        Да, читателя можно занять мыслью. Но на ней с читателем далеко не уедешь. Он заскучает. И почему? Не он придумывает, а писатель. Ему трудно быть продолжительное время наедине с автором. Для привлечения внимания читателя требуется герой, который за него будет уж не думать, а действовать. Читателю позарез нужно действие, action. Именно действием полно сочинение массовой культуры, которое по нутру массовому читателю популярной литературы.
        Но в последнее время меня занимает даже не дело мысли, а ее творение, игра мысли. Игра воображения мне интересна тем, что открывает новые горизонты мысли, расширяя сознание. Мысль как идеальный момент бытия моей жизни служит ее духовным оправданием. Таким оправданием жизни в мире для многих людей является религия, без которой их жизнь превращается в одну единственную материальную ценность. Мещанство современных людей поражает мое воображение своей бытовой приземленностью и духовной ничтожностью. Не спасает их от моего эстетического отвращения даже их живописное обрядоверие.
        Что уж говорить о тех идеях, которые теперь в ходу в Европе, это, нет, не идеи, а их эрзац, ибо они полностью сведены к телу и его разнообразным удовольствиям. Как, впрочем, не вдохновляют меня и так называемые «традиционные ценности», или, как говорят, их поклонники, «духовные скрепы». Эти «кости» («дхармы») мне видятся «скелетом в шкафу». Оно и понятно: им, доморощенным консерваторам, не за что зацепиться, как за эту сгнившую ветошь.
        Слава богу, что меня бережет мысль, а не то я увлекся бы, как и многие «пустоголовые» идеологи и политические деятели, социально-политическим активизмом. Чего стоит один проход между Сциллой и Харибдой идеологии: квир-ориентацией (гендерной неопределенностью) и скреп-манифестацией собственного пола. Мне с теми и с другими не по пути. Ну, уж совсем перебор этот анахронизм: самодержавие (суверенная демократия) – православие – народность. С самодержавием (ручным правлением публикой) понятно, как и с православием (церковным или культовым христианством) тоже. Но вот зачем классики литературы носились с этим «народом», вроде идола, как с писанной торбой, мне вовсе не понятно. Сейчас у них, у аборигенов, национализм или империализм рифмуется с патриотизмом. Я далек от всего этого «таежного суеверия» на казенный лад.          
        Человеку трудно удержаться на середине (мере всех вещей), на самом себе, на гуманизме: его всегда заносит в сторону, - то вправо, то влево. Ныне мы на правой стороне, а мир на левой. Кто же не стал выбирать, оказался побоку, кому этот выбор все равно. Им оказались, как всегда, страны Востока, Африки и Юга Америки. Теперь эти страны названы странами Юга, подавляющее народонаселение которых живет беднее народонаселения Севера, то есть, Европы и Северной Америки, если не считать отдельные сегменты территории Ближнего и Дальнего Востока.
        Правильная сторона, как и православие, - это не то, что правильно, а то, что характерно старо, причастно отношениям личной зависимости. Но на самом деле оно не лишено черт того, что слева и что характеризуется приматом отношений вещной зависимости.
        В современном виртуальном пространстве информации и то, что справа, и то, что слева, как демоническая (светлая), так и сатанинская (темная) сторона, окрашены в серый цвет антихриста.
        Откуда эта повернутая на зле, насилии и обмане терминология, вроде «чертовой троицы» (дьявола, сатаны и антихриста)? Все оттуда же, от богооставленности мира людей. Среди людей уже не встретишь бога. Но можно встретить, как дьявола, так и сатану, но чаще антихриста. Все растворилось в жутком свете рекламы бытовых ценностей, которыми вразнос торгуют с приклеенными улыбками и бессмысленными помахиваниями руками. Во всем этом нет жизни, есть только смерть, которую несет империализм, милитаризм и мещанство. Одним словом, паразитизм на идее. Смертельный вирус бесчеловечности. «Бабло» олигархов у власти корпораций только вершина айсберга. Его массив скрывается в мутных водах информации как липких выделения (говна) паразитов сознания («деньги не пахнут»). Почему не пахнут? Потому что информационный вирус отбил нравственное обоняние.
        Если демонизм и его агенты - бесы - есть демонстрация духовной вульгарности, то сатанизм и его агенты - сатанисты - есть демонстрация мещанства. Но их всех покрывает демонстрация нивелира антихриста с его агентами - ATI-zombie, - демонстрирующими цифровую реальность как "новый дивный мир" - "царство мертвых".
        Может показаться, что сон или алкогольное, наркотическое опьянение могут послужить выходом из жизни как страдания, но это ложный выход. Причем ложный выход в самой жизни. Тогда может быть смерть есть искомый выход? Однако смерть есть настоящий выход из жизни, а не в жизни. Значит, нет в жизни счастья? Разумеется, нет. Нет выхода в жизни как страдания. Однако наряду со страданием в жизни есть и радость. Если бы в ней не было частицы счастья, то мы не знали бы, что в ней есть несчастье.
        В жизни мы страдаем от отсутствия свободы, часто не понимая, что нуждаемся в ней. Что есть свобода, без которой человек не чувствует себя человеком, самим собой и беспокоится, суетится? Она есть открытость миру. Без такой открытости и мир не откроется тебе и ты не узнаешь, не признаешь в нем то, что скрыто и в тебе, - Я как чувство реальности.
        Вот это и есть моя идея – идея чувства Я как чувства реальности. У кого есть Я и это Я есть он сам как сущий, находящийся в сознании, осознающий себя сознающим, у того есть реальность, тот находится в реальности и есть сама реальность в сознании. То есть, он есть реальность, которая узнала себя как Я.
        Возможно, жизнь есть реальность, сознанием которой является чувство Я человека как живого одушевленного (чувственного, вернее, чувствительного) существа.

Глава четвертая. После Нового Года
        Вот сижу я после встречи Нового Года на третий день в холоде и вижу, как Москва в самом конце первого года войны с Киевом «одонбасилась», вся слиняла и перестала слыть одной из мировых столиц. Это мне напомнило замечание Вась Вась Розанова о том, что после революции Россия слиняла буквально за три дня. Это я так замечаю, но думаю о другом о том, что вычитал у Федора Михайловича в «Братьях Карамазовых».
        Ледяной холод забрался мне вовнутрь и уже изнутри волнами накатывает на мои окоченевшие конечности. И еще говорят, что только в Европах и в Америках на северах в домах плохо топят. На улицах теплее, чем дома. Уже поди есть замерзшие насмерть люди.
        О чем же я думаю? О том, о чем говорили на пятый день после погребения Федора Павловича Карамазова его смертельно обиженные детки: Иван да Павел. Федор заявился из Москвы к Смердякову (надо же было назвать это семейство «карамазовым» (черномазовым, чертом мазанным, чумазовым, - чума на ихний дом), а настоящего убивцу отца семейства «Смердяковым»: не зря Фридрих Н. говаривал о том, что где «народ», где «смерды», слуги, там воняет) в скотопригоньевскую больницу после случившейся с тем падучей. Мало того, что Смердяков «вонючий слуга», бастард, так он еще и эпилептик, как сам автор. Иван сидит на табуретке в ногах у постели больного душой Смердякова и допытывается у него, что тот притворяется, что провалился в погреб из-за падучей, али нет. На самом же деле автор намекает на безумие Смердякова, которое заключается в том, что тот убил своего тиранического отца, за что ему не миновать провала в ад: «Что б ты провалился, проклятый»! Конечно, меня заняла, заинтересовала не сама криминальная история, вроде прежней истории еще Раскольникова (тоже сумасшедшего, как и Иван Карамазов да Павел Смердяков или невменяемый Дмитрий Карамазов, но на свой, шизоидный манер не отщепенца, а раскольника) в «Преступлении и наказании», но их кружение, как бесов, в словах о вере и вероятии.
        Действительно, сумасшедший, увидевший в своем брате бога, может позволить себе все. При этом вызывает удивление тот, кто, высказав максиму, что «если бога нет, то человеку все позволено», отмечает, что Смердяков, несмотря на уверения городского доктора Герценштубе и судебного врача Варвинского в том, что у Смердякова (как, кстати, и Бердяко(е)ва) «этого в полном смысле еще нет, но замечаются некоторые ненормальности», «очень связно говорит, хоть и мямлит». «Про какое же Герценштубе говорил расстройство способностей»? - подумал Иван Федорович. Ну, какой Смердяков безумец, если ему «с умным человеком и поговорить любопытно»? «Что у умного человека на уме, то у преступного и хитрого человека не на языке, а на деле». Что задумал Иван и испортил Дмитрий, то исправил и подставил Павел и простил Алексей.
        Однако, любезный читатель, вернемся-ка мы к разговору «наших голубчиков» о предузнании. Можно ли точно предсказать день и час случая, в данном случае припадка? Кстати, у вас бывает порой, читатель, такое наваждение, что кто-то зовет вас по имени, ни с того, ни с сего, в вашей голове? Нет или да?  Что это? Безумие? И кто зовет? Сознание? Второе Я? Внутренний голос, душа? Или личный демон, даймоний? Вот и догадайся! Так и Иван гадает, пока ему не объясняет Смердяев то, что его страх подвиг на падучую. Вот он испугался, жалеючи, как вечером у ворот, как бы чего не вышло. Вот страх и довел его до припадка, уже безумия, уже убийства. Это был страх оказаться слабым и не исполнить задуманное, подсказанное умным человеком, с которым и поговорить любопытно, интересно.
        Так что же такое это предзнание, предсказание? Чувство вероятия? Предсказание чудесно. Чудо – оно вероятно или невероятно? Чувство как вероятие знания? Чувство становится знанием на деле? Опытным, пыточным путем? Вот чего допытывается автор у своих героев. С кем ему остаться с Иисусом или с истиной? Верить или знать? Может быть, думать, размышлять? Нет, писать об этом. Достоевский остается наедине со своей болезнью, которой пытается овладеть и управиться. Знание уже есть, существует до чувства, в предчувствии, наверное, вероятно. Оно еще не точно, приблизительно, предположительно. В чувствах оно уточняется и в мыслях проясняется, понимается, узнается, осознается как уже знание, которое, следом, логично уже можно сформулировать и объяснить другим, если найти для него подходящее выражение, предложение.
        И все же вера и вероятие – это одно и то же или нет? Вероятие – это вроде восприятие или поятие, усвоение, освоение веры, приятие веры, полагание на нее. Но вера в бога вероятна или невероятна? Как может быть вероятной вера в бога как трансцендентное, потустороннее существо для существа посюстороннего, каким является человек? В этом философском, осмысленном, познавательном виде такая вера как религиозная, духовная вера является чудом. Чудо же обычно или необычно, вероятно или невероятно по законам материального мира? Конечно, оно необычно и невероятно. Поэтому есть все основания в случае с религиозной верой допустить, что невероятное является пределом достижения вероятия, вероятности. Вероятное уже не как вероятное, а как реально необходимое, невероятно. Вера в бога неочевидна, но вероятна. Невероятна имманентизация трансцендентного. Да, для бога мы не являемся потусторонними, но бог для нас является потусторонним. Всегда? Нет, не всегда, но только в бытии в нашем мире. Выражением этой потусторонности, заграничности для нас и является религиозная вера.
        Но для мысли, не для веры, бог как идея, если не имманентен нам, то хотя бы трансцендентален для нас, находится на границе мысли как нечто, позволяющее нам осмысленно к нему относиться, понятным образом размышлять о нем. Сам он нам до конца не понятен, но способствует нашему понимаю самих себя в свете идеи Я, в разумной душе.
        Ладно, Иван Карамазов верит, но мира гармонии не принимает; у него воля не сходится с покоем. Карамазовская вседозволенность не терпит одного: всепрощения. На хватает у Ивана духа простить не грех, а грешника, мучителя детей. Но он вполне уживается с чертом, под которым грешник ходит.
        И зачем нужно было Федору Достоевскому написать такой роман и показать на своем собственном примере автора, правоту тезиса своего героя: «если бога нет, то все позволено»? И действительно он позволил себе все или почти все, описав, как старец после смерти провонял и не облагодетельствовал людей своими «святыми мощами». У него хватило духа убить отца-Карамазова, Федора Павловича, руками незаконорожденного сына Павла Смердякова, которому он разрешил позже повеситься, посадить старшего брата Дмитрия, отправив того, как когда-то отправили и его, на каторгу за не совершенное им убийство, свести с ума мысленным соучастием в отцеубийстве среднего брата Ивана и выгнать из монастыря младшего брата Алексея.
        Так ради чего Павел Смердяков убил своего изверга-отца?  Ради несчастных трех тысяч кредиток? Н-е-е-т-с, милостивый читатель, не за это. Тогда за что? Конечно, за идею, что все можно, если у тебя есть деньги. Все герои Федора Михайловича слеплены из одного теста. Правда, это тесто замешано на разных идеях, но именно идеях. Взять того же Ивана Карамазова, которого в окололитературных кругах зовут «Философом», вроде это персонаж просветительского романа о воспитании, сравни «Кандиду» или «Племяннику Рамо», а то и «Жаку-Фаталисту» или «Эмилю». Иван одержим идеей вседозволенности имея перед собой пример такой вседозволенности в лице старшего брата Дмитрия. Это тот человек, точнее, псих, психопат, который в сердце своем воскликнул, но не то, что нет Бога, как безумец в Псалтыри, а то, что «широк человек, слишком даже широк, я бы сузил». Широк он тем, что в его сердце борются друг с другом бог и дьявол, превосходящие его один в благородстве, а другой как его «обезьяна» в низости.
        Бог лучше человека, а дьявол хуже. Но чем бог лучше человека? Тем, что он все может. Поэтому он и соперник человеку во всемогуществе, который берет с него пример. Но как только Иван не допускает мира бога, то он не допускает бога в мире, в котором может быть все. Все становится богом. И всему начинает поклоняться человек. В этом заключается его идолопоклонство. Даже самого себя он начинает считать богом и понятным образом становится похожим уже не на бога, а на дьявола. Иван становится «обезьяной» дьявола, который является ему в образе черта, но не с рогами, копытами и хвостом, похожим на хвост датской собаки, а в виде русского джентльмена, со времен крепостного права никоим образом не изменившегося и ставшего «потертым» временем приживальщиком, которого можно пустить к столу, но на вторых ролях ради занятного разговора.
        Если бога нет для Ивана, он не верит в него, иначе какая это вера: он принимает бога, но мира его нет, и возвращает ему билет на вход в него, то в чем заключается его вера? Как может быть бог без мира Ты не можешь принять бога без его мира. Или бог нужен Ивану для жизни в его мире. Но что это за мир? Это мир мысли. Есть ли место богу в мире людей, на своем ли месте будет в нем Иисус, если в этом мире торжествует «Великий Инквизитор»? Не от мира бога бежит Иван, а от мира людей в свой мир мысли и поэтому сходит с ума, принимая мир мысли за мир людей.
        Вот хотя бы взять его разговор с чертом, который говорит ему то, что он сам думает. Не уютно Ивану в своем мире. Тяготится он самим собой и выдумывает он черта, чтобы не походить на самого себя в мысли. Мысль мучает его в образе черта. Она наводит на него сомнение. Поэтому Иван хочет поверить, чтобы не позволить себе быть богом. Бремя бога неподъемно для Ивана. Однако стать обычным, нормальным человеком ему мешает его гордыня. Он готов даже пожертвовать самим собой ради брата Дмитрия, взять грех его своеволия на себя, но не из братской любви, не из любви к добру к добродетели, а из гордыни, что он не такой, как все эти «презренные», с его точки умозрения, люди.
        И все же как быть с верой в бога? Есть ли он на самом деле? Конечно, есть, но тот и не так, как его изображают и описывают люди. Никакой это не Иисус Христос. Тот был сыном бога, но не богом, ибо бог один и не был ему равным ни один, кроме самого бога. Иисус Христос – это бог в том смысле, что бог для того, чтобы понять, кого он создал разыграл на самом себе, что значит быть человеком. У него получился бог, которого он породил. Чем породил? Разумеется, духом, своим существом, своей природой. Было ли в нем что-то от человека, что-то человеческое или было только от бога, пока он был с людьми? Люди не могли ужиться с богом, когда он обитал между ними. Но они вполне мирятся с богом, когда он в другом, ином мире. Вот этого иного мира не может принять Иван как человек, которому мир бога трансцендентен и потому не понятен. Понять его мешает ему его человеческая слабость – мстительность, карамазовская обидчивость. Единственно, что он может принять, так это бога в своем сознании. Но его сознание превращает бога в черта и выдает за самого Ивана. Иван больше не может жить сразу, одновременно в двух мирах: в себе, для себя и с людьми, для людей. На это указывает ему Смердяков на их последнем свидании, уличая его в гордыне. Да, и черт обвиняет его в том, что он желает пожертвовать собой, не веря в силу добра, не доверяя добродетельным поступкам.  Говоря словами Ницше, можно охарактеризовать Ивана Карамазова так: в нем есть то «человеческое», которое «слишком человеческое» в том смысле, что ему «ничего человеческое не чуждо». Так он и остается до конца холодным умом, презрительно относящимся к тому, кто его любил как брата и уважал как авторитета, - Павлу Смердякову. Таким же однобоким может показаться и Алексей Карамазов в качестве только горячего сердца.
        Таким образом, во всем облике Ивана Карамазова сквозит свойственная сомневающимся людям антиномичность. Она проявляется в его отношении к богу и к самому себе, и к тому как он мучается сомнением в том, на самом ли деле ему являлся черт наяву или наяву он грезил, видел сон. Реален ли черт или есть призрак из сновидения? Вопрос, конечно, интересный, ибо он касается самой онтологии сообщения между мирами: нашего мира с миром иным.
        Каков этот иной мир? Он такой же, как и «здешний мир», как выразился черт Ивана Карамазова? Да, нет. В нем разделено то, что соседствует рядом в здешнем мире: добро и зло, истина и ложь, красота и безобразие, рай (Эдем) и ад (Содом). Но как это может быть, если бог един? Так где же он пребывает? В идеальном бытии? Но что им является? Только бытие – бытие бытия или и бытие не-бытия? Из чего он творил свой мир? Из себя. Но как можно творить из себя, если ты уже есть сам в себе и для себя? Это будет повторение, а не творение. Творить можно только из иного, чем ты. таким иным богу как чистому бытию является не-бытие, ничто. И действительно бог сотворил все из ничего. Но что это все? Это все иного мира? Нет, это все нашего, здешнего, материального мира.
        Падение ангелов случилось уже во времени, после творения человека. Вот тогда и появился ад как место этого не-бытия, минимум самого бытия. Максимумом же бытия является рай как место бога. Мы же, люди, пребываем в середине бытия, в смешении бытия с не-бытием, в состоянии становления, движении от не-бытия к бытию, к его духовному (актуальному, деятельному) воплощению в материи как возможности существования (бытия). Мы созданы духом из материи как материала становления бытия. В этом наше предназначение, как предназначение бога для нас быть в качестве цели обожения не только его духовных созданий, но и нас самих. Без него этого становления в вечность не получится, ибо он и есть вечность. Его сущность есть вечность вечного. Становление человека, его очеловечивание и есть образ духа, наше обожествление, символом чего и стал Иисус Христос как сын человеческий (Иисус), сын Девы-Марии и сын божественный (Христос, Спас), сын Бога-Отца. Христос пришел в наш, здешний мир для нас. Бог для человека есть пример, каким следует быть каждому человеку, быть собственно, лично, а не частным порядком в себе и для себя, человеком, - человеком для людей и среди них для себя.      
        Тем не менее Федор Достоевский остается лишь умеренным реалистом, не дотягивая до реализма универсалий или идей. Его героям-идеям далеко до идеала, до универсализма реальных идей. Автор Ивана Карамазова любил говорить о касании миров иных, но они так и остались для него чужими. Он плоть от плоти земли. Одним словом реалист, несмотря на весь свой магизм. Впрочем, может быть, как раз магизм и является показателем земного характера его реализма. Этот магизм от мира сего. От него отличается мистицизм уже не литературного реализма, но романтизма или метафизического реализма. Я называю его идеал-реализмом. Это далеко не реал-идеализм как реальный идеализм. Это идеальный реализм. У Достоевского же литературный реализм, то есть, реальное описание всего, в том числе и того, что является выдумкой и тянет только на правдоподобие бытовой жизни, в которой «не продается вдохновение, но можно рукопись продать».   

Глава пятая. Criminal minds или мыслить как преступник
        Размышления об Иване Карамазове навели меня на криминальный ум, на то, как же думает человек, которого благовоспитанные люди считают преступником. Но тут же меня взяло сомнение: может ли иметь такой ум тот человек, который ведет уголовное расследование. Для примера можно взять всем грамотным людям известного литературного сыщик по имени «Шерлок Холмс». Этот литературный персонаж еще в конце XIX века стал нарицательным героем книжек про уголовное преследование. Шерлок Холмс – детектив-любитель. Он любит заниматься «детектом», раскуривая свою знаменитую трубку. Некоторые дела стоили ему одной трубки. И все благодаря его знаменитому методу дедукции. Интересно, что это за метод? В логике форм мысли дедукция проходит по классу устройства в мысли путем выведения из нее истины знания, если и только если эта истина есть и есть истина вывода. Сам вывод является истинным, ибо следует из основания. Таким основанием может быть то, что не требует обоснования и является тем, что нельзя не знать (вот почему оно не следует ни из чего другого, как только из самого себя в качестве непосредственно данного уму в виде мысли или простой интуиции ума, идеи как отправной точки интеллектуальной интуиции).  Таким путем или методом можно обосновать истину следствия истиной основания (аксиомы). Так Холмс начинает любое свое дело с того, чего нельзя не знать. Нельзя не знать хода мысли, если следуешь мыслью. Но саму мысль нельзя обосновать тем, что из нее следует, ибо из нее может следовать все, что угодно. Ведь можно думать о чем угодно, - даже о том, чего, вообще, нет. Это тривиально.
        Главное в этом следовании соответствовать правилам мышления, то есть, продолжать быть в мысли, продолжать вести себя осмысленно, быть предусмотрительным. Эта предусмотрительность выражается в том, чтобы выводить из мысли как очевидности для ума, точки умозрения, установки на смысл то, что можно последовательно отсеять как ложное допущение, пока не дойдешь в рассуждении (точнее, в размышлении) до последнего предположения, которое таким образом и станет истинным или более разумно, осмысленно (рационально) приемлемым, чем прочие, уже исключенные варианты решения, истинного выбора.
        Другое дело, что такого последнего случая может и не быть, что банально подтверждает неполноту индуктивного (опытного) вывода. Но, как правило, детектив имеет дело не с всеобщими и необходимыми законами природы вещей, а с фактами опыта расследования в виде осмотра места происшествия и опроса свидетелей. И то, и другое имеет ограниченный характер и конечную величину.
        Имея это в виду, можно понять своеобразие дедуктивной методы Шерлока Холмса как англичанина в качестве прирожденного эмпирика. Вот почему наш детектив похваляется тем, что способен самые запутанные дела распутать в течении, пока раскуривает свою трубку. И в самом деле он ничем не занят, чтобы отвлекаться от расследования (живет на частной квартире, без семьи) и имеет под рукой свой криминальный архив. В последнем разложены по ящикам под литерами английского алфавита все типичные уголовные дела.
        Благо, Холмс имеет привычку медитировать (музицировать) на скрипке. Скрипка является ключом (разгадкой) к замку (к загадке), на который закрыт ящик преступления. Он виртуозно умеет пользоваться скрипичным ключом, настраиваясь на расследование преступления.
        И все же, у героя Артура Конан Дойла есть свои, как и каждого человека, слабости. Он равнодушен к женскому полу и балуется, нет, не спиртным (водкой), - тогда он был бы русским детективом, - но наркотиком (опиумом), что характерно для английского джентльмена в его описании массовой литературой. То, что он равнодушен к противоположному полу отличает его от верного оруженосца детектива – доктора Ватсона, - который, в конце концов, женился на благовоспитанной леди. В рассказах Конан Дойла о том, что случается с Холмсом за работой (о его деловых приключениях), доктор Ватсон занят литературным изложением, выразительным описанием действенности дедуктивного метода своего учителя по счастливому стечению обстоятельств дела. Для чего же нужен Ватсон в детективной истории? Разумеется, единственно для того, чтобы занять место у детектива для читателя, чтобы тому лицезреть действия детектива и выслушивать его пространные объяснения. Английский детектив, в отличие от американского детектива, есть детектив не просто действия (action), а действия с объяснением. Он имеет интеллектуальный, познавательный, научный характер. Тогда как французский детектив психологичен, а немецкий философичен. Эта дифференциация детективных характеров строго соответствует этнической типизации героев произведений и их авторов.
        Если образ Шерлока Холмса стал архетипом детектива, то какой тип преступника ему наиболее характерен? Им обязательно должен был стать его интеллектуальный оппонент. Им, естественно, стал противник логика – математик, профессор Мориарти. Если Холмс живет мыслью не в своем, а в чужом мире преступников, то его противник живет как раз в своем, им выдуманном, точнее, сосчитанном мире. Эту идею, как и многие другие, мне подсказала моя умная жена Ася. Она предположила, что Мориарти просчитал тот мир, в котором жил, до последней точки. Он построил свой мир по правилам математики и исключал из него уже физически всех тех, кто нарушал правила жизни в этом мире. Это были простые, элементарные правила арифметики, которые обросли плотью и кровью преступного мира и стали волчьими законами стаи (шайки) преступников. Холмс назвал профессора Мориарти «мозгом преступного мира», который опутал сетью своих адептов как паутиной весь Лондон. Мориарти сделал невозможное: он превратил жизнь преступников по понятиям в жизнь по правилам счета. Таким образом он рассчитался с теми, кто не пожелал жить по его правилам.
        Кто же не захотел жить по правилам счета, не пожелал платить по счетам? Естественно, его визави – логик Холмс, который привык жить не по правилам, а по понятиям своего дедуктивного метода. Так кто же победил? Разумеется, логик. Мориарти так и не сумел вычислить Холмса и рассчитаться с ним по счетам. Напротив, Холмсу удалось покончить с математиком Мориарти потому, что он занялся не вычислением, а пониманием логики преступника, ибо числом управляет мысль. Однако мысль Мориарти стала неразумной, так как нарушила меру, саму себя. Она изменила Мориарти, ибо поддалась его страсти к дешевым эффектам. Это и было слабое место Мориарти уже не как математика, а как человека. Как все извращенцы, переиначивающие на свой лад всеобщий порядок, Мориарти любил рисоваться, хвалиться своей оригинальностью. Если Холмс расслаблялся, снимая излишнее интеллектуальное напряжение опиумом, то Мориарти уступал своим противоестественным страстям, считался с ними. Он находил им их числовое значение и тем самым справлялся с ними, подставляя под их удар других.
        Общим местом Холмса и Мориарти было их влечение друг к другу. Этим местом было знание. Они познали друг друга. Кто из них оказался нулем, а кто единицей? Холмс был и остался центром, осью вокруг которого крутился Мориарти. Холмс имел в виду Мориарти, положил на него свой глаз. Он нашел его и познал, понял. Логик Холмс воспылал страстью не к женщине, а к Мориарти, к математике в его лице. Холмсу не хватало точности в его размышлениях. Ради этой точности в определении собственной (личной) идентичности и гендерной ориентации Холмс овладел Мориарти. Как это свойственно интеллектуалу, он овладел им не физически, а терминологически, своим термином, занеся того в свой архив на литеру «М». Архив Холмса – это тайная комната, место его интимного уединения, где он предается страсти к познанию криминального ума, имеет его в виду. Но для того, чтобы иметь его в виду, надо уметь его вводить и выводить из дела. Истощив свой ум в утехах, в играх ума с криминалом, Холмс отключал его, забывался в наркотическом дурмане. В конце концов, Холмс в лице Мориарти имел в виду самого себя как другое, альтернативное Я. Изнанкой этого другого Я Холмса и было его наркотическое (хаотическое) бессознательное, в котором он находил своих призрачных антиподов.
        Кстати, это общее место английских писателей. Для этого замечания достаточно вспомнить современника и соотечественника Конан Дойла – Роберта Льюиса Стивенсона как автора повести «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Что уж говорить о Чарльзе Диккенсе и о его неоконченном романе Чарльза Диккенса «Тайна Эдвина Друда», в котором Эдвину Друду противостоит его alter ego в лице дяди – Джона Джаспера. 
        Другим примером литературного интеллектуала является уже не сыщик, а сумасшедший ученый. который ищет новое знание – знание уже не фактов, но природы, закона вещей. То есть ученый, как и детектив, работает с ф-актами (осматривает место происшествия, случая, события и опрашивает, расспрашивает свидетелей, не ограничиваясь отобъяснением происшествия случайным совпадением обстоятельств), которые свидетельствуют о явлении природы (в случае детектива о преступлении) и находит между ними связь. Последняя служит не в качестве указки, индуктивной наводки на настоящего преступника, но в качестве дешифратора шифра природы, ее тайны или закона. Открытие закона – цель ученого. Это разумная цель. «Безумным» является не его применение, но то, что такое открытие не останавливает ученого, но, напротив, его стимулирует, разжигает еще больший познавательный аппетит.
       Настоящий ученый занимается наукой не ради себя, но ради науки; для него знание важно само по себе, а не по тому, что из него можно извлечь с пользой для себя и для других, как полагают обыватели, эти бытовые люди, которые ценят только то, что может пригодиться в хозяйстве. Поэтому ученые выглядят в их глазах сумасшедшими. Таким же сумасшедшим порой представляется студентам их профессор, который, как древний мудрец Фалес, заглядевшись на звезды, узнал о том, что случается в небе, но не заметил ямы под ногой, в которую по неосторожности угодил, не увидел того, что творится у него под носом в учебной аудитории или дома. Взять того же «великого географа» Паганеля как члена-корреспондента многих научных обществ из авантюрного сочинения Жюля Верна «Дети капитана Гранта».
        Однако интеллектуальный персонаж не то же самое, что философский персонаж. Если в беллетристике ученый информирует своим рассуждением любознательного читателя, то философ думает, наводя читателя на собственные размышления. Он побуждает задумчивого читателя «включить свои мозги» не для нахождения искомого ответа, а для того, чтобы самого себя поставить под так называемый «проклятый вопрос», озадачив себя, обнаружить собственную экзистенцию (само-сознательное существование). В этом (философском) смысле философом является не столько Иван Карамазов, сколько Гамлет, принц Датский.
        Если Иван Карамазов выбирает бога, исключая его мир, то Гамлет задается вопросом «быть или не быть», который необходимо переформулировать, чтобы осмыслить и понять, в вопрос «действовать или созерцать». Лишь в последнем случае можно быть философом. Но заниматься созерцанием, когда следует действовать, становится преступлением для обывателя, каковым является массовый читатель, который читает для развлечения. Обыкновенно он работает, а созерцает, когда развлекается. Философ же работает, когда развлекается. Для него работа и есть созерцание. 
        Философия помогает разобраться в смысле жизни, если это живая, естественная философия, а не сделанная на коленке на всякий случай. Сама жизнь подсказывает нам свой смысл. Например, она может помочь понять Александра Сергеевича, который писал, что «на свете счастья нет, но есть покой и воля». Нам покойно и мы свободны тогда, когда любовь не убивает наше желание большего, чем у нас есть. Вот у нас нечто есть, а мы стремимся к чему-то большему, чем есть, и поэтому становимся несчастными. Такова жизнь и она убивает любовь. Нас делает счастливыми любовь. Она есть, пока мы верим в нее и надеемся на нее. В этом смысле люди говорят, что бог есть любовь. В такого бога и можно верить. Чего же больше? Но человеку мало. Вот почему он теряет любовь и становится несчастным.
        Теперь понятно, любезный читатель, почему лучшее враг хорошего, почему прогресс портит человека? Кто в этом виноват? Разумеется, сам человек. Ему лучше, но он несчастен. Вот почему говорят, что «богатые тоже плачут». Люди теперь живут лучше своих предков, но стали ли они от этого лучше? Конечно, нет. Не в прогрессе счастье. Естественно, оно и не в регрессе. Оно не об этом, не о том, что лучше. Конечно, лучше быть богатым и здоровым, а не бедным и больным. Но причем тут счастье? Это не имеет отношения к тому, чтобы быть человеком. Между тем люди как раз к этому богатству и здоровью стремятся, будучи бедными и больными. Бедными чем? Бытием как рожденные из ничего. И в самом деле как можно быть рожденными из чего-то, если рожденных прежде не было? И как можно быть здоровыми тем, кто больны желаниями?
        Тогда какой можно сделать вывод? Не желай того, чем не являешься. Ты ведь не есть богатство, здоровье и прочее. Так не стремись к тому, чем не являешься. Стремись к тому, кем являешься, - являешься человеком. Вот в чем смысл вопроса принца Датского о том быть ему или не быть? Быть кем: мстителем или человеком, которому важно остаться человеком и отпустить на волю свою мнительность, не быть связанным ею. Не следует ни смиряться под ударами судьбы, ни оказывать им сопротивление. Следует идти навстречу своей судьбе. Зачем сопротивляться, отвечать на провокации? Нужно заниматься творчеством, создавать, а не разрушать, не простукивать ценности молоточком зависти, желанием того, что можно сделать лучше. Если делать, то делать по-своему, не обращая внимания на то, что кому-то это может не понравиться. Не «лучше», а «хорошо» должно стать принципом жизни. Хорошо и довольно, достаточно. Ну, сколько можно? Но нет, человек никак не может успокоиться и остановиться на достигнутом уровне. Он желает сделать лучше того, что есть. И в результате портит то, что есть, и остается с ничем как рожденный из ничего. Вот почему человек никогда не будет счастлив, никогда не станет совершенным, вечным.
        Нельзя быть всем. Можно быть только самим собой при условии, если у тебя есть сознание, есть самосознание. Есть сознание чего? Своей незаконченности. Так закончи себя. Но так как у человека есть желания, есть еще время для их реализации, для актуализации своих возможностей, он чувствует себя неудовлетворенным, несчастным. Не будь у него этих возможностей, не будь он сам сплошная возможность, то и успокоился бы он, стал свободным. Так же, желая, он может только желать быть, но не быть. Трудно в жизни успокоиться и обрести свободу. Вот и остается человеку искать и то, и это в смерти, в которой, кроме нее, ничего нет. Да, и сама она есть ничто из того, что есть. Поэтому человек в жизни есть то, чего нет, а в смерти есть то, что есть ничто. Он ничтожен. Но это ничтожество заставляет его  быть тем, чем он не является. Он ищет себя во всем, но ни в чем себя не находит, как только в самом себе. И делает это для себя. В себе и для себя. Бог находится в себе и для себя. Он блажен. Мы же не находим себя в себе, ибо ищем себя в ином, так созданы из ничего, из чего-то другого, чем есть. Бог в этом не виноват. В этом виноваты мы сами или, вообще, никто не виноват. Это судьба. Но мы и это не можем принять – принять то, что «будь так, как будет». Мы хотим другого, лучшего. Однако следует отдаться на волю волн сознания, мысли. Быть полным, полноценным, совершенным, хотя бы в мысли.
        Вот что человек находит в философии. Философия его утешает, ибо философом может быть только человек. Аристотель не прав в том, что полагает бога философом. Никакой он не философ. Бог есть бог. Ему другого не надо. Это человеку надо другое. Ему себя мало. И это понятно, ведь он не есть все. При этом все не есть бог. Человек есть не все, но только он сам. Быть самим ему трудно. Легче делать вид быть всем. Быть самим собой и при этом быть всем – доступно только богу. Человек есть образ и подобие бога лишь в чем? В Я. У него есть образ Я. Это душа как образ духа. Человек уподобляется богу в творчестве, в актуализации того, что есть он как возможность быть. Он может быть богом, но им никогда не станет, если бог того не пожелает. Чего желает бог, знает только бог. Человек не знает, но думает, что знает. Если не думает, то верит и надеется на любовь бога.
        Быть философом – это скандал, это преступление для здравомыслящего, благоразумного человека. Следует делом заниматься, а не ясно мыслить, прояснять смысл слов. Необходимо жить по правилам демократии, а не по понятиям тотального мышления. Хороша философия, но лучше идеология. Она в законе. Философия же исключительна. Ее следует исключить. Но нельзя человека заставить не думать. Просто не будет человека. Поэтому следует подменить философию идеологией. Сделать так, чтобы не он думал, а думал сам организм, мозги или сеть коммуникации, то же самое, что общество. Ау, где я, где все? Уже нигде, нет никого, с кем можно было бы поговорить, кому понять тебя. Есть социальная сеть коммуникации. Но у нее нет сознания. Зачем оно? Это сон как бессознательное и безопасное погружение в смерть.            
       
Глава шестая. Парадоксы времени
        Говорят, что мы живем в линейном времени. Это время истории или хронологии, направленной необратимо из прошлого в будущее таким образом, что прошлое необратимо. Таким историческим путем событие сбывается и становится неповторимым.
        Правда, альтернативщики замечают, что есть еще и нелинейное время. Это какое? Можно подумать, что сама история заставляет задуматься над своей неповторимостью. Если в истории есть неповторимость, то в ней ничего не повторяется. Но тогда в ней нет законов развития. Если же повторяется, то время идет по кругу, является циклическим. Если есть линейное, прямое и круговое, кривое время, то есть и их соединение в виде спиралевидного времени. Все возвращается на круги своя, но уже на другом, более высоком уровне. Все это продольное время. 
        Таким образом, есть, как минимум, два измерения времени: по горизонту, при условии того, что время идет вперед и отодвигает горизонт развития, и по вертикали, если речь идет о повышении уровня.
        Возможно ли параллельное и поперечное, перпендикулярное время? Параллельно текут такие времена, которые не следуют друг с другом и не составляют единую последовательность событий. Они не диахронны, а синхронны, одновременны.
        Поперечным же или перпендикулярным временем может быть такое время, в котором события и не последовательны (имманентны) и не параллельны (трансцендентны) друг другу, а трансцендентальны или пограничны друг для друга, представляя горизонт событий. Они не столько противоположны друг другу, сколько противоречивы. Так, например, противоположны время и вечность. Если во времени события следуют друг за другом, составляя последовательность от прошлого к будущему через настоящее, то в вечности они существуют одновременно, сосуществуют вместе, не исключая друг друга. В этом смысле мы и имеем в виду вечность как нелинейное время.
        От него отличается то время, в котором события сталкиваются друг с другом, натыкаются друг на друга. Однако они не враждебны друг другу, не антагонистичны. Они только чужие друг для друга. Благодаря такому противоречивому времени появляются во времени аномалии, случайности, флюктуации. Такое поперечное время является трансцендентальным.
        Вечность является тем случаем параллельности времени, в котором прошлое и будущее связаны настоящим таким образом, что не следуют друг за другом, а являются или существуют одновременно как настоящие. Другими словами, настоящее не является для них границей. Оно является ими. В вечности времена находятся друг в друге, а не раздельно друг от друга, далеко или вблизи. Они неразделимы и сливаются в одну непрерывность.
        Таким образом, линейное время прерывно в непрерывной смене событий. Нелинейное время непрерывно, если это вечность, и оно независимо от других времен, если параллельно им, представляя кривую времени, которая замкнута на себя. Другие времена могут  касаться круга времени, размыкая его случаем. Вот тогда параллельное время становится поперечным другим временам.
        Отдельным случаем линейного времени является такое, в котором действует обратная линейность, то есть, события текут не от прошлого к будущему, а, напротив, от будущего к прошлому, вспять. Обратимость времени делает возможность существования в нем цикличности. Вообще, сочетание обратимости с необратимостью во времени может сделать его синтетическим. Такая синтетичность времени не исключает его аналитичности. Она связывает отдельно взятые части в единую связь времени, становясь уже нелинейным и не цикличным, а спиралевидным. Такое время прирастает новыми, иными временами, осваивая их, делая их своими.
        Предельным случаем поперечности времени является временной (темпоральный) антагонизм. Минимальным случаем поперечности времени является его перпендикулярность. Независимость времен является условием их параллельности. Особым случаем перпендикулярности времени является его парадоксальность. Парадокс времени заключается в том, что в нем возможна случайная связь. В такой связи случай не исключает, а включает друг в друга разные времена, вплоть до противоположных времен, которые не могут в нем уничтожить (аннигилировать) друг друга. Антагонистическое время носит взрывной, катастрофический, революционный характер. Если парадокс есть случай нарушения рядоположенной последовательности времени, то антагонизм есть случай его разрушения. В парадоксе нет разрядки, но нет и взрыва. В нем есть напряжение момента (случая). Парадокс есть случай неразрешенного противоречия времени. Во времени есть еще момент антитезы при поляризации его предельных величин (событий).
        Еще бывает стихийное время. Оно спонтанно. В нем события смешаны друг с другом. Отдельным случаем смешения времен является их амбивалентность. С течением времени они размешиваются, упорядочиваются в ряд следующих друг за другом событий, выстраиваются в линию, в последовательность. Изменение времени может привести к противоположению времен (разных частей времени), к их противоречию как парадоксу, который трудно разрешить. Одним из способов половинчатого разрешения парадокса времени, временным паллиативом является антиномия времени. Полное разрешение времени, его развитие возможно только в синтезе времени, да и то только на определенном этапе развития, после которого вновь даст о себе знать противоречивость времени, его парадоксальность.
        Время противоречиво и парадоксально потому, что в нем есть как совместимость, так и несовместимость событий (случаев), как их обратимость, повторимость, так и необратимость, неповторимость, и еще растворимость в сплошном хаосе. Полная растворимость частей времени грозит смертью времени, «мертвым временем», предельным случаем чего является ничто.
        В противоположность такому времени собственно «живым временем», в котором моменты времени сливаются, но не уничтожаются друг другом, является вечность.
        В обычном, линейном времени есть смерть, но не самого времени, а его моментов, которые вытесняют друг друга в параллельное время и сталкиваются друг с другом, противоречат друг другу, являются поперечными, если не следуют друг за другом. Горизонт времени, его граница отделяет один ряд (линию) времени от другого. Вертикаль времени их собирает по уровням иерархии времен. Во времени можно углубляться, сужаться, а не расширяться, представляя случай, событие времени не точкой времени и не запятой, а его многоточием.  Сужаясь до Я, можно найти в нем опору и расшириться. Тогда такая точка отчета времени от себя обращается неисчерпаемость времени в себе и для себя. Такое возможно при полном сознании того, что и другие точки времени способны на такое становление  в бесконечность, с которой открывается и безначальность. Вот тогда твое Я является только точкой кривой времени. Но она есть отправная точка бесконечного путешествия во времени.
        Я нахожусь во времени как что? Как Я? Что такое Я? Вечность. Благодаря Я мне становится понятна вечность. Я причастен ей посредством Я через смену его состояний во времени настоящего как в прошлом, так и в будущем. Во всех этих состояниях, в их смене я являюсь и остаюсь Я.

Глава седьмая. На месте
        Но где мое место? В мире? Или вне его? Если мое место в мире, то где он? Он пребывает в бытии в том смысле, что мир есть. Чтобы мне быть, следует находиться в мире. Я есть в мире. Как что? Как сущее, существующее, живое существующее, существо, у которого есть Я. Я есть чувство реальности, осознание своего места в мире. Я на своем месте в мире как кто? Как Я. Кто – это Я. Но и другой сознательный субъект тоже есть Я. С помощью Я, например, человек осознает себя, находится в себе, в сознании. Тогда следует уточнить мою позицию. Я во мне, а я в мире. Так обычно понимают себя многие люди. Это естественное определение своего места. Но так ли это? Не нахожусь ли я в Я? Да, нахожусь, если Я Бога как вечное Я пребывает во мне на время, посвященное мне самому. Я причастен Богу через Я. Я принимаю Его как свое собственное Я. Я мню себя богом. Но только в сознании, а не в реальности (в мире) вне меня. Это реальность, бытие мира, а не меня. Сознание же меня есть Я.
        Однако сознание есть не только у меня, но и у всякого существа. Например, у человека сознание является разумной душой. Человек чувствует душой. Мера этого чувства, мера души есть для него разум. Человек чувствителен в меру, в Я. Человек есть мера всех вещей вот этим Я. Занимаясь познанием Я, занимаясь самопознанием, человек собственно занимается самим собой, узнает свою меру причастности ко всему, к миру. Но одновременно он познает и во всем одно – бытие, которое в чистом виде есть бог не просто как существующий среди существующих, но как сверхсуществующий. Он сверхсущий в том смысле, что все в нем не просто есть, но есть то, что есть. Оно имеет сущность. Причем эта сущность всего того, что есть в мире, есть сущность уже не бога, а его, всего, самого. Бог есть и есть все, но все не есть бог. Бог для нас есть все в смысле бытия, в том смысле, что Он есть. Но что он есть мы точно не знаем. Мы знаем это приблизительно, тем, что нам ближе всего. Ближе нам всего мы сами, как Я. Это Я в среднем, в общем, есть Мы как общество.
        Бог доступен нам по существу тем, что он есть Я. Та формула, которой мы определяем бога, сущность которого заключается в его существовании, совпадает с ним, есть формула Я.
         Мы же, по существу, не совпадает с самими собой, ибо есть не только Я, но есть и не-Я. В нас есть бессознательное нас самих как тело. Это чувственное тело. Оно становится чувствительным в душе. Душа как тело растет и питается. Она чувствует себя. Но сознает себя в реальности уже не как растение или животное, но как только человек, ибо есть не только растительная и животная, но и разумная душа. Растение бессознательно, животное сознательно, а человек имеет возможность сознавать самого себя как Я. В нем через ассоциацию с другими людьми появляется чувство реальности. Он сознает себя подобным другим людям, находясь среди них, в обществе, но только если все они, люди, находятся в Я. Сообщенность людей в Я делает их не популяцией телесных организмов, но обществом разумных душ. Да, люди эгоистичны, думают, прежде всего, о своем Я. Но признавая это Я за другими людьми, они становятся альтруистами как разумными эгоистами. Они понимают как разумные эгоисты, что на свете, в мире существуют такие же, как они существа, которые ничем не хуже их, ибо тоже имеют это Я. По своей природе, по своим способностям они разные, но они одинаковые по то тому, что есть все Я. если же есть такие люди, у которых они не замечают это чувство реальности, не чувствуют его, они пытаются пробудить его, чтобы те тоже стали буддами, пробужденными.
        Неверно думают те толкователи и комментаторы буддизма, которые приписывают буддам отрицание существования Я. Будды говорят о том, что не признают Я как тело, что я каждого отделено от Я. Как раз в Я мы все едины. Отделяясь от других, мы теряем чувство реальности, чувство Я, становимся пустыми Я. Таким образом эти буддисты как ложные толкователи слов будд утверждают, что вещи в своей основе, в сущности пустотны. Конечно, если они есть не-Я. В них нет их самих. Сущее делает сущим, существующим сознание в том смысле, что он представляет, знает себя, если в нем есть Я. Но если его еще нет или уже нет, то действительно он есть не-Я, ибо пуст им. Ему следует быть пустым собой, а не Я. В каком это смысле? В том смысле, что это не я есть Я, а Я есть я. Это не я допускаю Я, а, напротив, Я допускает меня. Признание отсутствия Я ведет в познании человека к принятию пустоты в мире, в себе. Отождествление Я с я приводит буддистов к заблуждению на свой счет. Не таковы будды как пробужденные. Они пробуждены в сознании сознанием себя как Я.
        Кстати, именно для такого опустошения Я они и занимаются медитацией как упражнением в пустотности, в ничегониделании, в отрицании не только самих себя, но и всего в самих себе. Мыслью они убивают мысль. Между тем как будды мыслью разжигают огонь Я не только в себе, но и во всем мире. Они пробуждают не только себя, но и нас к сознанию и к самосознанию среди бесконечных сознаний как миров сознания. Эти миры есть не миры иллюзий, но миры в реальности. Иллюзорные они становятся при условии, что в них нет Я. Будды пробуждаются, толкователи будд (буддисты) говорят или пишут о пробуждении. Главное, чтобы в этот момент они медитировали над толкуемым, – так ли они толкуют.
        Разумеется, то, что в мире есть не только Я, но и не-Я, Телом человек начинается, но он не заканчивается, а продолжается уже разумной душой после смерти растительной и животной души уже не как человек, а как дух. Религия не есть философия. Но есть и религиозная философия, то есть, вдохновленная философия, навеянная духом. Есть и научная философия, то есть, философия, нацеленная на познание  самого познания. Как есть и художественная философия, занятая созерцанием красоты творения. Созерцая красоту, человек не может отказать себе в ее творении. Так вот философы творят ее в мысли и показывают красоту мысли в слове или в иконе. Это кому как сподручнее.
        Недавно прочитал у Льва Толстого, что для него жить – значит быть в сознании. Поэтому когда он будет умирать, то пока останется в сознании, не умрет. Кстати, наверное, поэтому больным и раненным обычно говорят, что будь в сознании, иначе заснешь, отключишься и умрешь. Ток жизни – сознание – перестанет течь в проводнике сознания – в человеке.
        Наверное, бывает так, что человек живет, а смысла в его жизни уже нет. Почему? Потому что он уже пережил себя. Тогда зачем жить? В таком случае вполне можно умереть. Инженер Кириллов в «Бесах» Достоевского убивает себя из своеволия быть богом. Но даже бог не может убить себя. Почему же Кириллов может стать богом в акте или актом самоубийства? Не потому ли, что он может сделать то, что недоступно даже богу, - убить себя? 
        Конечно, случай с потерей смысла жизни как мотивом оправданного самоубийства – это не случай своеволия. Дело тут не в возможности, а в необходимости такого деяния. Это так, но только при условии, что жизнь важнее собственного смысла, что абсурдно, ибо смысл жизни есть итог жизни. Правда, это так для человека, способного к осмысленной жизни. Для такого человека бессознательная жизнь не имеет никакого значения, лишена смысла. Повторю свой вопрос: зачем тогда жить? Для того, чтобы просто жить? Этого мало. Но довольствуйся малым. В этом тоже есть смысл. Но это смысл не жизни, а малого.
        С другой стороны, смерть имеет право быть для себя, а не только для жизни. Помимо смысла быть отрицанием возможности жизни, она имеет смысл сама по себе как утверждения того, благодарю чему есть все, в том числе и то, чего нет.
        Когда понимаешь, что в жизни нет смысла помимо того, который есть в ней, уже начиная с жизни бактерий, трав и насекомых, то чувствуешь себя свободным, не связанным отношением к чему-либо или кому-либо, то есть, к коллективу, народу и всему прочему, к чему призывают идеологи. Странные существа, эти идеологи. У них нет идей. Идеи есть у идеалистов. Так я называю людей, существ, которые имеют идеи в том смысле, что идеи являются составной частью их существ. Они им близки.
        Другое дело, идеологи. Идеи им чужды, ибо они используют их в своих личных целях, выдавая эти цели за общие коллективу. Идеалисты не используют идеи, а служат им в мысли, которая есть явление идеи мыслящему человеку в сознании.
        К чему же идеологи призывают? К вере (к богу), к царю (к начальству, к власти) и к отечеству, то бишь, к народу. Мышление освобождает от этих призраков сознания. Оно и понятно: вера рождается из слабости, из страха человека перед неведомым. Она помогает слабым, нищим духом. Идеологи склоняются перед властью. Они пытаются ее облагородить. Результатом облагораживания власти является западная политика, склонная к демократическому лицемерию как подмене страсти, влечения к власти стремлением к пользе народа. Такая политика следует принципу здравого смысла: находить приятное в полезном, а не, наоборот, полезное в приятном (кому выгодно?). Последнему следует так называемая «восточная» или циничная политика – политика власти ради власти, предпочитающая находить полезное в приятном (кому служить? чей холоп?). Согласно восточной политике не политика является концентрированным выражением экономики, но экономика является концентрированным выражением политики, согласно которой следует экономить на народе ради укрепления авторитарной, деспотической власти. Проявление такой политики на Западе порицается как тирания. Но на Востоке такая идеология поощряется как идеология скреп (дхарм). Это политическая идеология не плоти, а кости. Идеология в образе Бабы Яги политики Кощея. На Западе действует другая идеология: не идеология циника-дьявола (Люцифера), а идеология лицемера-сатаны (Мефистофеля). Впрочем, теперь эти идеологии приняли  пошлую антихристианскую, бесчеловечную форму. Главное, что в них даже нет той утрированной (абстрактной) человечности (гуманности), которая в куцем виде присутствовала в прежних идеологиях. Человеческий образ из массового сознания людей полностью вытеснен цифровым кодом.
        Идеология пережила свой век. Как и поэзия, она имела свою историю. Золотым веком идеологии был век Просвещения. Потом, как и в поэзии, в частности в русской, где золотой век классики, олицетворенный гением Пушкина, обернулся тут же серебряным веком романтизма, пришла пора очарования романтикой революции. Но век романтизма был недолог. Ему на смену пришел век за-чарования утопией. Он отлился в бронзу ("забронзовел") соцреализма.
        Соцреализм господствовал в идеологии вплоть до прихода так называемых "медноголовых" шестидесятников - разочарованных и рассерженных молодых людей. Они стали символистами. Говорили одно, думали другое. Со временем они успокоились, заржавели. Наступил железный век опустошения, деидеологизации. Но свято место пусто не бывает. На место буквы, книги пришел, нет, не дух, но цифра, программа. Началось программирование человека на генной модифицированном материале.
        Так мы вступили уже не в век, а в эпоху информации. Это поистине эпохальное событие: буква уступила место цифре, знание - информации. В не бывалую прежде эпоху технической документации пропала потребность человека в мысли. Теперь человек не мыслит, а информирует. Он не мыслитель, а информатор.
        В отличие от идеологов идеалисты живут для идей. Но в этом служении не следует поклоняться идеям, ибо ими занимаются для понимания, если не их самих, то их явлений в виде, в образе, в форме мыслей. Поклоняются в вере, в мышлении же размышляют над смыслом, который вложен идеей в мысль. В этом смысле мыслящий является проводником идей; его сознание становится средой обитания идей в здешнем мире. При этом необходимо для ясности понимания отличать созерцание идей, размышление как медитацию от построения философской системы понятий. Последнее занятие есть философское ремесло, философская техника. Между тем как медитация и есть философское искусство. Это не любование, но любовное занятие, занятие любовью с истиной, а не просто страстное влечение к ней. Медитация есть удовлетворение философского желания, философская стимуляция и мотивация или интенция, философское внимание. Техника же философии есть уже не идейная установка, а идейное производство, работа над понятием, наполнение идеи собственным пониманием.
        Врагом медитации является сон. Это очень хорошо знали еще древние медитаторы, будды. Но медитация – это не есть еще вся философия. В ней есть не только оригинальное, но и заурядное, что есть во всем. Заурядное – это та плата, которую взимают все с мыслителя. И это правильно: он может поделиться со всеми только тем, что есть у всех. Что же есть у всех? Ум. Просто мыслитель умный человек по преимуществу. И только потому, что он уже занят умом. Оригинальность его заключается в том, что он влечется, идет навстречу уму, обладая любовью к нему (amor intellecti), тогда как прочих ум как человеческая судьба тащит, а они влачатся. Заурядное в философии – это само философское мастерство, техника. Техника – дело наживное. Но вот любви к истине, влечению к уму и страсти к мысли научиться нельзя. Для этого уже надо быть идейным человеком. Не человек выбирает идею, а она выбирает человека, становится благосклонной к нему. Она склоняется и у него появляется склонность, если он готов к преодолению трудностей, ибо мышление – это большой труд, который превосходит самого человека как трудящегося в мысли. Но выходя из испытания трудом мысли уже подготовленным ей, человек становится способным на идею. Родившись в мысли, он сам способен создавать в мысли.
        Дело философии заключается в том, что мыслью овладевает не каждый. Если человек владеет мыслью, то им уже может овладеть идея. Сон препятствует мысли. Но, как я знаю по собственному опыту, даже сон может победить мысль. Правда, эта победа сознания над бессознательным является пирровой победой. Во сне сложно быть умным. Проще таким быть наяву. Казалось бы, этому противоречит заурядный опыт. Взять хотя бы Дмитрия Менделеева, которому его периодическая таблица гомологических элементов пришла на ум во сне. Но так, как все гениальное просто, то и объяснение этого просто: Менделееву понадобилось только освободить свой ум от мыслей, чтобы одна-единственная мысль пришла на ум ему во сне. Я отдыхает во сне от меня. Поэтому мне с трудом даются мысли во сне. И все потому, что во сне я думаю без Я. Мне трудно думать в оголенном виде, без метафизических риз. Конечно, Я не есть просто облачение; оно есть лик идеи, ипостась духа. Я как ипостась духа переживает саму себя во мне как в человеке, в нем находит свое телесное воплощение. Но телесно оно является не собой или собой, но не прямо, а в превращенной форме, в ином виде не идеей, но мыслью, не духом, а душою, правда, разумною. Я представляется в качестве понятия Я в себе и переживается в качестве экзистенциала, лично для себя. Вот это личное во мне является собственно человеческим элементом.
        Недавно читал эссе Федора Степуна о миросозерцании Федора Достоевского. Так тот представляет образы идей Достоевского, а таковыми являются герои его произведений, которые исповедуют их, то есть, верует в них, тогда как, если бы они были мыслителями, то думали  бы ими, в качестве некоторого рода семян не вещей природы, а артефактов общества. По мнению Степуна, у Достоевского они есть не прототипы вещей, как у Платона (так ли у самого Платона?), а семена жизни.


Глава восьмая. Иной мир
        Проводником в иной мир можно выбрать не только Платона с его мифом (идеей) о пещерном человеке, так сказать, «троглодите», но и Достоевского с его мифом (сказкой, повестью) о «подпольном человеке». Но если у Платона здешний мир ассоциируется с пещерой, то у Достоевского как раз иной мир отождествляется с подполом или какой-то каморой, вроде баньки с пауком в углу. Видимо, паук у него символизирует демона сладострастья – «темную личность» как антитезу светлой невинности, которую не запятнает ни унижение, ни оскорбление. Идея иного мира есть своего рода, сказ, рассказ, сказка, повесть и даже роман о хрустальном дворце, который грезится подпольному человеку во мраке заточения. Кто его заточил в это подполье? Общество?
        Достоевский был писателем, причем писателем популярным.  Есть просто писатель и есть популярный писатель. В чем заключается между ними разница? Не в том ли, что просто писатель пишет, а популярного писателя читают. Он вызывает интерес у читателей своим сочинительством. Известный, популярный писатель, в отличие от неизвестного широкой публике писателя, живет не в сочинении, а своим сочинительством "на широкую ногу".
        Не обязательно простой писатель когда-нибудь станет популярным. Для него это не главное. Главным для него было, есть и будет желание и при большом старании умение писать. Можно ли научиться такому умению? Вряд ли. Однако можно попытаться.  Попытка не пытка. Но если не пытка, то нет и шанса получить таким образом опыт. Опыт дает навык. Навык же есть автомат умения.
        Казалось бы, умение производно от знания, является его производной как аргумента. Умелый человек аргументирует знанием, тем, что знает. Он умеет использовать знание, "применять его", как говорят, "на практике". Но является ли такое использование знания разумением или нет? Мыслящему очевидно, что нет. Разумение предполагает своим принципом не знание, а мышление. Знание для него есть лишь материал для мысли, которой он работает опять же для мысли.
        Знание в этом деле мысли есть расходный материал ума. Обыкновенно он расходуется на информацию, которая в редких случаях трансформируется им в знание. И только исключительно, да и то случайно, преобразуется, превращается в мысль. Дело в том, что мысль питается не информацией, а идеями, вдохновляется ими. Она живет идеей, а не информацией. Информация удовлетворяет человеческий интерес в материальной потребности. Именно поэтому она носит служебный характер. За что я не выношу идеологию, так это за то, что она таким же образом использует уже идею для удовлетворения корыстного желания, для потехи, для желания. Идея на то она и идея, что открывает нам нечто мыслимое, сама оставаясь для нас тайной.
        Идеями как образами героев занят автор. Для него такая идея является загадкой. Почему? Странный вопрос. Неужели не понятно? Это идея героя как личности. Ведь человек как личность есть загадка. Его личное, интимное приватно и известно только ему. Впрочем, толково он и сам объяснить не может, кто он есть. Есть то он есть, но вот что и тем более кто есть, - еще тот, так сказать «проклятый» вопрос. Такими вопросами впору задаваться мыслителю. Тот только пользуется словами для выражения мысли, тогда как писатель употребляет слова для выражения собственных чувств. Конечно, он выражает словами и свои мысли, как мыслитель, но делает это для представления читателю своих чувств в виде героев и тех действий, которые они совершают по ходу изложения истории (сюжета), который имеет свою фабулу (механику) существования.
        Мыслитель и писатель в корне отличаются друг от друга в своей позиции на словах и на бумаге (в тексте, на письме); они имеют разную установку. Мыслитель интендирован на идею как мысль, имеет с ней дело в мысли как со смыслом. Чтобы понять идею он обращает ее в понятие. Мыслитель отличается умением творить мысли.
        Внимание писателя, напротив, привлечено не мыслью, а фантазией, мечтой, которую он пытается найти в действительности, поймав ее уже с игре своего воображения. Его мало интересует сама по себе идея. Больше его занимает ее воплощение в той реальности, в которой он живет, - в языке. Писатель живет словами, языком. Для него важно правильно изложить то, что он сочинил, вообразил нужными словами. 
        Мыслителем же живет мыслями, умом, собственным разумением в творении. Он тоже, как и писатель, живет творчеством, только не слов, а мыслей. Только ему мало быть мыслителем. Еще требуется быть и писателем для того, чтобы понять, что же он на самом деле думает, ибо реальностью мысли является слово, язык. Причем эта реальность материальная. Идеальной реальность является сама идея, идеальным мир. Мысль деятельна; для мыслителя она есть само дело, а не только план дела, как для деятеля-материалиста, практика в широком смысле слова. Таким практиком не является не только мыслитель, но даже писатель, включая и коммерческого или популярного писателя, который имеет массовую читательскую аудиторию. Писатель сочиняет истории. Он не является историком. Ученый историк дает ему только исторический материал, который писатель превращает в искусство, в артефакт культуры.
        Писатель разбирается в словах. Он строит из них свой мир - мир слов. Эти слова ведут себя как люди. Он представляет их в образах героев. Они имеют свои имена, которые конкретизируются в живом описании. В этом смысле писатель является живописцев, художником слов.
        Мыслитель разбирается в мыслях. Нельзя сказать, что он специалист мысли. Нет, он не специалист, как и писатель не специалист слова. Специалистом мысли является философ, как специалистом слова является филолог. Мыслитель есть не специалист, а творец мысли. Другое дело философ. Философ специализируется на понимании мыслей мыслителя. Для того, чтобы понимать мысли мыслителя, не философа, не ученого, не специального, избранного или общего, массового пользователя мысли и даже его толкования или комментатор, но творца.
        Трудно теперь в век информации, в век социальных сетей мыслителю делится с людьми мыслями, а не разделяться с ними в ней. Ведь они общаются друг с другом в сетях не для мышления, а для обмена информацией для накопления ее в качестве капитала. С этим обменом информационным ресурсом и связана всеобщая или глобальная информационная продажность, одним словом, проституированность.
        Если придерживаться лакановского (психоаналитического) подхода, то можно отнести мысль к порядку образа (во-ображения), а слово к порядку символа (изо-бражения). Истина же принадлежит порядку реальности. Что это за реальность? Материя или дух? Истина иллюзии (лжи) материальная. Истина же самой истины духовная. Дух есть реальность самой реальности или сюрреальность, сверхреальность. По сравнению с ней материя иллюзорна. Но она реальна в своей иллюзорности. Что иллюзорно? То, что не стало, а только становится, продолжается, длится во времени, а не является в вечности, не есть перфект, совершенство. В этом смысле иллюзия есть отложенная реальность, есть задержка с реальностью, обремененность, беременность реальностью как истиной. Иллюзия как законченность есть кастрация.
        Мечтатель в отличие от мыслителя пребывает в мечте, он боится ее воплощения, того, что она сбудется. В этом смысле он одержим комплексом кастрации. Мечта получает свое воплощение не в слове (сказке, сказке, мифе), но в мысли. Сама истина как реальность (бытие), презентация (идея) получает естественное воплощение в мысли, которая является реальной, истинной, является ее представлением, Но тогда уже представлением представления является слово, в котором находит свое вещное воплощение мысль. Буквально это уже утрированная реальность. 
        В таком случае мысль является альтернативой мечты. Как и мечта она растет из желания. Желание есть желание другого как того, чего у тебя нет. И в то же время указанное желание другого, не того же самого, не повтора (образа, мысли) и самоповтора (мысли мысли), но чего-то другого, слова, языка. Потому что без него невозможно возвратиться к самой реальности.
        Иной, причудливый мир сознания такого писателя, как Достоевский, естественно, вырастает из того мира, в котором жил Федор Михайлович в своем, девятнадцатом веке в атмосфере, по преимуществу, Петербурга и, порой провинциальной окрестности Москвы. Достоевский тем мне интересен, что персонажи его романов живут идейной жизнью. Правда, сам Достоевский, как правило, прячется за своими героями, и в ироничном ключе преподносит читателю мысли героев, тем самым окольным путем выражая свое отношение к их мнениям и взглядам. Вот где он сам прямо проговаривается о своих взглядах на жизнь и на свое место в ней, так это уже не в собственных романах идей или, что тоже самое, в романах с философской тенденцией, а в публицистических выступлениях в журналах и в «Дневнике писателя». Но там мы встречаемся не с метафизическими размышлениями, а с его идеологическими соображениями и рассуждениями, что, согласитесь, дорогой читатель, весьма далеко от настоящей философской работы и может понравиться читать только такому читателю, который не умеет думать. И в самом деле, как это скучно слушать разглагольствования человека, который не вопрошает, а навязывает другим свое предвзятое из суеверия мнение.
        Совсем другое мнение Лев Толстой, который и в своих романах, а не только в прочих сочинениях, беседует на их страницах с читателем, как с самим собой, по вопросам не только материальной и душевной, но и духовной жизни. Ему есть что сказать от своего имени, а не только от имени героя отстраненным, не собственно личным образом.
        Впрочем, некоторая нечестность, точнее, закрытость иного автора, вроде Достоевского или Киркегора, вполне объяснима тем, что так устроена поэтика его произведений, таков стиль его общения с читателем. Кстати, о стиле. Стиль говорит не столько о претенциозности писателя, о том, как он занят самим собой, а не читателем, сколько о том, как он относится к языку и к письму, которыми пользуется для такого общения. Так Достоевский уделяет больше внимания в своем сочинении не самому себе, а другому в себе, на место которого может встать читатель. Толстой же больше озабочен не героями своих произведений, а своим авторским (творческим) отношением к ним. Ему мешает сообщаться со своими героями собственная плоть, которая заявляет о своем присутствии в каждом его сочинении. Не так у Достоевского, который склонен к сублимации, к превращению плоти повествования, его знаков в то, что они обозначают. Знаки как символы обозначают то, что можно назвать душой произведения, его значением, знамением. Посредством слов, словами писатель описывает сферу смысла как то, что он имеет в виду и что скрывается между ними, между строк текста, за словами («за кадром»), в них облекаясь в качестве духа творения (произведения).
        Текст произведения как порядок, строй слов можно обозначить в качестве тела писателя. Писатель пишет, действует, создает ауру, атмосферу произведения, нагнетает энергию, наполняет мир произведения жизнью. Герои авторского сочинения становятся моментами жизни его Я. Они являются точками натяжения и напряжения его сознания. Они создают сеть сознания сочинения, самосознанием которого становится образ его автора. Сознавая себя как автора – творца выдуманного, сочиненного мира – писатель осознает, что этот мир как художественная реальность является образом его души, которая есть образ духа, запечатленный телесно, воплощенный в отдельно взятое тело. Произведение автора является проектом его самого, образом Я. С помощью своего сочинения автор познает, узнает и знает себя как личность, ибо это сочинение собирает его вокруг Я как центра тяготения всей сферы его жизни. Эта личная жизнь имеет измерения, которые раздвигают горизонты сознания не только вширь, но и вглубь и ввысь, то есть, туда, где нет места его Я. Там есть не-Я (бессознательное как подсознательное) и сверх-Я (сверхсознательное). То, что мы называем здесь «сверх-Я», другие именуют «богом». Бог это то, точнее, тот, кто есть все в целом и все по отдельности как части целого. Он есть во всем как «что». В этом виде он присутствует в бессознательной жизни. И он есть все как кто в жизни уже сознательной в сверхсознательном качестве.
        Что же такое есть сверхсознательное? Это дух, который есть во всем, даже в сознании и самосознании, например, человека, никоим образом не повреждая его свободы. При этом следует иметь в виду то, что все является не подставкой бога, не только его явлением, но и он является явлением всего. Правда, это возможно не во всем, а только в нем. Но существо, которому уже доступно сознание, в работе над ним, на самим собой как Я может встать на его место. Вот эта подстановка возможна в сознании, а не вне сознания. Вне сознания она может быть в самом боге как духе – среде духов – среди духов, если ты сам дух. В себе человек чувствует и сознает, понимает свою отчужденность от бога, трансцендентность бога. Это переживание и есть экзистенция, то есть, существование вне бога. Ты есть в боге, но бога нет в тебе. Это и есть состояние раздвоения Я, чувство самосознания. Ты находишься наедине с самим собой. Такова твоя экзистенция. Она есть страх одиночества, адское переживание состояния отчуждения, отделенности от бога. Утешением в эк-зистенции является ин-зистенция, слитость с самим собой, присутствие в самом себе. Но в тебе есть не только ты, а и другие люди. Образом других людей, метафорой общества является бог. Вот почему Шатов, этот герой «Бесов», один из «бесов» Достоевского, увлекшись этой идеей стал обожествлять народ.
        В тебе есть еще и природа; она не только мертвая, правда, существующая, но и живая. Природа бессознательна и она есть в боге как таковом бытии.
        Но в тебе как в человеке, дорогой читатель, есть и не-бытие, нон-зистенция (не-зистенция) или неантизация. Ввиду того, что человека не было или он был вне бога как бытия, он причастен не-бытию, в нем есть ничто. Есть ли это ничто в боге. Есть, но не посредством как серая посредственность (идеальным образом ее является антихрист), а в предельной степени как абсолютный минимум бытия. Ничто есть, но есть как отсутствие бытия. И это ничто и есть бог как предел того, чего нет. В этом отрицательном качестве он есть дьявол. В другом отрицательном качестве уже не ничто как меона, стихии становления или хаоса он есть сатана. В человеческом виде как отрицательный предел он есть антихрист – предел посредственности, гениальная посредственность. Напротив, в положительном виде в человек бог есть Христос, Спаситель. Как творец всего из ничего он есть сверхсущий. Как идеал, совершенство творения, его живая, единящая гармония он есть дух. Поэтому бог есть не только абсолютный минимум, но и абсолютный максимум, всецелая полнота.
        Человек есть тот, кто из дьявольского «ничто» превращается, становится «что», сатанинским бессознательным, из бессознательного духом возвышается до сознания, осознает, страдая, себя и свою отчужденность от всего, становится антихристом. Вот почему человеку обязательно нужен Христос как сострадалец. Но сострадание невозможно без вины эгоизма и эгоцентризма антихриста. Христос как образ сострадальца, который все и всех простит, нужен для спасения всех в боге как в вечной жизни Я. В боге все проницают друг друга, узнавая и признавая не только себя, но и других духом.  И тут возникает главный вопрос о том, как же им, всем. быть, собой и одновременно богом? Ответ6 быть духом, духовным, всепроникающим, сверхтекучим, сверхпроводимым образом.
        Трудно принять нашим здешним умом то, что все является в боге богом, в идеальном виде. Даже грязь в боге есть идеальная грязь, то есть, смешение всего со всем. И такое есть в боге, как есть и прямо противоположное ему в качестве Я. Мы часто понимаем бога утрированно, абстрактным, непротиворечивым образом. И такому образу есть место в боге. Но он есть иное этому образу в целом, если брать его не в общем виде. Но быть так, это быть не только материей, энергией и информацией.
        Не правы те, кто понимает духовное в информативном ключе. Дух есть не то, что передается как знак, как слово, и не есть код передачи, его канал, приемник и передатчик. Но он не есть и все это вместе взятое. Он есть сверх того, как дух. Всем этим, тем, что является носителем передачи, как вещественным сущим, передачей как энергией и тем, что передается как информация. является дух, но все это не есть сам дух. Он есть в них как мера того, что они есть, мера бытия, его разум. Но сам есть сверх разума. То есть. он так сложен, что проще него нет ничего. Я уже писал об этом, - о том, что бог есть абсолютный максимум и абсолютный минимум. Об этом же кто только не писал?! Достаточно вспомнить Кузанца.
        Можно предложить такую топическую схему величин или измерений, состояний человеческого сознания на твой, надеюсь, беспристрастный суд, любезный читатель. Бессознательное, сознательное и сверхсознательное находятся друг в друге в порядке совмещения: сознание как "я" находится в бессознании,, а оно как "оно" лежит в сверхсознании (сюр-сознании) в качестве Я. Выделяясь из бессознания, оставляя его под собой, сознание в лице сознавателя экзистирует, то есть, выходит из бессознательного, коммунального или коллективного состояния и входит, инзистирует в себя. Так субъект отчуждается от коллектива. Но как только он осознает и признает других субъектов такими же как и он личностями, то он восстановит с ними душевную и ментальную связь, при том условии, если они сами тоже самое сделают по отношению к нему. Но для этого следует членам коллектива тоже достичь состояния самосознания. Эгоист, в отличие от животного, имеет сознание. Но он не имеет самосознания. Не знает границ своего эго. Этой границей является эго другого субъекта.
        Возвращаясь к Достоевскому можно сказать, что он как русский, который в Малой (Восточной, славянской) Европе, является представителем, доверенным лицом шведа Большой (Западной, кельтской, романо-германской) Европы, одновременно холоден (жесток) и сентиментален, вроде его принца Датского – Ивана Карамазова. В этом смысле шведы есть подставка англосаксов. Кстати, прочие славянские народы повторяют другие романо-германские народы: украинцы живописны и карнавальны, как итальянцы, поляки такие же хвастливые забияки-дуэлянты, как франки, чехи такие же пунктуальные и работящие, как немцы, сербы такие же гордецы, как испанцы.
        На Ближнем Востоке евреи соответствуют англичанам, арабы – испанцам, персы – французам, турки – немцам. На Среднем и Дальнем Востоке индусов можно ассоциировать с немцами (и те, и другие мистичны в плане вибрации как музыкальной медитации фуги и раги), китайцев – с французами (в общении, в знаках внимания), японцев (самураев) – с англосаксами (джентльменами). На Кавказе армяне повторяют итальянцев, грузины – франков, азербайджанцы – немцев, чеченцы – испанцев. В Средней Азии казахи напоминают испанцев, киргизы – португальцев, узбеки – немцев, таджики – итальянцев, туркмены – французов. В Америке англосаксы есть они же, канадцы похожи на французов, бразили(ь)янцы на португальцев, аргентинцы на итальянцев, парагвайцы на немцев. На Балтике литовцы ведут себя как поляки, латвийцы как англичане, эстонцы как немцы, финны как американцы. И, наконец, в Африке зулусы напоминают англичан, эфиопы – евреев, алжирцы - французов, бушмены – немцев, марокканцы – испанцев.
        Русские из романов Достоевского являются призрачными персонажами. Таково влияние вблизи на них миров иных, которых они имеют возможность касаться. Это своего рода метафизические призраки лики или ипостаси идей, соблазняющих умы русских людей. Разумеется, они типичны в чужом восприятии. На самой Руси они атипичны; их не встретишь в народной среде. Они могут быть из народной среды, но живут не в самом народе, но подальше от народа, на краю русского селения, вроде ведьм и колдунов. По этим образам культурная публика за границей судит о русском народе. В этом философском смысле Достоевский населяет свои романы изгоями русского общества. Но именно они являются выразителями русского духа. Они воплощают в своей особе русские духи. Поэтому романы Достоевского есть мифы. И как мифы они трагичны. Есть англосаксонские мифы драмы Шекспира. Есть тосканские, римские мифы комедии Данте. Есть тевтонские мифы Дионисия Ницше и Аполлона (Фауста) Гете. И есть русские мифы униженных и оскорбленных, обиженных Достоевского. Конечно, можно сказать, что Достоевский обидел русских, представив их в таком трагикомичном виде. Но не трагикомичен ли образ Гамлета, принца Датского? Задается ли вопросом Гамлета типичный англичанин, джентльмен? Разумеется, нет. Но этим вопросом задается английски1й дух. Англичанин как спиритуалист, как Гамлет соблазняется духом, готической тенью, привидением, тем, что быть ему или не быть самим собой, закоренелым эгоистом (индивидуалистом).
        Немецкий Фауст же экзальтирован тем, чтобы преодолеть себя и стать сверхчеловеком, как ему подсказывает Мефистофель.
        Итальянский путешественник по иным мирам ада, чистилища и рая ищет не самого себя, но свою Беатриче – Философию как путь в вечной жизни.
        Чем же занят русский герой – Иван Карамазов, Лев Мышкин, Алексей Кириллов, Иван Шатов, Аркадий Долгоруков или Подпольщик, если не брать явно инфернальных, преступных персонажей, вроде Фомы Фомича Опискина, Андрея Версилова, Петра Валковского, Аркадия Свидригайлова, Родиона Раскольникова, Парфена Рогожина, Федора Павловича Карамазова, Дмитрия Карамазова или Павла Смердякова, Петра Верховенского с Шигалевым и, конечно, Николая Ставрогина? Он занят ничем. Его волнует вопрос: Почему не существует ничто? Русский в своем духе нигилист. Он боится того, чего нет. Поэтому он в душе раскольник, сектант-апокалиптик, юродивый, такой человек, который ищет правду, откровение. Действительно ли что-то есть или его вовсе нету? Таков Иван Карамазов. Таковы и все названные герои произведений Достоевского. Достоевский врет самому себе, когда пишет брату из ссылки, что ему важнее Христос, чем истина, если Христос вне истины. Нет, Федору Михайловичу важнее правда, дороже истина, чем любовь, чем спасение. Это так, парадигмой Христа, Спаса он утешает самого себя.
        Просто Иван Карамазов, если не считать Алексея Кириллова, Ивана Шатова или Льва Мышкина с его антиподом Николаем Ставрогиным, точно определяет то, что камнем лежит на дне души каждого персонажа романов Достоевского. Что же? Мечта о том, что может вызвать смех у строителей Хрустального дворца. Эта мечта о свободе или, в русской транскрипции, о своеволии. Гамлетовский вопрос о том, чтобы быть или не быть, русские переформулируют в вопрос о том, чтобы «быть по твоей или по моей воле»? Воля заключается не в том, чтобы дважды два было четыре, но в том, чтобы было пять, чтобы бог и мир считались с тобой, а не ты считался с богом и миром. Но разве такую правду можно найти? Ведь это ложь. Во лжи и заключается ничто, которого боится русская душа и натыкается на него, куда не попадя. Вот такая есть русская философия. Русская философия есть не идеализм или материализм, эмпиризм или рационализм, трансцендентализм, догматизм или диалектика, но нигилизм. Спасение от него русский мыслитель ищет не в прошлом, как консерватор-славянофил, и не в настоящем, как либерал и западник, позитивист, а в будущем как утопист. Его родина не Россия, а Утопия. В Утопии не прижились англичане, но вполне прижились русские. Своеволие ведет прямо, откровенно, апокалиптически в утопию, то есть, туда, куда приводит русская сказка? Иди туда, не зная куда и найди то, незнамо что. Кто идет то? Как это кто? Разумеется, Иван Царевич. И за чем идет? Естественно, за счастьем ради Марьи Моревны супротив Кощея Бессмертного.
        Русская мечта – это мечта о том, чтобы по своей глупой воле пожить. Воля и есть бог русского человека. В этом смысле он натуральный шопенгауэрианец. Бога, то есть, волю он принимает, но мира, который построен на началах разума, нет. Так какой русский философ? Да, не философ он вовсе, но, напротив, антифилософ, мизософ. Его мудрость не умная, а глупая, ибо руководствуется не разумом, а волей. Магический реализм романов Достоевского – это магизм своеволия. Русская воля есть желание русских. Желание чего? Желания самого желания или желания другого? Желания желания как чего-то другого. Русский не немец-спекулянт и поэтому желает не само желание, а нечто другое. Не то, что есть у другого, чего желает колонизатор-англичанин. Нет, это то другое, чего здесь и теперь нет. Так что это? Пустое. Но не то пустое, что занимает ум индуса как шунья-та. Это то пустое, о котором говорят: «чтоб тебе пусто было»! Это ничто из того, что есть. Другое, иное, не это, но и не то. Вроде бы, как и индусов: «не то, не то». В этом смысле русским философом был не только волюнтарист Шопенгауэр, но и нигилист Ницше, имевший славянское происхождение.
        «Нет, я не Байрон, я не тот». Нечто неопределенное, меональное. В этом смысле русский путь – это путь не к цели и не к началу, а к тому, что находится по ту сторону начала и конца, что находится в середине, в сердцевине вещей. Так что же там находится? Истина. Которая есть что? Ничто. Почему же ничто? Потому что. Так всегда бывает и сказывается, когда сказать нечего. Что же делать? Сидеть и ждать с моря погоды. Авось, придет. Что? То, что будет. Что будет? Что было и есть. Что это? Земля, бытие, если есть воля. Эта воля есть ничто. Но это ничто имеет ценность, которую нельзя ни с чем сравнить. Поэтому она бесценна. Имеет ли такая воля цель? Да, имеет, но ее цель заключается в том, чтобы быть бесцельной. Авось, устроится само, а не самим, собой. Зачем же ты нужен? Я нужен в качестве того, кому нет места, чтобы всем другим было место. 
        Слава богу, что Достоевский реалист, хоть и магический, а значит, путаник, но не символист какой-то, вроде Вячеслава Иванова, которого трудно читать, если читать не для чтения, как поэта, а для понимания. Его интересно разгадывать, развязывать узлы русского ума, которые он неудобно завязал, тем более завязал на твоей шее. Не развяжешь, вот точно повесишься на них, окажешься в русском, подвешенном состоянии. Без немца, на худой случай, еврея, или, если прижмет, француза, не разберешься.
        Правда образа Ивана Карамазова заключается в том, что он есть тот человек, который человека ее любит. И не любит он потому, что не любит самого себя. Самого себя Иван принять и признать не может. Парадоксально, но он гордится собой, но себя не любит. Так и бога он признает за существующего, но мира его творения, а потому и самого себя как его творения не жалует, не жалеет, не любит.
        Николай Лосский в своем сочинении о христианском миропонимании Достоевского замечает, что мучительные колебания Ивана Карамазова как раздвоенного человека отталкивают от него действительность и ослабляют в нем чувство реальности. Прав ли он? Отчасти прав. Прав в том, что действительно экзистенциально мыслящий человек имеет "распятое", "несчастные сознание. Он как если бы находится между двух стульев. Он сомневается и не может решить, как быть. Другой бы махнул рукой и предоставил решение самой бы жизни, поплыл по течению, полагаясь на волю волн потока жизни. Его колебания стали бы колебаниями самой жизни. Но Иван не такой человек. Как гордый человек люциферического, не феерического характера, каким внешне казался его отец-шут, он привык все делать сам.
        Вот почему он так мучается тем, что вынужден разрешить живое противоречие своего положения. Он потому философствует, что не находит легкого решения. Он философ не по натуре, а поневоле. Он больше человек не мысли, связанной сомнением, а знания, которое "снимает" сомнение. Именно сомнение тяготит его и приводит к мысли, что он грезит наяву. Сначала реальный слуга отца и сводный брат в одном лице кажется ему признаком из сна, а потом и сам демон сомнения является ему в образе русского джентльмена из прошлого, не по моде одетого в потертую уже временем одежду. Иван признает в нем черта.
        Это уже не сам дьявол, который светит, но не греет, и не сатана, который опаляет адским пламенем хаоса, и не Ариман с его темным ликом, нет, это только господин с ретроградной физиономией. одним словом, здешних черт. Таковым и является тутошний антихрист как гений из посредственностей, пошлый пародист, пародия на самого Ивана, Смердяков, который сидит у него внутри, в его душе, его второе, альтернативное Я.
        Общаясь с чертом, Карамазов касается не иного мира, а своего, внутреннего мира. Этот мир образован раздвоение его Я, разногласием сознания в форме самосознания. По отношению к внешнему, бытовому, житейскому миру душевный, житийный мир является Ивану прозрачным. Он так и не стал его миром, он так и ни приснился с ним, с самим собой. Кто не может принять бога как творец и ограничивается им как духом, тот сам становится в мире призрачным, будучи все еще жителем, обитателем здешнего мира.
        Иван Карамазов не может принять в себе Смердякова, поэтому он и сходит с ума от того, что тот сидит у него в сознании как паразит сознания, как какой-то антихрист. От черта ему тошно и дурно. Но этим чертом является он сам, как только договаривается до того, что бога нет. Значит, все позволено ему, позволено быть человекобогом. Но такой бог, смахивающий на черта, убивает в нем человека. Ведь черт любить не может. Не может любить и сам Иван Карамазов. Чувство любви к гордячке Екатерине Ивановне Верховцевой как его «подобии в юбке» вызывает в нем вспышку гнева, приступ ненависти.
        Предельным случаем нигилиста является не Иван Карамазов, а Иван Ставрогин. Карамазову далеко до Ставрогина, ибо тот уже законченный, а не сомнительный нигилист. Он философ от бога, точнее, от черта, он прирожденный философ. Это звучит как приговор, как если бы прирожденный философ есть прирожденный убийца. Да, философ-нигилист есть убийца, прежде всего, самого себя. Для него все едино; он абсолютный релятивист. Для него нет ничего святого, то есть, само ничто и есть святость. Свята не истина, а ложь. Таково суждение нигилиста. Конечно, это ложное суждение. Но он логичен, последователен в своем заблуждении. Однако образ Ставрогина не интересен, потому что он объективирован в самоубийстве, в том, что тот стал висельником. Намного интереснее образ Ивана Карамазова. Он даже сложнее самого автора, Федора Достоевского. Так и в случае с Гамлетом образ героя превзошел самого автора. Намного скучнее образ Дмитрия Карамазова и совсем уж не получился образ Алексея Карамазова. Возможно, потому что в романе «Братья Карамазовы» ему выпала второстепенная роль всеобщего утешителя, навевающего скуку на читателя. Это давно избитый пример того, что еще ни одному автору не везло с положительным персонажем. Так и в этом случае – случае «раннего человеколюбца», - как и в случае «положительно прекрасного человека» из другого романа «Идиот», автора закономерно настигла творческая неудача и получился вполне надуманный персонаж. Наверное, он реабилитировался бы в последнем романе Достоевского об атеисте, дописать который помешала ему смерть.
        Дмитрия Карамазова от забвения читателя спасает его догадка о том, что человек слишком широк вплоть до поросенка, и поэтому его надо бы сузить до самого человека. Но это сужение никак у него не выходит, ибо и брат Ивана тоже раздвоен, но уже не между богом и миром, а между идеалом Мадонны и идеалом Содома. Не вполне понятно, что этим признанием хотел сказать Федор Михайлович. Конечно, в его произведениях встречаются и натуральные содомиты, вроде князя Валковского и нигилиста Ставрогина. Но неужели Дмитрий Карамазов скрытый содомит. Поневоле посочувствуешь Федору Павловичу Карамазову с римским профилем. Хоть тот был, конечно, поросенок, но, благо, очень уж любил один слабый пол.  Возможно, указанием на идеал Содома Федор Достоевский хотел осудить влечение карамазовской породы именно к одному телесному наслаждению. Между тем любовь предполагает не только телесную близость, но и сердечную чувствительность, и духовное единодушие.    
       Меня тут стал занимать такой вопрос: возможно ли по-русски заниматься метафизикой, не только не впадая в крайность нигилизма, но и не присягая на верность казенной идеологической апологии, господствующей в учебных заведениях разного разряда и толка? Можно, конечно, пренебречь тем, что я русский человек, и оставаться только русскоязычным, занимаясь на немецкий манер философской спекуляцией? Чего ради? Сдалась мне эта спекуляция! Главное: придерживаться установки на умозрение, медитировать, находиться в медитативном состоянии. Взять и сосредоточиться на священном писании. Это писание было получено таким человеком как пророком не в вечности, а во времени как откровение. Пророку открылось в духе, было вдохновлено богом послание, которое он передал народу уже словами на человеческом языке. Пророк получил это божественное послание на человеческом языке или телепатически мыслью? Кто с ним говорил: бог или ангел как посланец бога? Бог говорил устами ангела человеческими словами? Или пророк прочитал буквы послания, которое составил для него бог? 
        Общеизвестно, что в начале была речь, а за ней письмо. Потому первые пророки услышали глас божий, который позже записали, не надеясь на свою короткую память. Если с речью человек рождается, то письмо является уже культурным достижением совершеннолетнего, цивилизованного человека. Дар пророчество приходит к человеку, находит на него, когда он становится совершеннолетним, но еще не стал им. Он уже культурен, но еще не цивилизован, не испорчен цивилизацией. Как культурный деятель пророк -это лицо культа - причастен не служению богу, как священник, но контакту с ним, что не может не наложить на него отпечаток силы, превосходящей его личные возможности. Пророк является глазами и ушами народа или самого бога? Он слышит глаз божий, который недоступен народу, людям и видит иной мир – мир бога. Иным миром является мир всех времен. Но видит и слышит это не сам, своим существом, своей природой. Его природа, его существо, его сущность становятся ничем, пустым местом, которое свято не бывает. Чтобы явился бог не должно быть ничему, кроме него. Это удивительная способность пророка быть ничем и никем, чтобы стать местом присутствия бога.
        Пророк похож на актера, который должен забыть себя в персонаже, которого играет. И как хорошему актеру ему не следует переигрывать ни бога, ни самого себя, иначе бог не поверит ему, и он не станет местом бога, его присутственным местом. Иначе пророк станет лжепророком, будет нести отсебятину. В лучшем случае за ним никого не будет. Но, как правило, если бога нет, то все позволено. Кому? Дьяволу как заместителю бога. Там же где есть дьявол, Люцифер, кому имя легион, обязательно появляются и сатана, и Ариман, и антихрист, и все прочие демонические сущности. Поэтому если ты чуешь, что рядом с тобой бог, а таким чувством является ощущение его присутствия, знание того, что он есть и в его присутствии ты как несовершенный перед самим совершенством испытываешь чувство вины за свое несовершенство, то ты веришь в бога.
        Вера – это страх Божий. Тебе страшно в его присутствии как твари, сотворенной им. Чтобы не бояться бога, а любить его он должен предстать перед тобой таким же, каким являешься ты, если любовь не есть страх. Вот для чего явился Христос, Спас в человеческом образе Иисуса. Он явился человеку в человеческом виде, чтобы человек почувствовал себя сыном бога. Почитал, уважал бога, читал о нем писание – писание о том, как следовать богу в жизни и в смерти. Это писание и есть истина предания, буква духа. Писание есть запись чтения как вдохновения. Верующий в бога вдохновляется писанием бога, дышит, живет духом бога. Писание бога и есть его откровение. Бог открывается человеку в пророке, по слову которого пишется писание для народа. Бог читает в сердцах людей и может прочитать в них то, что остается тайной для них самих. То, что в них скрывается, открывается в писании бога, в священном писании. Читая писание, читая евангелие, мы читаем то, что изречено из чрева, из духа бога. Чревом бога как духа является логос, слово бога, которое одновременно есть мысль, замысел бога о том, к кому он тем самым обращается, когда он читает слово бога. 
        Так кто такой пророк? Это сверхчеловек? Нет, это человек, но находящийся в акте пророчествования в нечеловеческом состоянии. В этом состоянии он может быть не своей силой, но только высшей силой, превосходящей его возможности как человека. От него требуется быть ничтожнее всех людей, стать пустым местом, ничем и никем, чтобы сподобиться богу как абсолютному минимуму. Ему следует быть местом истины, которая не ищет ничего своего. Истина ничего не имеет, это ее все имеют в виду, но каждый видит в ней не ее, а самого себя, опять же по той же причине, что истина не ищет ничего своего. Поэтому она находит все остальное, всех тех, кто ищет ее. Будешь искать истину, она найдет тебя. И все благодаря истине, а не тебе. Но ты будь готов к поиску, соберись, сосредоточься, будь внимательным, медитативным, умозрительным. Умозрение – это в философии, а в религии – вера.
        Пророк – это такой верующий, который так уверовал, что превратился весь без остатка в веру. Вот почему ему становится доступным бог по слову на веру. Пророк есть не сверхчеловек, а человек, имеющий сверхчеловеческое значение. Это знак, знамение бога в человеческом виде. Телом он человек, а духом бог. Но это не его дух, а дух самого бога. Когда пророк является пророком вместо его души им управляет дух. Такое явление духа есть знак чуда. Где в это время находится его душа? Она находится на пустом месте, пребывает в нигде, в ничто. На момент пророчествования она уничтожается. Но потом, когда дух покидает тело пророка, и он становится обычным человеком, а не пророком, душа воскресает и читает следы божественного присутствия в его телесности. Эти следы присутствия бога в пророке и есть слова бога. Их смысл не дано понять пророку. Он способен только передать их так, в таком виде, в каком они запечатлены на его плоти.
        Не дело пророка заниматься толкованием смысла слова бога. Но именно этим он часто занимается и путает народ, который верит ему на слово. Он только передатчик слов, но не их толковник. Толковников много. Любой человек является толковником этих слов. Каноном толкования становится только то, что является непротиворечивым во всем этих толкованиях. Это среднее (соборное или сборное) герменевтическое или толковое возводится в догму, утверждение следования, служения богу, а все остальное противоречивое объявляется ересью, в лучшем случае частным мнением, а не каноном (правилом) церкви. Слово не откровения, а толкования пророка обладает преимуществом перед любым словом толкования другого верующего или неверующего только потому, что пророк ближе всех других верующих к истоку откровения, потому что именно он был пророком, то есть, тем, кто изрек слово бога, вернее, кому бог позволил это, вложил в его чистые уста свое слово.
        Но кто тогда сверхчеловек? У Достоевского был свой сверхчеловек, как и у Ницше тоже был свой сверхчеловек. Кто это – сверхчеловек Достоевского? Это Николай Ставрогин из его «Бесов». Ставрогин – главный бес мира Достоевского. У Достоевского сверхчеловеком является бес. Он является в романе Достоевского в образе человека. Чем же отличается Николай Ставрогин как сверхчеловек? Своей силой овладения собой. Так это сам Ставрогин владеет собой, показывая чудеса хладнокровия в опасных ситуациях? Или ему помогает в этом бес, который вселился в него? Если это так, то, естественно, напрашивается вопрос о том, каким образом тот в него вселился? Чудом. Но это не ответ. Бес вселяется в человека тога, когда он теряет власть над собой. Но чтобы потерять такую власть, следует прежде владеть собой. Бес вселяется только тогда в человека, когда тот теряет власть над собой в том смысле, что теряет себя, свой человеческий образ. В таких случаях люди говорят, что бес попутал. Значит, бес – это путаник. Он путает человека и человек начинает блудить, блуждать по жизни как по дебрям, не ведая, куда идет. Сбился ли со своей дороги Ставрогин? Разумеется, сбился. У него нет такой дороги. Вот поэтому им и вертит бес. Порой от такого верчения беса и от собственного кружения у него начинается головокружение, он мнит себя способным на все. Кстати, этот персонаж романа Достоевского есть тайна. Но он есть тайна для самого себя. Ставрогин жив, пока он тайна для самого себя. Как только он разгадал себя, так повесился. В чем же тайна Ставрогина, в чем его загадка? Она заключается в том, что Николай полностью слился с чертом, он отождествил себя с ним. Кто способен на такое? Только тот, в ком нет души. У кого ее нет? У психопата. У него нет ни стыда, ни совести. Только в случае со Ставрогиным мы имеем дело с психопатом со способностями.
        Куда интереснее Иван Карамазов, у которого есть еще совесть. Правда, он циник. Но не бес. Он отличает себя от беса, от черта, осознает, что явление ему черта есть знак его бого-оставленности, знамение, символ того, что он не в себе и видит сон. Во сне ему и является черт. Черт является сном его сознания. Но он, как это иногда бывает во сне, осознает, что видит сон, видит черта, но сам не становится им.
        В фильме-экранизации Иваном Пырьевым «Братьев Карамазовых» Федора Достоевского актер Кирилл Лавров, играя Ивана Карамазова, его переигрывает тем, что начинает свои видом походить на черта. Это эффектно выглядит, но противоречит правде образа-идеи Ивана Карамазова. Правда, как иначе выразить, передать актеру то, что в него, точнее, в его персонажа, вселился бес? Это понятно: делать нечего, как только перенапрягаться, насиловать материал.
        Иван Карамазов не черт. В него так и не вселился черт. И все потому, что он вынес черта из себя. Ставрогин, напротив, внес в себя черта, Не черт спросил с него, а он предложил себя черту, чтобы проверить свою силу, может ли он быть сам чертом. Ставрогина можно представить в виде кентавра как совмещения Ивана Карамазова с Дмитрием Карамазовым, «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Как все кентаврическое, кентавр Ставрогин является надуманным, неправдоподобным, феерическим, гротескным персонажем. Даже как клоун, как шут он не реален, - слишком серьезен. Намного лучше получился у Достоевского Иван Карамазов как серьезный персонаж, да его папаша, Федор Павлович Карамазов, - тот еще шут.
        Какой вывод из всего на этих страницах надуманного можно сделать нам с вами, любезный читатель? Сверхчеловеком является черт. Когда бес вселяется в человека, он путает его тем, что человек мнит себя уже сверхчеловеком, оберменшем. Между тем он является теперь лишь недочеловеком, унтерменшем. Вот такая оказия может случиться с человеком, который разгадал самого себя. Так зачем же разгадывать? Уж лучше загадывать, вопрошать, а не то еще найдешь в себе то, чего не чаял найти.
       Прежде я полагал себя философом, но потом понял, что никакой я не философ. Философ - это тот, кто любит мудрость. Я ведаю любовь, знаю, что она такое. Но я не знаю, что такое мудрость. Если только мудрость заключается в том, чтобы знать то, что нельзя не знать. Так что не знать нельзя? Само знание. Только зная то, что такое знание, можно знать все то, что подпадает под знание. От чего я это знаю? От самого знания. Дело в том, что знание есть и данность, и задание. Оно уже дано как мудрость. Уже дана мудрость. Это дар. Кому?  Тому, кто любит дар, данность, в данном случае, мудрость. Как его не любить, ведь любят даром. Любовь нельзя заслужить.
        Люди, не я, говорят: "Насильно мил не будешь". Любят просто так. Проста и мудрость. Ее любят за простоту. Если она есть, то все просто. Если ее нет, то все сложно. Простота - это то же самое, что истина. Сложна ложь. Проста правда. Из правды складывается ложь. Из мудрости творится глупость. Кто любит мудрость? Тот, кто не мудр. Кто это? Глупец. Глупость толкает его на хитрость. Он хитрит, мудрит, пробует, пытается выглядеть мудрым.
        Возьмите, любезный читатель, тех же женщин. Они не уверены в своей красе, вот поэтому и красятся, пытаются выглядеть лучше, чем есть на самом деле. И так хорошо. Так нет, хотят быть лучше всех. Но как быть можно лучше всех? Это глупо. Таков философ. Он пытается быть умнее всех. И в результате оказывается в дураках не столько у других, сколько у самого себя. Он мудрость как данность, как дар принимает за свое задание и намеренно начинает мудрить. Так любовь к мудрости превращается в своевольную глупость. Одно дело - невольная глупость как лукавство народа против власти или намеренная глупость власти как ее коварство против народа. И совсем другое дело своевольная глупость зазнаек, которые никого обмануть не могут, как только самих себя.
        Вот эти зазнайки и есть философы. Нет, я не философ, я не любитель мудрости, я любитель мысли. Я мыслитель. По-моему, тот, кто любит думать и думает всегда, когда у него есть время, ибо можно думать только во времени. Когда не думаешь, то теряешь чувство времени, которое и является чувством реальности. Реально только то, чему есть место во времени, здесь и теперь.
        Но тот, кто любит мудрость, пытается быть везде и всегда, пробует остановить бег времени в настоящем, чтобы оно не прошло и не наступило из будущего, то есть немало ни конца, ни начала. Такое может случиться только в результате замыкания потока времени на себя. Но как это возможно в здешнем мире, в котором есть начало и конец? Мудрость проста потому, что она не имеет ни начала, ни конца. Что же не имеет ни начала, ни конца? То, что на них не делится. Во времени не делится только мгновение. Во времени, которое делится, просто нет места мудрости. Отсутствие в нем места для нее выражается мгновением. Она не успевает состояться в жизни.
        Сама мысль мудра в себе, но не в жизни. Мысль как таковая неделима и мгновенна. Но ее представление в слове для себя раздельно, ибо для того, чтобы ее понять, требуется другая мысль, которая связывается с ней во времени следования. В результате одна мысль вызывает другую, причиняет, придает ей смысл быть последовательной, приводить к пониманию. Жизнь мудра только в целом, в аспекте своего непрерывного поточного течения. В своих же остановках и начинаниях она бывает глупой, часто слепо ошибается. Но она не обманывает. Это мы обманываем других и самих себя.
        Чтобы не обманываться, не следует мудрить, философствовать, хитрить и делать вид, что можно философски относиться к жизни, что тебе все равно. Не получится таким образом отвязаться от начала и конца. Тебе не все равно. Но может получиться мысль с продолжением, если на него будет время. С ним придет и понимание как уже следующая мысль. Смысл мысли заключается в следующей мысли или, что бывает реже, в предыдущей, для чего требуется, как минимум, проницательность сродни гению.

Глава девятая. Образ или идея героя романа
        Но не остановился ли я на перепутье как это вышло у человека на пути от философии к литературе в сочинении Готхольда Эфраима Лессинга «Поп-философ»? Возможна ли «прекрасная философия», но не как «красивая наука», а как именно «изящная философия»? В чем может заключаться красота, тонкость такой литературной или художественной философии? В том, что она индивидуальна и носит личный характер? Но не является ли такой любая философия как детище самостоятельного ума? Действительно, она есть особенное выражение того всеобщего содержания, которое мыслитель находит в себе. Он ищет во всем, но находит искомое в себе таким образом, что все как целое служит в нем не для него, а для себя. Человек в философии есть не цель, как это полагают антропологические ориентированные мечтатели, а только средство понимания всего как одного. Причем это средство становится не типичным, а атипичным, личным. Как занятие мыслителя философия несет на себе отпечаток его гения. То есть, его образ, лик становится философской идеей. Философская идея есть не лица общее (всеобщее) выражение. Любая философия в той мере философия, в какой она идеальна, есть философский идеал. Философия немыслима без мыслителя. Он является ее лицом, а она его средством. Выражая все в одном - в мысли, она выражает и мыслителя как творца мысли. Он как идея есть явление мысли. Философ, если он мыслитель, есть сущее философии, которая как дело мысли является его сущностью. Как идея философ феноменален. 
        В качестве средства выражения, манифестации всеобщего философия является способом, методом его существования в мысли. Она является стилем мышления, ментальным стилем мыслителя. Он выражает себя в мысли, особенным образом выражает свое отношение ко всему. Только таким образом все в целом может показать, обнаружить себя как истину, как то, что есть в мысли, ибо только последней как инстанции понимания доступно все в качестве предмета понимания мыслителем как субъектом понимания. Но тут не может не возникнуть законное возражение здравомыслящего человека, который, естественно, спросит с автора: «Разве логика твоей мысли является твоей выдумкой, фантазией, мечтой, игрой твоего воображения? В погоне за свободой ты совершаешь произвольную ошибку, подменяешь реальное возможным. В результате твоя философия теряет не только научную точность, но даже художественное правдоподобие, и превращается в грезу, ментальную, философическую идиллию, идеологическую утопию». Разумеется, так критически преподнесенная философия уже никакая не философия, а только мечта. Настоящей философии претит всякая приблизительность. Она строга к самой себе. В этом заключается философская претенциозность. Но и в ней следует соблюдать меру, разумность.
        Впрочем, мы никак не может повредить существу философии, если следует идеальному не как абстрактному, а как конкретно осмысленному, связанному мыслью. Идеальным является то реальное, которое нельзя отмыслить. Идеальное связано с реальным мыслью как родовой пуповиной. Замечу: для человека разумное является мыслимым, а потому осмысленным. Для духа его существо (идея) не мыслимо, а существенно, есть в качестве разума. То есть, воля бога разумна как бесконечная чувство. Для нас духовное становится близким в мысли. Мы узнаем в мысли то, что желаем и решаем, волим.    
        Для примера показа верности определения существа изящной философии как средства выражения, стиля мыслителя возьмем писателя Федора Достоевского, которого полагают философическим автором. У него не он сам мыслит, а его герои. Он мыслит не собой, но посредниками, которыми общается с самим собой как читателем. В результате на место автора как читателя может встать любой читатель. Автор не мешает ему сообщаться с героями романа. В этом смысле роман Достоевского является «наивным», предметным. В нем в качестве предмета является персонаж, его сознание, которое автор разыгрывает на сцене текста в акте действия. Таким образом, Достоевский провоцирует читателя самого подумать над судьбой – идеей героя, ментально поиграть ей.
        В отличие от такого наивного романа идей как типических образов героев роман Льва Толстого, которого так же, как и Достоевского, считают философическим автором, является сентиментальным, точнее, ментальным романом – романом не идей, не романом-мыслителем, а романом мыслителя. Толстой думает не только за героев, но и за самих читателей. Он выражает собственное отношение к тому, что изображает не только в чувстве, но и в мысли тоже. Когда сам автор превращается в идею, он становится не типичным, как его герои, а атипичным.  Но тогда он теряет над собой власть. Автор как идея начинает управлять им как человеком. Вот откуда берет свое начало толстовство. Оттуда идет и «достоевщина» как уже идеология, а не философия Достоевского.
        Философия может являться не только в научной (строгой, определенной) форме понятия, но и в художественной (верной, осмысленной) форме метафоры. Смысл как творение мысли существует и в виде понятия, и в виде концепт. Важно понимать, что если понятие абстрактно (конкретным оно становится в живой мысли), то концепт конкретен. Его конкретность является не терминологической, но метафорической. Мысль как метафора становится концептом, который определяется в ставшем виде в качестве понятия как смыслового содержания термина – составного элемента философского дискурса (речи или текста). Если этот дискурс приведен в систему, то понятие является составной частью такой философской системы.
        Но в размышлении мысль имеет форму концепта или живого смысла как явления идеи – метафорического истока понятия.
        Медитация как размышление предполагает в качестве установки или интенции идею как ментальный импульс, приводящий в движение сознание мыслящего в направлении идеи уже как идеала для мысли. Мысль становится не только следствием действия идеи на сознание мыслящего, но и искомой целью его мышления. Медитация есть путь, ведущий мыслящего от идеи до идеала. Этот путь есть путь мысли. Такой идеей для мыслящего автора и читателя может быть образ героя, которому в идеале следует исполнить свое предназначение: озадачить читателя и дать ответ на вопрос автора: зачем он написал текст, сочинил произведение.
        Какой может быть философия такого романа идей? Идеал-реализмом или реал-идеализмом? Идеальный реализм – это реальность в идеализме, Реальным в идеализме является универсалия, идея. Реальный же идеализм – это идеализм в реальности. Идеализмом, идеальным в реальности является сознание. Реальным в произведении автора является герой-идея. Это визитная карточка, символ, знак автора-творца. Идеальным в реальности является произведение как представление этой самой реальности.
        Стоит ли доверять идее? Для этого ей следует быть достойной веры. Достойна веры только та идея, которая независима от доверителя. Есть смысл в том, что доверия заслуживает свободная, а не зависимая величина. Причем величина не переменная, а постоянная. Она внушает больше доверия, так как более достоверная, более правдоподобная, более реалистичная, более объективная. Именно объективная, а не субъективная, но не объектная. Здесь следует различать доверие и достоверность. Доверие субъективно, а вот достоверность объективна. Доверяет субъект субъекту в том случае, в каком полагает его близким, имманентным себе. Идея же не имманентна субъекту, а трансцендентальна ему. Это в лучшем случае. Вообще же, идея трансцендентна субъекту, если под субъектом имеется в виду человек как душевное существо, а в качестве идеи берется духовное существо.
        Как некая объективная сущность идея может умозрительно или спекулятивно полагаться в качестве теоретического нечто. Но есть ли она вещь или музее, а тем более существо, субъект?  Если верно последнее, то она имеете уже не только объективное значение, но и субъективный смысл.  В этом смысле она уже не "что", а "кто". Вот тогда вполне обоснованно можно (в этом есть свой философский, идейный смысл) утверждать в качестве такой идеи произведения его героя как воплощение в тексте образа сознания автора.
        Насколько герой является своим автору? Интересный вопрос. Может быть он не свой, а "свой чужой" автору? То есть, герой есть иное в своем, не собственно свое? Не является ли таким человек для бога? Может быть, отношение бога к человеку похоже на отношение автора к герою собственного сочинения? Насколько, вообще, творение похоже на творца? В чем все люди как творения бога похожи на него? Не в Я ли? Я делает их как творения похожими на творца. Поэтому каждый уподобленный богу человек лелеет, «носится» со своим Я как с «писанной торбой». Легко задеть творца критикой, его болезненное самолюбие, творческое тщеславие. Многие авторы неадекватно реагируют на оправданную, обоснованную законом письма критику. Только одного бога как совершенного автора трудно испортить даже справедливой критикой. Что ему инвективы Ивана Карамазова, который мира его не принимает и возвращает ему билет на вход в царство бога. Таким путем Иван Карамазов не принимает самого себя как Я, как то творение, которое творит само.
         Взять нашу лживую эпоху. Это эпоха информации, то есть, тотальной лжи, океана, бездны фейков. Как не слиться с ней, с этой ложью, с этой информацией, как не отождествиться с нею? Следует держаться правды? Где правда? Где есть мысль. Правда, истина в смысле. Смысл в идее. Истина заключается в том, что идея реальна, действительна. Так обстоит дело на стороне мысли. Что там за мыслью, в замысле, в идее? Мысль дружит со смыслом. В этом состоит смысл. Смысл в том, что в нем стоит мысль. Но впереди и позади бесконечность. Мысль на середине между бесконечностями как их ограничение смыслом, определенность в царстве неопределенности для мыслящего. ТО, что было истиной вчера, сегодня уже не есть истина. Истина всегда другая, чем то, что мы схватили мыслью. Истина находится за горизонтом событий мысли. Значит, есть смысл жить дальше, открывать истину. И смерть отступает за горизонт. Нет предела совершенству.
        Что делать автору в эпоху тотальной посредственности? Замкнуться в себе или стать продажным, коммерческим автором? Уйти в себя? Для чего? Чтобы сохраниться, выжить. В каком смысле выжить? Естественно, не в бытовом, житейском смысле. Только продаваясь, можно остаться «на плаву». Для чего следует вульгаризировать свою особенность, сделать ее популярной, потворствуя низкопробным вкусам толпы, читательской массы. На это работает разветвленная сеть готовых шаблонов-жанров массового искусства со стороны производителей и массовой культуры со стороны потребителей. Следует просто отлиться в одну из форм потворства конкретным порокам публики в виде brutal action, quir love machine, quasi intellectual crime-story, thrilling detective story или mystery story и прочей развлекухи.
        Если же замыкаться, то не для того, чтобы замкнуться и перегореть, - любая замкнутость повышает энтропию в системе, нагнетает хаос в локальном объеме, - а для того, чтобы работать на избирательную аудиторию, которая естественно начнет съедаться, сокращаться как шагреневая кожа под прессом цифровизации, периодически выпуская пар из творческого плавильного котла. Рано или поздно все равно и публика, и автор будут превращены в цифровую копию, не избегнут социально сетевой унификации, получат порядковый номер и встанут на конвейер успеха. Но пока еще есть время для креативного предложения, если на него есть, хоть и зауженный, разумеется, не массовый, но сегментированный спрос. В основном такую продукцию потребляют такие же авторы, как и тот, который имеет намерение замкнуться на себе, а не паразитировать на литературе.
        Дело не в том, чтобы обязательно плыть не по течению моды, а поперек его. Дело в том, чтобы делать не то, что можешь, но то, что интересует тебя, а не публику. Если тебе что-то нравится, то понравится и кому-то, кроме тебя. Это факт, но редкий. Сколько людей, столько и мнений, вкусов, пристрастий.
        Вот, например, «я знал одной лишь думы власть, одну - но пламенную страсть» к самой думе, мысли. Другими владеет страсть, например, к слову. Он болтун. Другой одержим письмом. Он графоман. А такой, как я, увлечен мыслью. I am a thought or thinking man. Так сказать, мыслящий. Мыслитель сродни графоману. Только он не пишет, а думает, не может не думать. Вероятно, это болезнь, ибо мозг привык отдыхать, а не работать. Тем более сейчас, когда он нужен только для обработки информации, для чего вполне сгодятся «умные», так называемые «вычислительные машины». Ведь теперь умный – значит счетный, обсчитанный, оцифрованный. Оцифровать – значит тебя обсчитать, обвести вокруг ума или в уме, чтобы с тобой управиться. Смотри не играй, не заигрывай с государством, иначе станешь игрушкой в его руках. Ныне государство – счетная, а не умная палата. Не живи умом, живи соображением, сообрази, соображай. «От трудов праведных не наживешь палат каменных».
        Но автор не соображает, он воображает. Поэтому его губит не довольство, а неистощимое тщеславие. Не мытьем, так катаньем повредить свою душу. Антихрист не дремлет. Ныне в мире царствует антихрист. Поэтому что справа, что слева – одно зло. Нет добра, нет правды на земле, но нет ее и выше для нас, находящихся в таком состоянии не-стояния. Вот за кого быть? Прежде стоял выбор за красных или за белых. Но там и здесь – одно, это самое… Так и теперь. Так за кого? Конечно, за себя. За себя всегда готовые. Но где за себя-то? Да, нигде. То-то. И что? Да, ничего. Понятно. Что понятно? Понятно, что ничего не понятно. Почему? Потому что понятное не то самое. Мы живем в хаосе, в мире неопределенности, в квир-мире, в квир-реальности. Синонимом этого квира является гибрид. Человечеством пребывает в амбивалентном состоянии сознания.
        И что остается делать? То, что ты не можешь не делать, не можешь не думать. Одни лечат, другие болеют. Одни учат, другие учатся. Одни думают, другие говорят не то, что думают. Почему так? Подумали за них. Им не досуг. Кто подумал? Кому делать больше нечего. О чем же думать? Обо всем как об одном, о мысли.
        В народе говорят: «Хорошая мысля приходит опосля». Это выражение я понимаю не в том смысле, что «только к концу работы мы обыкновенно понимаем, с чего ее следовало начать», а в том, что мысль осознается как мысль (хорошая мысль – это мысль, плохая мысль – это не мысль, а нечто недостойное своего названия) в качестве исполнения идеи.  Ее исполнение мыслью в качестве замысла становится понятным как понятие.
        Трудно быть с мыслью в амбивалентном состоянии сознания, в котором пребывает современный человек. Прежде в эпоху господства правых – «бесов» или «идеалистов» или левых – «сатанистов» или «материалистов», когда человек вынужден был выбирать из двух зол меньшее, ему приходилось думать, но теперь, будучи центристом или сторонником антихриста как гениальной посредственности, он может уже не выбирать, а ждать, когда его выберут. Поэтому не надо думать, а надо информировать антихриста как цифровую инстанцию (башню) о состоянии своего сознания, чтобы быть конвертируемым (перекодированным) в необходимую для существования формулу жизни в битах.
        Недавно работая с учениками, решил дать каждому такое задание: прочитать книгу выбранного мною философа. Интересно, как они смогут усвоить мысли предложенного для изучения философа для того, чтобы обратить на собственную манеру мыслить? Смогут ли? Чтобы понять другого, надо уже понимать себя.
        С другой стороны, поймешь себя, когда начнешь отличать себя от другого. В данном случае свое умение думать от чужого. Как ты думаешь, если думаешь вообще? Другой должен навести тебя на себя. Как только ученик научился следовать за мыслями другого, так у него появилась возможность следовать своим собственным путем в мысли. Правила пути в мысли одни и те же (это правила логики), но не одни и те же, кто следует по нему. То есть, этот путь может растягиваться или сокращаться для них в зависимости от той степени следования, которая характерна для тех, кто пользуется им или ищет и открывает его. Путь (середина, среда, атмосфера) в мысли с начала (с идеи) требует не только ускорения, чтобы миновать его и достичь пункта назначения (конца, цели, идеала) – понятия, - но и остановки в пути (перипетии, перемены) для трансформации (преобразования). Дело в том, что путь в мысли понимается в качестве процесса развития путника мысли в мыслителя (творца мысли), а не просто созерцателя (наблюдателя) своих и чужих мыслей. Все путем достигается, увенчивается удачей. В результате получается удалой путник. С путем приходит удача в мысли – понимание. Мыслителю везет на мысль. У него водятся мысли.
        Становление человека в мысли в качестве мыслителя осуществляется по мере прохождения, как минимум трех этапов: восхождения (тезис) – нисхождения (антитезис) – выравнивания, равновесия, баланса, пропорции, умеренности (синтез). Восхождение (вдохновение), взлет (влет), подъем в мысли – это первый этап. Тебя несет идея, ты в идее, в духе. Это действие идеи на тебя. Действие, естественно, что есть, логично, вызывает противодействие тебя идее. В результате ты падаешь под тяжестью идеи, оседаешь (проседаешь) в ней, делаешь выдох. Перед выдохом ты задерживаешь дыхание, пытаешься удержаться в идее, состояться в ней. Но твоя натура, материя, сопротивляется идее (идеальному состоянию). На выдохе, выходе из нее следует суметь совершить трансформацию, обратить идею в себя, в мысль.
        Другими словами, важно перейти из состояния себя в идее в состояние идеи в себе. На втором этапе (такте) не ты находишься в идее, но она в тебе как мысль. Здесь проявляется твоя самостоятельность в мысли. Идея находится в тебе как в «своем ином» себе, у тебя, а не у себя, не дома, а в гостях. Но в гостях надолго не засиживаются, иначе можно потерять себя в другом.
        Здесь на переходе к третьему, заключительному этапу необходимо выровнять движение в мысли, достичь равновесия в ней, найти в мысли центр. Таким центром может стать сам мыслящий. Став олицетворением идеи в мысли как понятливый человек становится в себе и для себя мыслителем, достигает атараксии, невозмутимости в мысли идеального равновесия, пропорции меры, воплощением разума. Так сверхъестественное (в духе) становится естественным (на духу и по духу), а естественное искусственным, символическим (в понятии и по понятию).
        Таким образом заканчивается путь в мысли в качестве креативной медитации. В итоге создается мир в мысли – мир мыслителя. Такой мыслитель отличается идеолога, который использует идею в посторонних для идеи целях, тем, что следует идее, является ее служителем, а не ставит идею в угол (в угоду) власти. Идеалист видит и находит в идее цель, а не средство, как идеолог. И поэтому его отношение к идее является адекватным, идейным, креативным, проспективным, прозорливым а не, напротив, не адекватным, директивным, прескриптивным, указательным и наказательным.  Идеалист – он не описатель, как реалист того, что есть сейчас, но есть всегда. Идеолог же есть тот, кто думает и говорит о том, чего не будет, но очень хочется, чтобы было. Он выдает не общее за свое, но свое за общее. Причем выдает свое желаемое за общее сущее.
        Путь мысли есть не только гармонизации ментальной вибрации, но и проникновение и продвижение вглубь природы вещей, а также расширение границ сознания в направлении осмысления бессмыслицы бессознательного в свете идей сверхсознательного. Мысль раскрывает то, что содержится в мире, сознанию мыслящего как уже собственное содержание. Но мыслящему может открыться и собственное содержание сознания как нечто чуждое ему, как не сознательное, а бессознательное, подавленное влечение или вытесненный страх.
        Но тут не может не возникнуть вопрос о том, чем является для сознания мыслящего, то есть, человека, находящегося в мысли, уже сверхсознательное? Ответить на него, вероятно, можно в зависимости от адекватного решения проблемы, чем именно является для мыслящего сверхсознательное. Сверхсознательным для сознания мыслящего может быть такое немыслимое, которое превосходит возможности осмысления данного мыслящего человека. Но что если таким мыслящим человеком является сам мыслитель? Для него тоже есть нечто в качестве сверхсознательного, его сверхсознательное, сверхмыслимое? Что же превосходит границы мысли, но связано с ней?
        Ну, конечно, идея, по отношению к которой мысль есть явление, а не феномен идеи. В мысли идея открывается мыслящему, скрывая свою сущность. Мыслящий, включая и мыслителя как превосходного мыслящего, способен осмыслить не то, что есть идея, а то, что она есть, что она есть, существует в мысли, но уже не как идея, как сущее, точнее, сверхсущее, а как мысль, ее мыслимое содержание. То, что это мыслимое и мысленное содержание есть объективно отражение, образ, отображающий в сознании мыслящего то, что существует вне, помимо его сознания, становится ему понятно. Но обыкновенно осознание существования самой идеи стирается из сознания мыслящего, заслоняется не только видом сознания, его представлением в виде мысли, но и тем предметом, субъектом, состоянием или процессом, с которым соотносится в его сознании, в мысли идея предмета, субъекта, состояния, процесса и т.п. Мыслящий, естественно, переносит внимание с идеи предмета на сам предмет. В результате идея уступает свое место в его сознании мысли как явлении ее тому в сознании. В сознании существует не сама идея, а мысль о предмете. Почему? Потому что идея, будучи трансцендентной в действительности сознанию мыслящего человека, становится ему имманентной в мысли. Но полностью человеку мысли не удается перевести, конвертировать идею в мысль. Поэтому она является ему и не трансцендентной, и не имманентной, а трансцендентальной, пограничной, ограничивая его мысль познанным и познаваемым, выводя за скобки сознания непознаваемое. Идея в мысли выполняет роль того непознаваемого, которое позволяет мыслящему познать, точнее, осознать самого себя.
        В художественном произведении образ героя, его идея и есть характер, на который как на ось нанизывается обод повествования, крутится сюжет драмы романа. Как правило, внутри самого главного персонажа зреет и разрешается конфликт полярно противоположных влечений (желаний), страхов, интересов: идеи и материи, духа и плоти, и снаружи между ним и другими персонажами сочинения. Для чего этого нужно? Для драматической разрядки, «снятия» напряжения как в самом повествовании, так и в представлении и восприятии, сознании читателя.
        Особо следует отметить идеальный характер героя. В зависимости от жанра (формы) и цели (направления) повествования идеальность характера может иметь нормативное значение, означать либо правдоподобие характера, если произведение реалистическое («прямое зеркало») или натуралистическое («кривое зеркало»), либо его желательность, если произведение романтическое, либо описуемость, описательность характера, если произведение символическое.    
       Причем характер может быть как типическим (общезначимым), так и архетипическим (универсальным), а также типологическим (абстрактным). Если характер героя типичный, то он показывает в персонаже не только его абстрактную общность, индивидность, свойственную людям такого же темперамента, но и личную особенность, которая выражает индивидуальность героя.
        Типичное в одном становится нетипичным в другом. Личная особенность персонажа характеризует его, а не массу других персонажей, которые обычно представляют иные типы характера ввиду ограниченности или определенности предлагаемых героям произведением обстоятельств. В них автору необходимо, по возможности, показать целый мир человека, чтобы у читателя сложилось понятное, осмысленное представление о художественной реальности, в которой и ему, как и всякому другому, есть место. Вот тогда атипичное станет типичным.
       Обычные, нормальные люди думают о том, что есть, - о вещах, среди которых живут и которыми пользуются чтобы быть в мире вещей. Эти думы есть их мысли. Когда мысли о том, что есть, приходят таким людям в голову, появляются в их сознании, тогда они называют их идеями. Например, такому обычному пришла в голову идея написать сочинение и стать писателем, чтобы прославиться, стать предметом обсуждения, чтобы о нем пошла молва: «Знаешь, это тот, кто написал про это самое! Да, ты что?! И как написал! Не говори». Немногие из них задумаются не о вещах, а об идеях, совершат в мыслях то, что Платон называл «Второй навигацией» или «вывихнут свой ум», - будут думать не о том, о чем думают другие, а о самой думе и о том, что ее вызывает не из мира, а из самого сознания, которое тоже является миром, только миром не вещественным, а идеальным. Такие необычные, по мнению многих обычных людей, ненормальные люди живут не столько в мире, сколько в своем или чужом сознании.
        Скажу сразу, любопытный читатель, живут в чужом, уже в своем сознании те, кто покинул этот мир, - мертвые люди. Ну, как еще они могут жить в здешнем, нашем мире? Только находясь в нашем сознании.
        Мы же, точнее, некоторые из нас живут еще в своем сознании. Все прочие, которых подавляющее большинство живут в мире, в его вещах. В последнее время они однозначно стали жить не просто в мире, а в его вещах как вещи. И все потому что являются, по преимуществу, потребителями. Причем эти вещи в нашу техническую эпоху стали техническими, искусственными. Эти люди превратились в то, что сами называют «искусственным интеллектом», имея в виду совсем другое, чем то, что есть. На самом деле это они стали счетными машинами. Это вполне логично в век цифровизации или, проще говоря, в «век цифры».
        Зачем создавать искусственный интеллект, когда он уже есть? Затем, чтобы сбить с толку, отвлечь внимание «превращенных людей» от того, что их конвертировали в счетные машины, сделали их из них «трансформеров», из которых по своему желанию могут сделать что угодно. Вот именно что, а не кто угодно. Человек действительно стал превращаться в вещь, в объект информационной манипуляции. И на его месте, естественно, появился искусственный субъект, который пользуется им как «искусственным интеллектом». Кто же этот искусственный субъект: Это собирательная личность мегакорпорации. Она имеет сетевую структуру и является легионом бесов социальной сети. Этот легион я и назвал «легионом антихриста». Это не столько паранормальные люди как пользователи социальных сетей или их техническая поддержка в качестве так называемых «айтишников», сколько те существа, которые живут в них как паразиты их сознания. «Паразиты сознания» - это существа иной жизни, которые живут в сознании многих пользователей интернета. Именно они живут в сети и кормятся, живут информацией, подсаживая людей на эту самую информацию.
        Другим именем паразитов сознания является «мертвые люди», так называемые в прошлом «предки», точнее, их духи, вернее, души.
        В прежнем модернистском, индустриальном обществе, а до него в традиционном обществе одни люди управляли другими людьми при помощи вещей. Теперь уже в ультрасовременном или постмодерном, информационном обществе люди управляют людьми при помощи информации, посредством паразитов сознания или душ предков. Но так кажется только управляющим. В действительности всеми заправляют уже не живые люди, а эти самые духи мертвых людей, которые паразитируют на живых. Живые люди оказались в собственном сознании в плену у духов, которыми стали одержимы. Проводником одержимости духами предков является идеология цифры. Людям только кажется, что они пользуются техникой. Управляющим (менеджерам) видится, что они являются «новыми людьми», трансгуманистами, которые используют технику для управления людьми в своих собственных интересах. Но процесс дегуманизации зашел так далеко, что отчуждение людей от самих себя дошел уже до полного обращения в мертвых людей. Духи мертвых людей стали душой живых людей. Живые люди обратились в живые тела мертвых душ.
        Прежде такое превращение живого в мертвого и мертвого в живого могло происходить в здешнем мире только в избранных местах. Одним из таких мест был мир искусства и литературы. Создавая свое произведение, автор на время творения превращался в персонажа и жил в нем, в своем, сотворенном мире в качестве героя. Таким образом автор причащался идеальному миру в той мере, в какой был способен воплотить его игрой своего воображения в материал своих мыслей, чувств, желаний, страхов и интересов. Он создавал для себя и своих читателей своеобразный мир, то есть, мир, сотканный из идей как того, каким образом он есть в его сознании. Образы придуманного мира и были его идеями.
        Теперь же мы видим мир уже не идей, а их копий в стандартизированном, готовом виде шаблонов или алгоритмов поведения массы народа или населения. Этот виртуальный мир подменил реальный мир в сознании миллиардов людей. Они думают, что живут в прежнем, реальном мире и только по-новому, по-современному, то есть, технически, оптимально пользуются им. На самом же деле они живут в том мире, которого нет, но делают вид, идеируют, что живут в реальном мире. Реальный мир теперь находится «за кадром», за цифрой, будучи оцифрованным ими же. Как так случилось, что человек стал пленником своих творений? Про бога такое сказать нельзя. Только в своей фантазии люди видят бога, который служит людям. На самом деле люди служат людям, которые прикрываются, маскируются богом. Реальный бог никому не служит. Он ничей не слуга; он не служит, он существует свободным образом, идеей. Реальный же человек стал превращаться в иллюзорного, образом которого естественного является Франкенштейн как популярный герой инфантильного человечества. Это вполне объяснимо: дряхлое человечество перед смертью, гибелью своей цивилизации впало в детство. Налицо не только духовная, интеллектуальная, душевная, но и физиологическая, физическая деградация, старческий маразм современной цивилизации.
        Сочинители книг создают свои творения - произведения, чтобы отложить неизбежный конец и в них остаться, - в памяти своих читателей. Так и современные люди посредством агентов информации – паразитов собственного сознания - хотят сохраниться в машинах счета жизни не по дням, а по часам на века. Гарантом сохранения на века являются сами паразиты сознания как духи мертвых людей, которые живут в живых людях в виде образов их сознания.
        Так все же паразиты сознания – это души мертвых людей или души мертвых пришельцев? Или, может быть, люди и есть пришельцы в здешнем мире, на Земле? Этот вопрос является вопросом онтологии романа, ибо ответ на него проясняет структуру той реальности, которая описывается в романе. Но делает ли характер реальности описания роман романом?
        Роман потому роман, что он является романтическим. Возьмем обычного человека. Он заявляет о том, что у него есть роман с другим человеком. Что таким образом он пытается сказать? Что является героем романтической, любовной истории. Что здесь роман: любовь или история? Любовь – это чувство в отношениях. История – это то, что случилось. Вместе: случай любви, достойный описания. Если роман реалистический, то любовный случай как предмет описания действительно произошел в реальности.
        Если же роман романтический, то есть, роман в собственном смысле, то он случился в романе, и не важно имел ли он место в самой здешней, бытовой, буквальной, исторической реальности. Романтический роман случился в романе, в идеальном мире, в котором бывают идеальные случаи, в данном случае идеальное чувство, идеальное отношение, идеальная любовь. Любовь как идея есть главный персонаж, герой, точнее, героиня романа. Будущий читатель спрашивает: «Про что роман»? Естественно, про любовь.
        Но какую любовь? Реальную или идеальную, а, может быть, про материальную, физическую или символическую, в переносном смысле, а не в буквальном? Значит, возможен физиологический, натуралистический роман про любовь как животный инстинкт.
        Но возможен и роман про символическую любовь. Символическая любовь – это любовь не в собственном, а в чужом виде. В символическом романе любовь выдается за нечто иное или нечто другое выдается за любовь? Да, в романтическом романе, произведении описывается любовь как любовь, как нечто идеальное в отношениях между людьми, между любовными существами, которые могут быть не только людьми, но и животными, если речь идет о животной сказке, или инопланетянами, если имеется в виду фантастический роман, или ангелами, включая и демонов, в случае романа-притчи.
        Но притча уже говорит сама за себя, за то, что предмет описания носит не буквальный, а символический или аллегорический характер, если речь идет о басне. В любом случае, если роман не реалистический, не романтический и не натуралистический, то он является аллегорическим или символическим. Аллегория имеет место в романе для сравнения, которое усиливает эффект отражения романом того, что случилось. Причем не важно где случилось: в мире или в сознании романиста.
        Если же внимание в романе обращается не на место, а на время и оно становится предметом описания, то роман является историческим. Будущее как предмет описания делает роман утопическим, ибо будущему еще нет места в истории. Если же роман написан, так сказать, «на злобу дня, то он является публицистическим.
        Но для чего нужен символ, тем более, если он носит определяющий характер в нем? Символ нужен для превращения, для отвлечения внимания читателя от быта, от повседневности и привлечения его к тому, что скрыто за буквой реальности, за наружностью вещей, за исторической (хронологической) канвой событий и является сущностью описуемого. Ка правило, предмет символического описания не является наглядным, видимым; он невидим и, может быть, даже не познаваем.
        Поэтому символический роман зачастую принимает вид мистического романа. Предметом изображения такого романа является то, что скрыто от глаз читателя, а порой и самого романиста, автора. Это изнанка романа, его закраина, которая остается «за кадром» описания, отражения. Такой таинственный роман оказывает магическое воз-действие на читателя. Он действует на его нервы, пугает и отталкивает его от себя, ибо чтение его вызывает у читателя страх за себя.
        Если же роман вызывает страх за героя, то роман приобретает мифологический характер. Устрашая читателя, он облегчает его душу, вызывает в ней катарсис, преображает читателя посредством сострадания без вины виноватому герою. 
        Тот роман, который вызывает животный страх у читателя, угрожает его физическому существованию, является романом ужаса, так сказать, «готическим романом», романом таких тайн, которые могут «заживо похоронить» его в башне, в подземелье, в аду.
        Таким образом, символический роман, рассказывая одно, имеет в вид другое, которое он маскирует под сказанное.
        Но есть и другой случай, когда автор романа не маскирует реальность, а симулирует ее, прикидывается ею. Злая симуляция изображаемого превращает роман в гротескный, сатирический. Если симуляция несет добро, то роман симуляции становится юмористическим. Ближе всего из романов симуляции к символическому роману тот, который подтрунивает над реальностью, над тем, что отражается письмом, что описывается. Такой роман показывает в ином, порой в прямо противоположном свете то, что представляет вниманию читателя. Это иронический роман. Мне ближе по характеру как раз такой роман.
        Как же в ироническом романе изображается любовь? Она изображается в символическом виде, шиворот-навыворот. Показывает изнанку любви, чтобы акцентировать внимание читателя на том, что скрывается в любви, что люди прячут друг от друга, от самих себя. Что же они прячут в любви? Они прячут за желаниями свою жалость. Чем же они прячут жалость? Тем, что делают ее жалкой, отделываясь от нее словами, что «жалость унижает человека». Мистический роман ироничен по отношению к реальности, к быту. Его мистика, таинственность, загадочность связана с тем, что автор такого романа употребляет обычные слова в необычном значении и придает им духовный, а не буквальный смысл. Дело не в том, что мистический роман не дружит со здравым смыслом. В нем есть смысл и это смысл не бессмыслицы, напротив, самого смысла, сугубого смысла, одного смысла в чистом виде, то есть, в таком виде, какой невозможно описать словами. Это и есть явление неописуемой красоты, явление идеала, доступного только в качестве идеи для ума, для мысли. Такой мистический и магический роман есть роман идей. Он - гений чистой красоты, которую «ни словами сказать, ни пером описать». Чистая сказка, роман-сказка.
        Парадоксально, но мистический роман про идеальную любовь как любовь к идеалу, который ни словами сказать, ни пером описать» может существовать только на словах, лишь символически. Являясь изображением воображения, он становится символом, далеким от повседневной реальности. Его нельзя найти в настоящем. Вот поэтому его начинают искать либо в прошлом, либо в будущем. Где же есть место для того, что является предметом символического, невидимого и непознанного, а, может быть, и непознаваемого, описания, отображения? Оно всегда есть в вечном настоящем. Именно его мы ищем в прошлом как то, прошлое, которое еще не прошло, и в будущем, которое уже наступило, но так и не показалось. Куда же оно пропало? Оно кануло в Лету, забылось, так и не стало нашим настоящим, нами. Оно обитало и обитает с нами, но не в нас, ибо не оно в нас, а мы в нем. Оно присутствует в нас не прямо, а иносказательно, символическим образом, в превращенном виде. О нем можно говорить, но оно всегда будет избегать жестких (предметных) дефиниций (денотаций), ускользать от «крепких выражений» как духовный смысл.
        Подчеркну, как духовный смысл, как цель в виде идеи, а не субъективное намерение (интенция) в виде личной точки зрения, естественной установки, и не средство (десигнация, субсистенция) в виде понятия, а также не объективное содержание (консистенция) в виде предметного значения. Это смысл есть не «что» и ни «чем» изображается, а «как» изображается, описывается романом. И в этом «как» важнее всего для чего, ради чего делается, сочиняется и пишется роман. В чистом, идеальном искусстве роман пишется для самого романа, так как последний является одновременно и автором, и произведением, читателем. Он сам пишет себя в себе для себя, используя автора и читателя в качестве действующих в нем героев. Такой роман есть «живое дело», «живое слово» романиста.
        Чтобы сделать свое дело, автору необходимо представить так свое творение, чтобы читатель дочитал его роман. Но этой случится только в том случае, если читателю есть место в романе автора. Поэтому роман должен быть дописан до того места, до которого дойдет читатель. Дойдет ли до читателя смысл романа, если он не дочитает его до конца? Если роман правильно написан, то только в конце своего повествования он откроет глаза читателю на то, чему же посвящен. Посвящая читателя в тайну своего происхождения, роман намекает, водит читателя по сюжету, обещая открыть ее в самом конце. Но и там оставляет его «с носом», предлагая тому самому включиться в работу и дописать себя. Так чтение может обратиться в сочинение, а сочинение в чтение. Читая, читатель пишет сам, участвует в письме своими глазами и ушами, пока дело не доходит до рук и до
        Духовный смысл романа, на котором он стоит, держится как дом на фундаменте, закладывается в основание его несущей конструкции в виде идеи. Он есть центр структуры, который равномерно распределен (дистрибутирован) по всем его элементам так, чтобы они составляли единое целое. Сюжет романа есть живая связь между элементами структуры романа. Фабула есть красная линия (нить Ариадны) повествования, которая ведет по сюжету романа, как по лабиринту, читателя, вроде Тесея, чтобы он рано или поздно за поворотом лабиринта (перипетией романа) встретился, наконец, с автором в виде Минотавра и победил его как со-автор.
        Теперь понятно, любезный читатель, что духовный смысл романа заключается в том, чтобы роман стал для тебя своего рода испытанием на возможность понимания другого (автора) как само-понимания, творения себя. Таким является не только «роман воспитания», но и любой роман в той мере, в какой он есть роман – повествование о любви к самому себе. Тот, кто любит и понимает себя, способен любить и принять другого в самом себе, а не только уважать его на расстоянии. Здесь не может идти и речи о том, что автор есть воспитатель, учитель, а читатель - ученик. Роман не урок. Но из него может извлечь урок читатель, став учителем для самого себя. Это будет урок и для автора как ученика. Таким путем автор и читатель меняются местами. Автор учится у самого себя продолжая дальше писать. Читатель же дает новую жизнь сочинению автора, который живет своим творением в сознании читателя.
 
Глава десятая. Письмо и познание
        Одной из задач, которые перед собой ставит автор романа, является не развлечение читателя, но его познание. Конечно, роман пишется и для того, чтобы развлечь читателя, отвлечь его от тягот и забот обычной и скучной жизни.
        С другой стороны, эта жизнь просто не дает времени заскучать, настолько она тяжелая и трудная. Часто она утомляет обывателя. И тут ему под руку попадает занимательная история, которая имеет все шансы его развеселить, если грамотно (технично) и умело (искусно) сочинена, написана. Роман есть такая история, такое сочинение. Того, что там написано, никогда не было в жизни. Это факт. На то он и роман. Но чтобы от него была хотя бы какая-то польза, а не только развлечение, роману следует быть правдоподобным. Вот эта правдоподобность, то, что его можно сравнить с реальностью, как, например, идеал с натурой, делает его полезным в познавательном смысле. Посредством такого правдоподобного, а не просто придуманного, романа можно изучать саму действительность, отличая от него. На контрасте с романом реальность выглядит вполне очевидной. Но для этого роман должен быть, как минимум, романтическим, иначе обыденность, проза жизни, ее привычная, обычная, ритуальная сторона утратит свою рельефность ввиду своей ожидаемой повторимости, вторичности без надежды на некоторую необычность, на чудо.
        Выходит, что роман, с одной стороны, должен быть правдоподобным. Но, с другой, уже противоположной стороны, он должен быть в своем роде, романтическим. К тому же ему следует быть символическим, чтобы своей загадочностью, непонятностью вызвать у читателя интерес разгадать его. Но эта запутанность романа, которая проявляется в неожиданных перипетиях сюжета и сложности, амбивалентности характеров героев, должна легко распутываться одним усилием внимания читателя, иначе он утомится и отложит чтение на неопределенный срок, пока вновь не проникнется таинственностью описанного и, главное, не забудет о том, что сие чтение ему не по зубам. Ни в коем случае нельзя показывать в лоб читателю то, что может сверх меры напрячь его извилины. Ведь роман пишется не для напряжения ума, как философский трактат, а для его расслабления. Конечно, и само его расслабление желательно в меру. Поэтому роман не должен быть перенасыщен размышлениями автора и рассуждениями героев как его «вторых Я».
        К сожалению, я сам не следую собственному совету, - не сокращая, но, напротив, увеличиваю место для собственного, авторского размышления в романе и чужого, героического рассуждения, чтобы читатель брал с нас пример и занимался критикой и толкованием подуманного и сказанного. Так в споре с автором и героями романа читатель может возрастать в познании мира, людей и самого себя. Естественно, таким идеальным, романтическим читателем не может быть массовый читатель, которому подавай «бумажную», теперь информационную, счетную, «цифровую жвачку». Понятное дело: читателя уже приучили к непрестанному поглощению информации, от которой он стал болезненно зависимым. Перекормленность информацией превращает человека в постоянно жующее и переваривающее существо. Что же он жует и переваривает? То, без чего вполне может обойтись для того, чтобы вести осмысленный образ жизни. Для этого необходим минимум информации и максимум умственного усилия. Иначе он не будет развиваться и попросту утонет в трясине информации, которая поглотит его и превратит в устройство, необходимое для переработки информации. В этом техническом смысле человек является уже на сегодняшний день узлом, перекрестком сообщения глобальной социальной сети. Для ее функционирования думы и переживания мысли агента социальной связи избыточны; они только мешают ему адекватно, машинным образом, кодом реагировать на стандартные вызовы сети 
        Роман как форма жизни в литературе остался в прошлом, наряду с мыслями и чувствами людей, оставив им в наследство только реактивность и инстинкт выживания в искусственной среде извещения и сообщения. От романа в современности одни рожки да ножки, - знаки и значения. Само повествование стало исключительно символическим, интертекстуальным. Ему не дано удержать читателя на мысли и заставить его сосредоточиться на одном, а не на другом. Теперь потребителя информации, ее знаков интересует не смысл как цель, а только средство доставки к цели, только ссылка. Ссылка на что? Разумеется, на другую ссылку без конечного адресата. Такова структура социальной сети информирования информаторов. Не найти концов, сколько не ищи там, где все сообщается со всем. Это полный хаос. Недаром предметом нынешнего познания является именно он – этот пресловутый хаос.
        Меня теперь занимает вопрос: кем я могу считать себя? Я употребил глагол "считать" специально: он на своем месте в эпоху счета. Именно сейчас пришла пора платить по счетам, по векселям. И все же кто я такой? В здравом уме и твердой памяти? Но как можно быть в твердой памяти, когда все плывет? Вокруг беспорядок, хаос, который выдают за порядок, симулируют его. Благо, я еще держусь и не путаю мысли с вещами, не принимаю призраки сознания за субъекты реальности.
        Не так было у Ницше, который уже в своем последнем опубликованном при жизни произведении "Ecce homo", писал о себе в превосходной степени и заговаривался о "грядущих", как о своих современниках. Самого себя он полагал одним из них. Тем не менее он был мыслителем. Но каким? Себе на уме. Он был в уме. Но был ли ум в нем в бытовой жизни? Уже в ней его сочли, лишенным ума  как здравого смысла и упекли в сумасшедший дом с диагнозом "шизофрения". Вроде бы он стал слышать голоса, точнее, голос сверхчеловека, который рекомендовал ему преодолеть самого себя и встать по ту сторону добра и зла. Этот совет Ницше истолковал, как предложение простучать всю систему традиционных ценностей своим ироничным молоточком. В истории мысли такое испытание ценностей на прочность получило наименование "переоценка ценностей". На мой взгляд, его следует переименовать на "уценку ценностей", чтобы точнее и строже передать суровый смысл метода философствования Ницше.
         Чем, по мнению Ницше, обусловлена "уценка ценностей» и, прежде всего, такой ценности, как истина, которая обычно понимается в качестве влечения или желания истины не ради себя, а ради самой истины (объективно размышляя)? Тем, что ценность, в данном  случае, истина, является фокусом видения, вида человека в мысли как ведании. Мышление выводит человека на познание и приводит к знанию. Знание мышления как мышления и является делом философии. Она есть любовь к мудрости в том смысле, что такая любовь есть чувство, но такое чувство, которое сверхчувственно, ибо мудрость и есть сверхчувственность или бесконечная чувствительность, что то же самое, как сам разум. Так что же такое эта бесконечная чувствительность? Она есть интуиция как такое чувство, которое все проницает. Эта проницательность есть разумное чувство или интеллектуальная интуиция как то, чем нельзя не знать. С интуицией интеллекта или разума приходит понимание. Этим пониманием того, что есть в качестве предмета знания как целью философии (умозаключением), завершается (заканчивается) рассуждение (дискурсивная работа понятия) или объективное суждение как субъективное мнение (описание данных чувств или информации) с объяснением. Так работает философия как любовь или влечение к или желание мудрости. Такая мудрость есть своего рода проницательность или инсайт (insight), интеллектуальная интуиция, критически проясняющая объяснение истины и уточняющая смысл ее восприятия.
        Как может вести себя человек по отношению к той реальности, которой желает уподобиться, то есть, стать реальным? Он приспосабливается к ней, подражает реальности в формах самой реальности. Это подражание носит естественный, непосредственно чувственный характер. Он инстинктивно реагирует на нее. Но все не так просто, как ему кажется. То, что ему кажется, не является тем, чем оно есть на самом деле. Подстраиваясь под нее, человек одновременно подстраивает и реальность под себя. Человек является субъектом; причем есть коллективный, социальный субъект. В результате реальность сопротивляется. Действие человека в окружающей среде рождает в ней естественное противодействие. Чтобы преодолеть сопротивление мира, человек вынужден изучать, познавать то, что есть. Но есть не только то, в чем он находится, есть и то, что находится в нем. Что же в нем находится? Мир. Но это не тот же самый мир, что находится вне его, вовне, а он в нем. Похож, но не тот мир, а мир уже человека, мир его сознания.
        Кстати, и этот мир сознания еще не вполне освоен человеком. Он осваивает его по мере освоения внешнего, материального мира. Так человек в познании, становится все более сознательным, освобождаясь от оков стихии, хаоса непроизвольного (спонтанного) бессознательного. Он является все более произвольным, свободным, устремляясь волей своей к тому, что желает. Его желание часто не совпадает с возможностью удовлетворения оного. Так уже в сфере воображения игры его сознания с самим собой он становится амбивалентным, начинает терять свою непрочную связь с реальным, материальным миром, доступным простым (элементарным) чувствам. Эта связь основана на буквальной идентификации с окружающей человека природной средой и уже в этой среде с теми, кто ему ближе всего, - со средой себе подобных людей, с социальной средой. Развитие человека в мире разделяет его с миром, с другими людьми. Чем больше он становится самим собой, тем меньше походит на всех прочих. Так исподволь закладывается камень отчуждения в фундамент его отношений с миром. Но отчуждаясь от мира, от других людей, человек отчуждается и от самого себя. Его сознание становится несчастным, оставившим далеко позади счастливую пору детского единения с природой и обществом, с которыми он был слит воедино. Теперь он уединяется, находясь в то же время все еще в природе и среди других людей. Так развивается его воображение, в котором действует закон развития сознания на рефлексивное уподобление миру. Он срабатывает в виде стремления быть подобным тому, что есть. Но он есть не то, что есть, а то что не-есть, и не есть то, что есть. Его желание вечно есть желание другого, того, чего у него нет, и чем и кем он не является, но хочет быть.
        Если прежний, начальный, детский период его развития в жизни был детским, материально-чувственным, уподобляющим его реальности, положительным, реалистическим, то уже следующий, второй по счету период его жизни становится подростковым, не послушным, а протестным, отрицательным, романтическим, фантастическим, идеальным, точнее, идиллическим. Развиваясь сам, он начинает удовлетворительно чувствовать себя не столько в ином, чуждом ему мире, сколько в своем мире – в мире собственного сознания. Окружающий мир, доступный ему телесно, который он чувствует своей кожей, становится для него все более удаленным, ибо заслоняется его сознанием. Внешний мир перерабатывается его сознанием, усваивается им в трансформированном, преображенном виде, превращенном в самого человека. Так человек, осваивая мир. его очеловечивает. Он становится человеческим сначала в самом человек, в его сознании, сознательным, идейным, а потом и вне его, в самом себе благодаря человеческим делам.
        Человек как деятельное существо совместно с другими людьми не просто приспосабливается к миру, как какое-то животное, вроде обезьяны, но сложным образом через свое сознание начинает приспосабливать мир к себе, его превращая в самого себя. Преображение мира осуществляется символическим образом, посредством создания уже другого мира, в котором есть место человеку уже не как только живому существу, но уже разумному через чувства. То есть, человек доводит свою чувствительность до разумного предела, превращает чувство в разумное чувство. Вот каким образом для человека стало доступно наивысшее искусство мысли как наивысший аффект, который способен справиться со всеми другими аффектами как разум. Такова философия как интеллектуальная любовь к богу или, проще говоря, любовь к мудрости.
        Теперь мы живем не в реальном мире и даже не в мире своего воображения, а в мире символическом как продукте нашего воображения в мире. Мы симулируем его, подменяя мир натуральный, миром искусственным, техническим. Это уже не искусство воображения, а техника симуляции. Мы буквально начинаем жить в придуманном мире, подменяя органическую сред технической, как прежде мы подменяли материальную среду идеальной, сверхъестественной в религиозную эпоху.
        Если мы как порождение натурального мира, сначала обитали в нем сказочным, мифическим образом, сливаясь с ним в амбивалентном состоянии, а потом идеализировали мир в бога, который превосходит нас и в которого мы мечтали обратиться, то теперь мы пробуем обратить мир в самих себя, подменяя бога как творца нас собой. Не мы уподобляемся богу, но бога уподобляем самим себе, уже не идеализируем, а искусственным, техническим образом конструируем из себя. Но что мы в результате получаем? То, чего нет, но может быть уже в природе, а не только в нас самих. Однако насколько наше порождение является жизнеспособным и походим на нас? Не превращаемся лм мы тем самым в инженера Франкенштейна, родом из романа «Новый Прометей, или Франкенштейн» Мэри Шелли, которого губит его же собственное чудовищное, бесчеловечное творение? Как быть «инженером человеческой души» и не погубить ее как свое творение собственными руками? Та ли это душа (культура) как искра (культ) божья в нас или ее искусная, но искусственная подделка, симуляция? В наш век – в век симуляции -  информация начинает подменять знание, а буква - дух, цифровой код – мысль, трансгендер - гендер, трансгуманист – гуманиста, робот – человека. Прежде человека подменял раб, теперь – робот. Нет, современные люди не рабы, они – роботы, которые обслуживают сетевые структуры, прежде всего, социальные сети. Он просто стали придатком мира счетных машин. 
        Так в чем же заключается смысл жизни современного человека? Ни в чем, его просто уже нет. Нет ни смысла, ни самого человека. Осталась в сумерках жизни только «тень человека». Она не имеет смысла, у нее есть лишь предметное значение узла коммуникативной сети. Человека загнали в угол, в тупик коммуникации (общения). Если еще в начале двадцатого века человек модерна экзистенциально переживал ужас, трагизм человеческого существования, то теперь, в начале двадцать первого века он не переживает, а оживает, воскресает от смерти духа, как только подключается к сети в качестве носителя гаджета. Но это уже не вдохновенный человек, а только его привидение, тень человека. У тени нет смысла жить, но есть значение существовать тенью тени. Нет человек, есть тень человека. Нет философа, нет идеи, нет мысли, но есть тень тени, есть симуляция мысли.
        Прежде человек был реальным и у него было чувство реальности как чувство Я. Не было самого Я, но было его чувство. Потом это я стало идеальным, абстрактным. У человека появилось понятие Я. Это было Я воображения, воображение как Я. Он много нафантазировал о самом себе и поэтому стал понимать самого себя. Таким образом он перестал быть мифом в сознании и стал реальным в сознании. Перед ним в модерне встала задача, как быть реальным Я уже в самой реальности, быть не чувством Я, не чувством реальности а самим собой в реальности. Но он так и не смог стать самим собой в реальности, оставшись в ней лишь в качестве общего места, топоса Я, символического лица общего выражения. Таков человека постмодерна, составившего целую эпоху его жизни в качестве цифровой, буквальной копии. Копии кого? Уже не кого, а чего. Копии счетной машинки. Вживив в человеческий мозг чип, айтишники как носители AI превратили свое сознание в чип, материализовали его, сделали из него плату, поставили на дыре своего пустого сознания заплатку. Так Я стало не-Я, а не-Я стало Я. Теперь на вопрос: «Кто ты»? Следует отвечать: «Не я, а не-Я». Реальным для современного человека стала не вещь, а буква, точнее, цифра. Почему? Потому что он стал вещью, для которой имеет значение не личный смысл, а инвентарный номер в реестре услуг сети, который можно конвертировать в денежные знаки, обналичить. Теперь «каждый вошка (паразит сознания) знает свой дорожка», знает, имеет свое клеточное место в глобальной сети. В настоящее время знать – значить иметь, а не быть. Человек стал паразитом сети уже не своего, но чужого, точнее анонимного сознания, в котором сидит как в клетке.
        Современный человек – аноним, вернее, псевдоним. Цифровая клетка стала его домом. Он прикреплен quir-кодом к именной ячейке сети информации. Понимать это следует не в переносном смысле, а уже в буквальном, ибо это стало для него реальностью в самом его сознании. Именно это, а не что-то иное, стало содержанием его сознательной жизни. Какое жалкое зрелище представляет собой современный человек с опустошенным, опустевшим сознанием. Как низко он опустился, ниже уровня уличной канализации. Он не заслуживает ничего, кроме презрения. Да, и презрение – это слишком сильная страсть, которой он не заслуживает. Встретился с таким – пройди мимо. Вот так и жизнь пролетит мимо тебя. Туда ей и дорога. Нет места человеку теперь в этом бесчеловечном мире – мире не людей, а счетных машин. Какой ты по счету? Сколько ты стоишь? Это и есть царство абсурда, царство антихриста. Если прежде абсурд был позицией, например, у Камю, то ныне он поза копии копии.
        Одним словом, копирайт. Одно дело дьявол с его соблазном духа (тайны) и сатана с его соблазном плоти (хлеба), и совсем другое дело антихрист с его соблазном авторитета. Ныне в авторитете не дух и даже не буква, а цифра, репродукция, копия. И в самом деле, что может быть в авторитете, как не подражание, не обезьянничанье?!  Неужели обезьяна превратилась в человека только для того, чтобы человек превратился снова в обезьяну? 
        Кстати, человек скоро ко всему привыкает. Так он привык и к тому, чтобы быть цифрой на счетчике прихода и расхода бытия. Если у него и появляется желание быть кем-то еще, то совсем нет уже времени на это превращение. Обналичившись, он быстро скис, нивелировался и стал однообразным, скучным, похожим на всех, стал общим местом. Где собственные Платоны и быстрые разумом Невтоны? Этих нет, а те, другие, далече, дальше некуда. 
        Нельзя сказать, что современный человек просто разочарованный. Нет, он не разочарован. Он очарован безмыслием, бессмыслицей жизни. Теперь интеллектуал занимается медитацией не для того, чтобы хотя бы настроиться, я уже не говорю для того, чтобы задуматься, подумать о смысле, задаться вопросом и вдохновиться идеей и попытаться найти ее в здешнем мире в качестве пусть недостижимого идеала, Никак нет. Он занимается ею, чтобы расстроиться, погрузиться в хаос чувств, отдаться им на волю. Главное: получи удовольствие. Все возможно, все позволено, позволено что угодно. Современный человек – услужливый, сервисный человек, - он предложит все, что угодно клиенту. Лишь бы тот заплатил за услугу. Что вы, любезный читатель, хотите, то и получите… виртуально. Натурально – за большие деньги. Так зачем жить? Как это зачем? Чтобы тратить! Что? То, что набежало на счетчике бытия. Вот так современный человек проводит время, про… свою жизнь. Она про это самое. Неужели ты, любезный читатель, как современный человек не понимаешь, что так жить нельзя и оставаться при этом человеком? 
       
Глава одиннадцатая. Русский мыслитель
        Сейчас не время для рассказа о русском мыслителе. Во-первых, это не типичный персонаж русского сюжета. Он посторонний русской жизни. Во-вторых, ныне он нигде не к месту.  И все же имеет смысл поговорить о нем, если взять его в качестве культурного героя, каким был «естественный человек» (Робинзон, дикарь, «простодушный» из той же одноименной философской сказки Вольтера) для европейских просветителей в XVIII веке. Он был нужен им для того, чтобы со стороны натуры показать неестественность цивилизованной жизни которая может испортить человека, если эта искусственность расходится с разумностью, естественной для человека.
        Нам же понадобился философ, мыслитель, да еще русский мыслитель, для того, чтобы показать на нем, как можно еще остаться человеком, невзирая на всю бесчеловечность настоящей зверской и скотской жизни. Здесь мы взяли мыслителя из русских специально с целью показать, что даже такой способен остаться человеком. Русским людям не повезло ни с религией, ни с культурой, искусством, наукой и просвещением. Все это появилось у них намного позже, чем у других культурных народов. Это тем более очевидно, если сравнивать их с цивилизованными людьми. Кстати, цивилизация в собственном, а не в переносном смысле появилась у людей совсем недавно, только в XVII веке – веке гениев. Ей предшествовал Ренессанс человека после тысячелетнего рабства у дикости и варварства. Кстати, уже во второй половине XX века она прекратила свое существование. То, с чем мы теперь, в первой четверти XXI века имеем дело, есть уже не цивилизация, а ее руины. Из недр этой мертвой цивилизации поднимается уже не человеческая, а техническая цивилизация пришельцев.
        Я вижу, - этого нельзя не увидеть, узреть умом, настолько оно очевидно для мысли, - что меня окружают уже не люди, а муляжи людей, их симуляции. Естественно, меня не может не беспокоить вопрос: «Зачем и кому они, эти симулякры людей, нужны»? Зачем симулировать себя человеком, если им уже не являешься? Вот именно затем, что уже не являешься. Таким часто я ощущаю и самого себя. Эта симуляция остается последним прибежищем человеческого в том, кого прежде называли человеком. С виду он еще кажется человеком, а сознанием уже пришелец на земле. В массе с одичавшим сознанием он полностью контролируется паразитами этого самого сознания. Паразиты сознания – это те духи, которым нет места на небе, в царстве идей. Это голодные и злые духи, которые питаются информацией. Между тем все в мире техники, которой одержимы современные люди, держится на информации, как прежде, в мире культуры все держалось на чувствах, которые подпитывались энергией и веществом.
        Однако вернусь к истории русских людей. Они стали приобщаться к богу спустя чуть не целую тысячу лет после того, как другие народы Востока и Запада уже приняли «на веру» веру в единого бога. Взять хотя бы греков. Пока греки дружили с мыслью, они принимали бога в уме как идеального философа. Но когда перессорились друг с другом и тем самым рассорились с мыслью, тогда вернулись в варварское состояние и, естественно, приняли его на веру супротив разума. Что не могло не случится, ведь человеку следует в борьбе за собственную жизнь опираться на что-то или кого-то. Прежде им помогла разум. Когда он отказал, они стали опираться на волю, которая питается желанием. Благо, у них под боком в Александрии оказались евреи со своей верой. Вера есть то же желание, которое может удовлетворить не сам человек, а некто другой. В этом сущность желания как того, чего у тебя нет, но есть у другого. Поэтому у человека нет веры ни в себя, ни в другого человека, ибо он такой же, как и ты, желающий того, чего и ты не можешь дать ему. Кто тогда может? Тот, кого никто не видим и кого никто не знает. То есть, никто. Слаб человек и не может принять истину. Поэтому утешает себя тем, чего не было, нет и никогда не будет. Именно это он и желает больше всего и верит в это. От евреев греки, утратившие разум, а вместе с ним самих себя, и приняли веру в одного бога. И уже от греков русские приняли по очереди (традиции) эту веру. Все они стояли в очереди за богом. Бог есть, но он есть то, что есть в сознании человека.
        В сознании человека царствует образ бога, который принял у христиан, в отличие от иудеев и мусульман, человеческий образ. В этом смысле христиане стоят еще дальше от бога чем иудеи и мусульмане. То, что бог похож в христианстве на человека, - вклад в него именно греков, у которых боги в мифологии принимают вид людей. Поэтому в христианском контексте вполне уместно такое ложное выражение, что «глас народа – это глас божий». Никак нет. Как правило, глас народа – это глас не бога, а одного народа только. В некоторых случаях следует слушать себя, а не других людей, правда, если ты лично достиг совершеннолетия в разуме. Не так складывается жизнь незрелых разумом людей. Для них вполне приемлемо руководствоваться в жизни верой в того, кого они никогда не видели и не знают. Разумный человек руководствуется тем, что можно увидеть только умом – идеей. При этом следует знать, что никто ему не может гарантировать, ведь он полагается только на себя, на разум в себе и для себя, что он не заблуждается, не видит то, чего нет. И в само деле, как увидеть то, чего нет? Реально, есть не все, а если есть все, то есть и ничто. Это ничто человек, которому свойственно заблуждаться, включая и верующего, может принимать за то, что есть. Так его представление непредставимого бога может быть только его фантазией, выдумкой. Почему бы нет. Но из этого, из того, что человек заблуждается не следует, что бога нет. Из того, во что верит, верует человек, не следует, что тот, в кого он верует, есть бог.
        Однако речь шла не об боге, а о русском человеке, в частности о русском мыслителе. Как и религия, культ, так и культура, уже не народа, общины, собора, коллектива, а личности, и вместе с ней и авторское искусство с наукой, появляются у русских только в XVIII веке, когда у культурных народов появляется цивилизация под именем «Просвещение», которому предшествует Реформация как освобождение человека от коллектива в церкви. Но если у западных народов образ человека как просвещенного, совершеннолетнего волей, чувством и разумом существа (субъекта) вырастает естественным путем из самой их жизни, то у русских он ввозится из-за границы господами для собственного словоупотребления. Русские господа говорят те же самые слова, что и европейцы, но они не выстрадали этот образ на «своей собственной шкуре». За них «пострадала шкура» крепостных крестьян (русских рабов). Поэтому первая интеллигенция была у нас дворянского происхождения. Она была принята за моду этим самым русским барством.
        Лишь потом, во второй половине XIX века, когда стала выходить из моды у дворян, которые обеднели в связи с освобождением их прежних рабов-крестьян, интеллигенция приобрела разночинный характер. Вот тогда-то, особенно после революции, когда народ выгнал «старых господ» из своей страны, он стал принимать за интеллигентов «тех самых». После «культурной революции» в «стране советов», как правило, было так: что ни интеллигент, то «тот самый», и, наоборот, что ни «тот самый», то интеллигент. Поэтому «те самые» стали у нас «новыми господами». Так почему же не стать русскими?! Вот почему мы, русские люди, должны быть благодарны «тем самым» за то, что они вместе с нами продолжили дальше развивать нашу культуру, как прежде мы развивали ее со своими бывшими господами, которые были похожи на нас, но жили, как не мы, а как европейцы у нас под носом.
        Вот так у нас и появился философ как выжимка интеллигента, интеллигент в чистом виде, по понятию, в идее. Кто он русский или нет? Да, какая разница? Все равно он наш, русский, а что там внутри, - нет никакой разницы. Чужая душа – потемки. У нас все русские не в том смысле, что быть другим хуже, а в том смысле, что с нами можно быть таким, каким ты хочешь. Нам не важно, какого ты рода и племени, но важно, какой ты есть сам. Вот эта самость сидит в философе как его родовая черта.
        В этом философском смысле русский философ есть просто философ и все, философ не в культуре, а в натуре. Поэтому философия по культуре греческого происхождения, но по натуре она русская. В этом качестве ей и не надо иметь собственное имя. Она вполне может быть анонимной, личной только себе на уме. Таким образом и видом, анонимно она еще может сохраниться в наше антифилософское и бесчеловечное время.
       О чем же думает наш мыслитель? Русский мыслитель не может не думать о смысле жизни. Значит, он думает и о смерти. Он живет в мысли. Поэтому смерть для него уподобляется безмыслию. Жизнь для него без мысли смертельна. Зачем жить, если нельзя думать. Следовательно, смысл жизни мыслителя заключается в том, чтобы мыслить. О чем думать?  О чем угодно, но так, чтобы быть в сознании того, что ты мыслишь. Важно не только то, что мыслишь и мыслишь нечто, то есть, думаешь что-то и о чем-то, но и то, что это делаешь ты лично. Тогда в этом мышлении выражается сам человек, тем самым переживая собственную экзистенцию, свое место в бытии. Экзистенциальное переживание себя, своего присутствия, существования в мысли имеет непосредственное отношение к философу. Мысля, он существует и, существуя, он мыслит. Но как существует? Существует, отдавая себе ясно отчет в том, что стоит под вопросом, спрашивает с себя. Он не сомневается только в том, что есть. Но что он есть он не ведает заранее.
        Мыслитель наполняет свою мысль тем, что служит ответом на его экзистенциальный вопрос. В его отношении к самому себе устанавливается коммуникация между мыслью и идеей как целью, для которой служит мысль. Мысль в суждении мыслителя является бытием, которое связывает его как сущего, как мыслящего с идеей в качестве сущности. Он мыслит идеей. В идее мыслитель находит себя. Состояние мысли является идеальным состоянием. Бытие мыслителя идеально. Причем он не просто летает в облаках, как полагал комик Аристофан, изображая Сократа, беседующим на облаках, мечтает, нет, он идеализируется как реальное лицо, мыслит, находясь на земле. Мыслитель живет в земном раю. Этим раем для него является идея, идеальный мир. Он видит землю в идеальном виде, в идее. Мыслитель видит умом. Его видение является не фантазией, не мечтой, а знанием мысли, ее веданием. Русский мыслитель наполняет свою мысль русской землей, опытом жизни среди русских людей. Живи он среди немцев, он являлся бы немецким мыслителем. Он делал бы мысль, творил ее на немецкий лад, немецким языком, словом немца. Вот и весь сказ. Роль языка в мысли служебная. При этом важно помнить, что сама мысль есть тоже средство, среда обитания человека в идее, идеальное существование, чистое бытие или бытие как таковое. Так сказал бы немец. Русский же скажет, что он тогда думает, когда что-то делает по-доброму, является добротолюбцем. Русский мыслитель со своей колокольни судит себя по закону добродетели. Мудрость для него есть не просто добротное выделывание мысли, но ее осуществление на деле, воплощение в вещи, например, в иконе. Таково иконописание как умозрение в иконе идеи бога, узрение его как идеального предмета любования.
        Русская философия есть любовь к добру как делу. Таким делом может быть мышление. Но это мышление нужно мыслителю не для мысли, а для дела. В этом заключается как позитив мысли, которая ищет своего воплощения в реальности, так и ее негатив, некоторая торопливость мысли, ее несдержанность, недоразвитость, результатом чего является, как правило, неспособность удержаться на своем трансцендентальном, идеальном, ноуменальном месте между безместным, неуместным трансцендентным, духовным и уместным, имманентным, материальным. Русский философ оказывается амбивалентным, одновременно трансцендентным для самого себя в медитации и имманентным себе в расписании мысли. Если прежде русские мыслители расписывали иконы (идеи), то ныне, точнее, в то время, когда люди еще думали, они расписываются на словах. В словах русские писатели искали идеи. Как образы идеальной жизни. Во всяком случае, это можно сказать об Александре Пушкине, о Федоре Достоевском, о Льве Толстом.
        О чем же они думали? О бессмертии, но и о смерти тоже. Так Пушкин замечает временность бытия: «Летят за днями дни и каждый час уносит частичку бытия». Жизнь идет своим чередом, пока не уносится временем последняя частичка бытия и человек оказывается в не-бытии. Печально, трагично. Зачем жить? Именно это элегическое настроение вызывают поэтические строки Александра Сергеевича в душе читателя. Поэтическое настроение не расстраивает человека, а настраивает его на философское вопрошание. В этом смысле Пушкин становится философским триггером, заставляет нас как своих читателей задуматься над смыслом жизни. Для чего мы живем? Для того, чтобы умереть? Так что нам имманентно? Смерть? Да, если мы смертные. Нам присуща в жизни смерть. Но нам присуще и сознание в бессознательном и мысль в безмыслии.
        Жизнь бессознательна и бессмысленна, если мы не имеем сознания жизни и не находим в ней смысл. Жизнь в чистом виде, в идее для человека недоступна, ему трансцендентна как смертному существу. Она есть для него лишь с крупицей соли – смерти. Для чего ему нужна смерть? Для осознания жизни. Жизнь есть смерть, если она не имеет смысла, теряет его и становится для человека бессознательной. В такой смертельной жизни человек забывается. Он забывает и его забывают. Пока человека помнят, он еще жив. Так нужно напоминать людям, что я еще жив. Чем напоминать? Чем угодно. Например, напоминать своими детьми, своими творениями в виде чего-угодно. Но следует помнить о том, что люди любят вспоминать хорошее, а не плохое, которое ты мог причинить им.
        Что касается писания, то нужно писать то, что не скучно читать. Ведь люди могут читать даже философские опусы, если только они не скучно написаны, если в них есть хоть толика, щепотка мысли. Для некоторых читателей ее вполне достаточно для чтения. Для них важен намек на мысль, а не она сама во всей своей красе, которая напрягает их извилины и заставляет думать самому. Приятнее делать вид, что ты думаешь. Тем более такие читатели боятся, как огня тексты, которые думают не за тебя, а заставляют тебя самого задуматься. Таков Пушкин со своими волнующими стихами, таков и Достоевский со своими вечно сомневающимися героями. Но не таков Толстой. Ему важно самому подумать на словах в тексте, а не спровоцировать на мысль читателя. Он готов сделать все за читателя и поделиться с ним сладкими плодами своих горьких размышлений. Сладки вершки да горьки корешки.
        Но осмыслена ли сама смерть, как жизнь в чистом виде, в идее имеет смысл бессмертия? Она теряет себя в смене бытовых картин. Но если человек отвлечется от бытовой текучки и замрет в созерцании остановившегося потока жизни, то немедленно погрузится в состояние вечности в жизни. Это безразмерное состояние вечности во времени. Оно не может не быть мгновенным. Это о нем Иоганн Вольфганг Гете сказал: «Остановись мгновение. Ты прекрасно». Но для времени вечность есть только миг. Оно бежит, не останавливается. Поэтому в жизни нам дается вечность только в абстрактном виде мысли, а не самой жизни. В лучшем случае вечность может быть жизнью в мысли.   Как удержаться в мгновении и тут же не впасть в беспамятство? Забытье есть вечность не в жизни, а в смерти. Нет, конечно, мы не умираем сразу во времени, но переходим из одного момента времени в другой, пока не исчерпаем их все до конца. Вот в конце времени для нас мы и встречаемся с вечностью. Там уже нет времени, но есть вечность. Живая ли она? Что касается смерти, то она живет в жизни в переходе от одного момента времени к другому. Но когда мы выпадаем из времени, оказываемся в тупике мгновения, оно расширяется для нас и наступает смерть.
        Вечность есть время во всех временах, а не только в одном прошлом. Значит, смерть есть замыкание в том времени, которое прошло. Живые живут и в том прошлом, которое еще не прошло и есть настоящее. Неизвестно окажутся ли они в будущем или умрут в настоящем, которое станет для них прошлым навсегда, но у них есть надежда на будущее. Такой надежды нет у тех, кто оказался в прошлом, которое уже прошло и не наступило настоящее из будущего. Оно там застряло, раз смертный задержался в прошлом. Испортился механизм работы по смене картин времени, их идей (представлений). Ожидание такого плачевного положения вещей выводит нас в мысли из суеты будней и обессмысливает наше пребывание в них. Такова пограничная ситуация, в которой не мы выбираем, а нас выбирают жизнь или смерть. Просто надо быть готовым к ней, чтобы не забыться и не растеряться, оказавшись в ней. Вероятно, тот, кто забудется, тот и пропадет в вечной смерти. Кто же будет себе на уме, того еще хватит для будущего или, во всяком случае, он будет иметь шанс быть во всех временах. Но в каком качестве? В качестве Я, под которое может быть подставлен каждый живой смертный, сознающий самого себя. Именно в этой инстанции мы можем быть одновременно всеми, а не только самими собой, и пребывать в вечности.
        Утешением для смертных, пребывающим в пункт своего постоянного назначения, может быть то, что в ней, в этой смерти нет сознания. Поэтому представление смерти как одиночества во тьме ложно. В смерти нет не только света, но и тьмы. Она тьма лишь в жизни как в свете, на свету. Но в смерти нет и серого, посредственного существования, как нет в ней и светлого и темного. В ней, вообще ничего нет. Но все есть в жизни, в том числе и смерть. Смерть есть во всем как то, что есть вне связи со всем. Развязка для тебя в смерти касается и чувства смерти. Смерть бесчувственна. Мы имеем чувство смерти в жизни, в которой она связана со всем в качестве лишения всего. Но вне всего она ничто из того, что есть в связи. Поэтому смерть сама по себе не страшна. Страшно представление ее в жизни. Так зачем мучить себя картинами смерти, идеей смерти? Специально мучить себя не надо, в этом нет смысла, но следует помнить о смерти, о том, что она есть для тебя. Смерть в себе нам недоступна в жизни. Она есть не в себе, а для нас в качестве границы того, что мы есть и что мы есть. Мы есть. Но кто мы есть? Мы есть смертные, но в жизни, а не в смерти. Чтобы не печалится, не следует, вообще, думать, ибо если мы задумаемся, то обязательно дойдем до смерти в мысли. Вот почему платоновский Сократ предупреждает читателей диалогов Платона о том, что философия как размышление есть медленное, не внезапное, но постепенное приготовление их к смерти в мысли.
        Читатель, если ты не хочешь думать о смерти, перестань думать вообще. Но если ты думаешь, то смерть рано или поздно придет к тебе в мысли. Но в ней она будет жизнью, а не самой собой. Мысль о смерти – это живая мысль. Жизнь же без мысли – это жизнь без смысла. Вот почему платой за смысл жизни является мысль о смерти. Человек расплачивается за смысл жизни мыслью о смерти. Но это лучше, чем смерть в мысли.
        Обычным лекарством от смерти для всех обывателей является быт, в котором они забывают о собственной смерти. Если боишься смерти, читатель, занимайся своим бытом, а не философией. Вот к какому философскому выводу приходит русский мыслитель. Мне жалко его, этого горе-мыслителя. Слишком легко ты отделался от мысли, легкомысленный мыслитель. Смотри не упустил ли ты в этом самое важное, что есть в мысли для тебя. Не обманул ли ты сам себя.
       Но люди остаются людьми, то есть, разумными существами, и вот тогда они превращают быт в ад как повод задуматься. И все почему? Потому что начинают выяснять отношения, а не делать то, что делали прежде по инстинкту, не думая. Но такая бытовая философия нам совсем не философия, а бессмысленный спор ради спора, ради ссоры. Почему бывают ссоры? Потому что человек устает от однообразия, ему бывает скучно, когда он делает одно и то же, - все в дом. Коса находит на камень и бытовой человек меняет стратегию жизни: он тащим все не в дом, а из дома. Идет в кабак и там пропивает все, что накопил. И все потому, что человек хочет пожить по своей глупой воле, вопреки здравому смыслу и личной выгоде. Таково его отношение к духу. Оно, правда, негативное, а не позитивное. Поэтому русский мыслитель, как правило, если не заканчивает безмолвием (исихией), то заканчивает нигилизмом. Он или все молча принимает или все, болтая, отрицает. Для него быть русским – это прилагательное, а не существительное. Он существо мысли, а не России. При этом мыслитель не есть сама мысль. И потом для мыслителя главное быть не русским и даже не человеком, а мыслящим существом. Просто мы не знаем никого, кто мыслил бы еще, помимо человека. Об этом нельзя забывать.
        С другой стороны для мыслителя его этнос есть то, что служит для него приложением. Прилагается к нему не народ, но его включенность в него. Народ есть то общее, посредством которого он приобщается к всеобщему. Другими словами, народ есть условно как условие возможности причащения всеобщему, универсальному, божественному. Было бы глупо делать из этого вывод, что народ есть часть бога. Никак нет. Приобщается к богу не народ, а человек. Народ здесь выступает средством такого приобщения. Причем это средство, народ, люди, в общем, есть средство наглядности для людей из народа, которым понятнее будет то, что похоже на них. Но у такого наглядного, видимого подобия есть своя граница, свой предел понимания, за который может заступить уже только избранный, решившийся на то, чтобы быть по ту сторону добра и зла, то есть, по ту сторону идеологии, но по сю сторону философии. Да, да, проблема добра и зла есть не философская тайна, а проблема идеологии, предназначенной для недозрелых умов. На самом деле в философии нет такой проблемы. Выбор между ними не есть проблема. Проблема не в добре и зле, как она и не в истине и лжи, или мире и войне, она в том, кто видит в этом проблему.
        Как-то Никита Михалков сказал, что он вывел формулу русского человека.  «Во она: русским человеком может быть только тот, у кого чего-нибудь нет, но не так нет, чтобы обязательно было, а нет - и хрен с ним». Да, Никита Сергеевич, тот еще «русский человек», - без хрена (черта), ну, никак не может обойтись в не шутейном разговоре. Вот такой он всенародный нигилист. Не нет, так будет, но нет, пусть так и будет. Это формула нищих духом, вроде блаженных, а не русских людей. Никита Михалков так совсем не живет. Он любит пожить в свое удовольствие. Потому и «снимает», как режиссер, таких, как он, на позитиве. «Советские люди на такси в булочную не ездят», а вот русские люди ездят на тройке по этим самым – по нумерам – к актрисам. Только это русские не люди, а господа. Они на свободе, а люди в крепости, в неволе.         

Глава двенадцатая. Миру мир, война войне и порядок  в голове философиста
        Уже год идет война. Идеологи говорят, что идет СВО. Не буду спорить: я не идеолог. Знаю, вернее. думаю только, что одни идут на войну умирать, другие – убивать. На этой, украинской войне одни украинцы убивают других украинцев. Но почему-то умирают русские. Странный парадокс. Но это так. Не хочется говорить: «Да будет так» (“Let it be”). Современные интеллектуалы упражняются в цифрах, все вычисляют: кто – кого. Задумались бы хоть на минуту о том, что творится на земле. Я давно заметил, что способные, сообразительные люди увлекаются информацией и выдают на гора терабайты информации, как какие-то мега-компьютеры. Между тем в этих байтах мысли «кот наплакал». Не поймите меня неправильно, правильные читатели, - я не лью «крокодиловы слезы» по несчастной мысли. Друзья, ну, трудно думать. Но еще труднее учить думать.
        Взять того же Платона. Ну, не у всех философов получается философское обучение. В этом неумении заключается не их вина, но их беда. Виновата тут сама философия. Философ не научит философии, но у него можно ей научиться, когда он будет не поучать, не учить, но философствовать. Так у Сократа философии стали почти все его ученики, ибо он не учил их мудрости, не читал им лекций по философии, но только вел умные беседы с ними, предоставляя каждому думать самому.
        Платон напротив уже стал учить своих учеников (взять хотя бы его лекции о благе), продолжая философствовать только на бумаге. Но тем самым он предоставил возможность всем нам, его читателям, научиться думать, имея перед своими глазами пример философствования его учителя. Сам Платон смог научить философии только одного Аристотеля. Аристотель стал настоящим философом - мыслителей. Все прочие ученики стали учителями философии, но никак не мыслителя и. Они были друзьями Платона и любили его больше философии потому что это была не их философия, но философия Платона, которой они учили уже своих учеников.
        Напротив, Аристотель, несмотря на то, что был другом Платона и любил его, свою философию любил больше. Она, а не философия Платона, была для него истиной, правдой учения. Вот почему Платон, догадываясь и зная об этом, отвел для занятий Аристотеля с его учениками особое место в своей школе. Это место было для прогулок. Тем самым он как бы намекнул Аристотелю на то, что тот прогулял его занятия и вынужден был сам без помощи учителя, разобраться с философией.
        Мне не посчастливилось в жизни иметь такого учителя, как Платон. Но тем не менее мне повезло с единомышленником, который любил заниматься философскими беседами не только на рабочем месте, а везде, где придется, где приходит мысль в голову, как это было у Сократа. Мне больше свойственно не витийствовать, как ему, но записывать свои мысли, как Платону.
        Но вместе с тем я согласен с Аристотелем в том, что философия стоит дружбы. У настоящего философа нет друзей, но есть одна подруга, в которую он влюблен. Он влюблен в свою музу, в свою госпожу, в свою прекрасную даму, - в философию. Философ - однолюб. Он знал одной лишь думы власть - власть мудрости, Софии.
        Со мной вы, уважаемый читатель, можете не согласиться в том, что проблемы добра и зла, истины и лжи, мира и войны есть проблемы не философии, а идеологии. Что ж, я готов признать, что отчасти вы можете быть правы, но лишь отчасти. Почему же не на все 100 %? Вы же знаете, любезный читатель, что другим именем идеологии является софистика или эристика. Идеологи спорят. Философы не спорят, а размышляют и никого, включая самих себя, не собираются убеждать в том, что они правы. И все почему? Потому что в спорах рождается не истина, а проблема. Является ли истина и ложь философской проблемой. Казалось бы, да, это философская проблема, если мы не можем отделить истину от лжи по причине, что истина есть ложь, что она лжива, а ложь правдива. Так ли это? На выручку приходит философская фраза Спинозы о том, что критерием истины и лжи является истина. Тут же можно вспомнить диалектическую конструкцию Гегеля «истина истины и лжи». Эти философские находки (изобретения) были введены знаменитыми философами в оборот мысли, чтобы не запутаться в истине и лжи. Таким же образом можно обращаться и с добром и злом, миром и войной и т.п.: «критерием добра и зла является добро, есть добро добра и зла, «критерием мира и войны является мир», есть «мир мира и войны» и т.д.
        Не игра ли это словами и тем более игра смысла? Да и нет одновременно. Можно играть и словами, и смыслами, опять же по той же схеме: «критерием слова, молвы и безмолвия является слово», есть «слова слова и молчания», а также «критерием смысла и бессмыслицы является смысл», есть «смысл смысла и бессмыслицы». Но для чего играть? Конечно, для спора и победы в нем. Это софистика или идеология. Но я думаю о другом, о философии. Есть ли в этих умных фразах философский смысл? Когда мы выбираем из полярно противоположного, одно из двух, то мы догадываемся о том, что они едины в том, что мы выберем. То есть, мы предпочитаем одно из двух уже заранее, потому что избранное является причиной, а исключенное его следствием. Почему мы нечто выбираем? Потому что оно достаточно для того, чтобы быть основанием выбора. Например, возьмем само бытие и отнесем эти умные выражения к нему. Что является критерием выбора между бытием и не-бытием, о которых рассуждают философы? Само бытие, а не не-бытие.
        И в самом дела, как можно выбирать из того, чего нет? Следовательно, можно выбирать только из того, что есть, то есть, из бытия. При этом не-бытие, чтобы быть самим собой или не-бытием должно быть, то есть, не-быть. Не-бытие внутренне противоречиво, тогда как бытие непротиворечиво и есть то, что оно есть. В нем сущность совпадает с существованием. Как может быть иначе, если оно есть и есть есть или существование, существует так, как существует.
        Также можно думать и о всем другом прямо противоположном, например, об истине и лжи. Неужели критерием истины и лжи может быть ложь? Есть у нас достаточные основания, чтобы так думать и говорить? Конечно, нет, если мы выбираем ложь, лжем. Когда мы лжем мы противоречим самим себе, ведь мы выдаем одно за другое и тем самым отрицаем, что лжем. В том же случае, если мы утверждаем, что лжем, то запутываемся в истине лжи. Ведь когда мы признаемся в том, что солгали, то говорим правду. Но говоря правду, мы утверждаем, что являемся лжецами, то есть, лжем. Вот что значит быть лжецом. Другое дело, быть правдивым, честным. В правде нет изъяна. Она говорит, утверждает сама за себя, даже когда отрицает то, чему является противоположностью. Потому, что истина лжи выводит ложь из лжи. Истина лжи заключается в том, что ложь есть ложь, а не правда. Тогда как ложь утверждает прямо противоположное, то, что она есть не ложь, а истина, правда. Таким образом, она разоблачает себя, противоречит самой себе. Такое размышление вполне по силам идеологии. Но для философии оно убого. Как говорил Владимир Владимирович, это «философия на мелких местах».
        Настоящая философия начинается на месте, которое по ту сторону добра и зла, истины и лжи, бытия и ничто. Там она на своем месте. Там не следует выбирать и убеждать себя или кого-то еще в своем выборе. Там можно только думать. Если понимать это место в качестве хаоса, то оно и есть бессознательное. Там нет того порядка, который организован разумным того, что было, есть и будет. Что же было, есть и будет? Одно. По ту сторону бытия и не-бытия лежит уже не бытие, не единое, а не единое, иное. Это и не одно, и одновременно не многое. Так и Будда не выбирает между жизнью, которая есть страдание, и смертью, которое тоже есть страдание, но имеет в виду иное, чем жизнь и смерть, которые равным образом причиняют страдание. Его интересует нирвана как отсутствие желания, в том числе и желания не страдать. И все почему? Потому, что смерть есть обратная сторона жизни как сансары. Она нужна для перехода в другую жизнь. Не следует их разделять, ведь они есть одно и то же. Нирвана есть нечто иное. Нельзя сказать, что это жизнь, ибо нет жизни без желания, например, жизни. Но это и не смерть, ибо нирвана не есть переход в другую жизнь. Не надо оставаться, но и не надо переходить, ибо и там, и там одно и то же – страдание.
        Философия приобретает свой смысл, когда ты додумываешься до того, что истина, как и ложь, не едина, что обратной стороной истины является не истина, а ложь. Философам запрещено самым смыслом того, что есть импликация как такое суждение, которое строится по логической форме: «если, то», говорить, что из истины следует ложь. Из нее следует истина, так как она является тавтологией. Напротив, из лжи следует, что угодно, - как ложь, так и истина, если это истина лжи. Но в эту формулу нельзя загнать не только все то, что есть, но даже то, что мыслится. Истина равна самой себе, является тавтологией, если есть не только истина, но и ложь. Причем ложь есть не минимум истины как истина лжи, в которой ложь находится под присмотром, в заключении истины как закона; ложь не одна в значении единственности, а все остальное правда. Так можно говорить только в шутку. Не тот ли это случай, когда ложь, выгнанная за дверь, влезла в место истины в окно как ее видимость. Исключив из философии софистику как идеологию, не допустили ли мы ее, эту идеологию, на территорию философии в качестве уже философской ортодоксии, вот этой самой диалектики как тому, что равным образом противостоит и догматизму или позитивизму, и скептицизму как собственно софистике. Здесь, на территории философии сама диалектика превращается в метафизику, когда освобожденная от софистики, обращается в догматику, теряет свою самокритичность.
        Таким образом она превращается уже не в идеологию вне философии, а в идеологию самой философии, становится идеологической философией, то есть, само-противоречивым явлением в понятии, в идее. Вот в таком случае и следует выносить ее «за скобки», по ту сторону добра и зла, совершать трансцензус, трансцендировать. Ничего другого не остается, как «плясать от печки», от философского позитивизма, используя его как трамплин в мысли. Главное: оттолкнувшись, не приземлиться на то же самое место. В полете мысли следует совершить не только поворот на 360 градусов, но и сделать кувырок через голову.
        В результате нужно приземлиться на свое место в философии. Ты окажешься на своем месте, если в ходе полета мысли изменишься в лучшую сторону – в сторону понимания того, что случилось с тобой. С тобой же вышла оказия, - ты превратился в мыслителя – творца собственной философии. Вот она никоим образом не может быть идеологией, даже философской, ибо понятна только тебе, совершившему полет в потустороннее, в иное тому, что есть. Тебя поймут только те, кто сам сделал это. Каким образом ты теперь относишься к добру и злу, к истине и лжи? Разумеется, личным образом. Ты и не безликий, и не двуликий, но со своим лицом. Не в том смысле, что у тебя есть своя правда и ты по-своему добр, а в том, что в истине и в добре и тебе есть место. Между тем прежде ты думал, что это в тебе, как в софисте, есть место для истины и для добра или, напротив, в них никому нет места, ибо они абстрактны и объективны, то есть, все на-ходят-ся под их судом. Другими словами, никто не виноват, потому что всем позволено (демократия), или все виноваты и подсудны, потому что никому не позволено (тирания). Либо философема софизм, либо догма.
        В пространстве же настоящей философии или философии мыслителя, который думает по-своему (лично как), но о том, о чем могут думать все (что он надумает зависит о того, как он думает), нет ни софизмов, ни идеологем, ни даже философем, но есть идеи, мысли и понятия.
        Идея в этом смысле есть своего рода главная мысль, заглавная, первая мысль (как принцип, парадигма, образец, первообраз, образец), которая задает само движение в мысли, указывая не на себя, а на то, что ждет мыслящего в конце его пути в мысли, - идеальная цель, идеал. Что ищет мыслящий? Самого себя как Я. В отношении этого Я мыслитель выступает в качестве если не копии, типа, то его подобия, уподобления при воплощении в качестве разумной души. В самом мышлении такое уподобление идее находит свое воплощение в понятии. В нем мыслитель понимает самого себя. Но если он не доходит в понимании до понятия, то хотя бы приближается к нему в философеме, как в том, что подразумевает, убеждает мыслителя в том, что он двигается в верном направлении к идеалу понимания.
         К философемам имеет склонность так называемый «философист». Кто это такой? Был у меня когда-то друг-единомышленник, который зарекомендовал себя философистом. Он любил поговорить на умные темы. Не то, что он любил поспорить. Кто любит спорить? Тот, кто считает себя мудрым человеком, мудрецом и показывает всем своим видом, что он такой.  То есть, софист. Нет, мой друг не любил щеголять своим умом и не рисовал, не живописал себя таковым. Он демонстрировал себя не софистом, а живописцем, ибо имел живописную внешность, во всяком случае, рядился художником.
        Правда, он специально не скрывал того, что считал себя мудрым человеком. Другими словами, он полагал себя мудрым не для людей, например, для того, чтобы они в обмен на то, что он поделился с ними своей мудростью, поделились с ним своими капиталами, а для себя. Он думал, что он не врожденный мудрец, а приобретенный благодаря своим философским упражнениям, благодаря своему диалектическому методу «не снятия» или «снятия без снятия снимаемого». Не снимаемым он считал самого себя. Препятствием для такого снятия он полагал инстанцию ментального эпицентра. Центром принятия решений вселенского масштаба он положил самого себя. Фактически он задумал себя как «пуп мира» в мысли. Он решил, что тот, кто разберется с точкой умозрения как точкой зрения вечности, начав с себя как точки отправления в мысли, тот рано или поздно достигнет искомой точки назначения и станет богом не по рождению, а по методу так называемой «триалектики».
        Для этого он специально разработал собственный метод как модификацию диалектической схемы.в три шага. Он мыслил триадами, повторяя триаду на третьем шаге. Но, в обычную диалектическую (содержательную) логику он внес одну техническую поправку, которая заключалась в том, что он отнес противоречие к третьему шагу в рассуждении и акцентировал на нем триадность или триадичность мысли. Он говорил, что человеческая мысль, в принципе, диадна, то есть, человек, если мыслит, а не считает, что мыслит, или мыслит, как считает, что делает ученый, то мыслит контрарно, противоположным образом. Но так не достигнешь истины и вечно будешь ее искать, станешь «поисковиком истины». Но смысл мышления заключается не в поиске, а в находке мысли. Находясь в поиске истины в мысли, ты обязательно в ней запутаешься. Чтобы выпутаться из мысли, необходимо было, по мнению моего друга, сделать мысль триадной, чтобы она не успокоилась, не расслабилась в синтезе, а, напротив, усилилась в нем в своем напряжении. Для этого и следовало ввести в логический оборот эпицентр как усилитель или амплификатор личного Я. Эпицентр как усилитель Я должен был стать мотором, точнее, аккумулятором мысли, которая тем становится более развитой, более дифференцированной, чем она ближе к выводу. То есть, для моего друга истиной интеграла или синтеза стал дифференциал или анализ Я. Таким образом, он ввел диаду в монаду Я и расположил ее на третьем шаге от тезиса, через разделение в различии и противопоставление в антитезисе, уже в противоречии.
        Тем самым он сделал противоречивым то, что должно связать собой, соединить ходы мысли в искомой точке Я сознания как синтетической единстве трансцендентальной апперцепции. Центр как дыру бытия следовало застолбить, сделать термином, осью, вокруг которой крутилось бы все, накручиваясь на него, на это усиленное Я. Так мой друг хотел стать членом круга бытия, тем членом, который всех крутил бы на своем эпицентре. Он желал стать членом члена, многочленом, центром всех прочих членов мысли. Другими, более простыми, словами, он хотел иметь всех в виду своей мысли. Для этого он и ввел в триадную схему диалектической мысли дополнительную триаду на противоречии. И все это он сделал лишь для того, чтобы установить истину, поставить ментальный (мысленный) эксперимент на самом себе. Естественно, отыметь в мысли всех у него не получилось. Он отымел только себя в виде эпицентра самого центра. Иначе говоря, он «имел» самого себя. И все же в этом поимении он достиг главного – сделал себя, сделал сам. Так его благоприобретенный, вернее, изобретенный эпицентр в качестве сущего стал иметь его Я как самость.
         У моего друга не получилось стать мудрецом – яйцом ума, умственным многочленом, то есть, членом всех других членов мысли. Мой друг так и не сплел паутину мысли, в которую попали бы все прочие «умники», но он оплел ее всего себя, не делая шага без своего эпицентра, без насадки центра. Таким путем, натягивая эпицентр на центр, он пытался обезопасить свое Я от нападения не-Я, мира вокруг, который пытался все яйца (Я) положить в одну корзину, в одну лузу своей логики. Но он мог и промахнуться, дать маху не-Я и стать «лузером мысли», потерять в ней себя. И тогда его эпицентр как насадка на собственное Я, как усилитель Я или сверх-Я, оказался бы не сверху, а снизу в позе жертвы уже как ослабитель, расслабитель Я, вводящий Я в бессознательное состояние. Таким образом можно было не усилить Я, а расслабить его до полной импотенции в мысли. Но мой друг практиковал медитацию не для атараксии (успокойся!), как древний мудрец, а, напротив, для возбуждения мысли, чтобы противостоять всем тем, кто хотел запятнать его, кто преследовал его в мысли. Мой товарищ по мысли был еще тот «возбудитель мысли». Если Будда пытался пробудиться сам и пробудить всех прочих, то мой друг пытался возбудиться и всех возбудить, чтобы никто никого не имел в мысли, но все имели друг друга в виду.
        Основным философским вопросом для моего друга был вопрос о том, как иметь всех в мысли, не имея в ней самого себя? Наверное, чтобы положительно ответить на него, он и придумал эпицентр, который подставил вместо себя как центра, чтобы все имели не его, а его теперь центр в виду. Нане мне стало понятно, почему он был еще тот гигиенист. Гигиенист – это такой возбудитель, который находит в самом себе своего друга. Он имеет самого себя в виду без рук, в чистом виде. Это законченный перфекционист, идеалист высшей пробы. Так сказать, «рефлексирующий мастурбант». Но на самом деле, он никого не имел в виду, кроме себя. И имел себя только в мысли как центр, как Я, горизонтом событий которого стал эпицентр, предохранитель от инородного вмешательства в креативный процесс мысли в себе и для себя. Такой эгоцентризм не мог не привести моего друга к тому, что он просто сжег себя в мысли. От этого, от своего эгоцентризма, он и помер Его эго, на которое он влез, убило его мыслью. Оно разрослось в нем как рак. Рак завелся в нем как раз в центре возбуждения и сжег все внутренности.
        Его пример – другим, таким, как я, наука. Не следует быть эгоцентриком – сожжешь себя до самых печенок. Не следует отгораживаться от людей своим эго, в данном случае, супер-эго. Супер-эго, оно, общее, одно на всех. Но для справедливости, следует заметить, что мой покойный друг свою эгоцентричность, монологичность в мысли компенсировал диалогичностью на словах так, что создавалось полное впечатление того, что он все понимал, но ничего не мог поделать с нами, с нашей непонятностью.
        Филоофист – это превращенная форма философа, как превращенная форма мудреца (софоса) - это софист, или идеолог – как превращенная властью дум форма идеалиста. Идеолог не может не быть идеалистом, но уже не в идее, а в самом себе. Он хочет управлять идеями, управлять так, чтобы они были у него на побегушках, на посылках, чтобы они были посылками его корыстных, личных интересов. В этом качестве ему есть место не в философии, в которой он является утопистом, а в политике, где он на своем месте в качестве помощника властного лица, желающего выдать свой личный интерес за интерес всех или почти всех, как, например, народа. Идеолог выдает интерес власти за интерес народа и тем самым кормит народ не моралью, как моралист, а утопией.
        Таким образом, получается, что идеолог есть не философ, а вывернутый наизнанку моралист, который читает народу мораль не о том, каким образом надо быть, а чьим образом надо быть, - разумеется, образом власти, то есть, самому быть без образа, без своего образа. Идеолог мнит себя властителем дум, которые понимает, как образы. Он думает, в наше цифровое время, считает, что эти образы нужно менять как перчатки в зависимости от политической конъюнктуры. Он есть своего рода флюгер, который поворачивается в ту сторону, в которую дует ветер власти, держит нос по ветру, который дует туда, куда глядит начальство. Ему виднее, а идеологу понятнее – понятнее, кого лучше развести, отведя от себя подозрение в нечестности, в обмане. Идеолог, хочет он или не хочет, делает того, кто его слушает, глупее себя. Вот какой он умный. Он хочет стать умным, быть властителем дум глупых, им обманутых людей.
        Философист же обманывает не других, а самого себя, становясь глупее себя самого. Он само-обманывается. Это не разум, а он сам обманывается в своих лучших чувствах. Другое дело, философ. Тот обманывает свои худшие чувства, чтобы с ними управиться. Но для этого ему самому следует стать разумом. Это, вообще-то, очень трудно сделать и тем более удержаться в нем. В итоге обычно мы имеем (в виду) дело не с философом, но с философистом, это в лучшем случае, а чаще с софистом или идеологом. Софист отличается от идеолога только одним, - тем, что он все подвергает сомнению, тогда как идеолог все одобряет, если, правда, это все – от начальства. В каком-то (превращенном смысле) идеолог может подружиться с софистом, если сам захочет дорваться до власти. Здесь он критик. Но, как правило, идеолог – это «цепной пес», охранитель, защитник, апологет того режима, который в нем нуждается, чтобы оправдаться.
        Возвращаясь к тому, о чем я подумал прежде, когда размышлял над судьбой мыслителя в нашем отечестве, могу додумать следующее. Помимо естественно ориентированных на знание ученых, которых может рождать родная земля, и работников иной, уже превращенной интеллектуальной ориентации на информацию техников (айтишников), которые как грибы после дождя появились в ультрасовременную, технократическую эпоху счета или расчета потребления, у нас остались, если поскрести по сусекам, по таежным углам, вот эти самые философисты.
        Как правило, они отличаются от ученых и тем более от техников, настроенных позитивно на удовольствия от жизни, от пуза и от того, что ниже, тем, что негативно относятся к существующему положению вещей. Но их негатив мысли по контрасту не обращается в позитив идеи, ибо они разочаровались в ней. Не любят они идею, не живут утопией, ее царством не от мира сего. Им, имманентистам, подавай «земной рай». Но как этот оксюморон, который можно понимать только в переносном смысле, чисто символически, может состояться в действительности? Никак. Вот отчего они такие нигилисты. Нигилисты они от того, что стали «разочарованными романтиками». Такие появляются там, где любят читать мораль и заниматься практическим осуществлением того, что придумали другие люди. Для чего придумали? Да, для того, чтобы другие захотели. Ведь человек желает то, что есть у другого. И где есть? Есть на словах.
        И тут вполне кстати можно вспомнить расхожее определение властителя дум нашего пожилого населения – режиссера Никиты Сергеевича Михалкова, занятого изгнанием бесов цифровых технологий. Он сказал, что вывел формулу русского человека.  «Во она: русским человеком может быть только тот, у кого чего-нибудь нет, но не так нет, чтобы обязательно было, а нет - и хрен с ним». Да, Никита Сергеевич, тот еще «русский человек», - без хрена (черта), ну, никак не может обойтись в не шутейном разговоре. Вот такой он всенародный нигилист. Не нет, так будет, но нет, пусть так и будет. Это формула нищих духом, вроде блаженных, а не русских людей. Никита Михалков так совсем не живет. Но так говорит. Вообще, любит наша интеллигенция поговорить. В словах она ищет потерянный земной рай. Но наш мыслитель, философист, не просто болтает, он высказывает свои мысли. Он уповает на свою натуральную мысль, но уже ничего не может придумать и поэтому сильно переживает свою творческую опустошенность. У него остаются одни слова. Его собратья на Западе уже давно заигрались в слова. Там могут только думать то, что уже подумали до них. Вот почему западные интеллектуалы такие культурные ребята. Они знают, что думают другие, но им невдомек, что думают они. Неспособность надумать что-то свое привела не столько к конфликту интерпретаций, сколько к их плюрализму, к терпимости любой интерпретации, какой бы превращенной и тем более извращенной она ни была бы.
        Теперь натурально можно быть только нигилистом. Позитивистом можно быть только искусственным образом – образом искусственного интеллекта, счетной машинкой. Творческая, креативная, ментальная импотенция привела современных людей к полиморфизму потребления вплоть до употребления самого себя. Не можешь творить – потребляй. Пресловутая инновационная технология современных людей и есть симуляция творчества, настоянная на виртуализации потребления. Если нет мыслей у человека, то есть их тени – слова. Так вот философист, экзистенциально переживая невозможность думать, добровольно заключает себя в башню из слов. Он хоронит себя в этой башне как в цифровой библиотеке, конвертируя свои переживания в поток информации и заполняя своим негативом массовое сознание. Но экзистенция, переработанная в информацию, становится «беззубой», она больше не цепляет сытого информацией потребителя. Ему скучно. Он уже не способен на сильные переживания неуловимых душевных состояний. Ему подавай грубый, жесткий, вполне осязаемый адреналин. Он избалован журналистской сенсацией. Чего он только не наслушался и не насмотрелся. Усталость чувств из-за их рассеянности, расщепленности приводит к ментальному коллапсу.
        У мыслящих людей такая расстроенность вызывает сдвиг по фазе. Они оказываются в фазовом переходе сознания, в шаге от бессознательного. Но им видится, ими симулируется это бессознательное как уже сверхсознательное. Их слабая мысль становится метафорической, нагнетает туман на сознание, «наводит тень на плетень». В итоге речь является символической, метонимической. Она подменяет осмысленное выражение бессмысленным считыванием. То есть, цифровая болтовня прячет за словами не мысль, которой в ней нет, а искомое желание самоутверждения. Современному человеку, уставшему от правил цивилизации, хочется пожить по своей глупой воле. Вот ему и предлагается «фига в кармане» - безопасная симуляция утрированного своеволия в виде превращенных и извращенных форм удовольствия со сбитой маркировкой, смещенной идентификацией. Парадигмой массового сознания становится квир-ориентация в мире.
        Современный мыслитель, включая и русского мыслителя в придачу как законченного философиста, силится перепрыгнуть через самого себя, через свою голову. В результате он совершает кувырок в сознании (ментальный кульбит) и падает на спину. Его падение экзистенциально переживается как философская драма и даже больше, - как метафизическая трагедия, сродни трагедиям Эсхила, Гамлета, Фауста и Ивана Карамазова. Он «сходит с ума». Было бы с чего сходить. Его сумасшествие означает симуляцию расстроенной нехваткой не желаний, но мыслей психики.
        Голова философиста полна всякой глупостью, которую он пытается выдать за мысль. Может так и надо делать: сдавать глупость, чтобы получить мысль на сдачу. Но, как правило, он получает не мысль, но по шее за то, что бестолку толкует. Можно переиначить одного умного человека так: прежде учение было свет, потому что ученых было тьма, теперь же учений тьма, да ученых людей на белом свете не сыщешь.
        Одни информаторы. Мне же нужен трансформатор, если не генератор, мыслей. Не то, сто своих не хватает. Нет, хватает, но не хватает тех, кто может понять. Они были и, надеюсь будут, но их никогда нет, когда ищешь понимания.
        Иной читатель, взявшись за сие писание, давно уже устал и отложил его подальше от себя. Оно и понятно. Где сюжет, где, наконец, история? Одно несчастное повествование. Но, умный читатель, неужели ты не нашел в тексте историю мысли, то, как она появляется на уме и получает признание в слове? Разве этого мало для пытливого ума? Почему же нет понимания: Потому что мы живем в среде не понимания, но информирования. Нас кормят фактами, выливают нам на голову целый ушат фактов. Как нам с ними справиться, если сама реальность стала фактом. За фактом мы не видим реальности. Факты нужны не для подтверждения истинности фактов, но для подтверждения или опровержения истинности мыслей. Естественно все это так, если нет подтасовки фактов, нет фейков. Факт нужен там для того, чтобы проверить есть ли объективное содержание у мыслей. Это, конечно, интересует нас, но в меньшей степени, чем интересует нас соответствие между самим мыслями и есть ли в них соответственно смысл, смысловое содержание. Короче говоря, являются ли они на самом деле мыслями, а не какими-то бессмысленными глупостями.
        Вот, например, мы о чем-то подумали что-то. Есть ли в нем толк, смысл? Это можно понять? Если можно, то в нем, - в том, что мы поняли, есть смысл, а у нас есть мысль. Согласна она с другими мыслями, логично ли мы мыслим? Если да, то мысль как часть согласна с целым, она соответствует логической или смысловой связи между мыслями. Таков ее логический синтаксис. Естественно возникает следующий вопрос уже о семантике смысла мысли: Соответствует ли то, что мы подумали, тому, о чем мы подумали? Если ответ верный, то мы добились истинности, получили истинную мысль. Эту истинность следует проверить на финальную достоверность – на соответствие нашим чувствам. Ведь мы чувственные и чувствительные, душевные существа и контактируем с реальностью посредством чувств. Вот так-то.
        Не менее трудным является вопрос о том, является ли изложение своих мыслей тем же самым деянием, что их произведение? Возьмем для примера того же Спинозу. Честен ли Спиноза перед читателем, когда доказывает этику математическим (доказательным) образом. Таким образом, он мыслит. Но является ли такое мышление философским? Вопреки точке зрения самого Спинозы его комментаторы полагают, что научное изложение мыслей не есть то же самое, что их образование, тот способ, каким они приходили ему в голову. Такое толкование стало общим местом философской герменевтики.
        Говоря проще, переформулировав вопрос, можно спросить: является ли рассуждение размышлением? И да, и нет. Оно размышление в том смысле, что рассуждая, можно думать. Но для того, чтобы думать по-философски, следует, как минимум, ставить самого себя под вопрос, спросить с себя, следует ли соблюдать все правила, которыми руководствуется живой ум, избегающий противоречить самому себе. Ведь именно так, непротиворечиво, старался мыслить Спиноза. Об этом мы своим по его сочинению. Но одно дело,  сочинение как итог размышления и вовсе другое дело путь мысли до этого итога уак заключения  мысли.
        Такого рода вопрос можно задать и Гегелю как большому поклоннику Спинозы. Так Гегель ввел диалектическое движение понятия  в круг своей спекулятивной системы, уподобив ей понятие, сделав из него систему. Является ли такое дело вполне философским. Или это проявление догматизма в самой философии, мертвое употребление живой мысли? Есть немало философствующих ученых (это философ от науки?), которые определяют свое философское занятие в качестве рефлексии над мировоззрением. Но не является ли такая рефлексия как отражение в отражении - в зрении на мир, в представлении его в своем сознании и сознанием -  нечто большим, чем механической реакцией на возбуждение внимания (интенцией). Не является ли такая интенция лишь интенсификацией отражательной, отобразительной способности заурядного сознания? Или, может быть, это и есть искомая "вторая навигация" Платона или спекулятивное предложение Гегеля своему читателю?
        То, что прежде люди считали размышлением, теперь они же воспринимают как отправление сообщения  самому себе. Вот что делает с человеком цифровая техника. Поэтому мне все труднее работать со своими учениками, делиться с ними своим мышлением. Например, я никак не могу научиться читать со студентом свой учебник, вроде того, как родитель читает со своим ребенком азбуку. Но могу, как дедушка внуку, рассказывать студенту философскую сказку. В этом педагогическом смысле учитель есть сказочник, который говорит ученикам не то, что было, а то, что могло быть, если бы люди были такими, какими любят  называть себя, - умными существами.
        Все это, конечно, хорошо, но самым важным, собственно философским вопросом для меня является вопрос о том, что собственно такого я могу сделать? Зависит ли от меня самого то, что случится со мной? Зависит ли от меня, живого, то, что я буду мертвым? Смогу ли я после смерти контактировать с близкими людьми, каким-либо образом влиять на их жизнь, на их судьбу? Могу ли я спасти их после нашей смерти? Это зависит от того, существует ли жизнь после смерти.
        Наверное, жизнь есть после смерти. Но для кого? Для меня или только для других, которые еще не умерли или не родились? Способен ли я пережить в смерти трансформацию, но не потерять самого себя, свое Я? Или Я останется живым, но оно уже будет не моим? Если это так, то как мне смириться с этим фактом, можно ли принять его не только как должное, но и как желательное? Перед этим вопросом вся остальное отступает на второй план. Отступает потому, что, не решив этот вопрос с самим собой, я не смогу его решить ни с близкими, ни с дальними людьми. Это самое важное, что есть в жизни, - продолжение жизни.

Глава тринадцатая. Работа
        Обыкновенно у среднестатистического человека помимо дома есть работа. Иначе каким образом она появится? Правда, он может дом не заработать, а получить по наследству от родителей. Конечно, это не означает, что любой человек работает и имеет свой дом. Не везде и не всегда. Взять меня. На мою философскую работу дом не заработаешь. Но я не в счет как существо не от мира сего. Он существует не для таких, как я. Человек, вроде меня, существует «между прочим». Казалось бы, он есть, а вроде его и нет совсем. Вероятно, никто и не заметит мое отсутствие. Вот Ницше. Он писал о том, что необходимо самоутвердиться в жизни, иметь волю к власти. Есть ли она у меня? Странный вопрос.
        Разумеется, воля есть, но никак не к власти. Тогда к чему? Естественно, к жизни, как у всех живых существ. Но для человека этого мало. Однако я думаю достаточно. Достаточно для чего? Для того, чтобы жить просто. Поэтому лучше быть живой собакой, чем мертвым человеком. Но ты ведь не собака, скажет иной читатель, а человек. Правильно. Но тебе или мне это надо? Может быть только на роду было написано являться человеком? Судьба человека? Вот ты человек, а вот она – собака. Так?
        Как сказать. Судьба делает человека или человек судьбу? Древние говорили, что одних судьба ведет, других тащит, как они ни упираются, за собой. Одним словом, Гамлет, вопрос Гамлета. Если его адресовать себе, то как ответить? Это понятно, что без такого вопроса в трагедии, в театре не обойдешься. Но жизнь или мир – это не театр, и мы в нем не актеры, как ни старался нас в том уверить Уильям Шекспир. Не обязательно задаваться вопросом Гамлета. Однако, если ты занимаешься интеллектуальной работой, а тем более философствуешь, то как им не задаться? Могу сказать, я не верю в судьбу, я не античный грек. Мне симпатичен образ Иисуса Христа. Единственно, что меня интересует в христианстве – это он. Конечно, есть бог, есть дух. Но он есть и не в христианстве только. Напротив, Иисуса Христа нет в том, что не является христианством. Прочие верующие говорят, что он есть у них. Но в каком качестве? В таком качестве лучше его и не было. Можно верить в Иисуса. Так сподручнее всего человеку. Не знаю, почему другие, а не только христиане, не веруют в него. Почему не уверовать в человека, в его образ, если это образ бога? Зачем человеку другой образ? Он кто: человек или кто-то еще? Поэтому, естественно, что человеку рано или поздно бог является в образе его самого, вернее, такого же, как и он, человека. Иначе, как понять его?
        Но противники христиан спросят тебя: «Разве бог есть для того, чтобы его понимать»? Он есть только для того, чтобы в него верить. В этом с ними можно согласиться. Действительно, бог нужен человеку только тогда, когда он не видит и не знает. Чего? Будущего, своего будущего. Вот он и верит в него, ибо вера является проводником в том, чего мы не видим, не касаемся и не знаем. Этот мир, как его обитатели, мы видим и знаем в качестве настоящего. Но будет ли он в будущем и мы с ним мы не знаем. Прошлое нам подсказывает, что оно будет. Но его нет, как и самого прошлого. Как правило, становится настоящем не то, что мы ждем. Нам не нужно такое настоящее. Оно не настоящее. Но другого нет для нас, во всяком случае, для меня. Мне говорят: «прими, такова жизнь». Я принимаю, но это не мое. Я сам не свой. Да, и зачем мне мое? Они говорят: «Правильно. Живи не для себя, живи для людей», Интересное получается, - значит, я родился и живу не для себя, а для людей? «Конечно». – они говорят, утешая, - «ты живешь для людей, а они живут для тебя». Щас, «держи карман шире». Так я и поверил.
        Нет, я верю не вам, я верю богу. Бог не может не сказать мне, чтобы я жил не для бога, иначе какой он бог. Живя для бога, я живу и для себя, и для людей, для мира, если я еще человек. Но это следует понять и принять, а не принять и понять. Или, может быть, только принять? Для веры достаточно только принять, чтобы верить. Но как можно верить без понимания? Нет, с таким признанием бога я не согласен. Но не уподобляюсь ли я Ивану Карамазову, о котором уже писал выше? Тот тоже у Достоевского (видимо сам писатель мучился этим вопросом) спрашивает бога за то, что тот сотворил такой мир, в котором дети плачут от горя. Зачем такой мир? И в самом деле: «зачем»? Затем. Чтобы стать взрослым, совершеннолетним и быть способным самому быть творцом, быть родителем. Даже Федору Павловичу Карамазову, каким бы они ни был срамником, дано было быть родителем. Но Ивану Карамазову не дано, да и не нужно. Ему дано сойти с ума. Зачем сумасшедшему дети? Правда, Федор Павлович Карамазов был таким плохим родителем, что у его детей уже не было, да и не могло быть детей. На них карамазовский род кончился. Почему? Потому что уродились выродки: Дмитрий, Иван и Алексей, да еще Павел. Яблоки от яблони не далеко падают. Они вполне достойны своего родителя: один черт, другой сумасшедший, третий убийца и самоубийца, а четвертый совсем никакой, не в коня корм, - о таких говорят: «не жилец». Им нигде нет места: ни в раю, ни в аду.
        Казалось бы, Алексей Карамазов – хороший герой. Таким его хочет показать Федор Михайлович. Таким он хочет видеть свое детище. Но таким приживальщикам нет места в здешнем мире. Таким «идиотам» самое место быть настоящим идиотом, а не только в греческом, философском смысле. Читатель, вы не забыли князя Льва Мышкина? Тот был идиотом и стал идиотом в полном смысле слова. Процесс становления идиота идиотом занял весь роман Федора Достоевского. Я не верю в этого князя мышей с львиным именем. Здесь сказалась не ироничность автора, но его скрытое глумление над своим героем. Как можно верить в карикатуру на бога? Ну, это одно юродство. Такой же карикатурой на человека выглядит и Алексей Карамазов. Это привидение, а не человек. Это тень человека. Одно дело, когда писатель выводит человека из его тени, облагораживает его в романе воспитания, развивает его, развивая тем самым читателя и развлекая себя. Только так можно понять писателя.
        Но не такими ли могут быть те герои, которые пожаловали к нам с того света, из иного мира как существа не от мира сего? Не такой ли я сам? Мы должны быть благодарны Федору Михайловичу за то, что он показал нам, какие это существа не от мира сего. Им нет места в нашем мире. Но наш ли это мир? Это мир человека? Или это симуляция человеческого мира? Я думаю, что симуляция, раз такие, как князь Мышкин или послушник Карамазов оказываются лишними в нем. Они нужны этому миру для контраста, чтобы остальные персонажи обратили на себя внимание, какие они на само деле не настоящие. Такого рода положительно прекрасные люди нужны автору, чтобы навести тень на читателя как на какую плетень. Где смысл? Соприкасаясь с существами не от мира сего люди выступают из тени. Но для чего? Для того, чтобы после контакта погрузиться в еще большую тень. Тьма сгущается, а светлые личности растворяются, улетучиваются. От них остается еле уловимая дымка на горизонте картины романа, уходя следом за рамку, выходя из кадра. Где же они, эти существа нездешнего мира? Здесь бы пригодился Леонардо со своим «сфумато». Таковы все идеальные герои. Они нужны нам для того, чтобы лучше видеть на свету нас самих. Но для того, чтобы нас увидеть, они должны скрыться. Они не могут сами освещать себя, «сами быть себе светильниками». Эта фраза Будды смех, да и только. Таким образом он посмеялся над своими учениками, которых оставил наедине с собой.
        Вот такое размышление и есть моя работа. Это не то же самое, что я делаю в школе. Ну, какая разница, в какой школе работать: в начальной, средней общей, специальной или высшей школе? Везде приходится быть учителем. Ну, и чему можно научить? Естественно тому, чему тебя учили. Ученик не лучше учителя, а учитель – ученика. Учение свет, а не учение тьма. Ученики слетаются как мотыльки на свет знания. И что делает с ними знание? Оно закаливает их в горниле учения. Многие сгорают в огне учения. Немногие выходят из школы просвещенными. У большинства появляется прививка против знания.
        Но вот те, кто просветился, идут дальше по дороге знания. И что они находят в университете, в высшей школе? Себя? Конечно, нет. Кто ищет себя в университете тот находит в нем только прививку против мысли. Остальные, кто совсем не искал себя, находят в нем специальность. Но для чего за специальностью идти в университет, когда есть училище (пту) и техникум? Университет дает возможность быть управляющим, то есть, стать тем, кто при помощи ловко подвязанного преподавателями языка может управиться уже не вещами, а с людьми, которые занимаются вещами, для чего они и пошли в училище и техникум.
        Зачем же я думаю и пишу? Затем, чтобы жить, иначе умру от скуки. Я пишу не для заработка, чтобы свести концы с концами или, тем паче, чтобы прославиться и зажить по-человечески. Нет, я пишу то, что думаю, а думаю то, что не пишу, а живу. Живу мыслью. Она мне помогает выжить в этом бессмысленном мире. Его нет для меня без мысли. Впрочем, я не отказываюсь от него. В нем вполне можно жить собакой или волком. Но у них другой закон. Это закон не мысли. И вот Иисуса я принимаю, потому что понимаю, потому что без понимания мне не жить. Для меня думать и писать – это вопрос не работы, а жизни. Это даже не призвание, а жизнь, живая жизнь понимания. Неужели мне быть слугой двух господ: и рыбку съесть, стать популярным, сытым и на свое место сесть? Какое отношение к этому имеет моя работа в высшей школе? Никакого, ведь там я работаю только для заработка. Но мне жалко то время, которое я там провожу. И поэтому я невольно продолжаю там делать то, что могу. Но какое дело школе, коллегам и ученикам до этого? Да, никакого. Они заняты не этим. Неужели вы не знаете, чем занимаются люди в школе? Они заняты информацией.  Ну, и бог с ними. Они не понимают. Бог поймет.
        Хорошо. Ка же дома? Так спросит меня еще не заскучавший читатель? Что дома? Так же, как и на работе. Кто может понять того, кто не от мира сего?! Но все дело в том, что в некотором смысле мы, люди, все не от мира сего. Может быть, такие люди, как я, и появляются среди вас, приходят в этот мир, чтобы вам напомнить это. Вот тогда вы и поймете, кто вы такие на самом деле.
        Что можно получить в ответ на такое заявление? «Не пиши ерунды». Не в коня корм. Это для того тебя учили столько времени, чтобы ты писал нам всякую муру? Ну, конечно, а вы думали, зачем? Теперь поняли? Вы думали, еще для чего-то? Никак нет. Вот почему мне нравится образ Иисуса Христа. Зачем он принял крестные муки? Чтобы отмолить, искупить первородный грех человека? Наивные люди. То был не грех, а закон жизни. Так устроена жизнь в здешнем мире. Причем же здесь вина Адама и Евы. Неужели они виноваты в том, что хотели понять бога? Им мало было жизни. Они хотели понять жизнь. Вот поэтому стали жить-поживать, да добра наживать. Зачем же к ним, к их потомкам пожаловал Иисус Христос? Чтобы освободить их от такой жизни? Ну, зачем? Чтобы бог простил. Неужели он сразу не простил? Да, и за что прощать? За непослушание. Кто так говорит, то представляет бога, вроде такого учителя, которому делать нечего, как испытывать своих учеников – Адама и Еву, - соблазняя их запретом не рвать плод с одного дерева, на котором растут плоды знания, но рвать с другого дерева, на котором растут дары жизни. Вы живете? Ну, так живите, питаясь с древа жизни. Его плоды вам даны даром. С другого древа вам плоды так просто не сорвать. Их надо заработать с потом и с кровью, с мукой, с трудом. Вот и весь сказ. Разве это наказание – познание? Для меня это не горе, а радость.
        Иисус пришел к нам для того, чтобы мы поняли, что мы делаем, делаем не то, что надо нам. Для Розанова плоды знания Иисуса были горькими, но для меня они сладкие. Кто что любит. Говорят, что на Востоке люди любят горькое. Наверное, я восточный человек, если я правильно его понимаю. Нет, вру. На самом деле мне все равно. Для меня нет ни Востока, ни Запада. И то, и другое навевает на меня скуку, особенно Восток. Там нет человека. Кстати, там нет и бога. Бога нет ни там, ни там. Я пошел на Запад за человеком. Но там не нашел его. Там бродит его призрак. Нет, ни бога, ни человека. И это понятно: они не от мира сего. Но они нужны там, чтобы жизнь здесь имела хоть какой-нибудь смысл.
        Здесь есть народ. Но что такое народ, как не абстракция? Это лес, а мы в нем деревья, в которых легко заблудиться. Вот мы и заблуждаемся. И чем больше нас, тем больше заблуждений, блужданий вокруг и около того, чего мы сами не знаем. Но где выход из леса? Он в сознании того, что леса нет и что ты не дерево, не баобаб. Тогда кто? Бог тебя знает. Это твое дело. Да, будь тем, кем хочешь. Только сможешь ли? Оно, желание, есть желание другого. Это то, о чем писал Достоевский, а писал он о том, что человек хочет жить не в хрустальном дворце. По своей глупой воле он хочет разбить его. Вот дурак.
        Как писали публицисты еще в позапрошлом веке, «в России есть две напасти: власть тьмы (власть сатаны, «власть низов») и тьма власти (власть дьявола, верховная власть). Русский человек в своей «жизненной одиссее» изворачивается своим утлым суденышком, как не быть раздавленным между этими ужасными «Сциллой» (народом) и «Харибдой» (властью). Ну, как быть и остаться самим собой? Трудное дело, «Азия-с». Не то, что я не за народ, я за него. И не то, что я против власти, я с властью в ладах. Но ни народ, ни власть не дают мне возможности быть в жизни самим собой. Поэтому я бываю самим собой не в людях, а только наедине с самим собой. Вот тогда я общаюсь с богом. Мне так легче, возможно с ним общаться. В чужом же присутствии это просто невозможно.
        Мне думается, бог доступен человеку только в личном, а не в соборном, то бишь, коллективном, общении. В личном общении он становится понятным, потому что является в человеческом образе лично. Он становится понятен человеку в нем самом в виде Я. Во всяком прочем виде он безвиден и непонятен, непознаваем. Познавая себя, человек познает и бога сообразно собственной мере, своему Я. «Сними» это Я, убери его вообще и не будет понимания, останется только вера не знамо во что, которое тут же подменяется узнаваемым желанием бессмертия. При этом человек совсем не знает, что это такое, сам будучи смертным. Это понятно: мы желаем, как раз, то, что является другим, чего нет у тебя. Между тем именно Я и является тем, что вызывает у настоящего мыслителя неподдельный интерес. Как это так: личное является всеобщим? Ведь личное – это отличное от общего места, это место особое. Вот здесь и тайна – тайна философии как личного занятия всеобщим.               
        Ну, как вот таким знанием или глупостью, с точки зрения моего неприятеля, можно поделиться с учениками, которым следует сеять разумное, доброе, вечное? Ну, никак невозможно. Кстати, почему так располагаются эти «священные коровы» моралистов, именно в таком порядке? Есть ли в этой последовательности логика или есть одно благозвучие? Опять же я ничего не имею лично против моралистов, но моральная проповедь – это так скучно, главное, бесполезно. В философии может быть все, что угодно, но только не проповедь. Она отбивает всякое желание думать. Моралисты это знают и поэтому на первое место ставят не добро, а разум. Разум для них является орудием публичного самоутверждения как цели на века.
        Интересно знать, в какие отношения люди вступают с мыслью? Можно ли сказать, что есть мужское и есть женское отношение к мысли? Ну, конечно, можно, потому что это факт. Так мужчина отдается мысли. Если мужчина умный, то он отдается осмысленной, со смыслом. Он вступает с мыслью в интимные отношения. Такой мужчина поверяет ей свои заветные желания. Ему интересна сама мысль. Она вызывает У него интимное желание идеальной близости.
       Напротив, глупый мужчина желает обладать мыслью, он хочет, чтобы она служила его низменным интересам. Для него она лишь средство самоутверждения в глазах умных людей. Таким образом мы с вами, наш доверительным читатель, констатирует факт насилия над мыслью глупого человека, главного мужчины. В народе говорят: "сила есть - ума не надо". Силе уступает глупость как слабость ума. Но то, что противоположно глупости, оказывает сопротивление силе, противодействует ей. Что это? Это мудрость как сила ума.
        Действие вызывает противодействие. Когда человек противодействует? Когда на него давит природа, тогда она вызывает в нем естественное противодействие. Потому что она лишает его свободы, в данном случае, свободы действия. И здесь человек пускается на хитрость. Хитрость - это намеренное, то есть, произвольное подчинение человека природе, ее принуждению, как закону природы, как тому, что нельзя обойти, нельзя преодолеть.   Если силы нет, нет сил сопротивляться, человек подчиняется силе. Необходимость приучает человека к смирению. Именно сомнение есть испытание силы ума. Умный человек может стать мудрым, когда воспользуется этой ситуацией для укрепления ума, его крепости. Крепостью ума является воля. В ней ум обретает, находит силу, смиряя себя, свою гордыню.
         Смирение делает человека мудрым тем, что умудряется, превращая подчинение обстоятельствам, воле другого в подчинение самому себе, в своеволие. Только этому своеволию следует быть умеренным, соразмерным уму, равным ему, чтобы от него была польза человеку. Так подчиняясь другому, например, своему наставнику, человек как ученик воспитывает свою волю и развивает свой ум, достигая состояния смиренномудрия.
        В слабости ума появляется его сила, правда, если он есть, как минимум. Тогда он уходит в себя, человек собирается с мыслями и находит решение, пытаясь выйти из тупика ума. Но он тогда из него выйдет, когда достигнет оптимум ума, то есть, обратит недостаток в достаток. Сила есть, ума не надо в бессознательное. Там достаточно одной силы, одного желания ради удовольствия. В сознании одной силы желания недостаточно, требуется ум для оптимизации, то есть, сокращения расхода силы для достижения эффективного результата. В этом и проявляется ум, его умеренность.
        Но если есть еще остаток ума, то человек подходит уже к порогу не сознания, а сверхсознания. Этим порогом, разделяющим сознание и сверхсознание является само сознание как самосознание человека. Человек должен знать самого себя, чтобы преодолеть самого себя, положенную ему природой меру ума, стать лучше себя, стать не просто развитым, но другим, иным, совершенным. Но будет ли тогда человек сверхчеловеком? Нет, зачем, ведь он человек. Это его призвание. В этом и проявится его ум как мудрость, как знание себя совершенным, идеальным человеком, то есть, человеком по понятию, по идее, в самом деле, реально.
        Кто держат стать сверхчеловека, то лишает себя ума, становится безумие, уже не глупым, идиотом, слабоумным, а сумасшедшим, берет слишком много на себя ума, который нельзя внести, стать его носителем. Сумасшедший идет против бога, нарушает его волю относительно человека. Целью положенной человеку - это быть новым Адамом, идеальным человеком, подобным Иисуса Христа. В этом его спасение. Человек должен преодолеть самого себя, стать умудренным опытом самоуправления, справиться со своеволие, со свои желанием, собственным бессознательным для себя, чтобы быть идеальным, но человеком. В этом его спросить, его сущность. Важно только осуществить свое предназначение - быть человеком не про себя, не только в мысли, но и в реальности. Вот тогда мысль станет реальной, так сказать, "материальной".
        Следует понимать, что хитрость как хитроумие или остроумие в качестве противоположности тупоумию есть не то же самое, что прямодушие. Те, кто думает правильно, думает по правилам, наивны. Законы природы не есть ее правила. Природа хитра. Она прячет свои законы, выдавая их за правила. Правило есть явление закона как последовательности событий, случаев. Но есть еще исключения из правил, которые подтверждают их действенность, действительность. Поэтому закон есть правило вкупе с исключением из него. Исключение из закона случайно. Именно потому что исключение из закона случайно, он, как правило, повторяется. Само это повторение как связь случаев, а не их развязность, и есть закон. Его явление для нас есть привычка.
        Эта привычка и есть уже вторая природа, то есть, та природа, которая освоена нашим сознанием, нашим умом, стала сознательной природой, природой ума. Задача, которую философ ставит перед собой, это превратить свою природу в природу производную, данную, как дар в природу производящую, идеальную, ноуменальную.
        Что до женского отношения к мысли, то она не отдается мысли, а отдается в мысли тому, кто мыслит сам, следует за ним, - за своим отцом или мужем, - живет его умом, умом мужчины. Правда, встречаются в человеческих селениям и такие женщины, которые думают, что они не женщины, но еще и люди и даже больше, - разумные существа. Правильно думают, ведь человек как существо с разумной, а не глупой, душой есть не только среди мужчин (там он еще встречается, но реже, чем прежде), но и между женщин. Просто чаще он есть не на одну женщину, а на несколько. Вместе они могут составить одного человека. Так, в принципе, обстоит дело и среди мужчин. Редко случается, когда человек бывает одним существом, мужчиной или женщиной. Для семьи хорошо, когда муж и жена есть один человек. Такому человеку и детей не надо. Если же одних их -мужа и жены - не хватает для того, чтобы был человек, как это часто или почти всегда бывает, то необходимы дети для такого состава. Женский ум, если можно так говорить, конечно, говорить в переносном, аллегорическом смысле, есть ум не производящий, культурный, а произведенный, натуральный.
        Поэтому женщине сподручнее следовать своему желанию, тому, что хочет природа. Ведь говорят в народе, что «сука не захочет - кобель не вскочит». Желание у мужчины женское, а ум у женщины мужской. То есть, «мужчина хочет женщину», - так думает женщина. Нет, милая, он хочет не тебя, а то, что ты хочешь, но сам об этом не догадывается. Что же ты хочешь? Вот такого мужчину. Но если догадается, то обязательно подумает: «Мне это надо»? Потому что женщина ищет в мужчине идеал. Если находит, то строит под него своего мужчину, приговаривая: «Разве ты мужик»? Тем самым она превращает его жизнь в ад, ведь в здешней жизни нет ничего идеального. Для материального идеальное не рай, но ад.
        Ум связан с трудом. Многие люди трудятся, делают дело, создают мир, культуру, самих себя. Но есть такие, - их меньшинство, - которые ничего не умеют делать. Чтобы их не было скучно, о них заботятся и пристраивают к делу в качестве начальников. Чем же они заняты? Казалось бы, они заняты управлением людей. Но так только кажется тем, кто занят делом. Конечно, было бы легче им самим с собой управиться. Но им некогда, ведь они заняты делом. На самом же деле власти, начальство, управляют не людьми, - они пытаются управиться друг с другом, занимаются интригами.
        Но есть еще и те, кто добившись известности своими трудами, остывает и окаменевает в них. В них только теплится жизнь, подогреваясь популярностью. Еще при жизни они становятся академиками, «живыми трупами» классики. Их хватает только на то, чтобы управлять теми, кто вместо них продолжает делать их дело. Если бездельники раздражают, а популярные люди смешат, то авторитеты вызывают жалость тем, как проходит слава мира.
        Ну, хорошо, что делают писатели? Они делают романы, пишут рассказы. Одни из них пишут такие сочинения, которые читают для того, чтобы читать. Для того, чтобы их дочитать, читателю не надо специально думать и переживать. За них это уже сделал писатель. Осталось только их прочитать. Если взять нашу, русскую, а не зарубежную, литературу, то можно назвать сочинения Ивана Тургенева, Антона Чехова или Ивана Бунина. Из советских писателей можно назвать Максима Горького, Михаила Шолохова или Алексея Толстого. Условно такие сочинения можно назвать «наивными» или «реалистическими».
        Другие писатели пишут так, что предлагают читателю вместе с ними задуматься над тем, о чем они пишут, прожить и пережить их самим. Такие сочинения можно назвать «романтическими» или «сентиментальными». Их любил писать Лев Толстой. Он настраивает читателя на то, чтобы найти ответ искомый ответ.  Некоторые из подобного рода писателей заставляют читателя не только подумать о том, о чем они пишут, но и задуматься над тем, что они пишут. Таким писателем был Федор Достоевский. В нем мы видим писателя, который задает такие вопросы, на которые трудно найти ответы в самом романе. Его трудно найти потому, что он идеальный. Такой роман можно назвать «идейным» или романом с «философской тенденцией».
        И, наконец, есть такие писатели, которые пишут уже не «что», а «так», что не понятно, зачем они писали то, что написали. В таких романах важен сам процесс письма. Они не прозрачны, как наивные романы, в которых все видно и все понятно. В них как раз не просто не видно, как в сентиментальных и идейных романах, но не понятно, о чем идет речь и как она идет. Поэтому оные романы обрастают уймой таких же непонятных комментариев и толкований. Такие сочинения можно назвать символическими, модерновыми или экспериментальными. И в самом деле писатель ставит опыт, проводит эксперимент на самом себе и на читателе, который заключается в том, что вообще можно написать и прочитать. К такого рода писателям можно отнести Андрея Белого, Михаила Булгакова, Андрея Платонова. Конечно, в связи с этим было бы уместно обратиться к французскому «новому роману». Но здесь речь идет об отечественном литературном сочинении. 
        В последнее время в ходу пост-современный роман «информирования» или «кодирования». Это «роман-ребус», псевдоинтеллектуальный роман, абсурдный роман, который только симулирует работу интеллекта. Он так написан, чтобы настроить человека на поиск смысла, который никуда не ведет, потому что искомый смысл приказывает долго жить. В нем нет никакого смысла, кроме информации, которая не является смыслом. Информация развивает, если она имеет смысл, если она есть лишь явление чего-то иного. В современном романе нет ничего иного, есть только то же самое, которое следует не понимать, но потреблять, чтобы быть хорошо информированным. Кто является автором такого романа? Да, кто угодно. Любой, вроде меня и вас, хорошо осведомленный читатель, может написать его.
        Литература погружается в сон, в бессознательное состояние. Писателями становятся кто-угодно. Все начинают писать. И роман превращается в развернутое сообщении, то есть, такое сообщение, которое в свернутом виде часто встречается в переписке в социальных сетях. Он пишется для сообщения информации, а не для чтения собственно и тем более для размышления. Например, я склонен к сочинению романа-размышления. Это тоже своего рода экспериментальный роман. Но в каком смысле? В том смысле, что пока пишу, я думаю. Нет, конечно, я думаю не только тогда, когда пишу. Я думаю и тогда, когда говорю вслух или про себя. Здесь же в романе само писание становится пусковым крючком, так сказать, «триггером» размышления. Вот сел записывать и мысли потекли по строке.
        В этом смысле я человек пишущий, можно сказать, homo scribens. Напротив, был у меня друг. Так тот был человек говорящий (homo loquens), любитель разговорного жанра. Он понимал философию, вроде Ричарда Рорти, как вид разговорного жанра, в форме диалога, умной беседы. Такая беседа умна не потому, что ее ведут умные люди, а потому что они задают вопросы и отвечают в том и в этом смысле. В том смысле, что говорят не для общения или сообщения, информирования, а для смысла. Но он взял да умер. И что мне оставалось делать? С кем говорить о смысле? Там, где я живу, об этом уже не с кем поговорить. Вот я и обратился к письму, чтобы поговорить о нем, о смысле, уже с читателем. Поэтому я писатель по нужде, а не по призыву. Если было бы можно, то я не пачкал бы бумагу. Таким вот образом мое сознание, нет, не гадит (простите за такие интимные подробности, деликатный читатель), я не фрейдист, но работает, производит мысли в записи. Оно наматывает на себя как на болванку ленту письма, ткет как паук свою паутину мысли. Я не фрейдист в том смысле, что письмо для меня является не сливом бочка сознания, но ростом семян (идей) мысли. Я мужчина и у меня в сознании как в поле с листа, с конца пера стекает капля за каплей смысла (идеи) мысль. Такова моя роль в спектакле (акте) творения. Читатель волен действовать в этом акте либо в качестве женщины, в которой эта мысль прорастает, вынашивает и, разродившись, выходит на свет ее сознания, либо такого же рода мужчины, который в ответ спрашивает с автора как критик и предлагает свою мысль.
        Само писание, как и чтение, есть интимный акт. Его делает интимным не телесность, как полагают фрейдисты, а душевность сознания, его склонность к идеализации материального. Этим любил заниматься Платон. Но его неправильно поняли, или намеренно оклеветали, приписав ему наклонности гея, сделали своим «голубчиком» (min hertz;ем). Платон идеализировал, сублимировал материальное, вернее, реальное, а не материализовал, опошлял идеальное, строя утопии, в чем его обвиняли софисты (интеллигенты) и демократы (политики). Он конструировал в своем сознании идеальное государство из того, что было в наличности, а не делал это наоборот, шиворот-навыворот, чем занимаются политики и публицисты (идеологи). Последние приписали ему творение «Законов» и «Послезакония» Но их написал уже явно не Платон, а его имитатор, эпигон. Тот стал копировать платоновский стиль. Но мысль Платона оказалась ему недоступна. Для доступа к мысли Платона нужно иметь самому свои мысли. За исключением Аристотеля, который возлюбил истину больше своего учителя, все прочие платоники, включая и последних, вроде Алексея Лосева, судили о Платоне по самим себе, ученически, обвиняя того в утопизме. Они обвинили его в том, что он стал в старости подражать самому себе, повторяться.
        Другими словами, он стал импотентом. Впрочем, это толкование его мысли, которое они демонстрируют, служит намеком на то, что таким он был с юношеской поры ученичества у Сократа. Сами будучи подражателями, копиями своего учителя, они уличают его самого в том же подражании уже своему учителю. Выходит, что учитель есть тот же самый ученик. Если так думать, то получается, что в образовании важным является одно учение (объект), а не учитель и ученик (субъект). Что за догматизм?! В нем нет философии, но есть одна идеология или мифология. Таков миф о Платоне, который сочинили идеологи. Во времена Платона их звали софистами. Платон всегда, когда хотел рассказать сказку, предупреждал об этом читателя. Не таковы софисты. Они никогда не предупреждают свою публику о том, что будут врать. Вот других они за милую душу обвиняют во вранье. Таково их дело: спор, эристика. У Платона же диалектика. Это игра не слова, а мысли.
        Из наших романистов Достоевского можно назвать платоником. Он, как и Платон, увлекался идеями. Только они были у него героями литературы, а не принципами философии. И как Платон смотрел на мир с идеальной точки зрения. Только это была точка зрения не демиурга, а положительно прекрасного человека. В этом смысле Достоевский более человечен. Это уже христианский, а не языческий, платоник.
        Совсем другим является, мне представляется Лев Толстой. Нет, конечно, этот писатель тоже идейный человек. Но в нем есть не только идея, не только ум и дух, а еще и тело. У Достоевского тоже не хватает сил ограничиться одним духом. У него есть и тело, у душа. Только тело, плоть не человеческая, а скорпиона, паука как символа желания. Она держит многих героев его романов в своих цепких лапах, оплетает с головы до пят собственной паутиной. И все же есть у него и духовные персонажи. Такие персонажи встречаются и на страницах романов Толстого. Взять того же Пьера Безухова, Константина Левина, Дмитрия Нехлюдова или Степана Касатского (отца Сергия) Они больше созерцатели жизни, нежели активисты ее. Последние появляются в его книгах в образе обманутого жениха Андрея Болконского или в образе обманутого мужа Алексея Каренина. Не повезло им с автором. ИХ обмануть не трудно, они сами обманываться рады. Их обманывают светские ловеласы, вроде Федора Долохова, Анатоля Курагина или Алексея Вронского. Намного интереснее те из героев Толстого, которым симпатизирует сам автор. На страницах, посвященных им сочинений, автор не только сам размышляет, но и вкладывает свои заветные мысли в их уста. ОН близок им умом. Тогда как есть в его книгах и такие персонажи, которым Лев Толстой близок своей плотью. Как правило, это пустые, но милые люди, так сказать, «добрые малые», вроде юнкера Дмитрия Оленина или гусара Николая Ростова.
        Особенно запоминающимся является образ Андрея Болконского. Этот персонаж еще тот гордец, как и сам Лев Толстой. Ну, разве можно его сравнивать с другим князем уже из романа Федора Достоевского «Идиот» - Львом Мышкиным? Что тот перед этим: овца перед волком. Этот персонаж переходный от суетных героев к мыслящим.
        Не менее интересна эволюция героя мысли в романах Льва Толстого. Все они, как, впрочем, и многие другие герои его сочинений князья или графы, как сам автор. Поэтому можно с легким сердцем назвать его романы салонными, светскими, «романы комильфо». Не был ли Лев Толстой графоманом? Он не только любил писать, изображать и переписывать себя, но имел еще манию быть графом. То есть, был без ума от самого себя как человека благородного, аристократического, лучшего, «как надо» comme il faut. Образом этого странного пунктика в его характере и стал характерный герой - князь Андрей Болконский. Но если переходный персонаж от действия к мысли, как Андрей Болконский, начинает понимать смысл жизни только в смерти, то герои мысли находят его еще в жизни. Но какой жизни? Лишенной мысли. Они находят себе место, «свое место» рядом с болванами и болванками, с пустоцветом.
        Чем же заканчивают герои мысли в итоге свои размышления на страницах романов Толстого? Естественно, общим местом – восточной медитацией: прежде думают, чтобы после вовсе не думать, а пребывать в покое полного отсутствия мысли. Весь «круг чтения» Льва Толстого посвящен как раз такому бессмысленному упражнению. В качестве проводников к такому безутешному финалу мысли он выбирает восточных мудрецов – Будду да Конфуция в паре с Лао цзы (Ле цзы у Льва Толстого). Но понял ли он их молчание и странные речи так, как они того хотели? Вообще, интересно, чего хотел Будда, который понял, что причиной наших страданий является желание. Почему он молчал в ответ на вопросы своих учеников? Или почему Конфуций не написал ни одной книги, а Лао цзы написал такую непонятную книгу, что лучше было бы, если бы он ни написал ее. Неужели все пустое? Поэтому лучше всего замолчать?
        Не причиняют ли мысли нам страдания не потому что они являются нашими желаниями, но потому что они есть чувства, переодетые в платье разума, те чувства. Которые уже пережили себя и вытеснены, но не в сферу инстинктивного бессознательного, а, напротив, в сферу идейного сверхсознательного, но на его пороге застряли в сознании и беспокоят нас. Собственно говоря, наверное, не сами желания угнетают нас, а разумные чувства, составляющие сферу разумной души? Как только чувства становятся понятными, так человек как животное начинает страдать от того, что он не может удовлетворить не желания, а то, чем они стали, пережив немыслимое превращение из материального в идеальное. Как можно удовлетвориться тем, что неудовлетворительно, неисчерпаемо? Выводом из этого положения и является сентенция, что «человеку всего мало», что ему подавая невозможное. Остается только набрать воду в рот и замолчать. Сказать то нечего. Понимание блокирует сознание. Вот почему мудрецы практикуют в мысли безмыслие. Сказал и замолчал. Задумался, забылся, заснул.
        Но сон разума рождает сатанинских чудовищ страшного хаоса. Однако пробуждение ума приводит человека к демоническому осознанию того, что он есть не то, что он есть, а то, что не есть. Разум в нем сдвигает время с места, и человек не может найти себя во времени. Он потерял то, что никогда не имел, - самого себя. Мысль фиксирует мыслящего на этом и доставляет ему страдание. Человек затирает осознание того, что он потерял себя таким, каким никогда не был, бытовой озабоченностью и оказывается в серой зоне неопределенности, в которой нет ничего настоящего, где одна ложь как информация для размышления над собственной никчемностью. Воплощением такого рода уныния и становится антихрист. Человека, теряющего надежду на спасение от бессмыслицы жизни, посещает антихрист. Для чего Христос явился в мир человеком? Для того, чтобы обнадежить человека вестью о возможности спасения в духе, в вечной жизни. В том, что она вечная в духе, заключается ее смысл. Поэтому важно удержать жизнь в смысле. Кто не удержит, тот окажется во власти антихриста.

Глава четырнадцатая. Отдых
        Не менее, чем работа, важен в здешней жизни отдых. Странно то, что работа в русском языке женского рода, а то, что связано с противоположным ей, мужского рода. Наверное, у русских в основном работают женщины, а не мужчины. Мужчины больше отдыхают.
        Потом многие мужчины понимают отдых как развлечение. Это понятно почему. Ведь они мало работают, а делать что-то надо. Поэтому их отдых есть своего рода работа. И то верно. Чтобы развлекаться, надо что-то делать, тратить силы на развлечения, а не просто отдыхать. От них не отстают и женщины: куда эти, туда и те, как их хвосты. Через это получается, что женщины управляют мужчинами, как хвост собакой. Другими словами, мужчина – голова, но смотрит туда, куда повернет шея, то бишь, женщина. Оно и понятно, мужчина делает то, что хочет женщина, за ней ухаживает, ее развлекает. В этом заключается его работа. Русская культура женского рода, она женская, как и цивилизация. Только цивилизация пожаловала к нам из-за границы, от матушки Европы, европейской женщины. Европейская женщина стала наряжать русских мужчин в костюм своих мужчин. Русским как любовникам европейских женщин досталась обнова с чужого плеча – с плеча их мужей. Русские мужи стали кавалерами своих дам по заграничной моде. Были минорами и уважали старину, а тут вдруг омажорились.      
        Мне жалко времени на развлечения. Вт почему для меня отдых, это та же работа, только уже на себя? Работа для меня есть отвлечение, тогда как отдых есть привлечение внимания к тому, от чего многие отвлекаются. Именно этим увлекаюсь я. Чем же именно? Тем, что можно назвать духовной работой. Мне приходится порой отвлекаться от духовной работы на работу материальную, физическую.
        Таким образом, отдыха\, я на самом деле занимаюсь духовной работой даже ночью. Тем самым я почти совсем не отдыхаю вообще. В результате я часто устаю. Женщинам трудно понять таких, как я. Для них важно, чтобы мужчина занимался физическим трудом, пахал не только вместо нее, но и саму ее распахал, как ниву, занялся бы ею, посвятил бы ей свои труды и дни, а ночью развлекал бы. Я же дни и ночи посвящаю мысли ради идеи как моей богини. Ведь мысль для меня есть явление мне идеи. Мышление и есть мое служение богу. Какого он рода мне все равно, ибо он включает в себя все, что было, есть и будет.
        В итоге выходит некоторая ограниченность в жизни только мыслью. Мне не хватает времени для того, чтобы мысли доводить до материи, находить им применение в здешнем мире. Единственно, что я успеваю делать, так это думать и сообщаться в мысли с другими мыслящими существами словами. Благо, для этого существует самиздат, ибо на то, чтобы еще специально заниматься изданием своих мыслей у меня просто нет ни времени, ни сил. Человек слишком слаб, во всяком случае, я, чтобы отдельно от мышления заниматься просвещением. Для меня просвещение и есть мышление, во всяком случае, письменное его изложение. Такое мышление невозможно без чувства, без переживания для человека, потому что оно является базовым, фундаментальным, бытийным, реальным, а не прикладным, инструментальным в качестве профессионального. То, чем я занимаюсь, не является работой профессионального философа. Профессиональные философы не занимаются такого рода мышлением. Тем более им не занимаются профессиональные литераторы, писатели.
        Профессионально я служу педагогом, учителем философии. Но это специальное занятие никакого или почти (почти, вообще-то говоря, не считается, не учитывается) никакого отношения не имеет к тому, что я здесь называю «духовная работа». На мой отвлеченный взгляд, такая работа есть существование в мысли словом. Слово здесь используется в качестве указания на то, что мысль есть дело, творение, а не просто созерцание того, что есть. Нет, я занимаюсь не столько тем, что есть, сколько тем, что может быть в реальности, но уже есть в мысли. Для многих, начиная с драматурга Аристофана, это комичное положение «витания в воздухе», «жизни на облаках». Так и есть для него и ему подобных. Но для таких, как я, это не мечта, а реальная жизнь. Именно в мысли я и живу, живу в той мысли в качестве Я, которая дошла до слова.
        Так получается, что она, эта мысль и есть мой дом, в котором я родился и живу до самой смерти.
        Нужна ли мне женщина? Да, нужна, но не для отдыха и тем более не для работы. Материально я живу работой, а духовно живу отдыхом. Зачем мне для этого женщина? Для материи мне нужен труд, для духа идея, богиня, которая является мне в качестве мысли. Женщина же мне нужна для того, чтобы быть мужчиной. В этом я являюсь потомком Адама. Только мне трудно выбрать женщину. Казалось бы, у меня есть выбор: столько женщин. У Адама же была одна Ева. Но она была из него, одной плоти, была жизнью. Женщина нужна для плоти. Но такой, как я, не может удовлетвориться одной плотью, как Адам. У меня плоть Адама, но душа не Адама, а своя собственная. И у моей жены должна быть и есть ее собственная душа. В этом смысле мне нужна женщина, а не мужчина. Мне одного себя, как мужчины, достаточно, чтобы жить в миру с женщиной. Мужчине трудно выбрать женщину. Их очень много и все они не его женщины, но только одна. Для многих мужчин она, Ева, одна на всех женщин. Вот почему они полигамны. Женщина есть его часть. Это не вина мужчины, это его беда.
        Еще труднее женщине - найти такого мужчину, который был бы ею в целом, а она была бы его частью. Она не может быть частью разных целых. Мужчина же может быть целым разных частей. Если она есть часть разных целых, то она уже не женщина, не та, а то, что является третьим полом. Тем, что женщина стала полиандрической, она открыла ящик Пандоры, превратила сексуальный полиморфизм не в исключение, а в правило совместной жизни мужчин и женщин. Пока некоторые мужчины предпочитали женщинам мужчин – это был не естественный факт, а культурное превращение. Но когда женщины стали вести себя как мужчины, то мужчины естественно стали искать женщин среди мужчин. Это стало не просто модой, а образом жизни как мужчин, так и женщин, которые нашли в себе мужчин. Но дело в том, что мужчины могут в поте только пахать, включая женщин. Но не могут в муках рожать. В результате любовь стала бесцельной, превратилась в одно средство удовольствия.
        Таков наш век пустоцвета. В нем нет не только творчества, но и рождения. Мужчины и женщины перестали быть самими собой. Конечно, люди продолжают как творить, так и рожать. Но все это они делают по привычке, по инерции, по букве, а не по духу. Наступили бездуховные времена. В такие времена люди не живут, не творят, а только существуют, развлекаясь. Единственное, что может успокоить их, унять пустоту жизни, так это потребление. Не в коня корм.
        Спасением от пустоты жизни может быть любовь. Разумеется, не как развлечение, но как влечение к единению со всеми в бытии. Человек стремится не только к свободе, которая понимается им как независимость, но и к зависимости, понимаемой как причастность целому. Таким целым является сам человек как субстанция, достойная общения с другими субстанциями. Вместе с ними, с богом и миром человек составляет гармоническое сочетание, троицу. Он живет в мире, а мир находится в боге как в духе. В мир есть место для человека. Это место не только наблюдателя мира, но и деятеля, творца мира людей. Человек из мира делает себя как человека, являясь в этом творчестве образом и подобием бога. Образом бога в человеке является не весь человек, но его душа как явление бога в нем. То есть, душа есть явление бога как духа, как духовной сущности. Человеческая самость не духовная, а душевная, вернее, чувствительная. Поэтому связь человека с богом имеет душевный характер и является любовью. Бог для человека есть любовь. Поэтому человек есть любовный образ бога. В чем уподобляется богу человек, будучи любовным образом бога? В созидании, в творчестве. Человек творит как бог

Глава пятнадцатая. Дрема
        Наиболее благоприятной средой для творчества является сон. Во сне человеку приходят идеи как замыслы того, что наяву станет человеческим делом. Когда мы творим, мы превращаемся в духов, вдохновляемся, становимся ими на момент творчества. Вдохновение и есть общение с богом, контакт с ним. Во сне мы находимся в боге, наяву в творчестве он находится в нас. Сон есть реальность. Но реальность чего? Нашего пребывания, бытия в боге. Только это бытие в боге является бессознательным в том смысле, что отнимает у нас сознание. В боге мы теряем себя. Возвращаемся мы к себе в творчестве, когда бог находится в нас. Что это такое: потеря себя в боге? Сон – это поиск бога, бытие в неизвестности. Чтобы оказаться в этом положении, нам следует забыться, вздремнуть. Это дрема или dreem, traum. Во сне с нами что-то происходит. Что же именно? Как нам вспомнить то, что было с нами во сне? Об этом мы можем судить по сновидению. Сновидение и есть дрема. Но правильно ли мы понимаем сон, когда проснулись, пробудились от сна, если пробудились от бытия в боге? Проснувшись, мы вернулись в себя и представляем то, что было с нами. Этим представлением и является сон. Но что он представляет? Не наше ли забвение, забвение самих себя. После сна остается странное, навязчивое чувство того, что было в нем, было не снами, а с кем-то еще. Этим кем-то еще и является человек без сознания себя. Только в таком виде, без себя, он может быть прямым явлением, феноменом бога. Теряя себя во сне, человек вновь обретает себя, возвращает себе Я в творчестве.
        Бог дарит себя в нем, находится в человеке как вдохновение, вдох бога. Выдохом бога является сон. Сон является напоминанием человеку о том, что он смертен. Сон есть образ смерти. Бог приходит к человеку во сне до тех пор, пока человек полностью не забудет себя и, наконец, умрет. После смерти человека бог полностью возвращается к себе. Человек есть бог вне себя. Во сне человека бог просыпается на время, пока человек не умрет. Вот тогда бог становится богом как Я навсегда. Наяву человек в творчестве является заместителем бога. Ведь мир после творения предоставлен самому себе. Бог отдыхает и видит сны о мире и о человеке.
        Человек на время сна становится богом. Конечно, на это время он забывает себя. То, что он видит во сне есть видение себя богом. Спокойный сон говорит о том, что бог есть гармония. Кошмар свидетельствует о том, что бог находится не в духе, что он хаотичен, чем нам доставляет страдания. Во сне все зыбко потому, что мы забываем в нем себя, Я становится не нашим. Мы видим сон как символ реальности чужими глазами. Во сне мы являемся временем, пребывающим в вечности. Поэтому мы видим то, что осталось в прошлом, ушло из настоящего или еще не случилось во времени. Сон есть лучшее лекарство от чего? От нас самих, от таких, какие мы в жизни. Наяву человек спасается от себя в творчестве, уподобляясь богу. Полное освобождение происходит в смерти. Она разлучница, прежде всего, нас с самим собой, но одновременно и нас с близкими, со всем миром, который мы знали, находясь в сознании. В смерти мы пребываем в мире с миром и с самими собой потому, что не противостоим ему своим сознанием. В смерти мы находимся в сознании бога, что является гармонией для нас. Он смотрит за нами. Не мы, но он смотрит, присматривает. Только так можно понимать наше посмертное существование. Во всяком случае, я так вижу, находясь в сознании. И это еще мое сознание. Может быть, это видение есть образ сна, как образом сна является мечта. Но это видение не менее реально, чем сон. Если сами мысли не есть явления сна бога. Удивительное чувство. И в самом деле, не является ли жизнь сном? Наша жизнь есть сон бога? Но тогда здешняя жизнь есть иллюзия, сказка. Редко она бывает сказкой с хорошим, счастливым концом. Ее счастье заключается в чем? В том, что герои сказки жили счастливо и умерли в один день, не пережив час разлуки? Чаще жизнь есть кошмар, дурной, страшный сон с печальным концом. Этот конец ужасен, страшен тем, что есть ужас без конца. Страх без конца есть его повторение. Человек умер и опять воскрес без преображения.
        Мы живем наяву как бог во сне. Наше Я есть пик осознания нашей плоти, Особенно это осознание обостряется в момент плотского страдания. Само это Я в нашем лице и есть сознание, чувство и переживание того, что мы есть плоть. Это Я нашло свое воплощение в плоти. Его развоплощение есть освобождение Я от плоти. Что же остается от нас в Я после развопощения, которое для многих сродни смерти? Только моменты вдохновения, если они имело место в нашей жизни. Они есть окно припоминания, в которое смотрит Я на нашу прошлую жизнь. Это Я мы назвали «Я бога». Но что он видит, что припоминает? Сон, дрема бога. Мы есть иллюзия бога. Но для нас это не сон, а единственно нам доступная жизнь.

Глава шестнадцатая. Сочинение
        Что ждет человека, который решил заняться творчеством? Естественно, соблазн. Ведь не просто так, случайно ему пришла на ум идея что-то сотворить. У него возникло желание, например, написать сочинение, нечто сочинить.
        Понятное дело, если бы ему в голову пришла идея что-то починить, то она была бы вызвана необходимостью поломки нужной вещи. Но зачем сочинять, то есть, творить то, без чего можно обойтись? Казалось бы, незачем. Если только у тебя есть такой дар или тебя стали искушать.
        Но зачем кому-то искушать тебя сочинительством? Является ли само желание творить искушением? Конечно, нет.
        Другое дело, если ты творишь не просто плохо, а именно плохое. Здесь обязательно присутствует искушение в смысле цели. Когда же ты творишь плохо, то в этом может присутствовать искушение в смысле средства. То есть, тебя кто-то подбивает сделать, сотворить что-то плохо, хуже, чем можно.
        Но если у тебя есть дар творить, например, сочинять, рассказывать истории или думать, то было бы плохо не развивать этот дар. Отказ от такого дара можно истолковать как соблазн, целью которого может быть лишение себя своего призвания, в читателя тех плодов, которыми ты можешь с ними поделиться, если станешь развивать свой дар. Дар ведет автора, но не он его делает, делает автора автором сам автор даром.
        Но какие еще соблазны ждут автора на творческом пути? Это те соблазны, к которым расположен человек по своей природе и которыми дьявол искушал Иисуса Христа как человека. Чем же соблазняет дьявол сочинителя? Тем, чтобы тот превратил свой дар творить слово и мысль в источник дохода, в средство обогащения. Им страдают все сочинители, которые добились славы. Все прочие от досады, что не популярны, грызут ногти и обвиняют своих более удачных коллег во всех смертных грехах.
        Да, популярные авторы, имея дар творить слово или мысль как то, что им досталось даром, идут на сделку с дьяволом, который соблазняет их показать свою силу и превратить слово или мысль от духа в хлеб как материал успеха. Поэтому автор, разрабатывая свою творческую жилку, рано или поздно истощается и затем, как об этом говорит история, начинает повторять себя, заставляя тем самым привыкнуть к себе читателя и породить имитатора. Он зря времени не тратит и почти на лаврах своей популярности, сколачивая на ней капитал.
        Но чем лучше успешных авторов такие авторы, которые не добились успеха в силу своей творческой слабости, бесталанности и поэтому завидуют им? Или они не желают идти навстречу публике, которая в этой комедии творчества играет роль дьявола? Тем более, не мне судить как тех, так и других.
        Однако искушение силой не заканчивается, оно только начинается в качестве серии искушений. Второй искус связан с тайной, с чудом как с искушением своей судьбы. Почему бы автору не положиться на свой дар и предоставить ему самого себя. Но где тогда ты сам, когда есть лишь дар? Твой ли он, если творится чудом? Для того, чтобы автор состоялся, одного дара мало, требуется еще и человек лично, своим собственным образом. И вот тогда автор человек, а не средство для письма, вроде "острого пера" в инвентаре литературы. Перед этим трудно устоять автору, не легко ему разгадать тайну своего призвания.
        Есть и третье искушение автора. Это искушение авторитетом. Для автора слова и мысли нет авторитетов. Так хотелось бы думать. Но это не так. Путь к самому себе, к собственной независимости тернист и долог. И на этом пути автора ждут унижения и оскорбления тех, от кого он зависит. Ведь он не родился автором. Таковым ему еще придется стать. Писателю не избежать соблазна влияния и заимствования, с которыми ему придется бороться не на жизнь, а на смерть, иначе он просто не будет уважать себя. Это важнее уважения прочих писателей, публики и критики. Писатель пишет в себе и для себя, следуя принципу "чистого искусства": "искусство для искусства". Его сочинениями могут пользоваться все, кто угодно. Это касается его сочинений, но не его самого. Как я понимаю и в этом может быть заблуждаюсь, настоящий писатель пишет не даром, но из потребности писать.
         Как сделать неизбежный для любого автора вопрос о том быть ему или не быть осмысленным? Вот я нам едет читал "Власть ключей" Льва Шестова и наткнулся на фрагмент "Sursum corda". B нем он поднял вопрос Гамлета как вопрос о бытии и не бытии буквально. И это тот, кого мы считаем мыслителей. Между тем Шекспир ставит его устами Гамлета не в общем, а в собственно философским, то есть, духовном смысле. Так кто является собственно философом: Шестов или Шекспир? Конечно, не мне решать, - это не мое дело.
        О чем же спрашивает себя Гамлет? О том, что быть ему или не быть? Конечно, не об этом. Он спрашивает жить ему, как прежде, плыть по течению, то есть, условно говоря, «умереть», забыть о своем подозрении в образе тени отца, толкающего его на стезю отмщения, или приступить к осуществлению плана мести, начать сопротивляться обстоятельствам в качестве агента родовой мести?
        Но правильно ли я понимаю слова Гамлета? Может быть, напротив, Гамлет, вопрошая о том, что ему делать (здесь делать – значит быть?), перебирает противоположные возможности в уме: «смиряться под ударами судьбы», то есть, быть бараном на закланье родовой мести, играть роль героя рока, как в античной трагедии, или «оказать сопротивлению целому морю бед», - пойти против веления родового закона, поступить по-своему, своевольно, свободно? Гамлет не может выбрать одну лемму и исключить другую. Он выбирает из двух зол меньшую в течении всего действия трагедии.
        Гамлет сомневается. Если он сомневается, то думает. Если думает, то сомневается. О чем же он думает? О том, что вызывает сомнение, - о той роли, которую ему предлагают обстоятельства жизни в королевском дворце. Само его размышление об этом сомнительно
        Сомнение Гамлета вызвано собственной мнительностью, болезненной подозрительностью, воплощением которой становится тень отца, требующая отмщения.
        Выходит, размышление Гамлета, мотивированное его мнительностью, представляется мнением, кажимостью, видением. Но этому болезненному видения еще далеко до ведания, до знания. Чтобы явиться таковым, оно становится дознанием.
        Но как осуществить такое дознание, вроде расследования, чтобы не привлекать к себе внимание венценосных дознаваемых преступников?  Следует использовать то же самое средство представления, каким является театральная сцена, на которой действует Гамлет. Он пробует поставить театральный эксперимент, показать "театр в театре" чужими руками - руками бродячих актеров таким образом, чтобы они разыграли во дворце, превращенном в театральную сцену, то, что могло случиться в нем накануне, следствием чего явилась смерть его отца. Результатом представления как реакцией на него может стать невольное признание преступников в своем преступлении.
        Тем самым Шекспир показывает нам, как можно философствовать театральным образом, вроде "театра в театре". Так философствовать, думать - значит спекулировать в мысли, рефлексировать, отражать в ней, что представляешь.
         Но в сомнительном положении Гамлета это можно сделать только безумным образом, отведя от себя подозрение виновных лиц, что у него есть намерение "вывести их на чистую воду", принудить к признанию в кровавом преступлении.
        Таким образом сомнение доводит Гамлета до безумия. Он включается в смертельную игру в качестве безумного действующего лица. Нельзя сказать, что Гамлет только симулирует безумие. Нет, он еще имитирует его, оставаясь себе на уме. Вот Офелия, она точно лишается рассудка. Кто в этом виноват? Разумеется, Гамлет. Он доводит ее до безумия. Она кончает жизнь самоубийством.
        Месть толкает Гамлета на преступления. Теперь он меньше всего сомневается. С сомнением к концу драмы он теряет человеческий образ и становится настоящим безумцем. Игра в безумие доводит Гамлета до настоящего сумасшествия, и он умирает на горе трупов. Такой трагический финал у этой пьесы Шекспира. Гамлет задается философским вопросом (является ли он на самом деле философским, пуская решает поклонник таланта драматурга, по мне же он псевдофилософский) но делает не философский выбор. Почему? Потому что ему не хватает для такого выбора той толики ума, которая необходима для того, чтобы быть разумным. Действительно, как можно ждать мужественного поступка от «бедного» студента, который «вечно» сомневается правильно ли он решил задачку жизни. Вот он и прячется за маску безумия, оправдывая свою трусость необходимостью во всем разобраться и, если его подозрение оправдается, исполнить просьбу тени отца, - отомстить его обидчикам. Но как герой трагедии не изворачивается, не путает следы, как трусливый заяц, все равно ему не уйти от своей судьбы, - быть орудием мести. Игра в безумие до добра не доводит: она превращает не вполне душевно здорового человека в настоящего безумца. Тому живой пример: Ницше. Злодей Шекспир убивает своего героя на потеху жестокой публики, превращая человека, подающего надежды на разум, в безумную марионетку судьбы. Чего другого можно было ждать от драматурга, у которого на уме одно злодейство? На самом деле эта трагедия Шекспира производит на благовоспитанного человека дурное впечатление. Но почему? Потому что является пасквилем на разумного человека. Для чего трагик состряпал этот бред? Невольно задаешься вопросом о том, был ли сам Шекспир в уме, когда писал свою трагедию? Он выставил своего героя в превратном свете ради удовлетворения презренных страстей театральной толпы.
        Меньше всего человек хочет казаться сумасшедшим в глазах публики. Нет же, автор выставил своего героя на всеобщее обозрение, раздев его до гола и показав театральным образом до интимных подробностей свои постыдные мысли. Зачем нам все это, этот глумливый псевдоинтеллектуальный эксгибиционизм? «Быть или не быть» - какая пошлость, какой дурной вкус. В чем тут, в этой патологии мысли, заключается смысл? Не в том ли, что эта трагедия Шекспира задела самого его как человека за живое, как, впрочем, и всех нас, его читателей и зрителей, оставила в дураках? Как порой мы думаем глупейшим, постыдным образом и ведем себя в полном соответствии с этим как патологические существа. Дурные мысли приводят к дурным поступкам.
        Иной здравомыслящий читатель возопит: «Но как же так, это - логика, ведь из одного следует другое. Где же здесь патология»? Как это - где? Мы имеем здесь дело не с «вывихом ума» Платона или с философией, не с поворотом, обращением его внимания (интенции) на себя, но с полным разворотом его в противоположную сторону и даже с кувырком через голову, через самого себя, от чего и бывает головокружение, кружение в уме на одном месте в качестве «волчка ума». Итогом такого умо(от)вращения («быть или не быть») и бывает помрачение ума, «черные мушки умозрения». В результате мы имеем «мышление сикось-накось», полную дезориентацию ума. Это и есть патология мысли, к которой порой приходят в молодом (студенческом) возрасте любители философии, легкомысленно к ней относящиеся. Знай, читатель: от ума до глупости один шаг. Конечно, можно сделать вопрос Гамлета, если не философским, то умным. Умный вопрос имеет ответ. Но где он у Гамлета? Он путается в сомнениях. Важно в них путаться, но не запутаться, важно не потерять самого себя. При всей ограниченности Гамлета своей сценической ролью, известной сюжетной заданностью, все же автор так и не удосужился показать хотя бы через действие в уме ли он, в самом себе ли. По сюжету видно, как он теряет себя прямо на глазах. Но в театре важно оставлять что-то свое не только актеру, чтобы он не переиграл самого себя, не стал персонажем в реальности, но и самому персонажу быть не одной куклой, марионеткой автора. Персонаж не должен быть голым, полностью прозрачным. Между тем Гамлет демонстрирует если не «голого короля», то «голого принца» точно. Все его показное безумие слетает с его лица, как позолота с платья. Но тут же как «бог из машины» на него падает тень реального безумия. Как случается это превращение симуляции в саму реальность остается «за занавесом» сцены. Но именно это и является возможным ответом на его сакраментальный вопрос: «быть или не быть… дураком»?         
        В чем Шекспир оказался прав, так это в том, что у дурака есть своя дурацкая логика, которую понять до конца может только такой же дурак, как он. Этим Шекспир и берет своих поклонников, берет тем, что они хорошо друг друга понимают и чувствуют себя, нет, не дураками, а очень умными людьми.   
        Сродни «Гамлету» другой пасквиль на нас с вами, разумный читатель, автором которого стал Федор Достоевский. Этот «жестокий талант» изобразил в своем гротескном сочинении «Преступление и наказание» похожего маньяка «свихнувшейся с ума идеи». Герой бульварного, криминального романа, претендующего на интеллектуальную содержательность, задается, как и Гамлет, дурацким, псевдофилософским вопросом. Только это вопрос не о том, «мстить ему или не мстить», но «убить или не убить». Дурацким такого рода вопрос становится по причине подставки, подстановки под существование должного или не должного.  Результатом хитрой игры слов становится не умная игра смысла, но дурная игра бессмыслицы, нонсенса. Ну, кому могла прийти в голову мысль об убийстве из идеи? Только «бедному на голову» студенту. Что и случилось с нищим студентом Родионом Раскольниковым.
        Этот жалкий представитель молодой поросли российской интеллигенции озадачился вопросом о том, может ли он, будучи человеком, убить в себе человеческое? Ну, ладно, он убил в себе себя. И кто остался в нем? Тень человека, которая только тем и была занята как бы ее не поймали. Она же тень. Ну, попробуйте поймать тень. Достоевский накинул Раскольника как тень на читателя как на плетень. Зачем? Чтобы несчастный читатель искал в себе тень и оказался, в конце концов, в конце романа в дураках. Так и не ясно читателю кого в итоге наказали? То ли героя, то ли его самого, без вины виноватого. Кстати, молодые читатели, (по большей части, студенты) «Преступления и наказания» поняли автора слишком буквально в том смысле, что приняли это сочинение за камень, брошенный в их огород. Достоевский метил в «идею убийцы», а попал в революционно настроенных студентов. Они не могли простить писателю того, что тот публично высек их за то преступление, которое они не совершали.
        С другой стороны, как это ни парадоксально, именно с такими героями хотелось бы пообщаться, ибо со здравомыслящими джентльменами говорить просто не о чем, кроме, как обмениваться одной информацией. Поэтому, естественно, что я читаю Шекспира и Достоевского, а не ученую галиматью.

Глава семнадцатая. Человеческий клон
        Бродит призрак по земле. Это призрак человека. Как же так? Как быть с миллиардами людей? Так это не человек, а только его клоны, либо имитация, либо симуляция человека. Как звать этого человека? Иисусом Христом.
        О подражании ему еще в средние века сочинил целую книгу мистик Фома Кемпийский. Правда, там ничего стоящего названия мысли нельзя найти, ибо этот мистики, как и все прочие мистики несет полную чушь о подражании богу. Ну, как может человек подражать богу? Что из этого может выйти, кроме карикатуры на него?! Единственно, в чем можно человеку подражать Иисусу как идеальному человеку, так это в человечности.
        Очевидно, что подражать человеку в человечности может только номинальный человек, являющийся им только на словах.
        О чем это говорит? Только о том, что или человек уже был, как Иисус, или его, за редким исключением, еще не было. Поэтому понятно, что теперь возможна или его имитация, или симуляция, чем в последнее время явно злоупотребляют, придумав его компьютерную, цифровую симуляцию.
        Естественно возникает подозрение в том, что еще допотопные, адамовы времена произошла подмена человека, чтобы была возможна его имитация. Не подменили ли Адама еще в самом раю? В раю жил идеальный, простой человек. Он питался древом жизни. Но как только он отведал плода с древа познания добра и зла, так тут же переменился. Он превратился в номинального человека. То есть, от него осталось одно имя. Теперь идеальное состояние человечности возможно только избирательно, да и то на время, на мгновение жизни в среде себе подобных - социальных животных. Неужели эта перемена связана с его питанием? Или причина скрывается в сущности сознания? Что если смертность человека связана с тем, что он является сознательным существом с животными инстинктами? Почему змей искуситель пообещал Еве, что после вкушения плода с древа познания она и Адам будут как боги? Они будут как боги в сознании, тогда как боги являются богами в реальности?
        Питаясь плодами с древа жизни, Адам и Ева были живыми. Но проба плода с древа познания добра и зла пробудила их сознание, которое, будучи идеальным, ассоциируется с человеком, но телом человек остался материальным живым существом. Парадоксально, но согласно мифу об Адаме и Еве бог ближе к ним в животном, а не в сознательном состоянии. То есть, с самого начала своего существования человек так и остался до сих пор только возможным человеком. Тем более, что теперь, в эпоху информационных технологий, его человеческое состояние является не просто избыточным, предельным, но и просто невозможным, ибо несовместимо с его цифровизацией, переводом в цифру, ибо является не числовым значением, а идейным, духовным смыслом и душевным переживанием.

Глава восемнадцатая. Бездомный
        Вот я жил-жил, но так и не нажил, не накопил капитал на свой дом. Между тем дом - это свой угол в мире. У меня есть свой взгляд на мир, но нет своего угла в мире. На старости лет, дожив до седин, я стал бездомным, вроде помойного кота или уличной собаки. Трудно, ой как трудно, тяжело очутиться на улице. Остается одна надежда на бога, что он приберет меня к себе, как прах к праху.
        Видимо, мне дали понять, что в этом мире для меня нет места. Быть на улице - это быть в пути, на дороге к дому. Но, оказавшись на улице, я понял, что эта дорога не ведет меня к дому. Она ведет меня в никуда. Это никуда и есть мой дом. Мне больше некуда идти. Пора остановиться. Это моя остановка. Здесь заканчивается мой жизненный путь. Это моя конечная остановка. Впереди смерть.
        Только теперь я прямо, правильно понимаю тех людей, которые были вынуждены умереть. Смерть - это крушение жизни. Но это ее закономерный итог. Следует принять смерть. Кто примет Смерть, тот обретет надежду на то, что в боге для него найдется место. Неужели он не найдет у себя для меня место? Ведь у него много свободных обителей.
         Хорошо. Это так. Но почему я еще не умер? Это не честно, просто несправедливо, бесчеловечно заставлять меня ждать своего часа на улице. Что же мне остается делать? Убить себя? Но мне говорят, что убийц самих себя не хоронят на общих кладбищах, где хоронят людей, находят для них их последнее, покойное место. Но как так? Даже в смерти мне не обрести своего угла, своего дома?
        Неужели я буду бездомным не только в этом мире, но и в мире ином? Другими словами, и у бога для меня не найдется места? Выходит, так. Если я не имею права убить себя, то, вероятно, у других есть такое право на мою смерть. Где у них есть такое право? Естественно, на войне. Враги, против которых я волю  с оружием в руках, имеют такое право. На войне есть и такие люди, которые пошли на нее, чтобы не убивать, а быть убитыми. Я из их числа.
        Как интересно, вот к какому финалу я пришел в конце концов, начав писать о доме. Я никак заранее не предполагал такого исхода. Мне пределом, а другим, моим читателям, наука. Вот такая школа жизни. Век живи и век учись.
        Честно сказать, дорогие читателям, не хочется умирать. Хочется еще пожить. Но делать нечего. Надо, так надо. Может все же не надо? Это почему же? Да, потому что не хочется, непривычно как-то. Что делать. Нечего. Ну, если так, то ладно.
        Бездомному одно утешение - выписка. Но, к сожалению, я не пьющий. Это моя проблема. Как я не понимал когда-то своего приятеля, который опустился из-за алкогольного опьянения и оказался на улице, а потом закономерно пропал. У него для этого было время, в течении которого он утешать себя алкоголем. Чем же я смогу утешить себя на улице или когда буду убивать себя, или меня будут убивать на войне? Такого рода утешением? Нет, оно годится сейчас, но тогда не пригодится. Или не следует утешать себя? Зачем я? Если я не нужен никому, то зачем же я нужен себе?  Странный вопрос.
        Вот я пишу и пишу не для того, чтобы быть писателем. Нет, я пишу из потребности писать. Я не писатель, который пишет из нужды заработать или из чистого удовольствия. Нет, я не такой, я - графоман. Но прежде я менталоман. Я не могу не думать. Между тем смерть есть прекращение, конец для мысли и письма. Пора закончить повествование и убить себя. Или, если рука не поднимается на самого себя, пойти туда, где у других людей она поднимется. Требуется последнее действие, жест, в котором есть еще смысл.
        Вот я пишу и слышу, как тикают настольные часы у постели. Завтра их никто не услышит или им буду не я.
        Тревожно чувство ожидания неизбежного холодит сердце. Пройдет час-другой - я встану и уйду из жизни. Кто в этом будет виноват? Никто и я в том числе. Пусть будет так. Это судьба, рок. Все со всем связано запутанным образом.
        Почему нельзя прекратить дыхание, желание кушать, чувствовать боль в боку или в шее? Никто этого и не заметил, не обратит внимание. И правильно сделает. Поэтому я никому ничего не должен. Если кто-то и обратит внимание на мое отсутствие, то будет думать не обо мне, а о себе и благодарить судьбу, что чаша моя миновала его.
        Утешительным было бы знание того, что ждет меня по ту сторону, чтобы легче пережить подготовку к смерти и ее саму. Но некому дать мне такое утешение. Может быть, потому что там ничего. Нет самого этого "там". Но тогда есть только здесь? Вряд ли.

Глава девятнадцатая. Судьба философии
        Осталась в живых только «вечная философия» (philosophia perennis). Сами же философы приказали долго жить. Дом философии опустел. Ну, каким образом можно быть живым разумному человеку в век информации? Такой человек является «живым трупом» в «мертвом царстве» информации. В прежние времена органической, а не технической, искусственной жизни человек пользовался живым интеллектом. Теперь интеллект у него искусственный. И раньше было невозможно учителю философии научить ученика философии. Но он мог сам у него научиться, если учитель сам думал, а не повторял тех, кто это умел делать. Поэтому учебная философия со дня своего основания, например, У Сократа, «дышала на ладан», находилась на последнем издыхании. Ныне же она задохнулась, просто сдохла. Сколько я и такие, как я, ни реанимировали философию в учебном формате, ни пробовали вернуть ее к жизни, у нас ничего не получилось. Оно и понятно.
        К сожалению, философия не поддается оживлению и в научном, а также в собственно философском формате. Есть только тень философии в образе толкования у ее чтецов. Осталась последняя надежда найти ее у бога в вечности, там, куда она отправила Данте в ходе его путешествия по иному миру. Ныне в здешнем мире ей уже нельзя подражать, а можно только ее симулировать. Но у меня нет ни малейшего желания заниматься этим, потому что я не симулянт. Пускай другие занимаются этим бесполезным делом – информированием о философии лоботрясов, если им делать больше нечего. Мне есть чем заняться. Меня ждет моя муза. Если я не могу строить философскую систему, то буду просто думать, описывая словами движение в мысли, что единственно можно сделать.
        Кстати, и в школе пришла такая пора, когда настоящему учителю делать нечего. Он просто там пропал. Его место заменил коуч, тренер, который дрессирует учеников на тестах. Прежде учитель мог быть тренером, но никак не наоборот, тренер мог быть учителем. Другое дело, если коуча, коучера понимать не в смысле по-учителя (ментора), но со-вопросника века сего.