Про Петра Иваныча

Вадим Полторак
Товарищ сказал:

– Вот разъясни мне как писатель…

Будто розгой ожег.

– Какой же я, к свиньям, извиняюсь, писатель? Писать я не люблю и не умею, а уж чтобы выдумать нечто завлекательное – так это просто не по моей части.

– Но ведь пишешь все же изредка!

– Не пишу. Записываю. Во время бессонницы в голове летают всяческие обрывки… знаешь, как раньше говорили пустым людям: «У тебя ветер в голове!» Так вот, этот ветерок вздымает из всяких уголков, иногда очень даже потаенных, разнообразную мелочь, то подкидывая ее, то завивая в смерчевые фонтанчики. Тот, кто не привык к бессоннице как к своему постоянному гостю, не в состоянии даже представить себе карнавал чепуховины, неутомимо кружащейся в бедном мозгу… И этот самый мозг вместо решения правильных вопросов об улучшении положения организма в окружающем мире просто пыхтит на холостом ходу. И вдруг в вихре обрывков появляется неожиданная мысль, которая кажется разумной или даже, прошу прощения, новой. Ночью все выглядит не так, как при солнечном свете, ночные бриллианты часто оказываются неаккуратными брызгами… Но я записываю такие мыслишки, чтобы на свежую голову их оценить. Что-то сразу зачеркиваю, а иное – не сразу, оставляю для памяти. Память у меня неважная, как очень дырявая сеть, кое-что застревает, но большая часть просвистывает сквозь дыры… Так что если желаешь обозвать, назови меня записывателем.

– Да я  хотел по-простому, а ты вечно закручиваешь… Пусть будет записыватель. Но ведь ты выставляешь эти записи на публику – какую ни на есть, так что разница невелика. Для чего-то ведь это делается?..

– В двух словах не объяснить. Начну издалека. Давным-давно Сережа Довлатов почему-то решил привести меня в свою квартиру на улице Рубинштейна. Сразу скажу, что я не был его близким другом и не желаю этим воспоминанием примазаться к его посмертной славе. У меня был очередной период потери ориентиров, и в этом периоде с Довлатовым, очень известным только специфической ленинградской тусовке, мы изредка встречались в Доме прессы на Фонтанке. Но речь не об этом. Хозяин с видимым удовольствием показывал свою библиотеку. Вся она умещалась на старом письменном столе и занимала примерно метр с четвертью. Никаких привычных переплетов с привычными же всем именами. Довлатов, глядя на меня с несколько учительным выражением, пояснил: мол, личная библиотека именно что должна соответствовать твоей личности, а не переполняться обязательным набором общепринятой классики. В ту пору я еще был исключительно вежлив и потому с молчаливым удивлением разглядывал этот метр с четвертью. Еще бы – среди простых, большей частью бумажных и картонных переплетов почти не встречалось знакомых имен. Что, конечно, свидетельствовало о моей тогдашней образованности. Довлатову понравился эффект, и с видимым удовольствием он кое-что рассказывал о некоторых экземплярах коллекции. В дырявой сетке памяти надолго застряла одна из рыбок – тоненькая книжица с впервые встреченной фамилией Добычин. Похоже, для хозяина она была предметом особой гордости, и мое невежество доставляло ему специальное удовлетворение.

Много лет спустя я прочитал уже не тоненькое, а объемистое издание всего написанного Добычиным, включающее незаконченные вещи, варианты и воспоминания об авторе. К моему удивлению, кроме холодного любопытства, это чтение ничего не вызвало. Сергей Довлатов был, несомненно, прав – стричь всех под одну гребенку бессмысленно. Или, вернее, так стричь можно только тех, кому на эту гребенку наплевать, поскольку интересы лежат в иной плоскости.

Оставим в стороне энергичных наследников, которые немедленно выбрасывают на помойку накопленные бабушкой книжные сокровища, – эти люди знают, в чем смысл жизни. Но мы-то, отверженные, до сих пор блуждающие от тома к тому, – мы очень не уважаем эту самую одну гребенку. Мне попадались на глаза многочисленные рейтинги типа «100 лучших книг мировой литературы», составленные иногда весьма уважаемыми личностями, – и списки эти вызывали непроизвольное искривление и без того не слишком привлекательного лица. А помню и вовсе безобразный случай.

Был когда-то, знаете, у меня маленький радиоприемник, под шелестение которого удобно делать механическую работу – ну, там, складывать дрова, перебирать лук или строгать какую-нибудь досочку. В те времена еще достигали до нашей глуши и «Маяк», и «Радио России». А у последнего в то время было несколько излюбленных персонажей. Один из них, возникший из ниоткуда классик, философ и знаток всего на свете, был особенно напорист. Утверждал он, между прочим, что вышло тридцатитомное собрание его сочинений, а это невольно заставляло смотреть на него снизу вверх: возьмите просто пуд бумаги и попробуйте исписать ее чем-нибудь, что вам близко, ну, например, «мама мыла раму» – и вы поймете титанизм писательского труда. Так что я обычно внимал классику хоть и с кривой ухмылкой, но с полным осознанием собственного ничтожества. Однако в очередной передачке вздумалось ему выстроить по ранжиру русскую литературу – согласно собственному вкусу, разумеется. А у меня в тот момент был в руках топор. Так, представьте, чуть было не разрубил неповинный радиоприемник. А был бы тут рядом этот самый классик, не исключено, что плюнул бы ему в рожу. Вот до чего могут довести литературные беседы – при том, что я в психических отклонениях не замечен и обычно на сходках помалкиваю в уголке наряду с предметами интерьера.

Так что зря непрестанно повторяют вслед за римлянами, что о вкусах не спорят. Еще как спорят! Да ведь все гражданские войны, если строго присмотреться, возникали из-за несовпадения вкусов. Вспомним описанную Свифтом войну остроконечников и тупоконечников! Кстати, я утверждаю, что яйцо действительно следует чистить с тупого конца, ибо там находится воздушная лакуна, облегчающая процесс. Впрочем, не будем отвлекаться на яйца, когда речь идет о шедеврах. Моя небольшая мысль заключается в том, что накопленного предшествующими мыслителями и сочинителями багажа вполне достаточно, чтобы мы подобрали себе библиотеку по вкусу – как у Довлатова, метр с четвертью, или как у Умберто Эко – размером с трехэтажный дом.

То есть никакого желания добавлять к необозримому складу Умберто Эко записки с извещениями, что мама мыла раму, а рабы не мы, у меня лично не имеется. Как разумно заметила одна старая дама в «Театральном романе» Булгакова: «Вы написали пьесу? Для чего? Разве у нас мало старых хороших пьес?»

И вот тут-то меня можно схватить за шкирку с возгласом: «Так чего ж ты тогда!..»

Ну, на колу мочало – начинай сначала.

Начнем, значит, с начала. Про Петра Иваныча

«Да если этак и государю придется, то скажите и государю, что вот, мол, Ваше Императорское Величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский».

Публика смеется. Как говаривали театральные антрепренеры, публика – дура.

Маленький, нелепый Петр Иванович… Однако у него имеется несламываемое ощущение, что полноту, осмысленность и – ух как сейчас загну! – даже сакральность его существования придает именно Его Императорское Величество. Пирамида завершается пиком.

Петр Иванович никоим образом не страдает от одиночества. У него есть неизменный друг Петр Иванович Добчинский. А для общения – еще и другие достойнейшие люди: почтмейстер, судья, попечитель богоугодных заведений, да и сам городничий, хоть и может в сердцах покрыть крепким словцом, но только как заботливый отец детей неразумных. Совсем не одиночество может побеспокоить Петра Ивановича в час его раздумий о мировом устройстве, но обеспечение ненапрасности окружающей жизни. И это обеспечение, а с ним и полное успокоение  дает видимый ставленник вышних сил – Его Императорское Величество.

Однако грандиозные потрясения все изменили. Петр Иванович не имеет счастья забыться в удовлетворении хватательного инстинкта, в карточной игре или повышении тонуса наслаждений. Он тихонько тащит свою лямку, выполняя установленные правила, но что-то внутри его постоянно беспокоит. И это опять же не одиночество, не скудость обстановки и даже не боль в спине. Подобные обстоятельства в иные моменты действительно отвлекают, но потом главное беспокойство возвращается, покуда не становится ясно, что причина всему – неполнота. Так, однажды представится нашему мыслителю, что он не есть целое, а всего лишь часть, может быть, – половина, и без недостающей части Петр Иванович обречен оставаться, так сказать, незавершенным проектом, напрасной попыткой, грудой строительного материала. Дальше – больше. Мнится ему, что есть где-то другой, точно такой же, но лучший Петр Иванович, и ежели б слиться с ним воедино, то и настала б желанная и все осмысляющая полнота.

И тогда Петр Иванович садится на берегу житейского моря, отделяет от своих богатств какую-то характерную частицу и на эту наживку пытается удить в непроницаемых водах – авось все-таки клюнет тот самый недостающий Петр Иванович…

Один исключительно умный человек, ознакомившись с этими соображениями, сказал:

– Просматривается принципиального рода неправильность: душа никоим образом не должна и не может сливаться со своей недостающей частью на берегах житейского моря. Напротив, душа, если она, конечно, не утонула в сале, должна на этих берегах страдать от незавершенности, метаться, продираться сквозь узкости, готовя себя к желанному царствию небесному. Только там осуществляется полнота, воссоединяются половинки, исчезают осколки беспокойства. Так что упрямые попытки выудить желаемое из морской пучины не только бесполезны, но и вредны. Они отвлекают силы от осуществления единственного замысла…

Очень умные люди для того и существуют, чтобы не радовать тех, которые не очень. А ведь могли бы подумать, где Петру Иванычу взять силы на обрисованный ими процесс? Да они должны бы поклониться Петру Ивановичу за то, что он при своей малости и косноязычии додумался до причины зудящего беспокойства! Даже, может быть, наградить его. Ну хотя бы добрым словом… Нельзя требовать подвигов Геракла от маленького нелепого человечка. Он и так старается, и в сале, между прочим, не утонул, как многие другие.

Короче, Петр Иванович не может бесконечно рассуждать. У него нет для этого аппарата. Он должен действовать, коль уж прояснил хоть какие-то детали, а именно – где совсем темно, а где посветлее.

Прошу пардону, но вы уж сами решайте, в какой печке пироги пышнее, Петр Иванович – не толстовский Иван Ильич, куды там… но вакуум и он способен прочувствовать… А тем временем пациенты, как говорит попечитель богоугодных заведений, излечиваются как мухи.

Так что Петр Иванович снова выходит на берега житейского моря, вынимает из себя самое дорогое – высказывание про государя императора – и на эту наживку начинает удить в неспокойных волнах. Где же ты, мой драгоценный Петр Иванович, отчего не отзываешься на сигналы, не подплываешь к наживке?..

Как необыкновенно хочется счастливого конца, чтобы успокоился наконец Петр Иванович и перестал хотя бы мельтешить перед глазами! Но нет, понапрасну болтается удочка, никто не клюет и, увы, не клюнет. Потому что тот самый драгоценный Петр Иванович сидит на другом берегу житейского моря, постоянно поправляя удочку и с тоскливой надеждой вглядываясь в мутноватые воды.