Тверской бульвар, 25

Вячеслав Вьюнов
                ТВЕРСКОЙ   БУЛЬВАР, 25
                (ОТРЫВКИ   ИЗ   РОМАНА)
                ЙОРКШИРСКИЙ    ДИАЛЕКТ

    Москва. Поступаю в Литературный институт имени Горького.  Надо преодолеть три тура. Прошёл творческий конкурс. Прошёл собеседование. Остались экзамены. Русский и литературу (сочинение) сдал на отлично. Остался английский и история. Конкурс сто одиннадцать человек на место. Проходной балл – девятнадцать. Ясно понимаю, что английский мне не сдать. Перед этим нарезал из жёсткой перфоленты маленькие, со спичечный коробок, квадратики, на которых написал с одной стороны слова на английском, на обороте – на русском. Они всегда в кармане, чуть свободная минута, я их листаю, пучу на них глаза и запоминаю язык Джорджа Вашингтона. Все оттопыренные карманы уже месяц забиты этими квадратиками.
   За день до этого состоялся разговор с Сашей Латкиным, земляком, забайкальцем, он родом из  северного села Гуля. Саша учится на третьем курсе в семинаре прозы у Санги.                «Не волнуйся, - говорит, Саня: - Там всё уже решено. Ты же в семинар Старшинова?» Я киваю. «Он уже крестиками отметил, кого надо принять, а кого завалить. Зачем ему отличник, если из него не выйдет поэта? Успокойся, там уже четырнадцать крестиков стоят».  Верю и не верю Латкину.
   И вот экзамены. В аудиторию запускают по пять человек. Заходим.
   Паша Юлаев  из Набережных Челнов, коренастый, низкорослый, скуластый, стихи у него конкретные, земные. 
   Николай Бурашников из Перми, высокий, простоватое лицо, год назад после загула неожиданно для себя заговорил на неизвестном языке с прищёлкивающими звуками. Учёные НИИ, куда его отвели для обследования, определили этот язык как один из мёртвых  дошумерских языков двуречья. Ему показывали фотографии гляняных табличек с какими-то значками, которые Бурашников читал уверенно и бегло. Николай говорит на нём быстро, даже стихи сочиняет на этом мёртвом языке. Обследуют его и в Москве, время от времени за ним приезжает «Волга».
    Света Капитан из Харькова, стихи у неё типично женские, с многоточиями, тире, вопросами и восклицаниями. Перед экзаменами мы гуляли с ней по вечерней аллее перед общежитием. Аллея была забита осенними листьями, тёмный воздух слегка горчил, как и её губы.
   Владимир Попов из Москвы, у него длинные стихи про Ленина и революцию.
    Принимала экзамен по английскому женщина лет двадцати пяти, блондинка с очень забавными светлыми кудряшками. Первым вышел сдавать экзамен москвич Владимир, который каждый день  заходил в приёмную комиссию с коробками шоколадных конфет и букетами цветов. И вот они сидят и щебечут  с этой, в кудряшках, на иностранном непонятном мне языке. Владимир чувствует себя уверенно, возможно, он знает английский даже лучше этой в кудряшках. А задание очень простое. Первое: написать на английском короткий рассказ, подражая манере, скажем, Диккенса. Второе: прочитать в подлиннике стихотворение и по манере, по стилю определить автора. Третье: свободный разговор на вольную тему. И вот они разговаривают, а у меня пот по спине, потому что ни слова из сказанного я не понимаю. Они мило улыбаются друг другу. Владимир поднимается со стула, а эта, в кудряшках, смущаясь, говорит ему:
   -  К сожалению, я не могу поставить Вам нужную оценку. У Вас йоркширкское произношение, а нам  нужно столичное, лондонское, вы не вытягиваете… Я вынуждена поставить Вам неуд.
    Обалдевший Владимир Попов неверным медленным шагом покидает аудиторию. Вдвойне  обалдевший  я занимаю его место. И вот эта, в кудряшках, задаёт мне вопрос:
   - Скажите, где Вы работали?
   « Господи!  Лучше бы она спросила, где я только не работал».
   - Ну, как сказать…
   - Да Вы не волнуйтесь, присаживайтесь.
   Её приглашение похоже  на приглашение присесть на электрический стул.
    Я присаживаюсь и высыпаю перед ней свои заготовки.  А затем распахиваю душу. И говорю. На русском:
   - Готовился… А если честно, то знаю несколько слов.
   И добросовестно открываю перед ней весь свой небогатый багаж:
   - Э пэн, э пэнсил, тэйбэл, увот из ё нэйм, май нэйм из Слава, дую спик инглиш, гудмонинг, гутентаг, хонде хох, Гитлер капут, болё болиштэ юндо ирекше, ире тала,  - - это уже по-бурятски,  киль манда - иди сюда,  куй – вода, наливать, балта – топор, балык - рыба  - это по-татарски…
   В общем, я обнажился  перед этой в завитках  до полного обнажения. Она смеётся. В это время открывается дверь и мадам с кудряшками на минуту покидает свое место. И я вижу список, который ко мне вверх ногами,  и вижу фамилии, напротив которых стоят крестики, все остальные помечены минусами. И крестик стоит напротив моей фамилии. Всего четырнадцать крестиков. А затем она возвращается и расспрашивает меня про мою непричёсанную жизнь. Через полтора часа, за которые я не дал ей даже шанса втиснуться в мои излияния, она делает своё лицо официальным и произносит уж вовсе несусветное:
   - Я очень сожалею, что не могу Вам поставить «отлично», но «хорошо» Вы заслужили твёрдо. Однако учтите – авансом.
    …Через неделю с утра у главного (административного  корпуса)    собрались абитуриенты,   стоят  кучками  перед  крыльцом  с  низкими  широкими  ступенями.  Сходятся.  Разбредаются.  Все на  нервах.  Ждут  листков  с  итогами  приёмных  экзаменов.
      Ночью  прошёл  дождь.  На  асфальтовых  дорожках  во  дворе  литинститута  широкие  мелкие  лужи.  Тихо.  Ветви  лип,  клёнов  склонились  над  дорожками  и   образовали  арку.  Большие  зелёные, а кое-где и начинающие желтеть,   резные  листья  отражаются  в  неподвижных  лужах.  Склоняюсь,  а  потом  и  присаживаюсь  на  корточки,  рассматриваю  их.  Листья  отражены  до  малейшей  прожилки,  до  каждого  зубчика,  отражены  так  чётко,  как  не  бывает.  Поднимаю  голову,  всматриваюсь  в  оригинал  -  ничего  подобного,  обычные  листья,  неотличимые  друг  от  друга,  никакой  резкости,  чёткости.  Опускаю  взгляд  -  картина  меняется  волшебным  образом.
        Отражение  оказалось  чётче  самого  предмета.
        Озеро,  отражающее  голубое  небо,  насыщеннее  и  ярче  самого  неба.
        Искусство,  особенно  литература  и  особенно  поэзия,  глубже  и  правдивее  самой  жизни.
        Всю  жизнь  пытаюсь  разгадать  эту  тайну.  Иногда  почти  удаётся,  ещё  вот-вот,  и  она  мне  откроется.  Но  в  последний  миг  она  ускользает.  Однако  остаётся  ощущение  от  её  прикосновения.  И  разгадать  её  можно.  Может  быть,  у  меня  получится.
   А  иначе  не  стоит  ночи  напролёт  марать  бумагу…
   Выносят листки. Я вижу свою фамилию в списке зачисленных. Получаю студенческий билет и по нему же - комнату в общаге по улице Добролюбова дом 18. Комната под номером 317. В комнате под номером 325 жил Саша Латкин.
   А через два дня я уже был исключён из института. За драку. За избиение. Хотя никакого избиения не было. Тот самый Владимир, который говорит исключительно на йоркшиском, приходит в общагу, где у нас  кипит застолье, подходит ко мне, берет за грудки и спрашивает, почему я,  а не он… Я отвечаю - это тебе за конфеты и букеты. И затем слегонца бью ему правой в нос. Нос уползает влево и меняет симметрическое  положение, я наклоняю  его и поправляю нос легким ударом слева – нос становится на своё место, однако приобретает слегка фиолетовый  оттенок, который стал главным аргументом в деканате…
   Словом, меня отчислили.
                ЖИЗНЬ   ПОД   ЩИТОМ


     Есть выражение: или со щитом, или на щите. Я выбрал третье – под щитом.
    Не знаю, как теперь, но в советское  время список поступивших и зачисленных в Литературный институт имени Горького утверждал своей подписью министр культуры СССР. И он же ставил подпись под именами исключённых. Хотя таких было очень немного. И я уже был подписан.
   Как всегда, передо мной была развилка. В Читу я вернуться не мог по определению: меня провожали с надеждой, что после Михаила Вишнякова, Олега Димова и Саши Латкина я стану четвёртым из  Забайкалья, поступившим в Литературный институт: вернуться на щите было позором; со щитом – уже невозможно.  Но и здесь оставаться было нельзя – исключение из института автоматически лишало меня права на комнату в общаге: жить негде и не на что.
   Жизнь научила, что положений безвыходных не бывает.
   Если от института, что по адресу Тверской бульвар, 25, подняться немного вверх, пересечь Пушкинскую площадь, то можно увидеть на этой же стороне здание газеты «Известия». В сентябре-октябре 1980 года здание стояло в лесах: шёл ремонт. Леса были сборные и состояли из трубчатого каркаса с дощатым настилом посередине. Чуть в стороне находился целый штабель этих щитов – завезли с запасом. Ещё не зная, зачем мне это может понадобиться, я средь белого дня приподнял такой щит, соизмерил со своими силами: унести можно. А тут как раз меня исключают!
   …Всю ночь я короткими перебежками, отдыхая, перетаскивал щиты во двор Литературного института. Предсталяю, с каким удивлением с пъедестала смотрел на меня Александр Сергеевич! Перенёс пять щитов. И соорудил из них домик для себя. Если из административного здания идти до учебного, то по левую руку находится спортивная площадка с баскетбольными кольцами. А если натянуть сетку, то баскетбольная становится волейбольной площадкой. Вот в самом углу  я и поселился. Сверху свой домик накрыл плащнакидкой, в которой и прибыл в столицу нашей родины и которая побывала во многих уголках Забайкалья. Все дни над Москвой висела морось, и дождь не идёт, и солнца нет, словом погода мерзопакостная. Из институтской столовой натаскал картонные пласты из-под продуктовых коробок, ими обшил изнутри своё иглу – стало даже  уютно!
   Паша Юлаев, который поступил,  дал совет жечь костерок, напоминать о себе. Вот я и напоминаю, жгу внутри домика костерок, пускаю дым, благо кругом меня липы, дубы, клёны, листья, веточки, сучки. А ещё Паша сказал, что Николай Константинович Старшинов, руководитель нашего семинара, обивает пороги, собирает какие-то бумаги, ходит в министерство, словом, борется за меня.  Ректор института Пименов каждое утро, проезжая мимо на своей шоколадной «Волге», слегка поворачивал голову и важно смотрел на мою ярангу с дымком над крышей. Но не останавливался, никаких мер не предпринимал.
   Ночевал я в общаге на Добролюбова. Для этого была придумана целая система. Вечером, перед сном, Павел спускался вниз, в душ, который находился в цокольном этаже. Спускался в махровом халате: мы с ним  одного роста. Под халатом - цивильная одежда. Затем мимо вахтёра выходил на крыльцо, якобы покурить, передавал мне халат, в который я облачался, снимал очки и проходил в общагу. Спали мы, как-то умащиваясь, на одной кровати. Правда, вскоре освободилась кровать в комнате Латкина – вопрос разрешился. Чуть свет мне надо было ехать в институт, пустить дым из моего чума и встретить шоколадную «Волгу» ректора.
   С питанием тоже как-то худо-бедно наладилось. Я уже упоминал о студенческой столовой, которая находилась в западном углу двора по направлениюв к театру на Малой Бронной.  Обеды стоили какие-то копейки, а хлеб так вообще чуть ли не даром. Но ребята всё же подкармливали меня из своих скудных средств. Несколько раз я съездил в выходные в Горки Ленинские, в Ступино, попросил у своих двоюродных братьев, у родни немного денег, но дали с таким выражением, что стало понятно: больше  приезжать не следует. В остальные дни я исправно посещал все лекции и семинары. Николай Константинович молчал, никаких надежд не подавал.
   Был у меня в запасе ещё один адрес: улица Малая пионерская, дом 14. В этом доме в полуподвальном помещении в большой комнате, которая была и кухня, проживала сестра бабушки Марии Алексеевны, маминой мамы. Был я там всего один раз, в 1960 году, мне ещё не исполнилось семи лет. Запомнился маленький чёрно-белый телевизор на комоде, перед телевизором была закреплена выпуклая большая линза с водой. Транслировался футбольный матч, хорошо запомнились слова «Торпедо», «Стрельцов». Но, поразмыслив, я отказался от поездки: вряд ли бабушка жива, а если и жива, что я скажу?
    Вот уже месяц я пускаю дым из своего вигвама. Выбрал поблизости все сучки, собрал листья. Хожу по дальним аллейкам. Вспоминается писатель Андрей Платонов, который вроде бы работал дворником при Литературном институте. Если это не миф, то по этим же аллеям проходил с метлой писатель, о чём думал, над чем работал? Не скажу, чтобы эта мысль грела, но какой-то шанс на сопричастность – давала.
   Погода наладилась, укрепилось на небе солнце, но укрепилось как-то неуверенно, на птичьих правах. Чем-то его положение схоже с моим. Перезнакомился с ребятами из семинара Ларисы Васильевой, там тоже четырнадцать человек. Сошёлся близко с почти земляком Амарсаной Улзытуевым из Улан-Удэ. Он сын народного поэта Бурятии Дондока Улзытуева. Амарсана пишет на японский манер короткими поэтическими формулами в три-четыре-пять строчек. Это любопытно, но это не моё. А ещё подружился с Анатолием Устьянцевым из Твери.
   Несколько раз был на семинарах Ларисы Васильевой. Она, жена работника Министерства иностранных дел, недавно вернулась из туманного Альбиона. Все смотрят на её коричневые кожаные обтягивающие брюки – наверное, единственные в Москве. На семинарах мне не понравилось, потому что о стихах не говорили. Васильева рассказывала свои впечатления о загранице, английских манерах, правилах, законах. Хотя, не скрою, было интересно.
   Из общаги притащил какие-то тряпки, по возможности утеплил свою юрту. Но дым пускаю регулярно, чем лишил институского дворника работы. У октября откусило уже половину, ночью немного минусит – неуютно. Не делать же мне таёжный костёр! И вот тут – хороший ясный день, солнце утвердилось – за мной прибегает кто-то из администрации и велит зайти к проректору Сидорову. Я уже понимаю – зачем. Насыпаю последние приготовленные листья, моя избушка в последний раз пускает дым – дым победы, развевайся!
   Евгений Сидоров недавно выпустил поэтический сборник. Проректор института стоит у окна. Ему видно, как я иду от своего домика. Стучусь. Захожу. Здороваюсь.
   - Скажи спасибо Николаю Константиновичу… а чего это так от тебя дымом? В общем, если бы не Старшинов… Иди в приёмную комиссию, получи студенческий билет. И смотри…
   Раздумываю, поздравить Евгения Юрьевича с выходом сборника или же это будет некстати, да и как-то подхалимски, что ли.
   - Спасибо!
   В приёмную лечу на крыльях.
   На другой день узнаём в секретариате адрес Старшинова, и вечером с Пашей Юлаевым приезжаем к нему домой с цветами, кажется, второй этаж, дверь налево… Конечно, правильней было бы посвятить и подарить Николаю Константиновичу стихотворение, но какое такое стихотворение, я, пацан, не имеющий ни одного сборника, мог бы подарить участнику Великой Отечественной Войны? Впрочем, было у меня одно, но я посчитал его слишком мелким для подарка.

   Николая Константиновича Старшинова не стало 5 февраля 1998 года. «…Нотации и чтение морали
Я сам люблю.
Мели себе, мели...
А нам судьбу России доверяли,
И кажется, что мы не подвели» - это его знаменитое.
   Он на семь лет пережил жену, замечательного поэта Юлию Друнину, которая решила покинуть жизнь вместе с Союзом Советских Социалистических Республик. Она покинула, а вот её стихотворение, на мой взгляд лучшее, осталось.
Мы легли у разбитой ели.
Ждем, когда же начнет светлеть.
Под шинелью вдвоем теплее
На продрогшей, гнилой земле.

— Знаешь, Юлька, я — против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Дома, в яблочном захолустье,
Мама, мамка моя живет.
У тебя есть друзья, любимый,
У меня — лишь она одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом бурлит весна.

Старой кажется: каждый кустик
Беспокойную дочку ждет…
Знаешь, Юлька, я — против грусти,
Но сегодня она не в счет.

Отогрелись мы еле-еле.
Вдруг приказ: «Выступать вперед!»
Снова рядом, в сырой шинели
Светлокосый солдат идет.

2

С каждым днем становилось горше.
Шли без митингов и знамен.
В окруженье попал под Оршей
Наш потрепанный батальон.

Зинка нас повела в атаку.
Мы пробились по черной ржи,
По воронкам и буеракам
Через смертные рубежи.

Мы не ждали посмертной славы.-
Мы хотели со славой жить.
…Почему же в бинтах кровавых
Светлокосый солдат лежит?

Ее тело своей шинелью
Укрывала я, зубы сжав…
Белорусские ветры пели
О рязанских глухих садах.

3

— Знаешь, Зинка, я против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Где-то, в яблочном захолустье,
Мама, мамка твоя живет.

У меня есть друзья, любимый,
У нее ты была одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом стоит весна.

И старушка в цветастом платье
У иконы свечу зажгла.
…Я не знаю, как написать ей,
Чтоб тебя она не ждала?!
   В одной из атак на Холмы была убита Зинаида Самсонова, Зинка - девушка, о которой на  фронте уже ходили легенды... Зина умерла, так и не узнав, что ей присвоено звание Героя Советского Союза...
    И ещё одно стихотворение Юлии Друниной.
Я только раз видала рукопашный,
Раз наяву. И тысячу — во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне. 

   Николай Бурашников, к сожалению, не поступил в институт. Выпустил две книги прекрасных стихов. В 1999 году его насмерть запинала пьяная компания подростков – им понравились ботинки. Ботинки сняли и продали в ближайшем киоске за бутылку технического спирта и арбуз. Среди нападавших была девица, которую Бурашников вместе с женой Татьяной опекали, когда она еще пешком под стол ходила. Не узнала дядю Колю… В городе Чайковский Пермского края есть библиотека им. Бурашникова.
   Этим стихотворением Николай покорил меня в первый же день знакомства.

 Вдали огней неясное мерцанье.
И мнится мне, что миллиарды лет
Не город за рекой, а — мирозданье,
Оно мне шлет загадочный привет.

Над головою низко бродят тучи,
И за спиной шумит угрюмый бор,
И я вовсю подбрасываю сучья
В пылающий неистово костер!

Но жутко у костра и одиноко.
И я сажусь в отчаянье на плот,
И шест мой погружается глубоко,
И я плыву, плыву на берег тот!

Вот наконец-то плот я свой причалил.
Передо мною город весь в пыли.
И я стою усталый и печальный —
Мне жаль костер, оставленный вдали.
   Хотя первый вариант мне нравился больше: И жаль костёр, оставленный вдали. 
 Света Капитан также не поступила в Литературный институт. Дальнейшая её судьба мне неизвестна.
   С Пашей Юлаевым, закончившим Литературный институт, какое-то время подерживали связь, а потом потерялись в пространстве.
   Амарсана Улзытуев закончил Литературный институт, по-прежнему живёт в Улан-Удэ.
   Анатолий Устьянцев написал одно из лучших в нашей поэзии стихотворений о Великой Отечественной Войне. Вот оно:

    ЗАГРАДОТРЯД
Вернулся он из той войны
Полуседой, как дым.
Живой осколок тишины -
И нем, и нелюдим.

Медали на стене висят,
И ордена висят.
Ушёл на фронт он в двадцать пять.
Вернулся - в пятьдесят.

...Он брал бутылку из сельпо
И уходил в поля.
Выходит так, что здесь его
Ждала одна земля.

Села родного на краю
Он пил. И как-то жил.
Никто не знал, в каком бою
Он молодость сложил.

И груз какой такой вины
Давил его и гнул?..
Он тех запомнил со спины,
Кто в бой тогда шагнул.

Остался цел заградотряд,
И даже награждён.
Но к стенке памятью своей
Отныне пригвождён.

Его запомнила в лицо
На той войне судьба.
И обошла его свинцом,
Зато коснулась лба.

Ещё при жизни он дожил
До Страшного суда.
Его манили из могил:
"Давай, браток, сюда".

И умирая  много зим
В горячечном бреду,
Теням, склонившимся над ним,
Шептал он: "Я иду..."

   Евгений Юрьевич Сидоров вскоре стал ректором Литературного института. В 1992 году назначен министром культуры Российской Федерации.