Новые люди, ч. 2, гл. 12

Елизавета Орешкина
Тем, кто был посвящен в секрет, было нелегко общаться друг с другом. По мере того, как с течением времени "куча" Льюка росла, было трудно судить, многие ли в него верили. Комитеты гудели, слов было немного, но люди распалялись. Льюк был одной из тех фигур, которые умеют незаметно для себя разжигать споры; люди, которые не знали его, которые не имели представления о его пылком, буйном, часто простодушном характере, восхищались им как человеком, трудящимся на благо родины, или как скандалистом с государственными деньгами, или как мошенником.

Один из самых высокопоставленных его сторонников отпал в апреле 1943 года, когда Бевиллу наконец сообщили, что его место займут другие.

Теперь, когда он мог расслабиться, я был удивлён стойкостью старика. В тот же день он перевез свои бумаги из Уайтхолла. Он быстро попрощался с сотрудниками и произнес речь с поразительным, даже чрезмерным отсутствием сентиментальности. Он не думал о годах, проведенных в старом кабинете; он не думал ни о чем, кроме будущего. Без всяких проволочек он отказался от звания пэра. Если он шёл на это, он понимал, что навсегда ушел из политики: в возрасте семидесяти четырех лет его политические идеи было так же трудно убить, как надежду чахоточного, прикидывающего, поправится ли он.

Как только он ушел, положение моё ухудшилось; я мог делать не больше, чем другие государственные служащие моего ранга (в последний месяц своего пребывания в должности Бевилл снова добился моего повышения, что Роуз счёл чрезмерным). Все, что я делал, должен был утвердить Роуз, и общение это теперь происходило особенно неловко.

При этом Роуз намеревался использовать с толком мои знания о Барфорде. Он попросил в качестве одолжения, чтобы я сообщал ему о любых "примечательных штуках", которые я там замечу.

Мы оба были щепетильны. Когда я в следующий раз поехал в Барфорд, через месяц или два после увольнения Бевилла, на крестины сына Мартина, я последовал предписанию Роуза. Я умолчал только об одном случае, и сделал это потому, что он не стоил упоминания.

Было утро в конце мая. Небо было светлым и бледным, дул восточный ветер, который уносил аромат глицинии, когда мы с Мартином зашли в ангар посмотреть на растущую "кучу", прежде чем мы отправимся в церковь. Брезент на крыше, который так и не починили, хлопал на ветру. В ангаре было холодно; я не знал такой стужи; но вместо зимнего мокрого пола везде лежала пыль, и в весеннем воздухе веяло песком. Рабочие, в трико, работали в тусклом полумраке; они укладывали кирпичи для внешней стены, в то время как дальше можно было разглядеть что-то вроде коробки, примерно по восемь футов в каждую сторону; снаружи была еще одна стена, первая часть бетонного корпуса. Еще дальше экспериментальное сооружение Льюка было заброшено. Между постройками стояло несколько столов, один или два отгороженных, заваленных радиоклапанами и схемами; на других, как будто заброшенных, валялись металлические трубки и чайные чашки. Не было никаких признаков занятости. Рабочие побрели дальше, перешептываясь между собой. Бригадир положил руку на бетонный щит и слушал Льюка.

Удивительно, но пока они изо всех сил пытались не отстать от других стран, изучали отчёты из Германии и Америки (в декабре прошлого года ходили слухи, что в Чикаго запустили ядерный реактор), Льюк не знал, что делать.

Как только у него появилась идея, на месяцы, а возможно, и на годы вперед больше не оставалось места для таланта или воображения: всё было занято устройством. Это были вопросы управления, чрезвычайного внимания к деталям, знания того, когда подрядчик не может работать быстрее и когда на него можно надавить. Это был вопрос организованности, которая отличалась только масштабом и тем, что от нее зависело, но по своей сути это было то же самое, что учредить должности рабочего или создать новые общественные бани. Любой компетентный человек мог бы это сделать, и Мартин без особой суеты справлялся наравне с Льюком. Уолтер, одинаково щедрый и на похвалы, и на ругань, признавал это. Но он не мог оторваться. Инженеры, трудившиеся в поте лица, услышали его ругательства по телефону. Они не особо вредили, но Льюк опять сорвался. А значит, в эти напряжённые месяцы Уолтеру приходилось скучать.

Когда он подошел, чтобы поговорить со мной, я заметил, что лицо его потемнело и что, хотя кожа под его глазами была свежей и упругой, без шероховатости, характерной для глубокого беспокойства, она чуть посинела. Уолтер беспокойно переминался с ноги на ногу. Он не решился пойти в церковь. Когда он ушел, я спросил Мартина, чем Льюк займётся. Мартин снисходительно и весело улыбнулся.

- Пойдёт играть на пианино, - сказал брат.
- Да ладно?
- Ага, - сказал Мартин. - Он весь день так; часов пять или шесть в день непременно - если не скандалит.
- И хорошо играет?
- Ничуть. С тех пор, как ему было десять, он не научился. Так и играет по-старому.

В церкви, когда луч послеполуденного солнца падал на купель, когда в солнечном свете кружились и покачивались пылинки, а волосы Мартина отливали серебристой позолотой, я подумал, что брат держится лучше, чем Льюк. Он улыбнулся ребенку с такой любовью, с которой не смотрел и на жену.

Всего на мгновение улыбка Мартина изменилась. Пастор, Ирен с младенцем уже вышли из церкви, и мы с Мартином последовали за ними, когда с деловым видом вошла пожилая женщина. Мартин спросил, что она тут делает, и она невозмутимо ответила: "Скоро сюда привезут труп, сэр, и я просто хотела убедиться, что тут всё готово".

Мартин улыбнулся мне, и мы последовали за остальными на солнечный свет. Ему не нужно было объяснять; мы оба разделяли это суеверие. Он улыбнулся при мысли о пожилой даме, хоть ему это всё не нравилось.

Во второй половине дня я занялся делом, которое показалось обыденным, недостаточно интересным, чтобы обсуждать его с Роузом. Дравбеллы пригласили меня на то, что они назвали "совещанием по распределению", на котором они опрашивали некоторых из поступивших в том году молодых людей. Они хотели показать, насколько тут мало людей и средств, но заезженный спор не двигался. Дравбелл сидел за столом со своими руководителями отделов; там были Радд, Маунтни, пара евреев из Европы и Мартин, замещавший Льюка. Уолтер все чаще перекладывал работу на Мартина. Я понимал его. Я помнил, как тот был перегружен работой и как беспокоился, что сделал слишком мало.

Опрос продолжался; единственным проблеском интереса для меня было то, что один из новичков был родом из того же города, что и мы с Мартином, и посещал ту же среднюю школу. Его семья жила недалеко от нашей на улицах из красного кирпича, и Мартин помнил его маленьким мальчиком. Его имя - Эрик Сэбридж - носило ровный, приятный мидлендский акцент.

Отвечая на вопросы, он говорил с чуть воинственным, осуждающим тоном - на собеседованиях нередко так говорят. Ему было двадцать четыре; он был крупный, грузный, зрелый, с единственной широкой морщиной поперек лба; он был светлее Мартина и мог бы сойти за скандинавского моряка. Он окончил университет три года назад и продолжал заниматься исследованиями. Он говорил по делу и не слишком любезно; Мартин упомянул школу, и выражение лица Сэбриджа на секунду просветлело. Затем Дравбелл продолжил опрос.

- Чем ещё интересуетесь?
- Не понимаю, зачем вам.
- Вступали ли вы в университетские союзы?
- Да, в один или два. - он упомянул общество киноведов Оксфорда.
- Спорт?
- Езжу на велосипеде.
- Чтение?
- На него нет времени.

Ученые улыбнулись. Эти лишние вопросы и ответы были формальными для обеих сторон. Все, что выходило за рамки науки, было чепухой. На этом и закончили. Как только Сэбридж вышел из комнаты, учёные оживились. Возможно, он казался самым способным; но Радд хотел заполучить его, потому что он был англичанином, после поляка, двух немецких евреев и ирландца. Разгорелся спор, Радд внезапно вспылил. Радд и Маунтни хотели получить его себе, но в итоге Сэбридж оказался у Мартина.

Это выматывало, и я чувствовал, что мог бы провести эти три часа лучше. Я должен был бы удивиться, узнав, что два года спустя я пытался вспомнить то интервью с Сэбриджем. Сейчас же оно вылетело у меня из головы. Однако я не смог забыть разговор, что вечером того же дня вышел с Маунтни и Мартином.