Человек, который умер, Д. Г. Лоуренс

Ольга Гротенгельм
Неподалеку от Иерусалима жил один крестьянин, и был у него бойцовский петушок, довольно жалкое, потрепанное существо; однако по весне он распускал свое боевое оперение, и к тому времени, когда верхушки смоковниц обрастали листьями, его гордо выгнутая золотисто - коричневая шейка уже ярко пламенела на солнце. Был этот крестьянин беден, жил в мазанке, и ничего у него не было, кроме грязного внутреннего дворика, где росла одна единственная старая сухая смоковница. Он работал не разгибая спины на своего хозяина на сборе винограда, маслин и пшеницы, а потом по тропинке уходил спать в свою мазанку. Единственной его гордостью был молодой петушок. В отгороженном углу двора обитали три жалких курицы, они несли мелкие яйца, время от времени теряли свои, и без того немногочисленные, перья и разводили вокруг себя невозможную грязь. Кроме них, в углу, под соломенной крышей, жила унылая ослица, крестьянин часто брал ее с собой на работы, а иногда оставлял дома. Была еще жена крестьянина, темнолицая моложавая женщина, которая не очень утруждала себя работой. Она бросала курам горсть зерна или остатки каши со стола, а для ослицы косила серпом траву. Молодой петушок вырос и приобрел некоторый лоск и величавость. По какой-то иронии судьбы у него были замашки щеголя, и это - в грязном дворике с тремя курицами-пеструшками. Он научился вытягивать шею и отвечать оглушительным криком на голоса других петухов, живущих за стенами дворика, в мире, о котором он ничего не знал. Но был в его голосе особый оттенок едва сдерживаемой задиристости, и отдаленные крики чужих петухов вызывали в нем неожиданные вспышки возбуждения.
 - Как он поет, - говорил крестьянин, поднимаясь поутру и натягивая через голову рабочую рубаху. «Он может покрыть хоть двадцать наседок», - вторила ему жена.
Крестьянин выходил во дворик и с гордостью оглядывал своего петушка, дерзкого, ослепительной окраски забияку, который свел окончательное знакомство со всеми тремя растрепанными курицами. А еще петушок любил, наклонив голову, прислушиваться к отдаленным голосам невидимых петухов, бросающих ему вызов из неведомого мира. Призрачные голоса, таинственно зовущие из неизвестности. В его ответном крике звенела вызывающая непокорность, которую ничем не обуздать.
 - Он определенно улетит в один прекрасный день, - заметила жена крестьянина.
И вот они приманили его зерном, поймали, хотя он и сопротивлялся изо всех сил и крыльями, и ногами, обвязали одну ногу веревкой, закрепив ее на шпоре, а другой конец веревки привязали к столбу, который поддерживал соломенную крышу загона для ослицы. Освободившись из рук, петушок с горделивым негодованием зашагал прочь от людей, дошел до конца веревки, потянул привязанную ногу, дернул, на мгновение споткнулся, упал, отчаянно забился на грязном земляном полу к ужасу потрепанных наседок, затем, рванувшись из последних сил, поднялся на ноги и замер в раздумье. Крестьянин с женой от души смеялись, а петушок прислушивался. И особым чутьем, которое сродни дурному предчувствию, он понял, что стал пленником. Он больше не расхаживал горделиво и не прихорашивался, распуская перья. Теперь он уныло ходил по длине привязи. Но несмотря на это, он продолжал отхватывать себе лучшие кусочки пищи. Иногда, впрочем, приберегал самый лучший кусочек для курицы, которая на данный момент была его фавориткой. Как и прежде, трепеща и размахивая крыльями от неистовства, он наскакивал на одну из таких избранниц своего гарема, по беспечности попавшую в пределы его привязи, и обольщал ее своей сокровенной приманкой. И все так же с вызовом он вторил петухам, которые на рассвете один за другим начинали голосить, каждый из своего заточения. Но теперь в его манере поглощать пищу появилась мрачная прожорливость, а в том, как он набрасывался на растрепанных куриц, чувствовался уязвленный триумф. К тому же голос его утратил прежнюю полнозвучную звонкость. Он был привязан за ногу и понимал это. Тело, душа и дух были связаны этой веревкой. Правда, кроме этой внешней несвободы, жизнь в нем вовсе не была сломлена. Порваться должна была веревка. И вот однажды перед рассветом, пробудившись от сна, он с неожиданным приливом энергии рванулся вперед, расправив крылья, и веревка сорвалась. Издав яростное, пронзительное «кукареку», он одним махом вскочил на вершину стены и там продолжал голосить оглушительно громко и радостно. Так громко, что его крик разбудил крестьянина.
 Тем же утром, в тот же самый предрассветный час человек пробудился, вырвавшись из плена своего долгого сна. Он проснулся, окоченевший от холода, внутри высеченной в скале ниши. Все это долгое время, пока он спал, тело его было сплошной болью, оно и теперь еще было исполнено боли. Он лежал с закрытыми глазами. И все же сознавал свое пробуждение, понимал, что тело его онемело от холода и боли. Лицо его покрывала холодная повязка, ноги были спеленуты вместе. Лишь руки оставались свободны. При желании он мог пошевелиться, он знал это. Но у него не было никакого желания. Кто захотел бы, познав смерть, снова вернуться к жизни? Откуда-то из самой глубины его существа стала подступать тошнота как предвестник движения. Отторжение вызывал один только факт этого нелепого, непредсказуемого движения, которое в нем уже возникло, движения, возвращающего сознание. Он не желал этого. Он хотел остаться за пределами сознания, там, где даже воспоминания совершенно мертвы.
Но теперь что-то вернулось к нему, как возвращенное назад письмо, и в этом ощущении возврата он лежал, борясь с тошнотой. Несмотря на это, руки его внезапно пришли в движение. Они поднялись вверх, холодные, тяжелые, налитые болью. И все же они поднялись, чтобы убрать с лица полоску ткани и стянуть с плеч повязки. После этого руки его вновь тяжело упали, безжизненные, оцепенелые, терзаемые болью даже от такого незначительного движения, и в этой их неподвижности застыло абсолютное нежелание пошевелиться снова. Освободив от повязок лицо и плечи, он обессилел и вновь погрузился в холодную пустоту смерти. Самое желанное состояние. Он почти достиг его полноты, этой абсолютной безжизненной, запредельной пустоты. И все же, когда смерть почти завладела им, руки его, терзаемые болью в запястьях, неожиданно поднялись и стали стягивать повязки с колен, ноги зашевелились, хотя сам он по-прежнему лежал холодный и бездыханный. И наконец открылись глаза. Навстречу мраку. Все тому же мраку. Нет, возможно, все-таки была узкая бледная полоска всё пробуждающего, пробивающего абсолютный мрак, света. Головы он поднять не смог. Глаза закрылись. И вновь победила смерть.
Затем неожиданно он приподнялся, и большой мир пришел в движение. Повязки спали. Тесные стены пещеры обступили его, причиняя новые муки от сознания каменного плена. Над ним пробивались узкие полоски света. Неприятие происходящей с ним перемены и тошнота вызвали прилив сил, он подался вперед в этом тесном каменном колодце и уперся слабыми руками в камень, из-под которого просачивался свет. Силы появились неизвестно откуда, от испытываемого им отвращения. С грохотом упал камень, хлынул свет, и мертвый человек, скорчившись в своей могиле, сидел и смотрел на этот живой поток льющегося света, хотя рассвет едва брезжил. И его охватило странное, пронзительно острое ощущение живого, резкого дыхания зарождающегося дня. Это было окончательное пробуждение от смерти. Медленно - медленно, с осторожностью тяжелораненого, он выползал из своего каменного заточения. Повязки и покров, пропитанные благовониями, отпали, и он скорчился на земле, прижавшись к каменной стене, желая вновь обрести забвение. Но увидел, что его израненные ноги как прежде касаются земли, которой не должны были больше касаться; он смотрел на свои худые мертвые ноги, и непостижимая боль, похожая на полное отрезвление, словно он и в самом деле спустился с небес на землю, захлестнула его с такой силой, что он поднялся, опираясь одной искалеченной рукой на выступ могильного склепа.
Вернуться назад! Вернуться назад после всего, что случилось! Он увидел, что отпавшие льняные повязки лежат у его мертвых ног, и наклонившись, поднял, свернул их и положил назад в углубление в скале, откуда только что выбрался. Затем он поднял пропитанное благовониями покрывало, закутался в него, как в плащ, повернулся и пошел навстречу серой тусклости неприветливого рассвета. Он чувствовал себя одиноким. И все-таки пережитая им смерть была чем-то большим, за гранью одиночества. Все еще исполненный болезненного нежелания принять произошедшее, человек спускался по каменистому склону на своих дрожащих от боли ногах мимо неподвижно лежащих солдат, которые спали, закутавшись в шерстяные плащи, под дикими лавровыми деревьями. Бесшумно ступая босыми, в рубцах, ногами, закутанный в саван из белой льняной ткани, он на мгновение задержал  взгляд на тяжелых грудах тел спящих солдат. Они выглядели отталкивающе - убожество грязных неподвижных конечностей, но несмотря на это, он почувствовал к ним что-то похожее на жалость. Пройдя мимо, он свернул к дороге, чтобы не разбудить их.
Поскольку идти ему было некуда, он пошел прочь от города, раскинувшегося на  холмах. Он медленно брел по дороге, оставляя позади город, мимо оливковых рощ, где под густой зеленью деревьев росли лиловые анемоны, поникшие от холодного предрассветного воздуха. Мир такой же, как всегда, мир природы с его богатой зеленой растительностью, соловьем, зовущим из кустов у ручья, то весело, то грустно, то обольстительно в этом мире природы, где есть утро и вечер, - мир, из которого он исчез, однажды умерев.
И он шел, ступая своими израненными, в шрамах, босыми ногами, человек не принадлежащий ни этому, ни иному миру. Одной ногой тут, другой там, ничего не видящий, но и не совсем незрячий, он шел незамеченным в стороне от города и его окрестностей, не понимая, зачем он вообще куда-то идет, и все-таки шел, движимый смутной тошнотой отрезвления от возврата к земной жизни, и неким побуждением, которого он даже не сознавал. Почти в беспамятстве продвигаясь под стеной сухой каменной кладки, за которой была оливковая роща, он очнулся от резкого, неистового петушиного крика совсем рядом с ним, звука, который вызвал у него дрожь, словно сквозь него прошел электрический ток. Он увидел черно-рыжего петуха, сидевшего на суку дерева, над дорогой, и крестьянина в серой шерстяной рубахе, бегущего между олив верхнего сада. Из зелени деревьев выскочил черно - рыжий петух с красным гребешком, сверкая перьями распущенного хвоста. «О, остановите его, господин, - крикнул крестьянин, - моего сбежавшего петуха!»               
На лице человека, к которому взывал крестьянин, внезапно промелькнула тень улыбки, он распахнул широкие белые полы своего савана прямо перед убегающим петухом. Петух упал назад с пронзительным криком и с шумом забил крыльями, крестьянин бросился к нему, и после яростного сопротивления сбежавший петух оказался в надежных руках хозяина: крылья его были сложены, а сам он с безумным видом вытягивал вперед шею, и выпученные глаза едва не вылезали из орбит. «Это мой сбежавший петух», - сказал крестьянин, поглаживая птицу левой рукой и, весь в испарине от погони, поднял взгляд на человека, закутанного в белое льняное покрывало. Крестьянин тотчас изменился в лице и стоял остолбенев, вглядываясь в мертвенно-бледное лицо человека, который умер. Мертвенно-бледное лицо, такое неподвижное, обрамленное черной бородой, выросшей, похоже, посмертно; и эти широко распахнутые черные мрачные глаза, глаза умершего человека! И эти бледные шрамы на восковом лбу! У тугодума - крестьянина от наивной растерянности  отвисла челюсть - он совершенно не знал, как ему поступить.
 - Не бойся, - сказал человек в саване. - Я не умер. Они сняли меня с креста слишком поспешно. Поэтому я восстал из гроба. Но если меня найдут, все повторится заново....
В его голосе звучало все то же отвращение. Люди! Особенно те из них, кто облечен властью! Лишь на одно они способны! Он смотрел черными безразличными глазами в острые, бегающие глазки крестьянина. Крестьянин робел и чувствовал себя беспомощным под взглядом смертельного равнодушия и странной холодной непреклонности.
 - Спрячешься в моем доме, господин?
 - Я отдохну у тебя. Но если ты кому-то проговоришься, знаешь, что случится. Тебе придется предстать перед судом.
 - Мне! Нет, я никому не скажу. Не будем терять времени!
Крестьянин в страхе огляделся по сторонам, мрачно недоумевая, зачем он напросился на такую участь. Человек со шрамами на босых ступнях, преодолевая мучительную боль, поднимался к роще, следуя за угрюмым крестьянином, спешившим перейти поле зеленой пшеницы в окружении оливковых деревьев. Он ощущал прохладную шелковистость молодой пшеницы под ногами, которые однажды стали мертвыми, и отмечал про себя грубоватую шероховатость ее особой, неповторимой жизни. Он видел по краям скал шелковистые, с серебристым пушком, бутоны алых анемонов, клонившихся к земле. Они тоже существовали в другом мире. В своей же собственной жизни он был один, совершенно один. Все, что его сейчас окружало, принадлежало миру, который никогда не умирал. Но сам-то он умер, вернее, был убит, и смерть вычеркнула его из этого мира, и все, что теперь у него осталось, было глубокое, опустошающее, тошнотворное ощущение полной утраты иллюзий. Они подошли к глиняной мазанке, и крестьянин уныло остановился, пропуская вперед своего спутника.
 - Проходи! - сказал он. - Проходи! Нас никто не видел.
Человек в белом саване вошел в землянку, распространяя вокруг себя аромат незнакомых благовоний. Крестьянин закрыл входную дверь и через внутренний проход вышел во дворик, где в загоне жила ослица, защищенная от посягательств воров высокими перегородками. Там же крестьянин, пребывая в большом беспокойстве, привязал петуха. Человек с восковым лицом сел на циновку возле очага, поскольку совершенно выбился из сил и был почти без чувств. И все же он услышал, как шептался крестьянин со своей женой, которая все это время наблюдала за ними с крыши. Наконец они вошли, и женщина отвернулась, пряча лицо. Она налила воды и положила хлеб и сушеные фиги на деревянное блюдо.
 - Ешь, господин! - сказал крестьянин. - Ешь! Никто не видел.
Но незнакомцу совсем не хотелось есть. Все-таки он смочил кусочек хлеба в воде и съел его, поскольку надо было жить. Однако всякое желание умерло в нем, даже потребность есть и пить. Он восстал из мертвых, не имея никаких желаний, в том числе и желания жить, и внутри у него была пустота, если не считать всепоглощающего чувства разочарования от открывшейся правды, которое, словно тошнота, обволакивало все, что когда-то было его прежней жизнью. И все же, возможно, за разочарованием, где-то глубоко, за гранью сознания, скрывалось некое побуждение, лишенное всякого желания.
   Крестьянин с женой стояли у двери, наблюдая за ним. С ужасом смотрели они на багровые раны на тонких восковых руках и ногах незнакомца и небольшие рваные раны на все еще мертвом лбу. Они с ужасом вдыхали благоухание пряных благовоний, исходившее от него, от всего его тела. Заметили и дорогое, тонкое белоснежное покрывало. Возможно, это и в самом деле был мертвый царь из царства мертвых. Он все еще был безжизненный и отчужденный, все еще пребывал в царстве мертвых, а этот аромат  благовоний, исходивший от его прозрачного тела, напоминал  благоухание странного неизвестного цветка. С трудом проглотив немного смоченного в воде хлеба, он обратил свой взгляд на хозяев. Он видел их такими, каковы они были на самом деле: ограниченные, живущие скудно, не способные на благородные жесты и смелые поступки. Но они были такими, какими были, неизбежной частью мира природы. В них не было ни благородства, ни великодушия, но страх заставил их проявить участие. И незнакомец снова выказал им сочувствие, ибо знал, что скорее всего они откликнутся на доброту и кротость, отплатив взамен своей грубоватой добротой.
 - Не бойтесь, - сказал он им мягко. - Позвольте мне какое-то время пожить у вас. Я не останусь надолго. А потом уйду навсегда. Только не бойтесь. Никакого вреда вам от меня не будет.
Они сразу поверили ему, и все же страх не отпускал их. Но они сказали:
 - Оставайся, господин, сколько захочешь. Отдыхай! Отдыхай спокойно!
И все-таки они боялись. Поэтому он оставил их в покое, и крестьянин ушел, уводя ослицу. Солнце поднялось высоко и светило ярко, но в темном доме за закрытой дверью человек снова почувствовал себя как в склепе. Поэтому он обратился с просьбой к женщине: «Мне хотелось бы полежать во дворе». И она подмела для него двор, и положила ему циновку, и он лег под стеной на утреннем солнце. Оттуда были видны первые зеленые листья, похожие на языки пламени на вершине фигового дерева, рвущиеся из наготы в высоту весеннего неба. Но человек, который умер, не мог смотреть, а только лежал неподвижно на солнце, которое еще не было таким жарким, и ему ничего не хотелось, даже двигаться. Он лишь лежал, вытянув на солнце худые ноги; его черные, пропитанные благовонными маслами волосы покрывали впадины шеи и подбородка, худые бледные руки были неподвижны и вялы. Он лежал, а  вокруг кудахтали и рыли землю куры, а сбежавший петух, пойманный и снова привязанный за ногу, забился в угол.
   Крестьянка была испугана. Она приходила, украдкой наблюдая за ним, и поскольку он ни разу за все время не пошевелился, она боялась, что у нее во дворе лежит мертвый человек. Однако, когда солнце стало припекать жарче, он открыл глаза и посмотрел на нее. Теперь она боялась этого человека, который, хотя и был живым, но лежал так тихо и неподвижно, как покойник. Он открыл глаза и увидел мир, вновь ослепительно сверкающий как стекло. Это была жизнь, в которой он больше не участвовал. А она сияла независимо от него: голубое небо и обнаженные фиговые деревья с маленькими факелами распускающихся листьев. Сверкающая, как стекло, жизнь, но он был далек от нее, ибо однажды в нем угасло стремление к жизни. И все-таки присутствие его в этом мире было очевидно, жизнь теплилась в нем. День прошел в состоянии оцепенения, а вечером он вернулся в дом. Крестьянин пришел с работы домой, но выглядел испуганным, и ему нечего было сказать. Незнакомец поел вместе с хозяевами немного бобовой похлебки. Потом вымыл руки и молча повернулся к стене. Крестьяне тоже хранили молчание. Они стерегли сон своего гостя. Его сон был так похож на смерть, но наверно, он все-таки спал.
Однако с восходом солнца он снова вышел и лег во дворе. Именно солнце притягивало его и имело над ним власть, и ему все еще хотелось вдыхать ноздрями прохладный утренний воздух и видеть бледное небо над головой. Он по-прежнему не желал сидеть в четырех стенах. Когда он выходил из дома, молодой петух встречал его криком. Не очень громким и слегка сдавленным. Но в голосе петуха, кроме унижения и досады, звучало нечто большее, неизбежность жизни и даже громогласное провозглашение ее торжества. Человек, который умер, стоял и наблюдал за сбежавшим и вновь пойманным петухом, который пыжился, шагал, вытягивая вперед ноги, вскидывал голову и раскрывал клюв, пробуя свои силы в новом вызове жизни и смерти. Его бесстрашные крики раздавались беспрестанно, хотя звучали не столь бойко из-за веревки на ноге.
   Человек, который умер, смотрел на жизнь во всей ее обнаженности и повсюду видел проявления безграничной жизнеутверждающей целеустремленности, то принимающей вид вздыбленных гребней бурных волн, то волн, едва различимых на поверхности, то зеленой кипени на верхушках деревьев, возникающей неожиданно, словно ниоткуда, из неведомых тайных глубин. Эта целеустремленность обнаруживала себя и в оранжево-черном оперении петуха, и в распускающихся листьях, похожих на языки пламени на верхушках фиговых деревьев. Они появлялись, эти явления и творения  весны, излучая жажду жизни и утверждая ее. Они возникали словно пенные гребни из океанских глубин тайного желания, из необъятного разлива скрытой энергии и жизненной силы: они были цветные, осязаемые, мимолетные, но все же бессмертные в своем рождении. Человек, который умер, наблюдал за величественным возвратом к жизни всего сущего, способного к возрождению, но он больше не понимал этого трепетного стремления обрести жизнь и занять свое место под солнцем. Вместо этого он слышал настойчиво звенящий дерзкий вызов этого сущего всем остальным творениям божьим.
Человек лежал неподвижно, и его глаза, совсем недавно мертвые и теперь еще не совсем зрячие, были широко раскрыты и созерцали вечное самоутверждение жизни. А петух в свою очередь смотрел на него своим бессмысленным блестящим птичьим глазом. Но человек, который  умер, все время видел перед собой не птицу, но краткую крутую волну жизни, вершиной которой был петух. Он наблюдал за эксцентричными движениями птичьего клюва, как петух захватывал, проталкивая внутрь кусочки пищи; видел его быстрый взгляд, взгляд самого ока жизни, всегда зоркий и настороженный, горделивый и опасливый; слушал голос его жизни, победный, жизнеутверждающий крик, хотя и сдерживаемый оковами судьбы. Он будто внимал звучанию причудливого языка самой жизни, слушая, как петушок звонко подражает кудахтанью своих фавориток - несушек,  хотя в этом петушином кудахтанье все же угадывалась глухая досада, оттого что его свободу ограничивала веревка на ноге. А когда человек бросал петуху кусочек хлеба, тот тотчас подавал голос, исполненный необычайной воркующей мягкости, небрежно крошил и расклевывал хлеб, а остаток приберегал для своих курочек. Наседки сбегались и с жадностью уносили лакомый кусочек за пределы привязи. После этого, благодушно следуя за курочками, петух доходил до конца веревки и, внезапно встретив препятствие, дергал ногой, но, потерпев неудачу, сдавался. Хвост его тотчас опадал, и сам он словно съеживался и забивался в угол двора, где была тень. Петушок был молодой, и блестящее оперение его хвоста еще не достигло зрелой пышности. Только с наступлением вечера испытываемый им жизненный подъем заставлял позабыть о плене. И тогда, видя курицу-фаворитку, которая беспечно прогуливалась неподалеку, он налетал на нее, трепеща всеми своими перьями, и обольщал тайной приманкой. И человек, который умер, смотрел на зыбкое колыхание подмятой курицы, но видел перед собой не птицу, а вершину отдельной волны жизни, которая на мгновение сливается с другой посреди волнующегося океана земного мира. И неизбежность жизни показалась ему еще более могущественной и непреодолимой, чем неизбежность смерти. Удел смерти был лишь тенью в сравнении с исполненным неистового буйства предназначением жизни, этой волной, вознесенной божественным предопределением.
Когда спустились сумерки, крестьянин пришел домой, ведя за собой осла, и сказал:
 - Господин! Говорят, тело похищено из сада, склеп пуст, а караул солдат сняли.  Проклятые римляне! Теперь женщины собрались там для оплакивания.
Человек, который умер, посмотрел на человека, который еще не познал смерть.
 - Хорошо, - ответил он. - Не говори никому и тогда нам ничто не грозит.
Крестьянин почувствовал облегчение. Выглядел он довольно неопрятным и глупым и даже та малая искра страстности, присущая молодому петушку, которого он держал на привязи, никогда не загоралась в его душе. В нем не было огня. И человек, который умер, подумал про себя:
 - Полно, для чего же тогда его воодушевлять? Землю вспахивают, чтобы восстановить ее, но ни к чему поднимать пласты земли. Пусть земля неизменно остается земной в своем соперничестве с небом. Я стремился поднять землю к небу. Напрасно я пытался вмешаться. Разрушительный лемех плуга войдет в почву Иудеи, и жизнь этого крестьянина будет вспахана как целина. Ни один смертный не может уберечь землю от вспахивания. Но это лишь возделывание земли, а не ее спасение. И оттого он смотрел на крестьянина с жалостью; однако человек, который умер, больше не желал вторгаться в душу человека, который еще не познал смерть и не мог умереть иначе, как вернувшись в землю. Пусть возвращается в землю, когда придет его смертный час, и пусть никто не сделает попытки помешать этому, когда земля предъявит свои права. Поэтому человек со шрамами от ран выбросил из головы мысли о крестьянине, ибо тот был смертен. И все же человек, который умер, сказал себе: «Он приютил меня».
На рассвете, почувствовав себя лучше, человек, который умер, поднялся на свои слабые больные ноги и возвратился обратно в сад. Туда, где его предали и погребли. И когда он зашел за завесу лавровых деревьев, неподалеку от валуна, еще недавно закрывавшего вход в пещеру, он увидел женщину, которая остановилась у склепа, женщину в желто - синих одеждах. Она вновь заглянула в зияющий провал, похожий на глубокую нишу в стене. Но там по-прежнему было пусто. Он заломила руки и начала причитать. Уходя, она увидела человека в белом, который стоял у лавровых деревьев, вскрикнула, и думая, что это может быть тайный соглядатай, сказала:
 - Они забрали его!
Поэтому он окликнул ее: «Магдалина!» Она пошатнулась, словно собиралась упасть, ибо узнала его. А он сказал ей:
 - Магдалина! Не бойся. Я жив. Они сняли меня слишком поспешно, поэтому жизнь вернулась ко мне. А потом меня приютили в одном доме.
Она не знала, что сказать, лишь упала к его ногам и стала целовать их.
 - Не прикасайся ко мне, Магдалина, - произнес он. - Еще не настал час! Я все еще не исцелился и не вернулся к людям.
И тогда она заплакала, ибо не знала, что ей делать. А он сказал:
 - Давай отойдем в сторону, к кустам, где мы сможем поговорить незамеченными.
И она последовала за ним, пробираясь между деревьями в своем синем плаще и широких желтых одеждах, пока он не сел под миртовым кустом.
Тогда он повторил:
 - Я все еще не вернулся к жизни. Магдалина, что же делать дальше?
 - Учитель! –сказала она. – О, мы так оплакивали тебя! Ты вернешься к нам?
 - Что свершилось, то свершилось, и смерть для меня позади, - ответил он. - Ручей бежит, пока дожди не перестанут питать его - тогда он пересохнет. Для меня та жизнь окончена.
 - И ты откажешься от своего триумфа? – спросила она печально.
 - Мой триумф, - сказал он, - состоит в том, что я не умер. Я пережил свою миссию, и это все, что я могу о ней сказать. Это и есть мой триумф. Я пережил господство и утрату своей власти, и я все еще живой человек. Я еще молод, Магдалина, даже не достиг зрелых лет. Я рад, что все закончилось. Так и должно было случиться. Но теперь я радуюсь, что все в прошлом, и время моей власти миновало. Учитель и спаситель во мне умерли: теперь я могу заниматься своими делами и уйти в свою собственную одинокую жизнь. Она слушала его, до конца не понимая. Однако сказанное им  вызвало  у нее разочарование.
 - Но ты вернешься к нам? - настаивала она.
 - Я не знаю, что буду делать, - отвечал он. - Когда заживут мои раны, я смогу лучше это понять. Но моя миссия завершена, и с учительством покончено, а смерть избавила меня от моего собственного бремени спасения других. О, Магдалина, я хочу  пройти в одиночестве свой путь - таков мой удел. С публичной жизнью, жизнью моей самонадеянности и дерзости, покончено. Теперь я могу ждать чего-то от жизни и не высказывать своего мнения, и вокруг меня не будет никого, кто смог бы предать. Я хотел превзойти самого себя и потому навлек на себя измену. Еще я знаю, что запятнал имя Иуды, моего бедного Иуды. Но вот я умер и теперь осознаю предел своих возможностей. Теперь я могу жить, не пытаясь больше подчинить других своей власти. Ибо охватить я могу лишь то, до чего дотянутся кончики пальцев моих рук, и шагнуть могу не дальше кончиков пальцев своих ног. Я же хотел объять множество людей, я, который воистину никогда не обнял даже одного человека. Но Иуда и первосвященники избавили меня от моего собственного бремени спасения, и вскоре я смогу обратиться к своей судьбе, подобно пловцу, который в полном одиночестве только что вышел на берег навстречу рассвету.
 - Отныне ты хочешь жить один? – спросила она. - И твоя миссия ничего не значила? Все было ложью?»
 - Нет! – сказал он. - Ведь и твои возлюбленные были в прошлом для тебя чем-то. Они много для тебя значили, но ты брала больше, чем давала. И тогда ты пришла ко мне, чтобы я спас тебя от невоздержанности. Вот и я в своей миссии дошел до крайности. Давал больше, чем брал, а это тоже погибель и гордыня. Так что Пилат и первосвященники спасли меня от моего собственного непосильного бремени спасения других. В своей нынешней жизни не выходи за пределы разумного, Магдалина. Это тоже своего рода смерть.
Она с горечью размышляла над его словами, ибо действительно стремилась отдавать чрезмерно, и быть отвергнутой ей было невыносимо.
 - И ты не вернешься к нам? – спросила она. - Ты воскрес ради себя одного?»
В ее голосе он услышал сарказм и взглянул на красивое лицо женщины, которую все еще одолевала безмерная жажда спасти себя от той, кем она была когда-то, искусительницей мужчин, заманивающей их в свои сети по собственной прихоти. Ее тяготило бремя необходимости спасения себя от той бывшей порочной Евы, которая обнимала многих мужчин и брала больше, чем давала. Теперь у нее был иной жребий. Она желала отдавать, ничего не требуя взамен. А это не менее тяжко и мучительно для живой плоти.
 - Я восстал из мертвых не для того, чтобы снова искать смерти, - сказал он.
Она взглянула на него и увидела, что по его восковому лицу вновь разлилась усталость, а в темных глазах сквозило безграничное разочарование и скрытое равнодушие. Он почувствовал на себе ее взгляд и подумал про себя:
 - Теперь мои собственные ученики пожелают вновь предать меня смерти за то, что я восстал из мертвых иначе, чем они ожидали.
 - Но ты ведь придешь к нам, навестишь тех, кто любит тебя? - спросила она.
Он ответил, слегка усмехнувшись:
-  О, да, - а потом добавил, - у тебя есть какие-нибудь деньги? Дашь немного взаймы? Я верну тебе долг.
Денег у нее было мало, но она была рада отдать их ему.
 - А что, - спросил он ее, - если бы я пришел к тебе и остался жить в твоем доме?
Она посмотрела на него своими большими голубыми глазами, исполненными  странного света.
 - Сейчас? - спросила она с необыкновенным торжеством.
 И он, который теперь всячески избегал любого триумфа, будь это его собственный или чей-то еще, сказал:
 - Не сейчас! Позже, когда заживут мои раны и ... и когда мой дух соединится с плотью.
Он говорил запинаясь. И в глубине души знал, что никогда не пойдет к ней жить. Из-за того, что в ее глазах вспыхнуло торжество, корысть даяния. А она пробормотала восторженно:
 - О, ты же знаешь, я бы всем пожертвовала для тебя.
 - Ни в коем случае! - сказал он. - Я не просил об этом.
Отвращение к той жизни, что была ему прежде знакома, снова овладело им: мощный приступ тошноты и ощущение удара копья, пронзившего его тело. Обессилев, он сел, скорчившись под миртовым кустом. Но глаза его были открыты. И взглянув на него еще раз, она поняла, что он не Мессия. Мессия не воскрес. Воодушевление и сияющая чистота помыслов - все ушло вместе с восторженной юностью. Его юность была мертва. Это был утративший иллюзии человек средних лет, в котором угадывалось некое ужасающее равнодушие, а еще - непреклонность, которую не победить любовью. Это был не тот Учитель, перед которым она преклонялась, молодой, страстный, пробуждавший в ее душе духовный восторг. Тот больше напоминал ее прежних возлюбленных, только любовь его была скорее безличной, не наполненной чувством. Теперь она была лишена своего восторженного мученического поклонения. Этот человек, восставший из мертвых, был концом ее мечты.
- Теперь ты должна уйти, - сказал он ей. - Не прикасайся ко мне, ибо я еще мертв. Я вернусь сюда снова, на третий день. Приходи, если хочешь, на рассвете. И мы поговорим еще.
Она ушла в смятении, с разбитыми надеждами. И даже уходя, все не могла с этим смириться: разум отвергал горечь действительности, а воображение рисовало картину восторга и благоговения, оттого что Учитель воскрес и победил смерть. Он восстал из мертвых, Спаситель, вдохновитель, чудотворец! Он воскрес, но не как человек, а как истинный Бог, к которому нельзя прикоснуться, который должен вознестись на небеса. Это было самое прекрасное и самое призрачное из чудес.
Тем временем человек, который умер, наконец собрался с силами и медленно направился к крестьянской хижине. Он был рад вернуться к ним, уйти как можно дальше от Магдалины и своих собственных соратников. Ибо крестьяне были пассивны, как сама земля, они позволят ему отдохнуть и до времени не будут ни к чему принуждать. Женщина стояла на крыше и смотрела на него. Она боялась, что он совсем ушел от них. Его присутствие в доме стало для нее чем-то вроде легкого вина. Она поспешила к двери ему навстречу.
 - Где ты был? - спросила она. - Почему ушел?
 - Я ходил прогуляться в саду и встретил друга, который дал мне немного денег. Это тебе. - Он протянул свою худую руку и раскрыл ладонь, на которой лежало несколько монет - все, что Магдалина могла ему дать. В глазах жены крестьянина заблестели слезы, ибо жили они скудно, и она воскликнула:
 - О, господин! И это правда мне?
 - Возьми их!- сказал он. - На них можно купить хлеба, а хлеб дает жизнь.
И он, как прежде, возлег во дворе, испытав болезненное облегчение оттого, что снова один. Ибо у крестьян он мог оставаться наедине с собой, тогда как его собственные друзья никогда не оставили бы его в покое. И в этом надежном дворике, его убежище, радость ему доставлял молодой петушок, когда начинал голосить, воспевая тщетную радость бытия, а потом заканчивал беспомощно униженно, оттого что был на привязи. В этот день ослица стояла под навесом, помахивая  хвостом. Человек, который умер, прилег и совершенно отрешился от мира, впав в изнеможение смерти, которая боролась в нем с жизнью. Однако женщина принесла вина, воды и подслащенных лепешек, разбудила его, и он поел немного, чтобы доставить ей удовольствие. День был жаркий, и когда она склонилась над ним, подавая еду, он увидел в разрезе сорочки ее покорное тело и колыханье грудей. Он знал, что ей хотелось бы вызвать в нем желание, да и была она моложавой и не отталкивающей. И он, никогда не знавший женщины, возжелал бы ее, если б мог. Но он не мог, хотя ему и было приятно ее податливое, склоненное над ним смиренное тело. Что он не мог принять, так это образ ее мыслей, примитивность ее сознания. Она была довольна, получив деньги, теперь же хотела от него нечто большего. Она желала его объятий. Но ее мелкая душа была черствой, близорукой и жадной, тело предъявляло свое маленькое корыстное требование, однако не было в нем благородной трепетности ответного приношения. Поэтому он сказал ей несколько сдержанных приятных слов и отвернулся. Он не мог касаться жалкого тела, принадлежавшего этой женщине, ее ничтожной маленькой жизни, да и ничьей другой жизни тоже. Он отверг это не задумываясь.
   Восстав из мертвых, он наконец осознал, что у тела тоже есть своя собственная маленькая жизнь, помимо которой существует жизнь более возвышенная. Он был девственник и отвергал ничтожную ненасытную жизнь тела. Теперь же он понимал, что девственность это вид корысти, что тело его оживает вновь, чтобы бескорыстно давать и брать, брать и давать. Теперь он понимал, что воскрес для женщины или женщин, которые знали, что такое возвышенная жизнь тела, когда бескорыстно берешь и бескорыстно отдаешь, женщин, с которыми он мог бы соединить свою плоть. Но однажды умерев, он был теперь терпелив - впереди у него была целая вечность. В нем не было корыстного желания отдаваться другим или ухватить что-то для себя. Ибо он уже познал смерть. Крестьянин вернулся домой с работы и сказал:
 - Господин, благодарю тебя за деньги. Но мы не ждали вознаграждения. Все, что у меня есть, твое.
   Однако человек, который умер, огорчился, ибо крестьянин стоял перед ним, облеченный плотью своего ничтожного тела, а его хитрые глазки блестели в надежде получить впоследствии еще больше денег в награду. Правда, крестьянин дал ему приют и рисковал жизнью, не надеясь на вознаграждение. Но лукавство его упований было очевидно. Хотя даже это лукавство было свойством, присущим человеку. И оттого, когда с наступлением ночи крестьянин хотел помочь ему встать со своего ложа, человек, который умер, сказал:
 - Не прикасайся ко мне, брат. Я еще не воскрес для Отца моего.               
Солнце жгло, сверкая все ослепительнее, придавая еще больший блеск оперению молодого петушка. Но крестьянин неустанно обновлял привязь, и петух чувствовал себя пленником. И все же пламя жизни разгоралось в нем с такой силой, что он смотрел косо и заносчиво на человека, который умер. А человек улыбался, потому что принял петушка в свое сердце, и говорил ему:
 - Воистину, ты один среди пернатых воскрес для Отца моего.
И молодой петушок голосил в ответ.
Направляясь в сад на рассвете третьего дня, человек был поглощен мыслями о возвышенной жизни тела, которая была больше чьей-то отдельной мелкой, ограниченной жизни. Так незаметно прошел он сквозь густой заслон из лавровых и миртовых зарослей неподалеку от валуна и увидел у могилы трех женщин. Одна из них была Магдалина, другая - его мать, а третья –  знакомая по имени Иоанна. Он поднял взгляд и увидел всех троих, они тоже заметили его, и все трое испугались.
Он остановился, словно прикованный их взглядами, зная, что они пришли туда, чтобы потребовать его возвращения во плоти. Однако он вовсе не жаждал возвращаться к ним. Мертвенно - бледный в полумраке рассветного утра, которое вот-вот готово было пролиться дождем, он взглянул на них и повернул назад. Но Магдалина поспешила ему навстречу.
 - Я не приводила их, - сказала она. - Они пришли сами. Посмотри, я принесла тебе деньги! Может быть, ты поговоришь с ними?
Она протянула ему несколько золотых монет и он взял их со словами:
 - Можно взять эти деньги? Они мне понадобятся. Я не могу говорить с женщинами, ибо я еще не вознесся к Отцу моему. А теперь я должен тебя оставить.
 - Ах! Ну куда же ты пойдешь? - взмолилась она.
Он посмотрел на нее и понял, что она обращается к тому человеку в нем, который однажды умер и теперь был мертв, к человеку из его юности, с его миссией, непорочностью и благоговейным трепетом, с его скромной жизнью и жертвенностью, ничего не требующей взамен.
 - Я должен предстать перед Отцом моим! - сказал он.
 - И ты оставишь нас? Там твоя мать! – взмолилась она, оглянувшись назад с прежней, все еще сладостной для нее мукой.
 - Но теперь я должен вознестись к Отцу моему, - повторил он и отступил в кусты, затем поспешно развернулся и пошел назад, говоря про себя:
 - Теперь я не принадлежу никому и не связан какими бы то ни было узами, а моя миссия и проповедь Слова Божия мне отныне чужды. Подумать только! Я не могу построить даже свою собственную жизнь, так что же я могу спасти?.. Я могу научиться жить один.
И он отправился в крестьянский дом, во двор, где на привязи ходил петушок. И ему никто не был нужен, ибо более всего он желал остаться один; именно присутствие людей заставило его искать одиночества. Солнце и тонкий, нежный бальзам весны живительно действовали на его раны, и даже рана разочарования, зияющая глубоко внутри, начала затягиваться. Он постепенно исцелялся  и от потребности в людях, мужчинах и женщинах, и от своей жажды иметь над ними власть и быть спасенным ими. К чему бы ни сводилось его соприкосновение с миром людей, отныне в нем не должно быть злоупотребления и принуждения. И потому он сказал себе:
- Я пытался заставить их жить, а они заставили меня умереть. С принуждением так всегда бывает. Неприятие убивает успех.Теперь настал мой час жить в одиночестве.
Поэтому он больше не ходил в сад, а лежал неподвижно и смотрел на солнце или гулял в сумерках  в оливковых рощах по склонам холмов, среди полей зеленой пшеницы, которая становилась на ладонь выше с каждым солнечным днем. И всякий раз он думал про себя:
- Как хорошо сознавать, что моя миссия исполнена и можно жить дальше своей собственной жизнью. Теперь я могу быть сам по себе и не вмешиваться в существующий порядок вещей. И пусть смоковница будет бесплодной, если ей суждено, а богатый будет богатым. Мой путь лишь мой собственный и ничей больше.
Наконец ростки-факелы распустились на фиговом дереве, налившись яркой, полупрозрачной зеленой кровью. И чем ослепительней сияло солнце, тем ярче становился петушок, тем больше блеска появлялось в его оперении; но он по-прежнему оставался пленником. А солнце опускалось все ниже и ниже, оставляя в небе все свое великолепие золота и багрянца. Человек, который умер, примечал, что происходит вокруг, и про себя думал: «Слово это лишь комар, который жалит в вечерний час. Человека изводят слова, как комары, преследующие его даже после смерти. Но за гробом они бессильны. Теперь я перешел ту черту, за которой слова более не могут жалить, где воздух чист и не нужны слова, и кроме меня, нет никого в моей собственной жизни, которая окружает меня, словно стены всего моего царства».
Итак,  раны его заживали, и он наслаждался своей бессмертной жизнью без забот и волнений. Ибо в могиле он сбросил с себя ту петлю, которую мы называем ответственностью. В могиле он оставил искания и борьбу, которые были частью его  собственного «я», сострадающего и отстаивающего свои права. Теперь его безучастное собственное «я» исцелялось вместе с телом, умиротворяясь и становясь с ним единым целым, и он улыбался про себя в абсолютной отрешенности, которая и есть один из видов бессмертия. И тогда он сказал себе: «Я буду молча странствовать по земле. Ибо нет ничего чудеснее, чем жить одиночкой в земном мире, который кипит вокруг, и все же оставаться в стороне от него. Я так и не увидел этого мира, я был слишком поглощен сумятицей, которую внес в него. Теперь я буду странствовать по волнам земной жизни, ибо именно движение и связь всего сущего дают мне чувство абсолютного одиночества». Так он рассуждал про себя, пока наконец не решил, что хочет стать целителем. Ибо он все еще обладал силой, способной исцелить любого человека, взрослого или ребенка, вызвавшего его сострадание. Вот почему он подстриг волосы и бороду так, чтобы не выделяться среди людей, и усмехнулся про себя. Еще он купил себе обувь и соответствующую накидку, и как полагалось, обвязал голову куском полотна, скрывшим небольшие шрамы на лбу. И тогда крестьянин спросил его:
- Господин, ты уходишь от нас, чтобы продолжить свой путь?
- Да, ибо пришло для меня время вернуться к людям.
Затем он дал крестьянину монету и сказал ему:
- Уступи мне своего петуха, который однажды сбежал, а теперь сидит на привязи. Он должен сопровождать меня в странствиях.
Ну что ж, за монету крестьянин отдал петуха человеку, который умер, и на рассвете тот отправился в путешествие по удивительному земному миру, чтобы найти себя в собственном одиночестве в самой гуще жизни. Ибо в прошлом он был слишком вовлечен в нее. А потом умер. Теперь он должен был вернуться в эту жизнь, чтобы жить в ней одиночкой. И все-таки, даже теперь он был не совсем один, он шел, неся под мышкой петуха, чей хвост весело развевался сзади, а сам петух возбужденно вытягивал шею – ведь он тоже впервые отправлялся в рискованное путешествие в большой удивительный мир, движение которого подразумевало и жизнь птичьего тельца. Крестьянка уронила несколько слезинок, а потом ушла в дом, потому что по своей крестьянской натуре захотела еще раз взглянуть на деньги. И ей показалось - о, чудо! - от монет исходит сияние.
Человек, который умер, все шел и шел, а день был ясный, солнечный. Он шел и смотрел по сторонам, сходя с дороги, когда к городу двигался вьючный караван. И говорил про себя:
-  Странный этот земной мир, грязный и чистый одновременно! И я часть его. Но все-таки я в стороне от него. А жизнь кипит и бьет ключом во всем своем многообразии. Почему же мне хотелось, чтобы ее кипение было однообразным? Как жаль, что я проповедовал людям. Проповедь, более чем псалм или гимн, оседает в душах подобием глинистой корки, которая препятствует выходу источников. Я совершил ошибку. Насколько я понимаю, меня казнили за то, что я проповедовал им. Но они не смогли окончательно убить меня, ибо теперь я воскрес и замкнут в свое собственное одиночество; я обрел земную жизнь, поскольку больше не имею на нее притязаний. И я буду жить сам по себе среди кипения всего сущего; первое и самое главное - я всегда буду один. Но я обязан бросить этого петушка в бурлящий водоворот событий и явлений, чтобы он поймал свою волну. Сколько в нем жизни! Скоро я оставлю его где-нибудь в компании наседок. И может быть однажды вечером я встречу женщину, которая введет в искушение мое воскресшее тело, но оставит мне мою отрешенность и непохожесть на других людей. Ибо мое тело, когда-то знавшее желание, умерло, и ко мне нельзя прикасаться. Впрочем, откуда мне знать? Все это, по крайней мере, жизнь. И глянцевое оперение петуха сверкает яркой неповторимостью одиночки, хотя он и откликается на призыв наседок. Поспешу-ка я в ту деревню на холме, что виднеется впереди. Я и так уже устал и ослабел, и хочется на все закрыть глаза.
Ускорив шаг, с одним желанием как можно скорее прервать свой путь, он обогнал двух путников, которые неторопливо шли, беседуя между собой. Оставаясь незамеченным из-за своей легкой походки, он услышал, как они говорили о нем. Он вспомнил их, ибо знал в своей прошлой жизни, которая была посвящена миссии. Поэтому он поздоровался с ними, скрыв лицо в сумерках, и они не узнали его. Он обратился к ним со словами:
-  Что же случилось с тем, кто называл себя царем, и был казнен за это?
Они отвечали с подозрением: «Почему ты спрашиваешь о нем?»
- Я знал его и много о нем думал, - сказал он.
И они ответили: «Он воскрес».
- Правда? И где же он, как живет?
-  Мы не знаем, ибо это тайна. Однако он воскрес и скоро вознесется к Отцу своему.
- Вот как! А где же Отец его?
- Неужели не знаешь? Ты, выходит, из язычников? Отец его, Бог наш, обретается в царствии небесном, над облаками и небесной твердью.
- В самом деле? Тогда как же он вознесется?
-  Как Илья-пророк, он вознесется в ореоле славы.      
- Прямо на небеса?
-  На небеса.
-  Значит он восстал из мертвых не во плоти?
-  Нет, во плоти.
-  И он вознесется на небеса во плоти?
-  Отец небесный вознесет его.
Человек, который умер, ничего не сказал более, ибо речи его остались в прошлом, а слово порождает слово так же, как множится мошкара. Однако прохожий спросил  его:
-  Зачем ты несешь с собой петуха?
- Я целитель, - ответил он, - а птица обладает силой как существо безгрешное.
- Так ты не верующий?
- О, я верю в то, что птица полна жизни и невинности.
После этого они продолжили свой путь в молчании, но он чувствовал, что им не понравился его ответ. И он усмехнулся про себя, ибо человек ограниченных взглядов, отрицающий право своего соседа жить особняком, есть опасное явление в жизни. Когда же они подошли к окраине деревни, человек, который умер, остановился неподвижно в вечерних сумерках и сказал своим прежним голосом:
- Вы не узнаете меня?
И они воскликнули в страхе: «Учитель!»
- Да!, - сказал он с легкой усмешкой. Затем внезапно повернулся, зашагал прочь по боковому переулку и исчез под стеной, прежде чем они поняли, что произошло.
А он тем временем пришел на постоялый двор, где во внутреннем дворике, в стойле, стояли ослы. Он спросил себе лепешек, и ему их приготовили. Ночевал он под навесом. А утром пробудился от громкого крика хозяйского петуха, и тотчас его оглушил голос его собственного петушка. Он увидел, как петух с постоялого двора вышел вперед на поединок с целой вереницей курочек за спиной. После чего петушок, принадлежавший человеку, который умер, бросился навстречу сопернику, и между двумя птицами завязалась схватка. Хозяин постоялого двора прибежал спасать своего петуха, но человек, который умер, сказал ему:
-  Если победит моя птица, я отдам ее тебе. А если мой петушок проиграет, ты его съешь.
Птицы дрались яростно, и петушок, принадлежавший человеку, который умер, убил своего соперника с постоялого двора. Тогда человек, который умер, сказал своему петушку:
-  Ты во всяком случае обрел свой мир и подруг для плотской любви. Твое одиночество может обрести блеск величия, полноту которому придаст победа над твоими курочками.
И он оставил своего петушка на постоялом дворе, а сам углубился в земную жизнь, которая есть не что иное, как великая путаница  хитросплетений и искушений. И тогда в последний раз он спросил себя:
-  От чего и ради чего нужно было спасать этот бесконечный водоворот жизни?
И он пошел своей дорогой и был отныне сам по себе. Но путь, по которому следовал мир, представлялся ему немыслимым, с его причудливыми хитросплетениями страстей, случайностей и принуждения, которые он видел повсюду, мир, где неизбежность покориться всегда царила бессонным страхом перед непреодолимой силой. Это был страх, абсолютный страх смерти, сводивший людей с ума. Оттого он все время должен был идти дальше, ибо стоило ему где-то задержаться, как соседи тотчас накидывали на него удавку своего страха и преследования. Он не мог прикоснуться к чему бы то ни было, но в безумном утверждении своего эго все они хотели силой заставить его отказаться от своего неизбежного внутреннего одиночества. Горожане, ремесленники, хозяева постоялых дворов - всеми владела мания принуждения отдельного человека, всего человечества. Ибо и мужчины и женщины были одинаково одержимы постоянным эгоистичным страхом своего ухода в небытие. И он подумал о собственной миссии, о том, как всему человечеству он пытался насильственно навязать любовь. И как прежде, ощутил поднимающуюся в нем тошноту. Ибо не существовало еще таких человеческих отношений, которые не подразумевали бы пусть самой малой толики принуждения. Однажды его уже подвергли принуждению, и он даже принял смерть. Как прежде, поднялась знакомая тошнота при воспоминании о старой ране, и он вновь взглянул на мир с отвращением, содрогнувшись при мысли о столкновении с человеческим злом.
Налетел ветер, сильный, холодный, откуда-то из глубины страны, с невидимых снежных вершин Ливана. Но храм, обращенный фасадом на юг и на запад, в сторону Египта, подковой изгибаясь к морю, стоял под сверкающими лучами зимнего солнца, которое заливало теплом и светом пространство между расписными деревянными колоннами. Само море оставалось невидимым из-за деревьев, хотя рокот разбивающихся волн был различим среди глухого шума сосен. Послеполуденное небо постепенно обретало мягкий золотистый цвет.               
Женщина, жрица храма Изиды в желтом плаще стояла, обратив взор на крутые склоны холмов, сбегающих вниз к морю, где оливковые деревья серебрились на ветру как водная рябь. Она была одна, наедине с богиней. На склоне зимнего дня солнце стояло еще высоко над невидимым морем, ослепляя лучами, заливая светом прибрежные холмы. Она пошла навстречу солнцу, через рощу средиземноморских сосен и вечнозеленых дубов, среди которых на крошечной косе между двумя бухтами стоял храм. Места там было очень мало, и она остановилась среди сухих стволов самых дальних сосен, на валунах, под которыми бились и плескались прибойные волны, глядя в морскую даль, где во всем своем великолепии сияло зимнее солнце. Море было темное, почти сине-фиолетовое, отступающее прочь от берега, с белыми гребнями волн. Рука ветра чудесным образом облекла его покровом полумрака так же, как посеребрила оливы по склонам холмов. В море не было ни одной лодки. Три лодки были подтянуты высоко на крутой галечный берег крошечной бухты и лежали у небольшой серой башни. Вдоль берега тянулась высокая стена, а за ней был сад по всему пространству отмели бухты, уходящий вверх террасами по крутому склону. А там, совсем недалеко, за следующей стеной, стояла приземистая белая вилла, белая и уединенная, как берег моря. Но выше, гораздо выше, где оливы снова уступали место соснам, вилась прибрежная дорога, приноравливаясь к высоте промоин, уходящих вниз, к бухтам. Все это было затоплено потоками лучей царственного солнца январского дня. Или скорее, все вокруг было частью величественного солнца: излучаемое им тепло, окружающие предметы, абсолютное одиночество моря и абсолютный свет.
Сидя на корточках среди скал над мерно плещущейся темной водой, два полуобнаженных раба свежевали голубей для предстоящего ужина. Они прокалывали горло испуганной живой птице и с сосредоточенным любопытством спускали по каплям кровь в волнующееся море, совершая обряд какого-то жертвоприношения или колдовства. Жрица из храма в желто-белом одеянии, похожая на зимний нарцисс, стояла среди сосен маленького гористого полуострова, где прятался храм, и наблюдала.
Белоголовый голубь, ослепительно белый, как призрак, выскользнул из рук и полетел низко над темным морем, потом набрал скорость, поймал ветер, накренился, закачался в воздухе, взмыл вверх, пронесся над соснами и умчался прочь от моря, превратившись в точку. Жрица услышала крик семнадцатилетнего мальчика, садового раба. В гневе он простер руки к небу, глядя на исчезающего в высоте голубя: нагой, разгневанный, юный, он так и стоял с простертыми к небу руками. Потом повернулся и в приступе ярости схватил девушку и ударил ее кулаком, испачканным кровью голубя. Она безропотно приняла удар, спрятав лицо, пассивная и дрожащая. Женщина, владелица рабов, стояла и наблюдала за ними. И тут она заметила еще одного стороннего наблюдателя, незнакомца в низко надвинутой на глаза широкополой шляпе и в сером домотканом плаще. Это был  темнобородый человек, он стоял на узкой тропинке из камня, которая образовала перешеек ее храмового полуострова. Она угадала его присутствие по темно-серому плащу, который ветер вздул парусом. А он увидел ее, стоящую на камнях, похожую на бело-желтый нарцисс, потому что на ветру развевалась ее белая льняная туника под желтой шерстяной накидкой. И оба наблюдали за рабами.
Молодой раб внезапно перестал избивать девушку. Он склонился над ней, потеребил, пытаясь заставить говорить. Но она лежала совершенно неподвижно, навзничь, на отполированных морем камнях. И тогда он обвил ее руками и поднял, но она снова соскользнула на землю как мертвая, однако слишком легко для неживого предмета. Юноша, обезумев, схватил ее за талию, крепко сжал и повернул лицом к себе. В этом положении она так и осталась, совершенно неподвижная, лишь плечи выражали весь ее протест. Не сознавая своих действий, весь во власти желания, он опрокинул ее и руками стал насильно раздвигать ей бедра. Через мгновение он уже овладел ею, ослепленный неистовством и страхом первой юношеской страсти. С минуту его обнаженное юное тело, быстрое и неистовое, подрагивало на ее безответном теле. После чего застыло в неподвижности, словно мертвое. Наконец он очнулся и в ужасе бросил по сторонам беглый взгляд. Оглядевшись украдкой, он медленно поднялся на ноги и поправил набедренную повязку. Сначала он увидел незнакомца, а ниже, на скалах - жрицу храма Изиды, свою хозяйку. Увидев ее, он весь сжался от страха и, сконфуженный, нелепо спотыкаясь, торопливо побежал назад, к двери в стене.
Девушка - рабыня приподнялась, села и взглядом проследила за ним. Убедившись, что он исчез, она тоже огляделась вокруг. И увидела незнакомца и жрицу. Тотчас, будто ничего не заметила, она сердито повернулась в ту сторону, где на камнях лежали четыре мертвых голубя и нож. И принялась ощипывать тушки птиц, обрывая маленькие перышки, которые ветер поднимал, словно пыль.
Жрица отвернулась. Рабы! Пусть надсмотрщик следит за ними. Ей не было до них дела. Она снова медленно прошла через сосновую рощу, назад к храму, который стоял, освещенный солнцем, на расчищенном от деревьев небольшом пространстве, посередине узкой полоски земли. Это был небольшой деревянный храм, выкрашенный в розовый, белый и голубой цвета. По фасаду с четырех сторон возвышались четыре деревянных египетских колонны, похожие на стебли, увенчанные набухшим бутоном лотоса и служащие опорой для крыши и наружного фриза, который со всех сторон окаймлял карниз с орнаментом из раскрытых остроконечных лепестков лотоса. Две нижних каменных ступени вели к площадке перед колоннами, а за ними было открытое храмовое помещение. Там, на камнях, почти у самого пола, помещался жертвенник, в чаше которого тлели угли, а в сточном желобке еще темнели пятна крови. Она очень хорошо знала свой храм, потому что он был построен на ее собственные средства, она служила  в нем и заботилась о нем семь лет. Так он и простоял там все эти годы, бело-розовый, похожий на цветок на краю леса, на фоне сумрачных вечнозеленых дубов, и послеполуденная тень уже легла у основания его колонн.
Она неторопливо вошла в помещение храма и направилась во внутреннюю темную комнату, освещенную масляным светильником, от которого исходил аромат благовоний. И как всегда, она с усилием закрыла дверь, и как всегда, бросила несколько крупиц благовония на медник у статуи божества, и как всегда, уселась  почти в полной темноте перед своей богиней, чтобы погрузиться в ее раздумья и мечты. Это была Изида, но не Изида, мать Гора. Это была Изида, пережившая утрату, Изида ищущая. Богиня из раскрашенного мрамора запрокинула голову и сделала широкий шаг вперед, всколыхнув свои летящие одежды, терзаемая муками утраты и надежды отыскать потерянное. Она искала убитого Озириса, его мертвое тело, которое было разрублено на куски и разбросано по всему свету. Но она должна отыскать его руки и ступни, его сердце и бедра, его голову и живот, должна соединить их воедино и заключить в объятия его собранное по частям тело, пока оно вновь не станет теплым и не воскреснет для жизни, и не оплодотворит ее чрево. Этот момент странного упоения и муки поиска длился сквозь годы, пока она делала свой шаг вперед с запрокинутым вверх лицом и пустыми глазницами, смотрящими внутрь себя, в мучительном экстазе своего устремления, а сквозь тонкие одежды, подхваченные поясом, просвечивал нежный пупок ее живота, похожий на бутон, словно беспрестанная мольба, вечный призыв к поиску. И на протяжении многих лет она постепенно обретала его сердце и голову, конечности и туловище. И все же не нашла самого важного, что было главной связующей нитью с ним, единственного, что могло ей по-настоящему вернуть его. Ибо она была Изидой, обладательницей таинственного лона - лотоса, который ждет своего часа в закрытом бутоне под водой, ждет прикосновения  другого, тайного солнца, струящего свои лучи из чресел Озириса. Это была тайна, которой служила женщина целых семь лет с момента своего двадцатилетия по нынешний день, когда ей было уже двадцать семь лет.
Раньше, в дни своей юности, она жила в миру, в Риме, Эфесе, Египте, поскольку отец ее был капитаном и одним из приближенных Марка Антония и выступал на его стороне после убийства Цезаря, вплоть до последних дней его бесславного конца. После этого отец ее снова вернулся в Азию, оказавшись в немилости в Риме, и был убит в горах, по ту сторону Ливана. Вдова, без надежды на милость Октавиана, удалилась от мира в свое небольшое имение на побережье близ Ливана, забрав с собой дочь девятнадцати лет, красивую, но незамужнюю. В юности девушка была знакома с Цезарем, и ее отталкивала его орлиная хищность. Антоний в счастливые годы своего царствования множество раз сидел с ней за получасовыми беседами о философиях и богах, во всем великолепии своих длинных конечностей и пылкой мужественности. Ибо его, как ребенка, приводили в восхищение боги, хотя он и насмешничал над ними, забывая о них в своем тщеславии. Однако он как-то сказал ей:
- Я принес за тебя в жертву два голубя Венере, потому что боюсь, ты ничего не пожертвуешь этой милой богине. Остерегайся обижать ее. Ну скажи, почему твой цветок такой бесчувственный в сердцевине? Неужели ни один луч или взгляд никогда не могли пробиться внутрь? Полно, дева должна быть открыта солнцу, когда солнце склоняется над ней, чтобы одарить своей лаской.
И большие живые глаза Антония смеялись над ней, обволакивая своей страстностью. А она ощущала восхитительную чувственность его мужской красоты, погружаясь всем своим существом в его нежную влюбленность. Однако все было так, как он и говорил: цветок ее чувственности был озябший, почти замерзший, как почка в морозной тени, несмотря на все его ласковое солнечное тепло, изливаемое на нее. Поэтому Антоний отступился от девушки из уважения к любящему ее отцу.
И всегда было одно и то же. Она встречала многих мужчин, молодых и старых. В целом, старые нравились ей больше всего, потому что они говорили с ней спокойно и искренне, не ожидая, что она раскроется для них, словно цветок навстречу солнцу их мужественности. Однажды она спросила философа:
- Неужели все женщины рождаются для того, чтобы принадлежать мужчинам?
На что философ задумчиво ответил:
- Не часто встречаются женщины, ожидающие мужчину, возрожденного к новой жизни. Ибо лотос, как ты знаешь, не открывается навстречу жаркому теплу солнечных лучей. Но изгибает свою темную головку, пряча ее в водных глубинах, и замирает. Пока однажды ночью одно из тех редких, давно погасших незримых светил не взойдет среди звезд и не зажжется невидимым пурпуром, и подобно фиалке, не пошлет в ночь свои удивительные лиловые лучи. И навстречу этим лучам, как к ласке, потянется оживший лотос и начнет прорастать вверх сквозь водную толщу, подняв склоненную головку, и раскроется так полно, как не может ни один цветок; широко разбросав свои острые лучи, полные неги, он обнажит такую нежную золотистую сердцевину, какой нет ни у одного цветка, чтобы принять поток темных фиалковых лучей солнца, которое давно погасло и возродилось вновь, оставаясь невидимым. Но к золотым светилам быстротечного дня, ярким, как Антоний, и к зимним светилам власти, суровым, как Цезарь, лотос остается безучастен, неподвижен и никогда не пробудится. Такие, как они, могут лишь насильно раскрыть бутон. Ах, говорю тебе, жди возрожденного к новой жизни, жди, когда бутон оживет.
И она ждала. Ибо все мужчины римской эпохи были солдатами или политиками, самоуверенными, мужественными, несомненно выдающимися, но убогими духовно, для нее неприемлемыми. Ни Рим, ни Египет не избавили ее от одиночества, не пробудили к любви. Она была самодостаточной женщиной и никогда не поддалась бы на внешний блеск и не вышла замуж по расчету. Она ждала, когда лотос оживет. И тогда в Египте она нашла Изиду, в которой угадала свою тайну. Она привезла ее на берега Сидона и жила, разделяя с ней таинство поиска, предоставив матери, обожавшей любовные романы, единоличное управление их маленьким имением и рабами.
Очнувшись от своих размышлений, женщина встала с колен для исполнения последнего краткого ритуала, посвященного Изиде, и заправила светильник маслом, а потом вышла из святилища, заперев за собой дверь. За пределами храма, в мире земном, уже село солнце, и холодные сумерки опустились среди глухо шумящих деревьев, которые все гудели и гудели, хотя ветер начинал стихать. Незнакомец в темной широкополой шляпе возник из-за угла, у храмовых ступеней, придерживая от ветра шляпу. Он был смуглолиц, с черной остроконечной бородкой.
- О, госпожа, чей это храм, где я осмелюсь попросить пристанища? - спросил он женщину, которая стояла в своем желтом плаще на ступеньку выше, у розово-белой колонны. Лицо у нее было довольно печальное и бледное, обрамленное темно-русыми волосами, забранными под тонкую золотую сетку. Она равнодушно взглянула на бродягу. Так же, как смотрела до этого на рабов.
- Почему вы сошли с дороги? - спросила она.
- Я увидел храм, похожий на бледный цветок на берегу моря, и хотел бы отдохнуть в окрестной роще, среди деревьев, если госпожа служительница позволит.
- Это Изида Ищущая, - сказала она в ответ на его первый вопрос.
- Это великая богиня, - отвечал он. Она все еще смотрела на него недоверчиво. В темных глазах, поднятых на нее, она увидела слабое подобие улыбки, хотя лицо его было изможденным от страдания. Незнакомец угадал ее сомнения и в душе подсмеивался над ней.
-  Оставайтесь здесь, на ступенях, - сказала она. - Раб покажет вам место для ночлега.
- Повелительница Египта милостива.
Она стала спускаться вниз по каменистой тропе гористого полуострова  в своих золоченых сандалиях. Красивы были мелькавшие из-под белой туники ее ступни, словно выточенные из слоновой кости, а темно-русая головка в окаймлении плаща шафранового цвета была опущена, будто от вечных раздумий. Женщина, заблудившаяся в собственных грезах. Человек чуть заметно, с горечью, улыбнулся и снова сел на ступени в ожидании, завернувшись в плащ от вечернего холода.
Наконец появился раб, тоже в сером домотканом шерстяном плаще.
-  Ищешь ночлега у нашей госпожи?  - сказал он высокомерно-пренебрежительно.
-  Именно так.
-  Ну, идем.
С бесцеремонной дерзостью раба, которого заставили прислуживать бродяге, юноша вел его сквозь деревья, направляясь вниз, к небольшой промоине в скале, где почти в полном мраке скрывалась крошечная пещера с подстилкой из высокого вереска, который рос на береговых пустошах под пиниями. Пещера была темная, зато полностью защищена от ветра. Внутри все еще чувствовался слабый козий запах.
- Спи здесь! – сказал раб. – Козы больше не приходят на этот полуостров. И здесь есть вода! Он показал на крошечную каменную выемку с зарослями венерина волоса по краям, куда по капле сочилась вода, образуя озерцо не более, чем на глоток. Одарив незнакомца своим презрительным покровительством, раб удалился. Человек, который умер, выбрался на оконечность полуострова, в которую ударяли волны. Стремительно темнело, и в небе появились звезды. С наступлением ночи ветер стал тише. Глубинная часть полуострова, представлявшая крутой, изрезанный промоинами склон, уходящий вверх, была погружена во мрак вплоть до самой вершины, и лишь длинные извилистые очертания склона вырисовывались на фоне прозрачного неба. Время от времени в стороне виллы вспыхивал колеблющийся свет фонаря.
Человек, который умер, вернулся в свое убежище. Там из своей кожаной сумы он достал хлеб, размочил его в воде маленького источника и стал медленно есть. Поев, он умылся, еще раз взглянул на яркие звезды в чистом ветреном небе и устроил себе постель из вереска. Положив рядом шляпу и сандалии, а суму под голову вместо подушки, он заснул, потому что очень устал. Но среди ночи его разбудил холод, назойливо-утомительно проникавший в его усталость. Снаружи ослепительно сияли звезды, и было по-прежнему ветрено. Он сел и обхватил себя руками, словно в каком-то оцепенении, а перед рассветом снова заснул. Утром на теневой стороне берега было еще холодно, хотя солнце уже поднялось за холмами, когда женщина вышла из виллы и отправилась к своей богине. Море было спокойное, бледно-голубое, прекрасное в своей новизне, и ветер наконец успокоился. Но волны разбивались и пенились на камнях, и увлекали за собой прибрежную гальку маленькой бухты. Женщина медленно шла навстречу своей мечте. Однако она почувствовала чье-то постороннее присутствие. Пока она шла по узкой каменистой косе на свой полуостров и поднималась между деревьев вверх по холму к храму, подошел раб и остановился, почтительно склонившись в поклоне. В его покорности чувствовался скрытый вызов.
«Говори!» - приказала она.
- Госпожа, этот человек не ушел, он еще спит. Госпожа, могу я кое-что сказать?
- Говори! – сказала она, испытывая к юноше неприязнь.
- Госпожа, этот человек - сбежавший преступник.
Казалось, раб торжествовал, сообщая неприятную новость.
- Почему ты так думаешь?
- Вы бы видели его руки и ноги! Госпожа пойдет посмотреть на него?
- Веди меня!   
Раб быстро шел впереди по вершине холма, затем спустился вниз, в небольшую балку. Там он посторонился, и женщина вошла в расселину, ведущую в пещеру. Сердце ее слегка забилось. Прежде всего она должна сохранить свой храм неприкосновенным. Бродяга спал, подложив под щеку свою дорожную суму и укутавшись в плащ, так что видны были лишь его босые пыльные ступни, тесно прижатые друг к другу от холода, и рука, стиснутая во сне. А на бледной коже его ступней, обычно скрытых ремешками сандалиев, и на ладони свисающей руки она увидела шрамы. Мужчины ее не интересовали, особенно из низшей касты рабов. И все же она взглянула на лицо спящего. Оно было измученное, исхудавшее и довольно некрасивое. Однако, как истинная жрица, она увидела в нем иного рода красоту, абсолютную умиротворенность скрытой внутренней жизни. В темных бровях над неподвижными ввалившимися щеками было, пожалуй, некоторое величие. Она видела, что его длинные черные волосы, которые он намеренно не стриг коротко, презирая римскую традицию, были тронуты на висках сединой, и в черной остроконечной бороде тоже проглядывали седые нити. Но это, вероятно, оставили свои следы  страдания или удары судьбы, поскольку человек был молод. Его смуглая кожа все еще сохраняла свежесть и чистоту молодости. Во всей болезненной некрасивости его лица была красота великого страдания и удивительная невозмутимая чистота духовной жизни. Впервые ее по-настоящему тронул вид спящего мужчины, словно легкое прикосновение тонкого языка пламени жизни. Это случилось впервые. Мужчины пробуждали в ней разные чувства, но ни разу не взволновали ее прикосновением этого тонкого пламени жизни. Она вернулась на то место, где под скалой ждал ее раб.
 - Знай! - сказала она. - Он не злодей, а свободный гражданин с востока. Не беспокой его. Но когда он появится, приведи ко мне, скажи, что я хочу с ним говорить.
Слова ее звучали сухо, ибо она считала рабов неприятными, даже отталкивающими. Они были так погружены в свою мелочную жизнь, а их пристрастия и примитивное сознание вызывали у нее чуть ли не брезгливость. Оттого она накинула на себя покров своей мечты и отправилась в храм, куда девушка-рабыня принесла зимние розы и жасмин к алтарю. Однако сегодня даже во время исполнения храмового ритуала она ощущала беспокойство и смущение.
Солнце вставало над холмом, играя лучами, и его искрящийся свет ликующе разливался над крошечным полуостровом, поросшим соснами. Человек, который умер, проснулся и надел сандалии. Потом он надел шляпу, спрятал под плащом свою дорожную суму и вышел наружу полюбоваться утренним небом во всей его обновленной лазурно-золотой красе. Он бросил взгляд на мелкие желто-белые нарциссы, вспыхивающие яркими звездочками среди камней, и увидел раба, поджидающего его, словно воплощенная угроза.
-  Господин! – окликнул его раб. - Наша госпожа хочет говорить с тобой в храме Изиды.
-  Хорошо, - ответил странник.
Он медленно направился к храму, останавливаясь, чтобы взглянуть на бледную синеву моря, которое походило на расцветший, никем не потревоженный цветок, и на белую бахрому на камнях, напоминающую белые цветы, и на склоны, изрезанные промоинами, убегающими высоко наискосок от самого берега; на склоны, седые от оливковых деревьев и ярко-зеленые от молодой пшеницы, и на маленькую белую виллу, вставленную в эту оправу. Все как на ладони в чистоте и прозрачности январского утра.   
Солнце добралось до угла храма, и он присел на ступени погреться на солнце, в безграничной покорности ожидания. Он воскрес для жизни, но не той, что однажды оставил, жизни маленьких людей, их быстротечного земного бытия. Возродившись, он вступил теперь в иную жизнь, возвышенную жизнь человеческого сознания. И был он отныне сам по себе, в стороне от краткой жизни смертных, не связанный с ними никакими узами. И все же он еще не смирился окончательно со своей неприкасаемостью, - noli me tangere - которая отличает воскресшего для новой жизни от простых смертных. Это отпадание было абсолютным, но здесь, у храма, он все еще чувствовал умиротворенность, строгую, просветленную языческую умиротворенность, за которой тенью стояла враждебность рабов.
Женщина вышла из святилища через темный внутренний портал храма и нерешительно остановилась в дверях. Оттуда ей была видна темная фигура человека, сидящего в жутковатой неподвижности, в которой она увидела страшный знак, а в покорности его застывшей позы - что-то пугающее, почти зловещее. Она прошла вперед, через внешнюю часть храма, и человек, почувствовав ее приближение, встал. Она обратилась к нему по-гречески, но он сказал:
- Госпожа, мой греческий ограничен. Позволь говорить с тобой по-сирийски, как простолюдину.
- Откуда ты родом? Куда и зачем идешь? - спросила она с рассеянной поспешностью жрицы.
-  С востока, из-за Дамаска. А иду на запад, куда поведет дорога, - неторопливо отвечал он.
Она взглянула на него с внезапной тревогой и смущением.
- Но почему у тебя на теле отметины, как у преступника?  - спросила она резко.
- Неужели жрица Изиды подглядывала за мной, пока я спал? – спросил он в ответ с болезненной усталостью в голосе.
- Раб сообщил мне: тебя выдают твои руки и ступни, - сказала она.
Он посмотрел на нее. Потом ответил:
- Позволит ли мне жрица Изиды попрощаться с ней и подняться наверх, к дороге?
Налетел внезапный порыв ветра, подхватив его плащ и шляпу. Он поднял руку и схватился за поля шляпы, и она снова увидела худую смуглую руку со шрамом.
- Видишь! Вот он, шрам! - сказала она, указав на руку.
- Так и есть! –ответил он. - А теперь прощай. Изиде мое почтение и благодарность за ночлег.
Он уходил. Но она подняла на него взгляд своих недоумевающих голубых глаз.
- Ты разве не взглянешь на Изиду? – спросила она, охваченная внезапным порывом.
И в нем шевельнулось что-то похожее на боль.
- Где? - спросил он.
- Иди за мной!
Он последовал за ней во внутреннюю часть храма, где царила почти полная темнота. Когда его глаза привыкли к слабому мерцанию светильника, он увидел богиню, шествующую, как корабль, рвущуюся вперед сквозь легкий вихрь своих одежд, и почтительно поклонился ей.
- Великая Изида! - промолвил он. - В своем поиске более великая, чем смерть. Удивительно для женщины совершить такое длинное пешее путешествие, и удивительна ее цель. Все мужчины превозносят тебя, Изида, ты для мужчины выше, чем мать.
Жрица Изиды выслушала его и бросила на медник благовоние. Потом взглянула на мужчину.
- Тебе здесь хорошо? - спросила она его. - Удалось ли Изиде вернуть тебя в свой дом?
Он посмотрел на жрицу с изумлением и тревогой.
- Не знаю, - ответил он.
Однако, поразмыслив, женщина решила, что все-таки он и есть пропавший Озирис. В глубине души она чувствовала это. И это чрезвычайно ее взволновало.
Ему не хотелось оставаться в тесном и темном, душном от благовоний святилище, и он снова вышел на холодный утренний воздух. У него возникло предчувствие какого-то нового волнующего ощущения, но всю его плоть по-прежнему сводило от боли и исступленной заповеди: "Noli me tangere. Не прикасайтесь ко мне! О, не не прикасайтесь!"
Женщина вышла вслед за ним с робким нетерпением. Он уже собирался уходить.
- О, чужестранец, не уходи! Побудь немного с Изидой!
Он взглянул на нее, на ее лицо, расцветшее как цветок, словно в душе у нее взошло солнце. И вновь что-то пробудилось в его чреслах.
- Ты желаешь удержать меня силой, служительница Изиды?
- Останься! Я уверена, ты и есть Озирис! –сказала она.
Внезапно он сказал с усмешкой: «Еще не настал час! - Потом посмотрел на ее грустное задумчивое лицо. - Но я останусь еще на одну ночь в козьей пещере, если Изида желает этого», - добавил он.
С детской радостью она сложила ладони жестом жрицы.
- Ах, Изида будет рада! - сказала она.
Он спускался на берег в большой тревоге, повторяя про себя: «Должен ли я уступить  этому ощущению? Должен ли уступить? Люди истерзали меня до смерти, прикоснувшись ко мне. Однако эта юная служительница Изиды подобна ласковому исцеляющему огню. Я лекарь, но у меня нет для врачевания целительного огня этой нежной девушки. Огонь этой нежной девушки! Как первый бледный крокус весны. Как мог я быть настолько слепым, что не заметил целительной силы и блаженства, заключенного в нежном, как крокус, теле этой ласковой женщины! О, эта нежность! Более грозная и прекрасная, чем смерть, которую я познал».
Он отламывал от скал маленькие ракушки и с наслаждением ел моллюсков, дивясь незатейливому вкусу моря. В душе он испытывал трепет, размышляя про себя: «Осмелюсь ли я поддаться этому ощущению? Ибо оно уводит еще дальше, чем смерть. Я отважился позволить им схватить и казнить меня. Но отважусь ли я ответить на это нежное прикосновение жизни? О, это гораздо тяжелее"...
Однако женщина снова ушла в храм и долгие часы стояла на коленях, погруженная в размышления, созерцая стремительный шаг рвущейся к своей цели богини и пупок ее похожего на бутон живота, словно печать обета, данного девственницей в поиске ее мечты. И она отдалась этому вечному движению женского начала и призыву Изиды Ищущей.
Перед заходом солнца она отправилась на полуостров разыскивать его. И увидела, что он, как и сама она накануне, ушел на солнечную сторону и сел у подножия дерева на подстилке из сосновых иголок, на том же самом месте, где она стояла, когда впервые увидела его. Теперь она подошла к нему с робостью, медленно, боясь, что он не захочет ее видеть. Она стояла подле него незамеченной, пока внезапно он не взглянул на нее из-под широких полей своей шляпы и не увидел ее забранные сеткой волосы, позолоченные закатным солнцем. Его охватило смятение, хотя он ожидал ее прихода.
- Это твой дом? - спросил он, указывая на белую приземистую виллу на склоне, где росли оливковые деревья.
- Это дом моей матери. Она вдова, а я ее единственный ребенок.
- И все эти рабы принадлежат ей?
- Кроме тех, что принадлежат мне.
Их глаза встретились на мгновение.
- Не желаешь тоже присесть и посмотреть на заходящее солнце? - сказал он.
Разговаривая с ней, он не поднялся с места. Слишком много боли он познал в прошлом. И она села на сухие коричневые сосновые иголки, подобрав свой шафраново-желтый плащ и обернув им колени. Из закатного зарева над морем в тень бухты входила лодка, рабы поднимали небольшие сети, и их невнятный разговор исчезал на поверхности воды.
- И это все твой дом, - проговорил он.
- Я лишь служу Изиде Ищущей, - отвечала она.
Он посмотрел на нее. Она была похожа на задумчивое нежное облачко, правда, несколько отстраненное. Его вдруг охватило глубокое душевное волнение и сострадание.
- Да обретешь ты свою мечту, дева, - сказал он с неожиданной искренностью.
- А ты разве не Озирис? - спросила она.
Он вдруг покраснел.
- Да, если ты исцелишь меня! - ответил он. - Ибо на мне все еще печать холодной отчужденности смерти, и мне не избавиться от нее". На мгновение она испуганно взглянула на него ласковым голубым солнцем своих глаз. И тотчас опустила голову, и так они сидели молча, окруженные теплом и светом закатного солнца: человек, который умер, и женщина, живущая чистой мечтой.
Солнце скатывалось в море среди  царственного великолепия зимы. Его лучи падали на обнаженные тела рабов с широкими смуглыми бедрами и маленькими черноволосыми головами, мелькающие на береговой гальке, где они сновали, раскладывая сети. Всепрощающий Пан наблюдал за ними. Им следовало бы сделать веротерпимого Пана своим богом на все времена. Когда край солнца погрузился в море, женщина поднялась и сказала:
- Если захочешь остаться, я пришлю еды и покрывало.
- А госпожа, твоя мать, что скажет она?
Жрица Изиды посмотрела на него странным взглядом, в котором, однако, промелькнуло опасение.
- Это касается только меня, - ответила она.
- Хорошо, - сказал он, слегка улыбнувшись и предвидя предстоящие трудности.
Он наблюдал, как она шла своей странной сосредоточенной походкой жрицы. Ее русоволосая голова была слегка наклонена, белое полотно туники обвивало лодыжки, словно выточенные из слоновой кости. И он увидел, как обнаженные рабы остановились и глядели на нее с некоторым изумлением и даже с каким-то лукавым любопытством. Но она, поглощенная своими мыслями, прошла через дверь в стене на берег бухты.
Человек, который умер, сидел у подножия дерева, наблюдая за берегом, потому что на крошечной прибрежной полосе происходили разные вещи. У небольшого ручья, который бежал из-за угла стены, ограждающей поместье, рабыни все еще стирали белье, и время от времени доносились глухие удары: чок! чок! чок!, когда они выколачивали его о гладкие камни в крошечной темной чаше озерца. В воздухе стоял запах маслинных выжимок, а иногда из глубины сада доносилось отдаленное громыхание жернова, перемалывающего маслины, и голос раба, зовущего осла на молотильне. Потом в дверном проеме появилась женщина, седовласая, в плаще из светлой шерсти, а за ней - мужчина с непокрытой головой, в тоге, римлянин, вероятно, ее управляющий или надсмотрщик. Они стояли на высоком валуне над морем и окидывали берег беглым взглядом. Широкобедрые, с блестящими смуглыми телами рабы, покорно и сосредоточенно согнувшись над сетями, обирали их дочиста; женщины, стирающие белье, энергично били по нему ладонями; старый раб наклонился над кромкой воды, поглощенный чисткой рыбы и морских полипов из улова. И женщина, и надсмотрщик охватили все это одним взглядом. Увидели они и сидевшего у подножия дерева на скалах полуострова странного человека, неподвижного и одинокого. И человек, который умер, понял, что они говорили о нем. Из крошечного священного мирка полуострова наблюдал он за жизнью мирской и видел, что она по-прежнему враждебна.
Солнце погружалось в море, и через всю крошечную бухту протянулась тень от горбатого мыса на противоположной стороне. По прибрежной гальке, холодной и отливающей синевой в тени, шла, тяжело ступая, пожилая женщина, желая взглянуть на рыбу, разложенную в широкой корзине стариком, который сидел на корточках у кромки воды. Это был обнаженный старый раб, широкобедрый, с мясистыми плечами. На его дряблом, с легким апельсиновым оттенком теле вспыхнул и тотчас погас последний отблеск заходящего солнца. Старый раб сосредоточенно продолжал чистить рыбу, не поднимая головы, словно госпожа его была упавшей на него тенью сумерек.   
Потом из ворот вышли две девушки-рабыни, неся на головах широкие корзины -плоскодонки, из которых выглядывали, слегка накренившись, глиняные сосуды с вином и оливковым маслом. Девушки прошли по галечнику под стеной, а вслед за ними в сумерки шагнула служительница Изиды в своем шафрановом плаще. Морские дали еще были освещены солнцем. Здесь же, на берегу, все погрузилось в тень. Седовласая мать стояла у кромки воды, наблюдая за своей русоволосой, в желто-белых одеждах, дочерью: та неторопливо шла, ничего не видя вокруг и ни на что не обращая внимания, вслед за молодыми рабынями, в сторону каменистого перешейка полуострова, ее дочь, поглощенная странствием в своем собственном мире. Не сходя с места, почтенная матрона наблюдала за процессией из трех женщин, которые поднимались одна за другой вверх по склону, среди деревьев, а затем исчезли из виду, заслоненные зеленью рощи. Ни одна из рабынь так и не подняла от земли взгляда. Седовласая женщина все еще смотрела на деревья, за которыми исчезла ее дочь. Потом снова взглянула туда, где у подножия дерева продолжал сидеть человек, который умер, почти невидимый для постороннего взгляда теперь, когда ушло солнце. Лишь далекий морской горизонт был ярко освещен. Наступил вечер. Терпение! Пусть свое слово скажет судьба!
Мать медленно стала подниматься по галечнику, тяжело ступая, но не так широко, мерно и сосредоточенно, как ее дочь, а коротким решительным шагом. Внизу, на скалах, с  противоположной стороны, появились два обнаженных раба: они быстро шли, неся на плечах огромные тюки темно-зеленого цвета, под которыми мелькали, как лапки насекомых, их толстые голые ноги, а головы были скрыты под поклажей. Торопливой походкой они прошли по прибрежной гальке, беспечно и сосредоточенно, как вдруг надсмотрщик, похожий на римлянина, окликнул их, и они остановились как вкопанные. Они стояли невидимками под своей ношей, как если бы вообще исчезли после окрика надсмотрщика. Затем появилась рука, которая указала на полуостров. После этого два раба под зеленой поклажей торопливым шагом продолжили свой путь в сторону храма. Седовласая женщина присоединилась к римлянину, и они вместе неторопливо проделали обратный путь по прибрежному галечнику, через дверь в стене, в поместье, где стояла вилла. Потом появился раб с мясистыми плечами, едва заметный в сумерках, со своей корзиной рыбы из недавнего улова; и женщина, смуглая, оживленная, поднялась, закончив свою работу у пруда и сложив грудой мокрое белье в плоскодонные корзины, а рабы, до того обиравшие сети, белесые на сгибах, теперь складывали их в несколько раз. И старый раб с рыбной корзиной на плече, и женщины-рабыни, несущие на головах корзины с грудами мокрого белья, и два раба со сложенной сетью, и раб с веслами на плечах, и мальчик со свернутым парусом, который висел у него на руке, - вся эта обнаженная челядь столпилась у двери в стене, и человек, который умер, слышал неясный гул их голосов. Когда же от порыва ветра стало холодно, они, один за другим, потянулись через дверь. Это была жизнь одного быстротечного дня, жизнь маленьких людей. И человек, который умер, сказал себе: «Пока мы не сделаем этот суетный быстротечный день частью большого дня и не впишем эту маленькую ничтожную жизнь в круг жизни более возвышенной, все будет безнадежно».
Теперь даже вершины холмов погрузились в тень. Лишь высоко в небе еще сиял свет. Море стало необъятной туманной тенью. Человек, который умер, поднялся на ноги, чувствуя некоторую скованность в теле, и свернул в рощу. В храме никого не было. Он отправился в свое убежище в скале. Мужчины-рабы уже убрали оттуда старый вереск, который служил подстилкой, вымели пол пещеры и с большим искусством раскладывали ветки мирта, на них - более грубые ветки вереска, а сверху, для постели, - мягкие, пушистые его верхушки. Поверх всего этого они постелили хорошо продубленную белую бычью шкуру. В изголовье пещеры девушки заранее положили свернутые шерстяные покрывала; кувшин с вином, сосуд с оливковым маслом, терракотовая чашка для питья и корзина с хлебом, солью, сыром, сушеными фигами и яйцами - все было уже аккуратно расставлено. Еще они принесли небольшую жаровню с углями. Пещера внезапно наполнилась вещами и превратилась в жилище. Служительница Изиды стояла в пещере у крошечного родника. Рабы могли пройти туда только поодиночке. Девушки-рабыни ждали у узкого прохода. Когда появился человек, который умер, женщина отослала девушек домой. Мужчины-рабы все еще занимались устройством ложа, растягивая работу как можно дольше. Но служительница Изиды отослала и их тоже. А человек, который умер, вошел взглянуть на свое жилище.
- Так хорошо? - спросила его женщина.
- Очень хорошо, - отвечал он. - Однако госпожа, твоя мать, и тот, кто без сомнения, служит управляющим, наблюдали, пока рабы носили вещи. Они не будут препятствовать тебе?
- У меня есть своя собственность. Что же, я не могу отдавать свое? Кто будет препятствовать мне и богам? - сказала она с тихим гневом, в котором чувствовалось раздражение. Из этого он понял, что мать будет чинить ей препятствия и что дух  обывательской жизни вступит в противоборство с жизнью возвышенной, духовной. И он подумал: "Почему служительница Изиды отдает свое имущество, живя в миру? Она должна была бы отчаянно держаться за свою собственность!"
- Ты хочешь поесть и выпить вина? – спросила она. – В золе теплые яйца. А я поднимусь поужинать на виллу. Но во втором часу ночи приду в храм. О, тогда-то ты сможешь прийти к Изиде?" Она взглянула на него: глаза ее странно блестели от возбуждения, отчего сделались еще больше. Сбывалась ее мечта, и она была важнее, чем  ее собственное «я». Теперь ему была невыносима мысль хоть чем-то ее обидеть или помешать осуществлению задуманного. Она вся лучилась светом, поднявшись на вершину своей загадочной женственности.
- Мне подождать в храме? - спросил он.
- Да, жди во втором часу, и я приду. В ее голосе прозвучала нерешительная просьба, и трепет охватил его.
- Но госпожа, твоя мать? - спросил он мягко.
Женщина взглянула на него встревоженно.
-  Она не помешает мне! – сказала она.
И он понял, что мать будет противодействовать ей, ибо она предоставила матери распоряжаться своим имуществом, и та не выпустит из рук эту власть.
Однако жрица ушла, а человек, который умер, полулежал, откинувшись на своем ложе и угощался испеченными в золе яйцами, ел хлеб, макая его в оливковое масло, ибо плоть его отощала, и пил вино, смешивая его с водой. А потом лежал неподвижно, и лампа рядом с ним прорастала маленьким бутоном света. Новые ощущения захватили и опутали его, словно сети. Служительница Изиды казалась ему прекрасной, но не так своей внешностью, как тем горячим теплом женственности, которое исходило от нее. Невидимые светила иных миров разлили в ней загадочный огонь, непостижимый огонь женщины, имеющей власть над мужчиной, и прикоснуться к ней было все равно что прикоснуться к солнцу. Самым лучшим было ее робкое влечение к нему, похожее на солнечный свет, такое же ласковое и нежное.
- Она, как солнечный свет, нахлынувший на меня, - сказал он про себя, вытягивая конечности. - Никогда прежде мне не приходилось разминать кости в лучах такого солнца, как ее влечение ко мне. Величайший из богов даровал мне его."
В то же время его преследовал страх перед окружающим миром. «Если им представится возможность, они убьют нас, - сказал он себе. - Правда, все же есть закон солнца, который нас защитит.» И снова подумал про себя: «Я восстал из мертвых во всей наготе души и тела, в рубцах от нанесенных ран. Но если такой обнаженности довольно, чтобы между нами возникла близость, значит, смерть моя не была бессмысленной. Прежде чем меня связали по рукам и ногам и замуровали».   
Он встал и вышел на открытый воздух. Ночь была студеная и звездная, исполненная  величественной ледяной красоты. «Бывает, судьба дарует величие и славу, - сказал он, обращаясь к ночи, - несмотря на всю ничтожность, слабость и боль, данные нам в удел». И он тихо поднялся к храму и стал ждать в темноте у внутренней стены ограды, настороженно озирая ночной сумрак, звезды и верхушки деревьев. И еще раз повторил про себя: «Есть судьбы, исполненные величия, и есть высшая сила». И вот наконец он увидел колеблющийся свет ее шелкового фонарика, который время от времени пропадал за деревьями и все же стремительно приближался. Она была одна, а рядом – лишь легкое биение пламени горящего фонаря у подола ее плаща. И он затрепетал от страха и радости, говоря себе: «Я страшусь этой близости едва ли не больше, чем страшился смерти. Ибо я еще более уязвим перед ней в своей обнаженности.»
- Я здесь, служительница Изиды, - тихо позвал он ее из темноты.
- Ах! – вскрикнула она, тоже испытывая страх, но и восторг одновременно. Ибо она предалась своей мечте. Она отперла дверь святилища, и он последовал за ней. После этого она снова заперла дверь. Внутри было тепло, тесно и душно от запаха благовоний. Человек, который умер, стоял у закрытой двери и наблюдал за женщиной. Прежде всего она подошла к богине. В слабом свете масляного светильника статуя богини стояла, устремленная вперед, внушающая благоговейный страх, словно олицетворение безмолвного призыва таинственной, великой силы женского начала.
Жрица не смотрела в его сторону. Она сняла свой шафрановый плащ и положила его на низкое ложе. Она стояла в тусклом свете масляной лампы с обнаженными до плеч руками, в белой тунике, перетянутой поясом. Но она все еще пряталась от него. Он отступил в тень и наблюдал, как она тихонько раздувала угли на меднике, а потом бросала на него благовония. Легкий дымок душистого аромата поднимался в воздух. Она повернулась лицом к статуе, исполняя ритуал приближения к богине, тихо покачиваясь и слегка подаваясь вперед, как лодка у причала. Наблюдая за этой странной женщиной, поглощенной ритуалом, он сказал себе: «Мне следует оставить ее наедине с ее религиозным экстазом и женскими тайнами». А она все двигалась, опрокидываясь вперед, и в этом странном покачивающемся ритме приближалась к богине. Потом начала бормотать что-то по-гречески, на том языке, которого он не понимал. При этом покачивание постепенно  замедлялось, напоминая лодку в успокоившемся море. Наблюдая за ней, он увидел одиночество ее женской души. И сказал себе: «Как она отличается от меня, как удивительно мы непохожи! Она боится меня и моей мужественности. Она раскрывает свою тайну, чтобы избавиться от страха. Как она остро чувствует, сколько в ней мягкости и нежности, и это так не похоже на меня! Как прекрасна ее удивительно спокойная отважность, с которой она идет по жизни,  и как отличается от моего мужества перед лицом смерти! Что за прекрасное существо, словно сердце розы или ядро пламени. Она полностью раскрывается передо мной. Ах, как ужасно не оправдать ее ожиданий или посягнуть на ее мечту!»
Она повернула к нему лицо, на котором играл теплый отблеск огонька масляного светильника перед статуей богини.
- Ты Озирис, правда? - спросила она с наивностью.
-  Если таково твое желание, - ответил он.
- Ты позволишь Изиде познать тебя? Снимешь с себя одежду?
Он взглянул на женщину и задохнулся. А его раны, особенно та, смертельная, под ребром, снова возопили о себе.
- Мне стало ужасно больно! - сказал он. – Ты должна извинить меня, если это будет мне помехой. Однако он снял плащ и тунику и обнаженным направился к божеству, задыхаясь от внезапно захлестнувшей его ужасной боли, от памяти об этой невыносимой боли и от еще более жестокой горечи.   
- Они убили меня! – сказал он себе в оправдание, на мгновение повернувшись к ней лицом. В тот момент, когда он остановился перед ней, исхудавший и безжизненный, она увидела на нем тень смерти и внезапно ужаснулась, почувствовав себя ограбленной. Она ощутила тень серого, страшного крыла смерти, торжествующего победу.
- О, Богиня, - обратился он к божеству на простонародном наречии. - Я был бы так счастлив вернуться к жизни, если бы ты еще раз подарила мне путеводную нить.
Ради нее он вновь был готов на все, столкнувшись с требованиями жизни и все еще не преодолев тяжкого бремени смерти.
- Позволь мне умастить тебя! – тихо сказала ему женщина. – Позволь мне втереть бальзам в твои раны! Покажи и позволь смазать их. Он позабыл о своей наготе от этой вновь возвратившейся старой боли. Он сел на край ложа, а она налила немного бальзамического масла себе на ладонь. И по мере того как она растирала его руку, он чувствовал, как все случившееся вновь оживало в нем: пробитые гвоздями руки и ноги, жестокость, неоправданная жестокость против него, всегда проявлявшего к людям доброту. Мучительная боль несправедливости и жестокости вновь овладела им, как тогда, в его смертный час. А она растирала его ладонь, приговаривая шепотом: « То, что пробито гвоздями, обрастает новой плотью, то, что было раной, теперь полностью зажило; а этот шрам - как глазок фиалки».
И он не мог сдержать улыбки, видя ее наивную увлеченность жрицы. Перед ней была ее мечта, а он был для нее лишь предметом этой мечты. Она никогда не узнает и не поймет, кем он был на самом деле. Тем более не узнает о смерти, которую он победил в себе. Но какое это имело значение? Она была не такая, как он. Она была женщиной, и ее жизнь и смерть будут иными, чем у него. Правда, она была к нему добра. Пока она растирала маслом его ноги и ласково что-то приговаривала, он не смог удержаться и сказал ей:
- Однажды женщина омыла мои ноги слезами и осушила их своими волосами, и умастила драгоценным благовонием.
- Они уже тогда были изранены? – спросила она. – Твои ноги?
- Нет, нет. Тогда они еще были целы и невредимы.
- А ты любил ее?
- Любовь давно умерла в ней. Она лишь желала служить, - ответил он. - До этого она была падшей женщиной.
- И ты позволил ей служить тебе? – спросила она.
- Да, это так.
- Ты позволил ей служить тебе умершей любовью?
- Увы!
Его внезапно озарило: «Я просил их всех служить мне мертвой любовью. И в итоге я предложил им лишь видимость своей любви. «Это тело мое - возьми и вкуси - мою мертвую плоть»... Он испытал острый стыд. «В конце концов, - думал он, - я хотел, чтобы они любили меня, не проявляя истинных чувств. Если бы я поцеловал Иуду, любя его настоящей, а не отвлеченной любовью, возможно, его поцелуй не принес бы мне смерти. Возможно, он любил меня не отвлеченно,  а просто по-человечески, я же желал, чтобы его любовь была только видимостью».
Он вдруг осознал, что существует нежность и теплота любви осязаемой, дающей радость и наслаждение. И он сказал себе: «Я проповедовал, что блаженны плачущие. Увы, если бы теперь, когда я умер, я оплакивал и эту женщину, мне следовало бы смириться со смертью, а мне так хочется жить. Жизнь свела меня с этой женщиной, чьи руки умеют согреть, и ее прикосновение значит для меня теперь больше, чем все мои слова. Ибо я хочу жить».
- Теперь иди к богине! – тихо сказала она, мягко подтолкнув его к Изиде. И стоя у подножия изваяния, ошеломленный и нагой, словно невинный младенец, он слышал, как она шептала что-то богине, шептала и шептала, жалобно умоляя о чем-то. Преклонив  колени перед алтарем, она взглянула на рубец от его раны во впадине подреберья, повыше бедра, раны глубокой, похожей на больной, непрерывно слезящийся глаз, только в мягкой плоти над бедром. Это была рана, из которой излилась его последняя кровь, источник его смерти и бессмертия. Женщина тихонько раскачивалась и все шептала что-то по-гречески. А он, страдая от нового приступа смертной тоски и мучительной растерянности, в попытке принудить себя к жизни, чувствовал, как снова вопиют его раны, как кричит от боли внутри все его тело: «Меня убили, а я позволил им совершить это убийство.»               
Женщина, перестав молиться, но дрожа всем телом, налила немного масла на ладонь и стала втирать его в шрам на правом боку. Он содрогнулся от боли, а рана вновь поглотила его жизнь, как тысячи раз до этого. И где-то в глубине дикая боль и смятение разума слились в один крик: «О, как она сможет изгнать из меня смерть? Она может никогда не узнать! Никогда не понять! Она не сможет не уступить ей..."
Молча, мягкими, равномерными движениями, она втирала масло в шрам от его раны. Поглощенная обязанностями жрицы, она сейчас незаметно, потихоньку завладевала инициативой, пока тело мужчины кричало в смятении. Но по мере того как она постепенно обретала над ним власть, обвив его руками, чтобы втереть масло в другую рану, с противоположной стороны, холодный ужас начал уступать место теплу и, ощущая его, он говорил себе: «Моя кровь и плоть вновь станут теплыми, и душа соединится с телом! Я буду горячим, как утренняя заря. Я буду мужчиной. Для этого не нужно понимания. Для этого нужно обновление. И она даст мне это обновление.» И он прислушивался к слабому, беспрестанному стону боли своих ран, звучавшему так, словно он навсегда поселился в глубине его подсознания. Однако стон становился все слабее и слабее. А он думал о женщине, которая трудилась над его ранами: «Она не знает! Она не сознает, что я мертв. Но у нее другое сознание. Она подходит ко мне с противоположного конца ночи». Растирая бальзамическим маслом нижнюю часть его тела с неспешной сосредоточенностью жрицы, пока стенание его ран не стало стихать, она внезапно прижалась грудью к ране с левой стороны, обвила его руками, закрыв ими рану справа, и притянула к себе, подчинив власти своего живого тепла, словно была рекой, укрывшей его в своих излучинах. И стенание ран окончательно стихло, и в душе его воцарились тишина и мрак, ничем не нарушаемая темная тишина во всей своей полноте. Тогда он почувствовал, как медленно, очень медленно, в полном мраке его внутреннего «я» начало пробуждаться что-то новое, восход, новое солнце. Новое солнце всходило в его душе, в абсолютном мраке его собственного «я». Он замер в ожидании, трепеща и робко надеясь... - Я себя сейчас не узнаю. У меня теперь незнакомое мне, новое «я»...
Но пока он ждал и надеялся, на него вдруг повеяло холодом разочарования оттого, что живое кольцо объятий женщины неожиданно разомкнулось, лишив его тепла и оставив безжизненным. Обессиленная, пряча лицо, она припала к подножию статуи богини. Наклонившись, он ласково положил руку на ее теплое упругое плечо, и словно удар молнии, желание пронзило все его тело, затем еще и еще, так что он с изумлением подумал, не было ли это чем-то вроде смерти, только иной, исполненной прекрасного. Теперь весь его разум был сосредоточен на коленопреклоненной, прячущей лицо женщине. Он склонился над ней и с нежностью, лихорадочно начал ее ласкать, что-то бессвязно приговаривая шепотом. И его смерть, и его жажда самопожертвования сейчас перестали для него существовать - все заполнила собой эта коленопреклоненная женщина, нежная белая твердыня жизни... «На этой твердыне я построил свою жизнь.» Податливая, прячущаяся в своих тайных изгибах, живая женщина-скала! Эта женщина, отворачивающая лицо. Теперь он сам склонился над ней, полный энергии и новой жизни, как нарождающийся день. Он стоял перед ней на коленях, ощущая, как в чреслах разгорался огонь его мужественности и силы, прекрасный и удивительный огонь.
- Я воскрес!
Величественное, неукротимо пылающее в недрах его чресел, взошло его собственное солнце, разливая огонь по всем членам, отчего лицо его невольно осветилось. Он развязал шнурок на льняной тунике и опустил ее вниз, обнажив белые, с золотистым оттенком, груди. Он прикоснулся к ним и ощутил, как вся его жизнь расплавляется в этом огне. «Отче! – воскликнул он, - почему Ты скрывал это от меня?» И он прикасался к ней с острым изумлением и пронизывающим его непостижимо дивным желанием. «Воистину! - сказал он, — это выше молитвы. Это сокровенное тепло объятий, тепло живое и податливое, эта женщина, сердце розы! Моя обитель - прихотливая живая роза, ее цветение – моя отрада!»
Она внезапно взглянула на него, и лицо ее было словно горний свет, грустное и нежное, а глаза - как мокрые от дождя цветы. И он прижал ее к своей груди в порыве нежности и всепоглощающего желания, и последнее, о чем он подумал: «Мой час настал. Я застигнут врасплох...» И он познал ее, и был с ней единым целым. Позже, со смутным удивлением она трогала его шрамы кончиками пальцев и говорила:
-  Они больше не болят, правда?
- Они превратились в солнца! – сказал он. – Ты зажгла их своим светом. Они - моя искупительная жертва тебе.
За пределами храма их встретил предрассветный холод. Затворяя двери, он вновь взглянул на изваяние богини и сказал: «Воистину, Изида добрая богиня и полна отзывчивости. Великие боги участливы, а их богини добросердечны и нежны». Женщина закуталась в плащ и пошла домой, молчаливая, ничего не видящая вокруг, погруженная в себя, словно лотос, тихо закрывшийся снова, лотос с золотой сердцевиной, исполненный новой жизни. Она ничего не видела, ибо ее собственные лепестки служили ей защитой. Она мысленно твердила лишь одно: «Я полна Озирисом. Я полна воскресшим Озирисом!..»
А мужчина смотрел на яркие предрассветные звезды, как они дождем падали в море, и на Сириус, зеленеющий над морским горизонтом, и думал: «Как она податлива, сколько изгибов и складок, словно раскрываются темные лепестки тайной розы, обнажая сердцевину, когда капля росы касается ее сумрака! Как она чувственна и совершенна, выше всех богов на свете. Как она льнет ко мне, и я становлюсь частью ее, этой прекрасной розы космоса. Я словно частица ее благоухания, а эта женщина – частица ее красоты. Вселенная теперь превратилась в один цветок с множеством лепестков, скрывающих темные миры, и я растворен в его благоухании так же, как в прикосновении.
И вот, в абсолютной тишине и полноте ощущений он спал в своей пещере, пока не наступил рассвет. После восхода солнца поднялся ветер и принес шторм с холодным дождем. Поэтому он остался в своей пещере, спокойный и радостный от ощущения сопричастности жизни, наслаждаясь тем, что слышит, как шумит  море и падает на землю дождь, и видит, как все больше клонится к земле намокший под дождем бело - золотой нарцисс. И сказал он: «Вот великое искупление - сопричастность жизни. Серое море и дождь, и мокрый нарцисс, и женщина, которую я жду, таинственная Изида, и таинственное незримое солнце - все они связаны воедино и неразделимы».
Он ждал женщину у храма, и она пришла под дождем. Однако она сказала ему:
- Позволь мне немного побыть с Изидой. А потом приходи, ты ведь придешь ко мне во втором часу ночи?
И он вернулся назад в пещеру и лежал в тишине, радуясь своей сопричастности всему живому, ожидая женщину, которая придет с наступлением ночи и вновь утвердит эту связь с жизнью. А когда наступила ночь, женщина пришла, радуясь ему, ибо она тоже жаждала этой встречи, близости с ним, еще большей, чем прежде. Так проходили дни и проходили ночи, и снова - дни, и их близость обретала все большую полноту и завершенность. И сказал он: «Я не буду ни о чем ее спрашивать, даже ее имя, ибо имя ее вызовет отчуждение».  А она говорила себе: «Он Озирис. Я больше ничего не желаю знать.» Облетел цвет сливовых деревьев, прошло время нарциссов, просияли на земле анемоны и исчезли, в воздухе стояло благоухание гиацинтовых бобов. Все изменилось: цветок вселенной преобразился, сбросив свои лепестки, и развернулся в другую сторону. Весна свершилась, отношения возникли и упрочились, мужчина и женщина осуществили мечту друг друга, и в воздухе висело расставание. Однажды он встретился с ней в тени деревьев, когда утреннее солнце припекало, от сосен исходил душистый аромат, а по холмам грушевые деревья рассыпали свой последний цвет. Она медленно шла к нему, и в ее спокойной медлительности, в том, как она мягко отстранялась от него, он понял, что в ней произошла перемена.
- Ты зачала? – спросил он ее.
- Почему ты спрашиваешь? – сказала она.
- Ты похожа на дерево, у которого после цветения появляются листья, полные сока. И ты стала отстраненной.
- Это так, - ответила она. – Я понесла от тебя. Это доброе известие?
- Да, - ответил он. – Разве может быть иначе? Значит, соловей больше не зовет из глубины долины. Но где ты собираешься родить ребенка, ведь у меня нет ничего, кроме жизни?
- Мы останемся здесь, - сказала она.
- А как же госпожа, твоя мать?
Лицо ее помрачнело. Она не ответила.
- Что будет, когда она узнает?
- Она начинает догадываться.
- Она может обидеть тебя?
- О нет, не меня! То, чем я владею, полностью принадлежит мне. И я буду носить дитя Озириса. Однако ты остерегайся ее рабов. Она взглянула на него, и тревога вторглась в умиротворенность ее материнства.
- Пусть душа твоя будет спокойна! – сказал он. - Я уже познал смерть.
И он понял, что снова пришло время отправиться ему в путь. Он уйдет один и будет  наедине со своей судьбой. Но все-таки не совсем один, ибо прикосновение женщины пребудет с ним так же, как его собственное прикосновение к ней. И незримые светила будут сопровождать его. Однако уйти он должен. Ибо здесь, на берегу бухты, вновь всколыхнулась суетная жизнь, с ее ревнивой заботой о собственности, до этого дремавшая в лучах солнц плодоносной страстности. Во имя собственности вдова и ее рабы будут пытаться отомстить ему за хлеб, который он ел, и за то, что сблизился с женщиной и наслаждался ею. Поэтому он сказал себе: «Дважды - это уже слишком! В этот раз им не удастся осквернить то, что мне дорого. Моя находчивость против их хитрости».
Итак, он стал наблюдать. И понял, что против него что-то замышляется. Поэтому он покинул маленькую пещеру и нашел себе другое пристанище, крошечный песчаный грот на берегу, сухой, скрытый камнями от людских глаз. Женщине он сказал: «Теперь уже совсем скоро я должен буду уйти. Мне угрожает беда от рабов. Но я мужчина, и мир для меня открыт. Наши с тобой отношения чисты и прочны. Будь покойна. И когда соловей вновь позовет из глубины твоей долины, я приду, как неизменно приходит весна». Она воскликнула: «О, не уходи! Останься со мной на полуострове, и я построю дом для нас с тобой под сенью сосен, у храма, где мы сможем жить каждый сам по себе.» Но она знала, что он уйдет. И даже хотела, чтобы в ее собственной жизни наступило спокойствие, хотела освобождения от тревоги и страха.
- Если я останусь, - сказал он, - они предадут меня суду римлян. Но я ни за что не допущу, чтобы меня предали повторно. Так что, когда я уйду, живи в тишине и покое с растущим в тебе ребенком. И я приду снова: ничто не может разрушить нашу близость, будь мы вместе или врозь. Светила возвращаются в положенный им час. И я тоже вернусь.
- Еще не время уходить, - сказала она. – Я приставила раба для наблюдения с перешейка полуострова. Не уходи, пока зло не стало явным.
Но однажды, лежа в своем маленьком гроте в тихую безветренную ночь, он услышал приглушенный звук весел и удар лодки о камни. Он потихоньку выбрался из укрытия и стал прислушиваться. И услышал, как надсмотрщик говорил кому-то:
- «Идите незаметно к козьей пещере. А Лизипп набросит сеть на злоумышленника, пока тот спит, и мы предадим его правосудию, а жрица Изиды ничего об этом не узнает...»
Человек, который умер, почувствовал слабый запах благовоний, исходящий от обнаженных тел рабов, которые крадучись поднимались по склону, а затем легкий аромат - от римлянина. Он потихоньку подобрался к воде. Раб в лодке сидел неподвижно, придерживая весла, поскольку море было совершенно спокойным. И человек, который умер, узнал его. Из глубокой расселины в скале раздался его отчетливый голос:
- «Не тот ли это раб, который овладел девой на глазах у Изиды? Разве ты не тот юноша? Отвечай!» Юноша в ужасе поднялся в лодке. От его движения она заскользила и ударилась о камни. Раб выскочил на берег, обезумев от страха, и побежал вверх по скалам. Человек, который умер, быстро подхватил лодку, прыгнул в нее и оттолкнул от берега. Весла были еще теплые неприятным теплом от рук рабов. Однако человек, который умер, медленно удалялся от берега, стараясь попасть в течение, омывающее побережье, - оно повлечет его за собой в тишине и безмолвии. Высокий берег казался совершенно темным на фоне звездной ночи. На полуострове нынче не мерцал огонек фонаря - жрица больше не придет ночью. Человек, который умер, медленно продолжал грести, плывя по течению, и улыбался про себя: "Я посеял семя своей жизни и своего воскресения, и печать моего прикосновения навсегда останется на моей сегодняшней избраннице, и плоть моя сохранит ее аромат, похожий на благоухание роз. Она дорога моему сердцу. Но струящийся золотом змей вновь сворачивается клубком и дремлет, обвив кольцами корни моего древа».
Пусть лодка несет меня. Завтра будет новый день.