Счастливый

Иракли Ходжашвили
Счастливый
„Omnia  mea  mekum  porto“
( «Всё своё ношу с собой», Биант, лат.)
     Уф... наконец-то... добрался до дома! Как ни хорохорься... а возраст «за шестьдесят»... это уже не молодость!.. Раньше от Плеханова до Черкезовской... за десять минут доходил…а сейчас еле за полчаса доплелся… Вот жизнь настала!.. Транспорт не ходит...свет и воду дают... по  полтора часа... утром и вечером… газа и отопления вообще  нет… зарплаты нет… пенсий нет… живи, как хочешь!.. свобода!.. конец двадцатого века!..
Кто думал, что так будет?..
    
     Надо  отдышаться… перед  лестницей…
     В детстве подъезд их дома казался Тенго огромным. Внутри дом был деревянным — полы, веранды, лестница,  — всё деревянное. Пожалуй, только несущие стены были в нем кирпичными, а большинство стен между комнатами, даже c соседскими, были из относительно тонкой «багдадки» — дранки, оштукатуренной и оклеенной шпалерами (обоями),— настолько звукопроницаемой, что когда у соседки, тёти Вали, падала на пол и куда-то укатывалась катушка ниток, Тенго мог точно указать и направление, и место, где она остановилась.
     Где-то до середины 50-х лет подъезд был облюбован, как их называли тогда, «морфинистами»— преимущественно инвалидами войны (часто безногими, на тележках с подшипниками), подсевшими на наркотики при лечении в госпиталях. Заходя в подъезд, двери которого не запирались, они кололись морфием, зачастую бросая в углу использованные ампулы или сломанные стеклянные шприцы, да и мочились тут же.
Это, конечно, вызывало протест жильцов, но всё было бесполезно до тех пор, пока вдруг все бедолаги куда то не исчезли. Говорили, что их собрали и вывезли в специальные лечебницы.
     Как бы там ни было, но после того, как подъезд был приведен общими усилиями в порядок (для чего тётя Эмма, врач, обработала всё хлоркой), там уже можно было им, детям, безопасно играть в футбол в плохую погоду.
Правда, лампочку, свисающую с потолка, всё равно кто-то выкручивал (впрочем, как и лампочку у общего туалета), так что в подъезде большей частью было темно.
     В это время суток электричество и так отключали до утра, поэтому, войдя в привычно темное помещение, Тенго уверенно направился в левый дальний его угол, где, делая небольшой плавный поворот вправо, начиналась деревянная лестница с 39-ю ступенями, перед штурмом которой он и решил отдышаться.
     Школьником Тенго летал по ней через две ступени — что вверх, что вниз, теперь же подъём было непростым процессом, но, немного отдышавшись, он осилил его, привычно повернул направо, сделал в темноте, держась за ограждение, обычные восемь шагов до своей квартиры и нащупал ключом замок. Замки были старые, как и сама деревянная дверь, немного расхлябанная после нескольких «отжатий», т.к. иногда ключи забывались, или она захлопывалась на сквозняке, особенно летом, когда (при открытой двери на уличный балкон) забывали ставить у входной табуретку, выходя на минутку за хлебом в магазин на первом этаже. Вообще-то, наружная дверь запиралась только тогда, когда уходили куда-нибудь надолго.
     Вообще-то, исторически, так сказать, дверь на балкон выросла из бывшего окна, к которому дядя прикрепил ящик со стороны улицы, где зимой держали некоторые продукты. А бабушка всегда мечтала о балконе, где, несмотря на то, что он нависал бы над автобусной остановкой на всегда людной площади, можно было бы посидеть вечером, попить чай. И еще бабушка мечтала о пусть маленькой, но своей кухне, чтобы готовить не в маленькой комнате или на открытом общем балконе,
и чтобы не надо было таскать воду с противоположного конца дома, где рядом с единственным на 10 семей  «турецким» туалетом был тоже всего лишь один кран с   побитой раковиной,бывшей когда-то белой эмалированной.
     И вот, в возрасте, когда бабушке было столько, сколько ему сейчас, мечта ее исполнилась — зятя ее близкой подруги (и в то же время — отца дворовой подружки Тенго!) назначили заведующим районным жилищным отделом, и через какое-то время от дяди Бори пришли рабочие, превратили окно в дверь и установили большой железный красивый балкон, который был снят с какого-то дома, пошедшего на слом. Бабушкиной радости не было предела!
     Но это не всё!  Немного погодя, удалось так застроить весь поворот балкона, ведущего к их комнатам,  что на месте, где стоял большой комод со всяким дядиным инструментом и хламом, образовался закуток с окошком на лестницу, которую, наверное, тогда заодно и починили, заменив пришедшие в негодность ступени и укрепив поручни. С этим комодом пришлось дяде проститься, но зато получился «аппендикс», где поместились двухконфорочная газовая плита, узенький столик и, главное!, собственный кран с раковиной! Тесно и для одного человека, зато всё под рукой! Бабушка была просто счастлива и молилась на благодетеля!
    
     Вот в этот проходной закуток-кухню и открыл «новую» входную дверь Тенго, добравшись поздно вечером домой.
В два шага он пересек его и, через всегда открытую  дверь в комнату, вошел в нее.
     Эта небольшая «передняя» проходная комната без окон образовалась в результате возведения стенки, перегородившей большую комнату проданной  бабушкой (вдовой с двумя сыновьями-школьниками)  в тяжелые военные 40-е годы половины квартиры.
     Тенго на ощупь повесил пальто и шапку на стоящую сразу же направо от двери старую стоячую деревянную вешалку с круглым ободом для зонтиков и палок. В детстве, не дотягиваясь до загнутых «рогов» для одежды и шляп, он вешал своё пальтишко на этот обод, запихивая шапку и кашне в рукав.
    
     Немного постояв, чтобы глаза привыкли к комнатной темноте, он заодно и отдышался после лестницы.
     Справа же, сразу за вешалкой, но не  вдоль стенки, а наискосок (так, что выгораживается  пространство у угла комнатки для веника, половой щетки, таза для мытья пола и пр.), стоит шкаф прадедушкиной работы. Не очень большой, но красиво украшенный и вместительный. В нем то, что в этой семье всегда очень любили и ценили, — книги. Среди них бабушкина многотомная «Детская энциклопедия» 1911 года издания, по которой он, кажется, и читать-то научился, несмотря на всякие «яти» и «фиты». Здесь же и довоенного издания большая книга А. Серафимовича, в которой, когда-то, очень сильное впечатление произвел на Тенго рассказ «Пески». Гораздо позже, уже взрослым, он где-то вычитал, что этим рассказом, написанным в начале ХХ в., восхищался и Л.Толстой, поставивший автору за него «пять с плюсом». Что скрывать, ему это совпадение было очень приятно.
     За книжным шкафом, но уже вдоль правой стены, стоит послевоенный сервант с откидывающейся передней дверцей верхнего отдела. В нем, на первой полке слева, до сих пор стоит эмалевая подставка с узором и ажурными бортиками, на которую все ссыпали мелочь, а бумажные деньги подкладывали под нее. По многолетней привычке, он положил рядом ключи.
     Далее поперек комнаты висит тяжелая светло-коричневая занавесь, отгораживающая «дядину нишу» с деревянной кроватью, как раз вместившуюся вдоль противоположной стены, прикроватной тумбочкой справа и письменным столом — вдоль левой стены.
     Под кроватью — цинковая лохань, в которой купали сперва маленького Тенго, а потом и дядиного сына.
     На тумбочке — ламповая радиола «Балтика».
     Пластинки с  классикой, в т.ч. и любимой дядей «Травиатой», хранятся в тумбочке, где, кстати, нашлась и запись речи И.Сталина на каком-то съезде партии, причем, с долгими аплодисментами и здравицами в честь вождя. Здесь же и заезженная пластинка с отломанным краем, на которой молодой Утёсов поёт «Лимончики»,— любимую  песню его раннего детства.
     На правом краю большого двухтумбового письменного стола стоит катушечный магнитофон «Днепр-12». Все многокилометровые записи на уже с самого начала постоянно рвущихся и склеиваемых ацетоном (иногда казалось, что запах его до сих пор витает в комнате) советских магнитных пленках, сменившихся появившейся позже несравненно более надёжной немецкой «Agfa», дядя хранил на им же вырезанных из алюминия бобинах, упакованных по отдельности в надписанные самодельные голубые картонные коробки, в трёх ящиках правой тумбы стола.
     В таких же ящиках левой  тумбы хранится перекочевавший сюда дядин многочисленный инструмент (молотки, кусачки, плоскогубцы, пилы, ножовки...) и прочая, как говорила бабушка, «хара-хура» (зд.: «хлам») — провода, лампочки, гвозди, шурупы...
     В центральном выдвижном ящике и сейчас хранятся письменные принадлежности и всякая мелочь.
     Перед столом — старое, с круглым сидением, вместительное крутящееся кресло с удобно изогнутой спинкой и подлокотниками.
     Слева же, но сразу за этой дверью (там, где когда-то был камин, который Тенго не застал),— вместительный стенной шкаф, где на  полках расставлены кастрюли, сковородки, прочая утварь, большой цинковый бак для стирки, тяжеленные чугунная гусятница с крышкой, бронзовая ступка (которая, если стукнуть по ней пестиком, издает приятный знакомый звук), мясорубка, а также бутылки с подсолнечным маслом, уксусом и пр.,и пр.
     Обогнув стенку с «хозяйственным шкафом», Тенго повернул налево и прошел в «большую» комнату.
     За стеклами двери напротив, выходящей на уличный балкон, — кромешная тьма. Ни единого светящегося окна в домах, ни звёзд на небе, ни луны…
Сейчас так быстро темнеет! Не успеешь моргнуть глазом — и уже такая темень, что руки не разглядишь!
     Да, собственно говоря, освещение ему и не было нужно — Тенго и так знал наизусть и на ощупь где что лежит или стоит, ведь это был его мир, где он вырос и прожил жизнь.
     Слева, сразу в углу от постоянно открытой входной в большую комнату двери, вдоль левой стены, стоит шкаф орехового дерева с огромным (на всю дверцу платяного его отдела) и прекрасно сохранившимся зеркалом. Он такой высокий, широкий и глубокий, что маленький Тенго, играя в прятки, прятался в него (естественно, никто из родных «не мог» его найти, хотя дверцы были скрипучие).  И этот шкаф собрал и украсил резьбой по дереву прадедушка. Было такое увлечение у директора потийского банка.
     В этот объёмистый шкаф вмещалась вся одежда и постельное бельё семьи, старые альбомы с фотографиями, бабушкин ридикюль, в котором хранились памятные для нее бумаги и флаконы, и многое другое, в том числе — бабушкина печатная машинка «Оптима», на которой она отпечатала и первые две научные статьи Тенго, гордясь тем  что, наконец-то, печатает не кому-то, а родному внуку.
     Рядом со шкафом стоит небольшой комод с телевизором. Раньше там возвышался  на ножках довоенный немецкий ламповый радиоприемник «Тelefunken», но папа, окончив мединститут и получив распределение в другой город, увёз его с собой.
На этом комодике стоял сначала первый телевизор «КВН-49» с навесной линзой, который собирал всех соседей со своими стульчиками, потом черно-белый «Рекорд», а со временем — цветной «Темп».
      Одно время здесь же размешался и проигрыватель с первой простейшей магнитофонной приставкой «МП-1», на которую дядя, кроме музыки, записывал и мои первые скрипичные «концерты», и все звуки, издаваемые его сыном со времени его рождения до исполнения песен из фильма «Карнавальная ночь», а потом и игры на пианино (он единственный в семье профессиональный музыкант).
     Над телевизором висит в раме картина  А.Саврасова «Грачи прилетели»,
     Левый дальний угол этой комнаты занимает широкая бабушкина тахта, на которой она спала. «Бабушкин угол»  утеплен висящим на стене ковром (с младенчества знакомые узоры которого Тенго может нарисовать с закрытыми глазами), а сама тахта покрыта толстым покрывалом, на котором лежат несколько разного размера подушек, в том числе и валик-«мутака». Они в чехлах, расшитых бабушкой ковровым узором.
     В объемистом ящике тахты, между запасными одеялами и подушками, в 40-50-х годах дедушкин брат Володя прятал альбомы пластинок с песнями запрещенного Петра Лещенко. 
    Рядом с тахтой, в изголовье, у противоположной, уличной стены, стоит и любимое бабушкино очень старое кресло — большое, глубокое, скрипучее, с высокой спинкой, обитое потертым коричневым, уже почти чёрным, бархатом,  с мягкими валиками-подлокотниками.
     Тенго помнил, как уютно было в нем читать, свернувшись калачиком и положив голову на подлокотник.
     Над креслом  (в небольшой темно-коричневой круглой рамке) висит портрет: на таком же темном фоне —   спокойное лицо девушки с гладкой прической на старый лад, казалось, излучающее свет и тепло. В детстве Тенго думал, что это — портрет бабушки в юности, но спросить об этом не решался. Потом, когда, перевешивая ковер, он снял рамку с гвоздя, оказалось, что это вырезка из какого-то старого-старого журнала. Он был расстроен, но очарование прекрасного лица осталось. Жаль, что не удалось узнать автора картины.
     Правый дальний угол комнаты занимает пианино — еще дореволюционное, судя по витиеватой золотой надписи «Kutais» с царским гербом и медалями на деке над клавишами.
     Когда-то его украшали и два бронзовых канделябра для свечей, от которых остались только крепления на передней деке. Была, говорят, когда-то и банкетка, на которую садились исполнители, но ее давным-давно разломали папа со своими школьными друзьями, которые не придумали ничего лучшего, как использовать ее в качестве спортивного «коня» и делать на ней стойки на руках и др. гимнастические упражнения. Банкетку сменил черный стул с крутящимся круглым сидением, высоту которого можно было подогнать по росту. Маленький Тенго любил на нём крутиться, пока однажды, прокручиваясь слишком долго в одну сторону, сиденье, высоко поднявшись, не соскочило с резьбы. Хорошо, что обошлось шишкой на голове. 
     За пианино всегда ухаживал дядя, который сам его настраивал, сменив старое, изъеденное молью зеленое сукно и развесив внутри мешочки с нафталином, которые периодически обновлял.
     Все в семье играли на этом инструменте— бабушка, папа, дядя, двоюродный брат,— только у Тенго не сложились с ним «отношения». Кроме единственного романса «Вернись...» (со слов бабушки — дедушкиного любимого, чем, очевидно, и соблазнила), он так ничего и не осилил.  К слову, толстая папка с нотами романсов (сейчас считающихся старинными, а во времена их приобретения, в 20-х гг., они были просто модными), как всегда, лежит на левом краю крышки инструмента. Там же и переписанные  бабушкиной рукой ноты скрипичного концерта Вивальди, который Тенго играл, учась в музыкальной школе, причем, бабушка аккомпанировала во  время домашних «концертов». И всё это под взором композитора-классика Захария Палиашвили, чей портрет в рамке висит над пианино, а книга с партитурой оперы «Даиси» лежит на правом краю крышки инструмента.
     Посередине ее — хрустальная ваза, в которой раньше всегда стояли цветы. Был период, когда у Тенго возникло влечение к рисованию, и он рисовал эту вазу, тщательно, чуть ли не с линейкой, вычерчивая грани ее узора.    
     Собственно, на упомянутых романсах, песнях Лещенко, пластинках с классикой, магнитофонных записях дяди и выросли сперва Тенго, а за ним и двоюродный брат.
     Вдоль правой стенки, посередине, стоит немецкий шкаф «Хельга» — когда-то бывший мечтой практически всех хозяек. На полки его витрины ставилась вся имевшаяся в наличии «красивая» посуда, например, чайный сервиз, как у них.
(До «Хельги»  это место занимал тот сервант, что сейчас стоит в передней комнате).
     Правый ближний же угол комнаты был самым «беспокойным» в доме.
     Дело в том, что здесь в стене проходит дымоход, поэтому в зимнее время раньше ставили железную печь с трубами и «коленом», уходящим в стену. Бабушка на ней и обед готовила, и пекла что-то в духовке. С тех пор Тенго и полюбил сухари из простого хлеба и печеную картошку.
     Печку топили дровами, которые продавали заходившие во двор крестьяне из ближних деревень. Еще ребенком Тенго имел свои обязанности — ходил за керосином и разрубал маленьким топориком небольшие поленья (во дворе, вымощенном камнями разного размера, им было облюбовано для этого место, где были уложены более плоские и большие камни).
     Керосиновая лавка располагалась всего в двух кварталах от дома, на этой же улице, так что надо было осторожно перейти только одну широкую боковую улицу, а т.к. машин в то время было не так много, то это было не столь опасным — Тенго со второго класса уже сам ходил в школу, которая располагалась значительно дальше.
     Очередь за керосином иногда бывала длинной, и тогда люди выстраивались не только на каменной лестнице, спускающейся в подвал, где стояла открытая цинковая ванна с маслянистой, остропахнущей темной жидкостью, но и на улице, ставя свои бидоны в ряд.
     Запах, царивший в этой лавке, навсегда запомнился ему: это была труднопередаваемая смесь запахов керосина, хозяйственного темно-коричневого мыла, толстых белых восковых свечей, стиральной соды в больших пачках и пр.
     Продавец (с кожаным передником и с рукавицами) вставлял в отверстие его 4,5-литрового бидона широкую  воронку и, быстро зачерпывая керосин специальными мерными кружками с длинными ручками, широким  жестом с каким-то выворотом, наполнял его (две большие кружки — двухлитровые — и одна самая маленькая — пол-литровая).
     Закрыв плотно крышку бидона, Тенго приступал к штурму высоких (при его маленьком росте) ступеней довольно крутой лестницы. Иногда кто-то помогал ему, легко выставив бидончик на улицу. Обратная дорога всегда казалась длиннее — приходилось раза три останавливаться и менять руку.
     При аккуратном переливании дома керосина в литровые винные зеленые бутылки, почему-то всякий раз заполнялись только четыре, а пол-литровая оставалась почти пустой! Бабушка возмущалась, обзывая продавца керосина «артистом».
     Керосином разжигали печку, им заправляли керосинку и лампу с пузатым стеклом (заодно проверялись и подрезались их обгоревшие фитили; кстати, фитили тоже продавались в керосиновой лавке).
     Позже, в те благословенные годы, когда были свет, вода, газ, ходили трамваи и троллейбусы, в этом углу, при проведении центрального отопления, установили большую батарею, так что, после того, как печь ушла в чулан на заслуженный отдых, там стояли кресло, небольшой столик и торшер. Кресло было низким, глубоким, несколько раз чиненным и перечиненным дядей, но никому не приходило в голову заменить его более удобным и крепким.
     Старинный торшер с круглой мраморной полочкой и абажуром, украшенным прабабушкой, отец также увез с собой, поэтому с начала 50-х здесь стоит другой, но тоже уже старый, с выцветшим розовым абажуром, украшенным ниточками бисера. Тенго помнил, как помогал бабушке, нанизывая коричневые и черные бисеринки и бусинки на скрученные для надежности тонкие шелковые нитки.
     К слову, этим методом кручения, которому его научили то ли бабушка, то ли дядя, он пользовался не раз.
     Надо взять длинную нитку, зацепить ее за крепление от канделябра на пианино, завязать свободные концы в узелок и крутить сложенную вдвое нить в какую-нибудь сторону. Крутить до тех пор, пока ее раздвоенные у места крепления нити тоже не скрутятся плотно. Скручиваемую нитку приходится держать с натяжением, а то она, если очень длинная, может свернуться так, что потом не распутаешь! Особенно, когда приступаешь к отцеплению прикрепленного конца.
Чтобы избежать неприятности, зачастую приходится длинную нитку предварительно обернуть в районе ее середины хотя бы за крепление второго канделябра.
     Отцепив нить от крепления первого канделябра, опять завязываем свободные ее концы, натягиваем нить так, чтобы в месте крепления она была сложена пополам, и начинаем крутить, но уже в противоположную сторону. И так опять до упора, после чего можно вздохнуть свободно, отпустить ее и отцепить от крепления.
Чтобы противоположный конец не раскрутился, его можно тоже завязать, но тогда он уже не пролезет ни в иголку, ни в бусинку. Но это уж ваше дело — как использовать крепкую бечевочку, которая, правда, получается в четыре раза короче изначально взятой нитки.
     Да-а… Разве мог Тенго когда-нибудь представить, что на старости лет ему придется вновь переставлять всё в этом углу, доставать из стенного шкафа керосиновую лампу, раскапывать хлам в общем чулане во дворе, о существовании которого уже и забыл, чтобы вытащить на свет божий и установить старую печь и керосинку! Сохранились даже фитили, аккуратно сложенные в деревянную коробку
     Вот только с керосином у него бывают затруднения — лавку уже давно переделали в склад, а керосин продают прямо из автоцистерн, которые надо сторожить, а потом еще и выстаивать длинные и далеко не мирные очереди. Бывает и так, что керосин не достаётся, т.к. некоторые приезжают на машинах, набитых большими емкостями, и закупают сотни литров этой ставшей остродефицитной жидкости, цена которой резко подскочила и постоянно растёт. Кроме того, ушлые продавцы-перекупщики стали разбавлять керосин дизелем или еще какой-то дрянью, отчего керосинки и лампы жутко коптят. Да и с фитилями  проблема — если и достанешь, то они оказываются из какого-то материала, содержащего, вероятно, синтетику, отчего края плавятся, горят хуже и их все время приходится обрезать.
     Так как света нет, то и плитку не  включить... С растопкой печи Тенго не хотелось возиться…Да и кушать совсем не хотелось... И керосин тратить тоже.
Решил, что обойдется уж без керосинки и лампы... Вот только посидит немного в качалке, придёт немного в себя, а то что-то голова кружится, да и ляжет спать.
Тенго по привычке обошел слева стол, стоявший посереди комнаты под свисающей с высокого потолка лампой с широким абажуром.
     Стол был большой, круглый, раздвижной, с двумя вставляющимися досками. За ним кушали, играли в карты или лото, делали уроки; на нём гладили, переписывали ноты; на него ставили бабушкину печатную машинку.
А под  столом, прячась за стулья и свешивающиеся края большой скатерти, они с другом-соседом Аликом иногда устраивали «штаб».
     Стульев, из-за тесноты, было немного — не больше шести: четыре — вокруг стола, а два тулились по сторонам  комодика. При надобности, их занимали у соседей. 
Тенго, захватив с тахты теплый бабушкин клетчатый плед, накинул его на себя и удобно уселся в старинное, сейчас уже можно даже сказать — антикварное, еще прадедушкиных времён кресло-качалку.
     Собственно говоря, в его жилище практически вся обстановка и развешанные по стенкам картины и тарелки были бабушкиного времени. И сколько он себя помнил,  всё сохранялось на своих местах.
     У качалки тоже было свое постоянное место — между пианино и «Хельгой».
     Почему-то вспомнилось, как однажды (точнее — на  другой день после свадьбы дяди), они с Аликом так раскачались, что перевернули качалку, побив посуду, расставленную на столе.
     Качалка была очень удобная и очень-очень старая.
     На фото, где Тенго, еще двухлетний, сидит в ней на руках у папы, видно, что в ее плетеной спинке уже была дыра на уровне головы. Эта дыра и просевшее сиденье долгие годы прикрывались длинной бархатной «дорожкой» с ковровым узором (сшитой и вышитой бабушкой), пока все тот же дядя не натянул вместо прохудившегося тростника крепкую веревку.
     Пришлось повозиться, т.к. оказалось, что качалка была собрана и соединена деревянными шпонками, которые невозможно было вытащить, но не зря же дядя был единственный  «Мастер-на-все-руки» в их «безрукой» семье. Он же склеивал и развешивал по стенам старинные фарфоровые тарелки c пейзажами, натюрмортами...
     Но, конечно, главным украшением дома осталась фигурная композиция «Шота Руставели читает царице Тамаре своего “Витязя...“», висящая на мощном крюке всегда на своем месте — посередине правой стены.
     Она представляет сценку,  где коленопреклоненный поэт, держа в руках свиток, читает его восседающей на троне царице, рядом с которой стоят ее придворные, слуги с опахалом, напитками, охрана с оружием..
     Все это матерчатые фигуры были изготовлены, одеты в настоящие шелка и бархат, украшены полудрагоценными камнями и прикреплены на материю, свободный фон которой тоже был вышит, руками прабабушки (правый верхний угол композиции так и остался незавершенным). Материя затем была натянута на раму и вставлена в золотой багет с толстым, тяжелым стеклом... Даже опахало было настоящим павлиньим пером, а сабли охраны и кинжалы были серебряными (пока их не потеряли, играясь ими, папины школьные и дворовые друзья, после чего всё тому же дяде пришлось изготовить замену).
     Незаметно Тенго задремал в старой качалке — в окружении привычных старых вещей, укрытый старым клетчатым пледом.
     Вдруг ему показалось, что что-то ярко блеснуло в глазах, потом еще раз.
Тенго непроизвольно бросил взгляд на улицу, вспомнив, как в один прекрасный день, напротив, на крыше дома с гастрономом, установили световую рекламу «Соблюдайте правила дорожного движения» с трёхцветным «светофором», в котором последовательно ненадолго зажигались разноцветные секции.
     Лежа в кровати, маленький Тенго видел на потолке отраженную стеклами ритмичную смену световых полос: красный… желтый… зеленый… желтый… красный… желтый.. зеленый… желтый...
     Желтый загорался чаще других. Даже засыпая, Тенго угадывал сквозь закрытые веки, когда зажигался тот или иной цвет, но никак не мог уловить — на каком же он засыпает!
     Вот и сейчас мелькнула в глазах яркая желтая вспышка… потом  красная… опять  яркая  желтая… еще  желтая… Странно, а где же зелёный свет? И никакого четкого ритма… Разболелась голова… Надо перелечь на тахту… Опять  несколько желтых вспышек подряд, потом красный свет… опять красный… разливается… тёмно-красный… тёмно-тёмно-красный...темнеет…очень тем...

P.S. Через два дня соседи, обеспокоенные его необычно долгим отсутствием, собрались и, чуть нажав на легко поддавшуюся деревянную дверь, вошли в квартиру.
Тенго сидел в качалке, безжизненно свесив голову на старый, еще бабушкин клетчатый плед.
     Посмотрев на его лицо и проверив, на всякий случай, пульс, сосед сказал:
— Не  мучался… спокойно ушёл…
— Счастливый!— вздохнула одна из старых соседок.
Наверное, по-своему она была права.
Ушёл Тенго, и унёс с собой своё «всё» — целый мир, целую эпоху…
„Omnia  mea  mekum  porto“
09.02.2-23 г.