Фиолент 2

Пессимист
2. Юг – понятие относительное
(Фиолент 98, январь, апрель, июль, сентябрь)


Интерлюдия

Крым: земля, бывшая все время у кого-то в плену. А мы любим ее – это наша Греция третьего сорта, наша Италия четвертого. А мы и тому рады. Ведь мы к миру относимся, как Татьяна к Онегину: “Увы, ничем мы не блестим...” А тут амфоры, подлинные, а не декоративные капители, тут ссылки на Геродота, тут известная часть Еврипида и даже, вскользь, Троянская война, самое давнее и ценное, что есть у человечества. Даже легендарную Фуллу ищут именно здесь. Этот край все же как-то был в истории, а мы, как безродные американцы, любим все историческое. Наше варварская свобода гордее и скучнее. Их рабство – блестяще. Во всяком случае, для нас.
Впрочем, когда открыли весь мир, Крым позабыли. Зачем нам “наша” Греция, когда есть настоящая? А что еще есть Крым, как не замена Истории, прошедшей от нас в стороне? Много ли он стоит как курорт? Тут он совсем отстал и обнищал. Это двойные руины – и Греции, и курорта. И в этом качестве – он подлинен. И в этом качестве он приятен мне. Как место брошенное, малолюдное и спокойное, не до конца забитое современностью.


***

Шестое путешествие

Когда мы приехали с Лёней ночью двенадцатого января – на улице +3, в доме +5. Дров нет. Включили обогреватели и в одежде завалились в кровать. Сортир не работает: в последних числах декабря здесь ударил мороз -15, и лопнула гибкая подводка с водой. Я не предусмотрел слива воды, а рабочие не сообразили ее слить.
Утром – ослепительное солнце. Приезжают Ваня с Валерой и привозят мешки с деревянным хламом в качестве дров. Привезли и мешок с углем. Пока болтаем и пьем чай, Валера затопил печь. Она дымит главным образом внутрь дома, предлагая альтернативу: замерзнуть или отравиться. Распахиваем все окна и дверь и ходим в молочном тумане.
Вместе с ребятами поехали покупать линолеум. За это время погода кардинально переменилась: с моря нагнало густого тумана, солнце скрылось. Но на Фиоленте ветер уже разогнал туман, хотя в целом картина грустная.
Зато вечером, раскочегарив печь, починив дабл, сделав еду и подняв первую стопку “черносмородиновой” – понимаешь, что мы круто правы, что придумали себе такое развлечение!

Севастополь в январе в 10о тепла – очень хорош. Я бы хотел прожить здесь год. Здесь бывает промозгло и ветрено, но лишь несколько дней. А потом снова тепло и весенне, и даже солнце, словно зима уже кончилась, не успев начаться. Морозы случаются и здесь, но ненадолго, и восполняются прекрасными теплыми днями и в декабре, и в январе.
Мне даже нравится, что это Украина, “другое” государство. Здесь есть некое смещение: чужая страна, чужая валюта, реклама на “чужом” языке (некоторые слова совсем непонятны). Путешествие и так всегда отчуждение; это – двойное отчуждение. Тройное: в историю, в пространство и в Украину. Где я, к тому же, немного барин. Мне кажется, мне бы понравилось быть здесь монахом в каком-нибудь Георгиевском монастыре. Я был здесь уже во все времена года, и во все времена года это место нравилось мне: с туманами, внезапными дождями, плохой погодой. Дикие скалы, монастырские кельи, древние камни и античные козы, скачущие по ним, под охраной такого же античного пастыря, с посохом и в шкуре.
Снега нет, пробивается зеленая травка. Может быть, все это и случится в моей жизни, если позволит судьба.

Решив днем строительные проблемы в двух домах, побегав по окрестностям, вечерами разжигаем печь, врубаем «Воскресенье», едим и пьем. Иногда реально не хватает. А единственный местный магазин в военной части, напротив турбазы «Каравелла» (обнаруженный мной в ноябре), уже закрыт.
Благодаря наводке местных людей нашли человека в соседнем товариществе «Шхуна», который по ночам продает водку от себя, по три (!) гривны («рубля») за бутылку. И водка вполне ничего, хотя, конечно, не «черносмородиновая». Тосты Лёни стали еще длиннее и еще концептуальнее. Если бы осуществилось 10% того, за что мы пьем (и, в общем, способны осуществить при известном упорстве и целеустремленности), то мы были бы счастливейшими людьми!

Мне не хочется уезжать. В день отъезда, как всегда, хорошая погода, и я завидую остающемуся Лёне.
...Человек вышел из вагона и открыл калитку участка напротив станции: он приехал к себе домой (дом 9а, станция Бахчисарай). Он использует московский поезд, как трамвай.
За все мои поездки еще не было случая, чтобы были открыты оба сортира. Проводники настолько забили вагон попутными грузами нынешних сельских коммерсантов, что им стоило бы прикрепить на него табличку “товарный”. Молоденькой хорошенькой девочке даже некуда приткнуть свои вещи – верхние полки заняты мешками с семечками. Их засандалили в вагон 28 штук (сами сказали) по 50 кг в мешке, кладут в ряд по четыре на третьи полки, так что они висят над купе, образуя свод (я лежу на боковой и над собой ничего класть не дозволяю). Это же двести килограмм – как она соглашается под ними спать! Советую ей протестовать, но смирение русского человека не знает границ. Говорю про полки проходящему проводнику. Он отмахивается: они еще и не то выдерживают!
Все это не считая того, что проводники все время подсаживают людей, и те сидят в ногах у спящих, как в общем вагоне. И не дают полотенец.
И еще: проводники не любят читающих. Днем им нечего сказать, но ночью, которая начинается в восемь, они беспрерывно прикалывают пассажиров с книжками и обещают выключить свет. И выключают, так что человек ходит по вагону с зажженной зажигалкой, как со свечой. Словно мы в войну и соблюдаем правила светомаскировки.
И пожилые пассажиры вспоминают и сравнивают с войной.
В плацкартном вагоне едут люди, которые не говорят про Америку, которые не видели и даже не мечтают увидеть Париж или Венецию. Здесь другие разговоры, проще и традиционнее. Они не сильно изменились за двадцать или семьдесят лет.
Русский мужик суров, недоверчив, замкнут. Чтобы открыться, расслабиться, сбросить давление привычки к суровой и безрадостной жизни – он должен пить водку. Это единственное время, когда он может выговориться – сперва рассказать о себе хорошее, потом плохое. Теперь он может быть уверенным и безответственным, более добрым, даже слезливым – и более злым, даже гневным, способным рассуждать о чуждых ему материях.

Остатки белой армии, бежавшие из Крыма, – вернулись к груди матери-Византии, от которой почти все у нас началось, – словно  жалуясь: зачем дала нам жить, зачем не уберегла? И она спасла своих детей, но новой жизни не дала. (Читая о жизни Сергея Эфрона.)


***

Интерлюдия

...Не пью, вернувшись с Фиолента. Там пилось очень хорошо. Может быть, здесь действительно какой-то другой воздух? Об этом говорят и нынешние заграничные, а прежде московские жители. А я это чувствую после каждой поездки в Крым. Несмотря на влажность, перемену погоды – мне там хорошо (может быть, оттого, что нету ответственности). А здесь все как-то не так – и быстрее наступает усталость.
В этом году я не тороплю весну. Даже приветствую ее опоздание. Теплая зима – скверное лето. А мне лета хочется настоящего, чтобы Подмосковье не давало повода мечтать о юге, и без того глубоко в меня засевшем.
И еще. С тех пор, как есть Крым, от Москвы я требую холода. Пусть север будет севером, а юг югом, не будем смешивать. Оттепель отвратительна. Это все равно не юг: с мокрым снегом, пасмурным небом, серостью, сыростью. Такова ли оттепель на юге!
Нет, в России хорош морозец, этак градусов 10 – чего лучше! А все остальное время, пока не стукнет +20 – черте что!

Постоянно думаю о Крыме, читаю о Крыме, гляжу на карту Крыма. Это вместо спорта, вместо искусства, вместо любви. У человека должна быть идея-фикс, иначе он помрет со скуки.
A propos: художник Богаевский, приятель Волошина, в 1914-ом году служил в роте, которая рыла укрепления на мысе Фиолент.


***

Седьмой раз в Крым, на этот раз – апрель. Анфилада плацкартного вагона. За окном заметно светлее, чем в январе. Весна дает непроходящее праздничное настроение.
Автоматически определяю пункты прибытия. Двенадцатый час: Казачья Лопань, таможня. Вагонные безотрадные разговоры: про пьянство, невыплату зарплаты, болезни, смерть. Люди неплохие, пока не начинают трепаться про политику: страну распродали, Ельцин дурак, Лужков молодец.
Харьков. Поезда объявляют по-украински, милиционера вызывают по-русски.
Пожилой инвалид из соседнего купе охрипшим голосом развлекает ребенка. Ему три года, но он еле выговаривает слова и только плачет.

Море в Севастополе видно отовсюду. Куда бы ни ехал – натыкаешься на его голубой шампанский бокал меж расступившихся домов, замыкающий перспективу улицы.
Как всегда: приехали – отличная погода, +20, все в зелени, как у нас в конце мая, цветут груша, персик, черешня. Нарциссы отцветают, тюльпаны только начали цвести.
Рабочие, воодушевленные моим приездом, рьяно принимаются за дело. Лишь теперь у них находится время заняться площадкой для машины. Мы едем на завод, покупаем бетон и с жару-пару делаем площадку.
Рабочие относятся к нам хорошо, может быть, потому, что мы сами все время работаем и никогда не спорим о деньгах. Расценки их самые низкие, хотя в результате всегда выходит больше, чем рассчитываешь. Но и в этом случае торга между нами нет. Наши отношения незаметно перешли в стадию дружеских: Ваня приносит нам мед со своей пасеки, Валера – грецкие орехи из своего сада. Самое любопытное: оба они не пьют. Когда они в ударе, это какой-то идеал рабочих, хотя, конечно, строительство вовсе не их первоначальная профессия.
И все же стоит мне уехать, работа быстро затухает. Этим и объясняются мои частые визиты в Крым в самое неурочное время.
И на следующий день – холод, +12, дождь...

Смерть – самое большое событие в жизни человека, самое мучительное и трансцендентальное переживание. По мощи и значению оно равно рождению, но в отличие от рождения – воспринимается сознательно. И место, где скончался человек – страшно, словно пропитанное ядом. Мистический ужас мертвого тела, в которое я мог бы превратиться этой ночью.
...Лёня, наконец, увел вечером гулять на скалы. Красота сумасшедшая. Слева залив Георгиевского монастыря, две скалы-напильника, белые от гуано (их местные названия – Орест и Пилад), и вдали третья – с крестом. Прямо – скала с двумя вершинами, напоминающая зуб или средневековый замок, в охристых и малахитовых оттенках – венчает мыс Фиолент. И до горизонта море.
Смело без тропинки полезли вниз – прямо под пограничным пунктом на краю мыса. Я – со сбитыми еще в Москве ногами (поперся в Большой театр в новых ботинках). Это заняло не меньше получаса и временами напоминало будни сапера. Посидели на камнях, отдохнули, помыли в море руки. Но взбираться обратно по этому же маршруту заломало. Пошли вдоль моря, к обещанной Лёней тропке. Вода кажется не очень холодной, пока я в ней не искупался, поскользнувшись на камне. Далее идти по воде в одних трусах было запросто. Вода ломит ноги, они скользят на камнях. Иногда волны поднимаются и, кажется, вот-вот захлестнут. Оделись (я опять в мокрое) и полезли вверх. Сильно стемнело, а обещанная Лёней тропинка не нашлась. Земля и камни летят из-под ног, цепляешься, гребешь руками. Но еще хуже остаться здесь на склоне ночевать. Поэтому хоть серной, хоть ужом – а лезешь. Насилу выбрались, и тут наступила ночь.
Еще пока лез – почувствовал себя фигово. Я сразу распознаю болезнь, как опытный диагност. Запахиваюсь, замедляю шаги, а озноб все сильнее. Лёня впереди светит зажигалкой, изображая маяк. Зашли к нему в дом за досками для дров – и я расклеился совсем.
Болеть в стопе, на даче, в дороге – всегда скверно. Надо вставать, заботиться о себе, а страшно вылезти из-под одеяла. Лёня укутывает меня одеялом, дает чай с молоком, беспрерывно пилит доски и кидает в печь, словно мы паровоз и уходим от погони, и доводит температуры в доме до 32. Но мне ни капельки не теплее.
Мы жили здесь без грамма лекарств. Предполагалось, что здесь, как в раю, с нами ничего не может случиться. Даже йода у нас не было. Но в Москве на вокзале в пророческом озарении я купил ампиокс.

Юг – понятие относительное (как и все здесь). Днем даль видна до самого мыса Херсонес. А мыс Айя отсюда кажется ближе, чем прошлой весной от Балаклавы. На следующий день я уже хожу по городу, а еще через день вновь бродим по окрестностям. На пляже было не меньше +30. Мы разделись догола, и я убрел по воде черте куда вдоль берега, а Лёня даже искупался. Заодно открыли кучу невероятно прекрасных мест западнее нашего поселка: грот "Вход в ад", как я его назвал, и скалу "Олень" – и еще одни апсидный храм на мысе Виноградном (как я позже узнал его название)... А ночью было +9.
Уезжаем, и как раз началось лето. Я уже давно заметил, что самые лучшие здесь – день приезда и отъезда. Подумал, что за семь поездок я был здесь в общей сложности не больше месяца. Через две недели пойдет черешня, но этого я уже не увижу.
Родительский день, первое воскресенье после пасхи, дороги забиты. Идем сквозь толпу, словно весь Севастополь выехал на свои могилы. Есть что-то трогательное в этой верности традициям. Значит, в людях теплится что-то человеческое. Более того, значит эти люди – не пришлые инородцы, родства не помнящие. И все-таки, проходя сквозь них по улице, а потом глядя на них в маршрутке – как мало я видел несоветских лиц. Провинциальность сквозит в интонациях, в бедности разговоров. Любая тема узко связана с жизнью и какой-то целью, находящейся от говорящего на расстоянии вытянутой руки. Ничего абстрактного, сильно умного, романтически-беспочвенного – не проникает в эту систему. Простой игры ума, простого разговора о внеположных ценностях я не слышал ни разу. Для этого нет ни словаря, ни привычки.
Хорошо, однако, что они так любят своих родственников. Могила на кладбище – это пусть маленькая, но твоя земля, вроде той, на которой стоит твой дом. Твой умерший родственник – это только твой умерший родственник, в иррациональной, необязательной, необъяснимой связи с тобой. Так иногда безотчетно мы творим добро. Это точка, где образуется традиция, связываются поколения. Люди разъезжаются и бросают своих мертвых, они обрезают корни и забывают все. И их дети думают, что начинают с чистого листа. Что Бог сотворил человека, и этим человеком был их отец. Ни семейных преданий, ни реликвий. Ничего, что напоминало бы о наследуемой доле рода. Десятки поколений жили ни для чего. Ничего от них не осталось. Убита последняя иллюзорная вечность...
В Севастополе мы изображаем богатых бездельников: пьем пиво в приморском кафе, ходим по приморской аллее, где торгуют сувенирами и украшениями. Местные умельцы делают удивительные штуки из крымских камней и дерева. Купил для Маши браслет из желтоватого ясеня, Лёня купил четки из серого граба. Художники здесь убоги.

Разговор с попутчиком. Чувство своего человеческого достоинства должно предшествовать знанию о праве на него, почерпнутому из законов или телевидения, говорю я. Как существует презумпция невиновности, должна существовать презумпция человеческого достоинства, и человеку нужно ощущать ее с рождения – вне зависимости от того, знает ли он, что так положено ему по закону, или даже если такого закона вовсе нет. Вот этого ощущения в русских людях очень мало. Они как бы сразу и навсегда виноваты перед государством. Они берут у государства только то, что оно дает им, да и то с опаской, неохотно, полагая, что это такая игра и не надо понимать все буквально.
Законов, собственно, русский человек не знает и не признает вовсе. Он знает, что жизнь его ничего не стоит, и всем на нее плевать, и надо просто крутиться и не попадаться. А так можно делать все, что заблагорассудиться, или то же, что и все.
Подтверждая данный тезис, один здешний парень с большими сумками и плечами, посаженный человеколюбивыми проводниками без билета, быстро распоясывается от выпитой водки. Он шляется со скуки по вагону, бесцеремонно подсаживается к пассажирам, сразу начинает тыкать, трепаться, в простоте душевной матерясь на весь вагон, приставать к девушкам. Ему, наверное, кажется, что он ведет себя адекватно: ведь в дороге всегда найдутся люди, которым хочется потрепаться и выпить, включая весьма расположенных к нему проводников. К нам с Лёней он не лезет, но атмосферу все равно портит.
Вообще, желание кого-то убить возникает в дороге довольно часто.
Попадаются тут и иные персонажи. С нами в купе с какого-то момента едет мужик лет под сорок, непьющий, веселый, с интеллигентной внешностью, с очень легким языком, одинаково ловко навешивающий комплименты женщинам и базарящий о политике. Причем, в отличие от большинства, базарящий удивительно основательно для плацкартного вагона. Чувствуется, что он много читал и знает, вопреки своей явной провинциальности, словно поднаторевший активист какой-то партии. Он, как прожженный демагог, умудрился понравиться всем: и простой женщине-крестьянке, и городскому мужику с более-менее демократической ориентацией, и пенсионеру-сталинисту, азартно желающему спора. Сталинист все пытался поймать его: а вот такой-то факт, а вот я читал такую-то книгу. “Активист”, наконец, довольно хамовато отбрил его:
– Ты хочешь похвастаться передо мной, что ты много читал? Ну, я тоже кое-что читал, и что?
Сбитый сталинист потерялся:
– Да нет, нет, я совсем не то...
Но его уже не слушают. Сталинист тоже не в обиде. И когда мужик сошел в Курске, со всеми весело попрощавшись, все вздыхают: да, вот был умный человек...

Как-то роскошь крымской примаверы, напоминающей лето, принизила прелесть русской весны, долгой и хрупкой. Здесь все только начинается: недавно сошел снег, деревья, как острова, обведены водой, на приокском озере остатки льда. Нигде ни листочка, ни травинки, лишь набухшие почки. Но солнце и тепло, и ясно, что со дня на день все это произойдет.


***

Интерлюдия

Подумал: нет ли в моей внезапной любви к Крыму некоей деградации и послабления себе? Юг можно полюбить и в три дня: чтобы полюбить красоту Севера – надо прожить жизнь.
Юг был культом моего детства. Я любил его климат, природу, море – все. Зато когда в десять лет меня повезли в Питер – я не понял его совершенно. Была скверная погода, и у меня не было хорошего проводника. И совсем не было культурных привязок.
Любовь к Югу естественна, как жизнь, и не требует никаких интеллектуальных усилий. Да и физических тоже: ты греешься под солнцем, как овощ, переваливаясь с боку на бок, и тебе ни до чего нет дела.
Юг безболезненно вышел из меня, едва я слегка повзрослел. Я стал презирать курорты и понтярное существование. Я искал самых диких и неожиданных мест, где всего меньше совка. Лучше тайга в компании с Лыковыми, чем Сочи. Лучше Москва и узкий круг своих. Тусовка как спасение. Где взять ее на югах? Там ты белая ворона среди честных советских тружеников, съехавшихся из своих медвежьих углов вкушать заслуженный отдых – в очередях на лежак, на место в столовой. И пограничник с ментом спешат вытащить тебя за волосы из облюбованного тобой дикого ущелья, где ты аскетически пристроился со своей одноместной палаткой.
И вот я снова на юге. Я по-прежнему люблю его. Мне отраден его климат и его пейзажи. Но еще я люблю его мифы, близкие таким, как я. Не курорт, но дикое место. Да и какой там сейчас курорт!
Пусть вся настоящая культура с севера. Наш юг – это тоже почти север. Там и морозы, и снег, и дождь за дождем.
В зрелые годы многие русские духоделы потянулись на юг – русский, французский, итальянский... Когда сил мало – избегаешь дополнительных конфликтов еще и с природой. А помутневший зрачок еще способен различить эту дикую яркость. “Мы стремимся в ясные города Азии...”, – говорили римляне. Эта Азия для нас – Крым.
Да, юг, это отчасти Гаити. То есть иллюзия...


***

Восьмое путешествие

Всем хорош русский человек: умен, общителен, незлобив... Вот только пьет, как лошадь. И вся его общительность замешана на водке.
Мои попутчики, какие-то небольшие бизнесмены, начали весьма умеренно: выпили по бутылке пива, съели мороженое. Они трогательно заботятся друг о друге:
– Тебе спичку дать в зубах поковырять? – спросил сосед Толик соседа Серегу.
Поезд не успел отъехать далеко от Москвы, а на столе появилась купленная еда и бутылка водки.
– Ты чайник, – заявил сосед Серега после второй, – ты Сочи не знаешь! Знаешь, какой это город, а?! Такой город… А какая набережная! У-у… А рестораны какие! А девушки!..
У меня возникла картина детства: Платановая аллея, ресторан "Парус", Лунопарк, Дендропарк, разноцветный фонарики в кустах самшита… Голое купание в ночном море с будущей женой. В отличие от Толика, я знал, какой это город…
– Ну, так давай махнем в Сочи! – предложил сосед Толик.
– Нет, я уже десять лет собираюсь, и все денег нету.
– Да ты в месяц прожираешь больше, чем билет стоит! – укорил сосед Толик.
И был невероятно прав, как я потом понял.
Таких славных людей не мог не приметить ушлый проводник. Это был немалых габаритов мужик лет под пятьдесят. Он появился в купе, когда мои соседи уже поели, допили водку и собирались лечь спать, и страшно вежливо поинтересовался: как им едется, взяли ли они белье, не нужно ли еще чего?
– Чаю бы, – попросили попутчики.
– Нет, чаю нельзя, – страшно вежливо отказал проводник, – сегодня воду не кипятили. Завтра утром можно. Может, еще чего? – и терпеливо ждал, выказывая невероятную услужливость.
– Может быть, водочки... – неуверенно прочел его мысль Серега, переглянувшись с другом Толиком.
– Могу! – охотно откликнулся проводник. – Давайте деньги, я схожу в буфет. А то там мне уже закрыли кредит.
Он взял четвертной и ушел. За время, что он “ходил в буфет”, все благополучно заснули. Появился он около двух, разбудил спящих бизнесменов, заодно и меня, сев мне на ноги.
– Что так долго? – проворчал Толик.
– На станции пришлось брать. Намучился я с ней! Ну, что, мужики, надо бы по сто грамм...
– Да мы уже спим, – пробормотал Серега.
– Что же, я зря бегал? По сто грамм – и пойду. А вы дальше спите.
Соседи недовольно встали... Но охота пуще неволи. Выпили по пятьдесят грамм, за знакомство. Проводника тоже, кстати, звали Толик. Он оказался словоохотлив и не глуп. Сообщил для спокойствия, что зарекся пить:
– По пути в Москву от этой стервы-водки был сердечный приступ, едва концы не отдал.
Сказав это, он снова разлил.
– Чем занимаетесь? – спросил он моих соседей.
Они пробормотали что-то неохотно: мол, деревом занимаемся.
– А фирма-то у вас есть?
– Есть, маленькая.
– Ну, и как, прибыль приносит?
– Да какая там прибыль! На жратву бы хватало...
– А вам столяр не нужен? У меня друг есть, классный столяр, в Химках живет, все может делать!..
И последовала песня про столяра. Мои соседи согласились: такой столяр, может быть, и нужен.
Теперь ему стало интересно, кто я такой и почему не пью с ними? Я отшутился.
Толик-проводник был хитер: если ругал кого, например, меня, что я, мол, манкирую обществом, то сейчас же и хвалил: сразу видно – человек умственного труда… Дипломат! Он оказался просто универсальным типом: все знал, везде у него нашлись знакомые. Родной его брат жил на Канарских островах.
– Конкретно, на каком? – иезуитски спросил я.
– Гранд Канариа, – ответил проводник не моргнув. Даже город назвал.
Но и сам он был не промах:
– Я и клепать могу, и сваривать.
В жизни он многое перевидал: был кузнецом, моряком, дзюдоистом…
Руки у него действительно были крепкие и здоровые, как бревна, ибо он почему-то именно на мне захотел показать богатырскую свою удаль. Как подопытная свинка я вынес и стальное рукопожатие, и какой-то особый зажим, скрыв, что чувствую себя почти Дон Жуаном в руках Командора: "Прощай, донна Анна!"…
Зато, как ни старался, он не мог выговорить слово “электорат” (это когда разговор зашел о политике). Странно, что он вообще его знал.
– Эректорат... электрорат... – выскакивали знакомые формы. – Вот тьфу, зараза!..
Но, главное, что он знал всяких нужных в коммерции людей и многое наобещал моим соседям. Те были не прочь поверить, что нашли влиятельного и полезного человека… Но проводник, однако, вовремя спохватился, и когда дело дошло до обмена телефонами, вдруг предложил обсудить все завтра:
– О деле я люблю говорить на трезвую голову, – сообщил он с понтом министра. – А когда пьем – болтаем…
Кончив эту тему, проводник вновь вспомнил обо мне. Добившись, что я не поп и, напротив, не чужд журналистики, спросил:
– А тебе помощь не нужна? Ну, там, что-нибудь напечатать? У меня друг есть журналист, в Союзе писателей...
Страшно влиятельный человек – Толик!
Тем временем в купе появились еще двое: помощник Толика-проводника и проводник соседнего вагона. Вот это был действительно русский медведь! Ему бы эти вагоны толкать, а не чай разносить! Дай такому лом, согнет – не поморщится. Он пришел в три ночи и очень умеренно выпил. Он был рассудителен и обязателен. Даже отказался от доли Толика-соседа, которую тот ему любезно предложил.
Явно во вред проводниковому здоровью бутылка допивается. Новые друзья сердечно попрощались, условившись договорить все завтра.

Утро началось с появления торговок спиртным, шастающих по поезду бесконечной вереницей из одного конца в другой. Соседи еще в полусне купили бутылочку клюквенной и уговорили ее за завтраком. Обозначившийся проводник Толик выпил из нее свои законные сто грамм. Деловые вопросы уже не поднимались. Вероятно, все подверсталось под категорию “когда пьем”.
После завтрака мои горе-бизнес¬мены, позабыв, что они едут в плацкартном вагоне и никак не могут попасть в Сочи, – начали сорить деньгами с кабацкой удалью. Ни одна торговка не прошла мимо них не облагодетельствованная. У одной они купили весь набор одежды, у другой – все спиртное: десять бутылок разнообразных водок, наливок, зубровок, коньяков и бальзамов. Наше купе было постоянно набито людьми, словно на рынке. Сидели три торговки, сидел проводник, пьющий с попутчиками и уже от них не отходящий, его приятель-машинист (тоже пьющий) и десятилетний сынок проводника, уговаривающий папу не пить. Папа то и дело отсылал его со страшными угрозами и такими же страшными обещаниями воздержаться. Время от времени возникал толиков напарник и перехватывал свои стопарики.
Пьяный сосед Серега разошелся не на шутку и все хотел всучить кому-то сто долларов.
– Да за эти деньги я сама тебе продамся! – воскликнула торговка.
– По рукам!
Купив у одной торговки десять коробок конфет, соседи принялись угощать ими других торговок, весь проводницкий состав и просто проходящих по вагону людей. Их потихоньку обворовывали.
Не дотянув чуть-чуть до полного разорения, мои соседи срубились: Серега залез наверх, Толик заснул сидя, – и дипломатствующий вчера проводник больше не церемонился.
– Нет ли чего-нибудь закусить? – хамовато спросил он у меня: и легкой рукой сгреб со стола всю закуску и бутылку пива.
Его напарник действовал аналогично. Под видом мусора он утырил со стола только что купленного и даже непробованного леща – и пакет с майками.
На платформе я в бешенстве подошел к проводнику:
– У вас совесть есть?! Вы с ними пьете и их же обворовываете!
Пакет был возвращен с извинениями.
– Такая гнида этот напарник! – посетовал Толик. – Теперь я знаю, кто в прошлый рейс спер у меня носки! Все, баста, больше я с ним не поеду!
В компенсацию проводник предложил трахнуть двух снятых им клюшек. После моего отказа он удрученно признался:
– Да, ты прав. Тоже вот, трахнул одну москвичку, а теперь боюсь жену трахать... (оригинальные слова заменены).
Я был во многих странах, и ни разу никто не подходил на улице и не спрашивал насчет волос. Я ношу волосы уже двадцать лет, и все двадцать лет одно и то же: “зачем?” да “дай на шиньон!” Проводник Толя приставал всю дорогу – пытаясь в них вцепиться, и я то и дело перехватывал и отшвыривал его лапу.
Вообще, легкость, с которой русский человек вмешивается в чужую жизнь – удивительна! В этом есть и свой прикол. Мы до сих пор как будто одна семья, и любой может к тебе подойти и о чем угодно попросить, рассказать свою жизнь, задать вопрос без ответа. С той же легкостью и по тому же праву он хамит: меж своими какие счеты!
Но раньше я не был для них “свой”, и хамили мрачно и бесповоротно. Такие конфликты уже нельзя было загладить. Но и я был сучковатей и враждебней.
Сейчас зло хамят лишь молодые – недоросли с лысой прической.
И веселый Толя, пользуясь парадигмой, все больше распускал себя и все больше пил, обещая кончить путь полной свиньей. Меня он прозвал монахом – поэтому то и дело обнимал. Им для забавы был пущен слух, что я поп, путешествующий инкогнито, и его второй помощник (их тут – батальон!) привел мне проводницу соседнего вагона – на исповедь. Исповедовать я отказался, но историю все же выслушал: ее только что освободившийся полюбовник поругался с собутыльником и плеснул ему пивом в морду, а собутыльник оказался стукачом, и полюбовника замели... Она боится, что ему дадут новый срок, – и заранее впала в отчаяние…
В общем, скучать мне не дают.
К середине дня мои соседи вошли в штопор: едва проспавшись, они начали пить снова, хотя Толик-сосед не мог найти ста гривен, сунутых им в карман штанов. Я был уверен, что их стянул все тот же напарник, когда укладывал Толика спать.
Проводник тут как тут – с шутками-прибаутками. Толик-сосед с двух стаканов снова впал в сидячий анабиоз, а Серега достал из-под лавки бутылку “зубровки” и пошел в гости к проводнику. Наверное, за тем самым, что проводник недавно предложил мне.
А за окном блестело бесконечное Каховское море. Имея такое – зачем им любое другое? Тут и осетры водятся, судя по названию станции “Осетровая”, второй после Запорiжжя. На берегу у воды сидела девушка в белом платье и смотрела в землю, словно плакала.
Здесь все есть: тепло, вода, самая лучшая земля – а люди ходили и просили на хлеб! Необъяснимая нищета. Когда-то мы думали, что стоит прийти капитализму, и все само собой образуется. С религиозной одержимостью платоновских героев мы верили, что благосостояние самозарождается из капитализма, как трава из земли... Или капитализм еще не пришел, или наш капитализм это только рэкет и надувалово…
А сосед все спал, упав на стол. Жизнь растения. Причина всех глупостей, нищеты, измен, несчастий. Единственный “бунт”, на который способен средний человек…
Нам показывают в рекламе абсолютно чистый унитаз и пугают количеством микробов. А какой унитаз здесь в поезде! Впрочем, в рекламе и инопланетян показывают.
Да и когда его мыть, когда наши проводники все время пьют? Три здоровых непросыхающих мужика! То есть, двое пили, а третий воровал (а потом, вероятно, делился с товарищами) – время от времени наводя “порядок” веником, поднимая пыль на весь вагон.
Сосед Толик напИсал в штаны, от чего проснулся и убрел в туалет. Потом снова без пользы искал пропавшие сто гривен – и лег на полку рубиться дальше.
Появился сосед Серега, взял двести пятьдесят рублей и ушел. Возвратился без денег и свалился спать.
Я думал – так и проспят до конца. Но они встали еще раз, несгибаемые, словно защитники Брестской крепости, и вновь открыли бутылку. И тут же появились проводники, у которых чутье на водку, как у акулы на кровь. На этот раз при Толике-проводнике неотступно дежурил его десятилетний сын Андрей, не давая опрокинуть вторые пятьдесят грамм. Он сам разлил остатки собутыльникам, а оставшееся на донышке – унес и вылил в сортир. Мне сделалось за него страшно: что могут сделать пьяные русские люди с тем, кто лишил их кайфа – невозможно вообразить! Тем более так унизить отца, посмев своевольничать на глазах уважаемых товарищей по застолью! Но народ воспринял это спокойно, проводники даже посмеивались:
–  Там (под сиденьем) еще бутылок пятнадцать, сдохнешь не выпьешь!
Действительно, это оказалось им не под силу, и соседи в очередной раз срубились – и уже не вставали. За полтора часа до Джанкоя, где им надо было сходить, Толик-проводник пристал ко мне, когда я уже собирался заснуть:
– Пообещай, что поможешь их в Джанкое ссадить!
Он, видите ли, дал им слово и должен его держать! А мне-то какая радость?! И пить я с ними не пил, зато вторую ночь мне не дают спать!
Через полчаса проводник пришел снова и в панике начал расталкивать Серегу. Из человеколюбия я присоединился к операции. Вдвоем с проводником мы стали собирать его вещи. У Сереги чуть ли не двадцать (!) бутылок оказалось складировано под сиденьем. Целая гора тряпок, купленных в подарок родственникам и разбросанных по всему купе. Он не удосужился их никуда сунуть – и почему-то это делаю я.
В вагоне по-прежнему темно: свет в дороге традиционно не включали, словно соблюдали светомаскировку. Я светил своим фонариком, отыскивая вещи. Но Серега все равно надел на ноги разные ботинки: свой и приятеля.
Соседа Толика проводник не будил. Он почему-то решил, что тот едет до Севастополя. Я же понял из их разговоров, что они сходят вместе, но молчал. Пили-пили, трепались-трепались, вероятно, могли бы такую простую вещь выяснить!.. И если бы Серега не пришел относительно в себя – сойти бы ему в Джанкое одному. А Толику, как в фильме “С легким паром”, ехать в город-герой, подтверждая, что выдумать ничего нельзя.
– Скорее! –  нервничал проводник. – Поезд стоит всего пять минут!
Он таскал вещи из купе, я собирал и организовывал этих охламонов, у одного из которых уже две внучки – и с третьего раза заставил Серегу переодеть ботинки. В авральном режиме мы выгрузили их со всем багажом на пустую ночную платформу.
Что-то они, конечно, потеряли, что-то у них стырили. Толик вернулся с платформы и стал искать какую-то сумочку. Поздновато: поезд уже отходил.
– Ссадили – и с рук долой! – удовлетворенно промычал проводник, захлопывая тяжелую дверь вагона.
Не сказав мне ни слова благодарности, он скрылся в свое купе и залег дрыхнуть до самого Севастополя. Теперь и я мог немного отдохнуть.

Стоило мне уезжать из дождливой Москвы, где только-только распогодилось, чтобы попасть под дождь в Крыму.
Причем день ничего подобного не предвещал. Я навестил Юру, поговорил с его женой Таней, от которой узнал, что месяц здесь не было дождей, искупался, обошел поселок и обнаружил, что сгорел “Дом самурая”, лишь кирпичный остов с железными балками торчал над монументальной стеной. Встретившийся дядя Миша сказал, что якобы сожгли за долги: хозяин-армянин что-то кому-то не заплатил.
Месяц здесь не было дождей, но мои рабочие ждали до позавчера и лишь тогда сняли крышу – услышав, что я приезжаю. И ночью ливануло.
Всю ночь я подставлял чашечки и ведра, лазил на крышу, где под дождем и ветром накрывал швы рубероидом, втащив его, предварительно, на третий этаж. Льет уже четыре часа подряд. В нескольких местах обрушилась штукатурка. Два переполненных ведра и наполовину полный таз. Жду рассвета и не знаю, чем это кончится...

...Кончилось это в восемь часов утра. Спал три часа – все бегал с баночками и тазиками, вскакивая от каждого нового падения штукатурки.
С восьми ждал рабочих. Они появились в одиннадцать. Говорят – у них лило, не выехать. Но у них-то лило на крышу, а у меня? Лишь поговорили – налетел новый дождь.
Это эффектно, когда на тебя из моря ползет ливень – черный извивающийся дракон – столбом седой воды до неба. Он ползет неспешно, хорошо обозримый отсюда сверху, где из-за достоинств вида я задумал сделать эту роковую площадку.
Все вымокли, но размотали рулоны еще в несколько раз. Помогло мало.
После ливня (пока Валера возился с коротящими по их же вине проводами – додумались соединить алюминий с медью) стало распогоживаться. Поехали договариваться о бетоне и кране.
– Вы знаете, он очень быстро сохнет, – предупреждает меня заведующая бетонного завода. – У вас рабочие-то есть?
– Есть, – говорю.
Жду, когда его приготовят и высыпят в грузовик, и еду на грузовике на Фиолент. Поднимаем бетон в бадье краном и выкладываем по крыше. Пашем втроем, но все равно бетон сохнет, как меня и предупреждали. На второй половине крыши высох настолько, что пришлось наводить и добавлять в него цементный раствор. В результате за день сделал то, что мои работяги не могли за два с половиной месяца.
Рабочие довезли меня до Пятого. Весь вечер я гулял по Севастополю. После ночных и трудовых надрывов искал жизнь. Выбрал кафе на набережной и заказал себе картошки и пива. Потом сидел и глядел на разыгравшийся шторм. То и дело раздавался пушечный удар и фонтан брызг поднимался в воздух метров на пять, окатывая целиком всю набережную.
Все же в Севастополе удивительно красивые девушки. Одна из них подавала мне в кафе. Потом села за соседний столик и закурила. Ничего особенного: спина, поворот головы с заколотыми волосами – но красиво: женщина – великая актриса.
В том же кафе ко мне подошел мальчик. Лет восьми, симпатичный, перекрестился и попросил на хлеб. Заставил его подтвердить, что не родителям на водку:
– Мать пьет, но я ей не даю, – сказал он серьезно.
– Бедный ты, – сказал я и отдал всю мелочь.
Он поблагодарил и ушел. Потом, проходя мимо, опять поблагодарил: кажется, я был единственный, кого он раскрутил в этом кафе, включая мою официантку.
На набережную и кафе движется черная туча. Закат сперва кровав, потом черен. Море светло-зеленое на его фоне. И огромные пенные волны. Несмотря на ветер, сдувающий пластмассовую посуду, сижу и ловлю кайф.
Троллейбус случайно завез на вокзал. Решил купить билет. Выходя с вокзала, попал под тропический ливень. На новом случайном троллейбусе доехал до Центрального рынка. Взял за десятку частника до Фиолента.
Фиолент – самое дождливое место в мире. Это противоречит местной поговорке: “Татары на Фиоленте сено сушат”, что означает: везде в Севастополе дождь – на Фиоленте ни капли. Как и другому местному предрассудку, что в Крыму 360 дней в году солнце.
Но надо мной теперь 15-20 сантиметров полузастывшего бетона самой прочной марки... Хорошо, что я не поддался на соблазн отложить, хорошо, что откладывать было некуда.
Несмотря на то, что поговорка про татар не оправдалась, и дождь льет регулярно – здесь совсем нет комаров. Они были даже на Ривьере, на выжженных вулканических Канарах – а здесь ни одного. Сухо для них, вероятно. Можно сказать и иначе: даже комары здесь не живут.

Применительно ко мне – очень верно. Этот день едва не стал для меня последним. Было, конечно, глупо – бросаться в пятиметровые волны. Они шли как стены, заливая весь пляж, и люди, съехавшиеся на уэкенд, ютились на дальних камнях и в воду не лезли – лишь давали волне окатить себя на безопасном расстоянии. А я с потрясающей самоуверенностью бросился в самое пекло. Несколько раз хорошо поднырнул, чтобы выйти из полосы прибоя.
Не тут-то было – здесь не было четкой полосы. Самые большие волны разбивались довольно далеко от берега – и накрывали меня там, где я надеялся спокойно поплавать. Огромная волна, алчущая поглотить, незаконченной аркой нависшая над головой, рушащаяся, как стена – сперва чарует. Только надо все время нырять.
Сначала я так и делал, но, увидев, что меня незаметно уносит от берега в море, а в продольном направлении – несет от пляжа в сторону скал, где и выйти негде, я поднажал наискосок к берегу. Но сколько ни греб, не сдвинулся ни на миллиметр. И тогда у меня покатила измена: никто на пляже не купается, значит, понимают, что нельзя! Чего я-то полез, герой фигов?!
Я растратил силы, нахлебался воды и был уже не в состоянии, как утка, нырять при приближении новой волны. Мне уже было плевать, что меня несет к скале – я судорожно греб к берегу. Потом перестал и грести: кончились силы. А волны все накрывали, а люди на берегу спокойно лежали на камнях, не понимая, что со мной происходит. Бесполезно было их звать – они бы не услышали из-за прибоя.
Большую часть времени я уже проводил под водой, так что требовалось совсем немного, чтобы утвердить это состояние окончательно. И когда я уже понял, что, пожалуй, не выплыву, как это ни глупо... – я вдруг коснулся ногами земли. Меня тут же опять накрыло и унесло обратно в море, но в следующий момент снова бросило на берег. Я упорно сопротивлялся – и под водой цепляясь руками за камни. По пластунски, беспрерывно накрываемый волнами, я выполз на берег, словно первая амфибия, и схватился за большой камень, как за якорь. Здесь тоже бушевало море, но оторвать меня от камня уже ничто не могло. Полежав так, я переполз еще дальше, потом сел вплотную к скале, ограничивающей берег, в недосягаемости для волн – в странном состоянии.
Я не мог двинуть ни рукой, ни ногой, все тело задеревенело от судорожного напряжения, во рту мерзкий вкус соленой воды – я напился ею едва не до смерти. Только что я был где-то, где совсем не стоит быть, – и от этой мысли стало темно в голове.
Я сидел долго, целую вечность, пока не начал чувствовать тела. И тогда заметил боль в ноге. Оказалось, что правая голень рассечена сантиметров на пять почти до кости, и рана распахнулась, как губы. Я был в таком состоянии, что мне было все равно. Я даже не заметил, когда это произошло. Главное, я спасся, пусть и такой ценой. Кровь шла не сильно – морская вода как-то сама остановила кровь.
Я сидел на берегу еще часа два, не в силах сделать ни одного движения, наблюдая за людьми и волнами. Один раз волна добралась до меня в моем “безопасном” месте, вымочив все вещи и унеся босоножки. Один отыскался быстро, второй я никак не мог найти, решив, что его унесло навсегда. Мне его нашел парень, что сидел рядом, в компании с симпатичной девушкой. Они ворковали, обнимались, но не лезли в воду. Парень предпочитал учебник математики.
Были на пляже и другие смельчаки – более удачливые, чем я. Жаль, что раньше я их не видел и не поучился у них. Например, у крепкого стриженного парня, который нырял, как дельфин, и ему ничего не делалось. Чтобы его не сносило – он плыл параллельно берегу, уходя под воду каждый раз, как над ним нависала волна. И выныривал в том же месте. Потом он совсем осмелел и упилил черте куда в бушующее море под панические улюлюканья его приятелей. Это был мастер.
Придя домой, я выпил холодного пива – забить вкус соли, – глядя с крыши на сверкающее под солнцем море. Шторм был виден даже отсюда…
Я включил музыку и сел штопать рану. Никогда не думал, что человеческая кожа столь прочна. Иголка гнулась под пробкой от йода, которую я использовал как наперсток, а с той стороны я вытаскивал иглу плоскогубцами. Насилу зашил. И завязал платком – бинта в доме не было.
И тут вдруг зазнобило. Сперва решил – от переутомления. Стал одеваться, открыл ставни и сел под солнце, словно в парнике. Нет, ничего не помогало. Выпил ампиоксу и лег в постель. И тут начался совсем другой шторм: озноб сменялся жаром, жар ознобом, – под аккомпанемент головной и всех прочих болей: тело вспомнило все, что оно пережило от меня за последнее время, и возвращало обратно. В какой-то момент я заснул и проснулся около двенадцати ночи, и дальше спать не мог. Это было все-таки не так мучительно, как в апреле с Лёней, но и помочь мне теперь было некому. И все же это было точно не так мучительно, как тонуть.
Во всей одежде, потея и дрожа, я проворочался до утра. Чуть-чуть полегчало. В четыре я заснул, через три часа проснулся – и понял, что не ел больше суток: с тех пор, как поел вчера рано утром, отправляясь с рабочим Валерой покупать плитку. И это было хорошо.

Теперь, когда я лучше узнал его, я понял, что у Севастополя все же есть лицо: не броское, но и не кошмарное. Здесь много улочек с невысокими сталинскими домами, оградами-балюстрадами, ризалитами-курдонерами, образующими замкнутое пространство, приемлемое для жизни, и много зелени – любимый и почти единственный декоративный прием советской архитектуры. Здесь есть Владимирский “Адмиральский” собор – одно из немногих уцелевших зданий, – весь иссеченный пулями и осколками, что я видел только в Берлине в районе Пергамон-музея. Там выбоины стыдливо заделывали облицовкой более светлого тона, поэтому дома казались пятнистыми леопардами. Здесь выбоины не заделывали вовсе, отчего храм куда более реально напоминал о войне, чем любой помпезный и заказной памятник, которым тут в Севастополе несть числа.
Приятен белый инкерманский камень, из которого он весь построен, дающий хороший ровный тон, не изуродованный плохой или древней покраской, и виноград, посаженный под окнами, что за годы превратился в деревья, оплетающие балконы и стены, словно лианы в тропическом лесу.
Прелесть южных приморских городов – их рельеф. Севастополь в этом ничуть не хуже других: Сочи, Ялты или французской Ривьеры. Нет, Севастополь не так плох: если бы не советская власть, война, закрытая зона – замечательным был бы городом. Впрочем, у него все впереди.

Сегодня я вновь пошел на море – загладить нашу ссору и доказать, что не стал его бояться. Я не купался, просто лежал на берегу и читал Тургенева. Так я наказывал себя за самоуверенность. Вообще, судьба, словно рэкетир, на все накладывает контрибуцию: ты, значит, завел дом в Крыму, в то время, как твои друзья сохнут в пыльной Москве, – ну, так плати!
Видел нескольких волосатых, вероятно, курортников, чего раньше здесь не наблюдалось. Поэтому отношение к ним почти такое же, как в былое время. Нет, не такое: без хамства и ярости, просто веселое подкалывание.
И множество красоток, это даже поражает.
Наверное, я “плохой” мужчина, если мне так легко удается “устоять”. Да и чего с меня взять, если я ломаюсь от одного холодного пива в жару?
Женщина должна быть красивой, чтобы побороть наш инстинкт самосохранения, то есть желание комфорта и любовь к свободе. Ты хочешь обладать этой женщиной – ну, и она будет обладать тобой.
...А местные женщины удивительны, но располагают умом, кажется, совершенно банальным. Оригинальность их заключается в умении себя украсить и показать. Разнообразие форм демонизма. В разговорах же повторяют матушек и тетушек, беседуя сплошь о простом и земном: огород, выкройки, чьи-то амурные дела, да еще с таким провинциальном акцентом, растягивая последнюю ударную гласную в конце фразы (как профессор Хиггинс, я не способен влюбиться в прекрасную дикарку).
Но, несмотря на обилие и совершенство форм красоты, – детей довольно мало. Возможно, местные парубки не видят большой разницы между Мадонной и шваброй: “Ты только давай, давай, давай, а я тебе спою ла-ла-ла...” – как поется в современной песне, которую я здесь услышал в автобусе. Парубки сами не блещут красотой. Они спортивны, крепки, возможно, у них даже есть чувство юмора или отличная машина. По виду они уверены в себе – а что еще надо слабой женщине? И все же их совместное перемещение по улице кажется странным и музейно-образовательным: античная кора и рядом дикий сатир, языческий идол, наскоро вытесанные из одного полена. Поэтому если рождается дочь – она в мать, красотка. Если парень – весь в отца.
Местные женщины отлично одеваются. Наверное, тут мало культурной жизни и не к чему приложить интерес. Дискотеки, кино, набережная, где сейчас много кафе. И, конечно, любовь, универсальное и доступное всем занятие. Поэтому столь эффектны – сюда бросаются все силы. Говорят, денег не платят, а одеваются со столичным шиком.
Вероятно, здесь трудно развиться. Если у тебя есть запросы – отсюда надо бежать. Но если ты остаешься – то нелишне и тебе узнать, как лучше сажать чеснок: семенами или зубчиками.

Южные ночи – ранние. Полдесятого по-московски – солнце село в море (по-местному еще раньше). Смотрю на это с крыши, ради которой я столько факался. Было тепло и безветренно. Вечернее небо, как фокусник, вынуло из рукава весь спектр: от синего – к желтому, красному, фиолетовому и снова синему. Ровное море почти без следа сливалось с небом и было лишь чуть-чуть светлее его. Розовая дымка висела над всем горизонтом.
А днем, идя по дороге среди кипарисов и акаций, вспомнил этот запах, запах моей детской любви к югу. Там, на Кавказе, было из чего выбирать: магнолия, платан, кусты самшита... Но запах кипариса был главным. С тех пор я люблю кипарис. “Кипарис-древо всем древам мати”, – как сказано в “Голубиной книге”. Не пальма, а кипарис для меня символ юга и, в каком-то смысле, рая.

Последний день, как всегда самый лучший. Начал с того, что зашел в строящийся на первой улице особняк и поинтересовался у рабочего насчет “муры”, валявшейся у них без призора и нужной мне для штукатурных работ. Рабочий ответил: “По¬говори с хозяином”... В этой фразе прозвучал уже не просто “хозяин дома”, а что-то патриархальное, как у Толстого: он мой хозяин, я его работник.
Потом встретил троих мужиков, собиравшихся спустить вниз на пляж железный катамаран. Я похвалил их за смелость намерения, но отказался помогать – со временем у меня был офсайд: мне надо оббежать весь Фиолент, посмотреть, заснять. Я был на мысе мыса, дошел до Георгиевского монастыря. На пляж не пустили, стервы, – вход по пропускам. Солдатик даже связывался по телефону, но старшой сказал – фиг. (Сетуют, почему едут отдыхать за границу, а все лучшие места отдали этим бездельникам в форме, и они артачатся.)
Опять бегом назад, искупался на нашем пляже, понадеявшись, что рана под повязкой зажила и нога не отвалится.
Гуляя по Фиоленту, еще раз ощутил, какое это фантастически прекрасное место. Прочь сомнения! Ведь иногда думаю – зачем?! Может быть, продать к черту! Но в хорошую погоду – это красивейшее место на земле.
Вернулся – до поезда сорок минут. Валера любезно отвез на вокзал на машине.

Еду в купе с девушкой и парнем. Девушка удивительно красива, с длиннющими ногами, для поезда как-то слишком чисто и выпендрежно одетая. Парень тоже прикинут по-модному, холен, спортивен, по-мужски красив, едет спокойно и без болтовни. Кажется москвичом. Однако он из Севастополя, но живет последнее время в Питере. Девушка же из Джанкоя. О, это серьезно! Она без конца щебечет и задает наивные вопросы. Но ее красота скрашивает ее неосведомленность. Молодой человек улыбается и снисходительно ей отвечает. Что ж, его жребий не самый страшный.
Они сошли в Джанкое – посетить ее родителей. Ее родители коренасты и некрасивы. Как они создали такую – загадка.
На этот раз проводники – женщины. Это большая разница. В туалете чисто и имеется мыло. Большие подушки, которые по причине своих габаритов не залазят в наволочки. Вместо шерстяного одеяла дают тоненькую тряпочку, вроде покрывала, что, конечно, гораздо лучше подходит к случаю. И даже открываются окна. И свет, наконец, горит нормально, так что вечером можно читать (они меня так достали за все поездки, что я купил себе маленький фонарь).
Впрочем, мои проводницы тоже не лыком шиты. Они накупили в Крыму и Украине целые центнеры абрикосов и персиков по пятнадцать рублей за ведро (пять гривен – я сам такое купил) и теперь продают их в России по сорок.
В Курске на платформе ко мне подошел волосатый. Одет по-осеннему, хаер спрятан под куртку, как в старое время. Просит помочь: только выпустили из спецприемника. Дал ему пять рублей. Он благодарит и прощается: ему еще добираться электричками до Москвы. Я хочу, но не успеваю спросить: почему не стопом?
Или нынче это не модно?
...Несмотря на то, что на юге у меня опять все было урывками, что, купив дом на море, я, по существу, ни разу в нем толком не жил и мало чего ощутил, я возвращался домой с удовольствием. Стояла отличная погода, в России была жара, не хуже крымской. Над головой бескрайнее чистое небо. В Москве меня ждет Кот и разговоры, потому что целую неделю я не вел нормальных разговоров. Я увижу людей, я что-нибудь с ними обсужу.
Ах, эта неизменная во всю мою жизнь неудовлетворенность! И поиски места, где бы душа почувствовала себя дома. Ни дача, ни Москва, ни иноземельные острова, ни, скорее всего, Фиолент, не есть это место. Это лишь шаг к нему.
Зато я никогда не скучаю в дороге. Я могу сколько хочу читать, сколько хочу думать. Как бы они нас ни презирали, но духовная жизнь дает большую свободу. И когда материальное стопорится – ты легко ускользаешь из под нажима в мышление и миражи.
Смотрю на своих соседей, тех, кто работает или занимается в России своим делом. Беда России, что в ней мало новых людей. Дееспособный возраст для тех, кто хочет в ней что-то менять – страшно завышен и начинается после сорока, когда человек у нас уже опаскудевает, становится ленивым и циничным, как все. У него теперь жена, дети, потребности, привычки – и он строит себе дома, покупает машины и мебель. Ему уже некогда думать об абстрактном благе. Он спокойно ворует и спокойно берет: у него нет времени ждать.
Только в молодости человек способен на благородство и безрассудные поступки ради других. У него есть задор и желание попробовать новое. У него больше фантазии и больше сил. А его топят, придушивают, и он начинает пить, ездить на рыбалку, смотреть футбол. Обзаводится семьей, жиреет, лысеет – и в сорок пять уже старик и видом и духом.
...За окном замелькали подмосковные дачные станции. Ах, нет ничего лучше старых подмосковных дач! Это сибаритство и тишина. Крым, конечно, экзотика. Это антипокой.


***

Интерлюдия

Каждое утро, когда я прихожу в себя, я хочу в Крым, даже мечтаю о нем. И каждый вечер я с тоской думаю, что никуда не хочу, что мне совсем ничего не надо, только бы жить как живу: сидеть в Москве и заниматься делом.
Можно жить только в никому не нужных местах – вроде моей дачи. В местах хороших, теплых, красивых – много милиции, законов и людей. Там все давит на тебя: музыкой, чужими развлечениями, чужими привычками. Там всех слишком много, и у всех свои мысли о жизни. Здесь же никогда не будет курорта, здесь ты сам с собой – и веселись, на сколько этот факт весел.
А сегодня показывали Севастополь в связи с прибытием Лужкова – там отличная погода, о чем нам не изволит сообщать Гидрометцентр. Завтра туда улетает Черномырдин. Понятно: здесь только ветер и дождь.
Осень наступила досрочно, еще в середине августа. Притом не ранняя, солнечная и радостная, с грибами и золотыми березами, а сразу поздняя – с беспрерывным дождем и мраком за окнами.
Одна радость: в сентябре мы туда поедем, первый раз – с ребенком.
Дом на Фиоленте как любовница, тогда как дача – жена. И как всякая любовница – она экзотична, желанна и ненадежна. Но она оттягивает на себя значительную часть любви – и, приобретая одну, ты теряешь другую. Это главная измена, в которой я повинен (как скучна моя жизнь).


***

Девятое путешествие

Мама приносит слухи, что Севастополь снова закроют. Я успокаиваю: проберемся, я знаю тропки. На самом деле я просто не верю слухам – они всегда преувеличены.
Я очень боялся за машину и все порывался что-то в ней починить. Реально я купил лишь антирадар “кобру” – чтобы мчаться с комфортом.
Опять начало сентября, лучшее время для поездки на юг. Несмотря на опасения, что еду с Котом, с мамой, увязавшейся с нами в последний момент едва не насильно, на неисправной перегруженной машине, поездка началась на редкость удачно. Дождя нет, дорога суха, Маша на заднем сидении читает Коту Михалкова: “Я карандаш с бумагой взял, нарисовал дорогу...” Я подумал, что с этого стихотворения началась моя любовь к рисованию. Это оказалось так приятно и просто – делать мир. Я вошел во вкус – несколькими линиями начертить дорогу и уйти по ней куда-то, как герой Германа Гессе.
Двухлетний Кот переносит дорогу спокойно. Иногда он начинает беситься, но после сна опять становится мирен и тих. За всю поездку с ним не было ни одного эксцесса: он ни разу не описался, не сделал number two, как говорят американцы, но честно дотерпливал до горшка.
Мама тоже не досаждает мне страхами, что уже совсем хорошо.
Фигня началась за Тулой: ремонты, пробки, узкие дороги. На редком хорошем отрезке нас пижонски обогнали на 130 белая девятка и какое-то старое “пежо”. Крутые на ровном пустом шоссе, на поворотах они сбавляли скорость или робко ползли в хвосте грузовика, так что я то и дело их нагонял. Наконец, мне это надоело и на каком-то ремонтирующемся участке, с щедро посыпанной гравием левой стороной, я их обошел. Гравий, вероятно, летел фонтаном – они мне яростно сигналили. Через несколько минут девятка нагнала меня и стала подрезать. Я остановился. Из нее выскочил бешеный чернявый мэн в спортивном костюме со шрамом под носом и его жена. Рядом остановился “пежо”, и из него вылез хозяин, высокий чувак за сорок.
Чернявый стал крыть меня матом, уверяя, что я изуродовал его машину. Я предложил ему не орать и научиться лучше ездить. Он стал интересоваться: не переломать ли мне кости? Водитель “пежо” вторил в том же духе. Воодушевившись, чернявый попытался выполнить угрозу и как-то робко двинул меня в шею.
Дилемма была сложная: ответить ему, затеять драку, хотя у меня было мало шансов – он был крепок, рядом стоял второй, в машине сидел третий. Они бы, вероятно, меня уделали, но это полбеды. Со мной было семейство, и мы были далеко от Москвы.
Это вообще выглядело глупо и комично: драться прилюдно, на шоссе, на фоне проносящихся машин. Поэтому с первого раза я не дал себя спровоцировать.
Чернявый не успокаивался и все порывался утащить меня смотреть на причиненный ущерб. Я несколько раз вырвал у него свой локоть и все же, более из любопытства, пошел – под несмолкающее эхо, что меня убить мало. Это было смешно: на облепившей машину грязи виднелись три миллиметровых следа. Покарябана была грязь, а не краска.
– И из-за такой ерунды ты хочешь убить человека? – спросил я его с улыбкой.
– Я голову тебе оторву и тоже скажу, что так и было! – разъярился он и опять попытался стукнуть. Я схватил его за руку. Все это время Маша отчаянно ругалась с женой идиота. Наконец он сел в свою драгоценную тачку – я с силой захлопнул дверцу прямо за его ногой и свирепея все больше сказал: “уматывай!”. И они умотали.
Потом я их догнал и обошел. Через некоторое время девятка снова обошла меня – и застряла в пробке. Ее вид был мне столь мерзок, что я стал обходить ее по встречной – через сплошную полосу. А впереди пробки ехал мент, эту пробку и создавая, который меня радостно остановил. Я не спорил.
Но тут подъехал мужик на “пежо” и стал доносить ментам, что я вообще езжу без правил, и что он готов написать заявление, как я разбил ему стекло! Началась новая ругань. Мужик все подговаривал  ментов примерно меня наказать, потому что я вообще «такой человек»:
– Чего с него взять, он же из Москвы!
Но против нас троих ему было не выстоять: ему припомнили все, что случилось несколько километров назад, и, не написав заявления, он сел в свою тачку и смылся.
Менты велят мне сесть в их машину, а Кот вцепился в меня и не пускает. Потом его утащили, и он стал рыдать, глядя на меня через заднее стекло, будто меня забирают с концами, как эссесовцы антифашиста.
Менты завели свою обычную байду: сейчас составим протокол, а права я получу после уплаты штрафа через сберкассу... Как всегда обошлось без этих глупостей, и, заплатив “штраф” в руки, я даже выслушал соболезнования в связи с инцидентом. Менты признали мою невиновность: не я же разбросал эти камни. Претензии должны быть к дорожникам, а не ко мне.
Через сто километров, уже в орловской области, лопнуло левое переднее колесо. Это вовсе не супер страшно, даже не скорости.
Перемонтировал его на обочине и поехал назад, в сторону промелькнувшего будто бы автосервиса. По дороге машина вела себя странно: ее все время заносило вправо. На площадке перед сервисом выяснилось: новое колесо было тоже пробито – хорошо мне его перемонтировали в шикарной московской автомастерской, взяв пятьдесят рублей. И хорош был бы я, если бы поехал дальше.
Здесь мне перемонтировали оба колеса всего за сорок. Кот в это время пообедал в ближайшем бистро, где не было воды.
Мелькнуло Тросно с сохранившимися “Тещиными блинами”, памятными мне по стопу 87-го года, и другие малые городки. Самым красивым из них по-прежнему была Обоянь с двумя эффектными монументальными соборами, достойными куда более значительных городов.
Долго шли за микроавтобусом “Тойота”, который лихо вел человек с длинными волосами. Всю дорогу мы спорили с Машей: парень или девка?
Я был за парня, хотя меня смущали некоторые особенности его вождения: на поворотах он тормозил педалью. Это выдавало либо робость, либо неопытность. Опытный водитель лишний раз колодки не жжет, контролируя скорость педалью газа. Когда он задумался и сбавил до 100, я с сожалением его обошел, и он исчез из виду. Но через двадцать километров он вновь меня обогнал, пока я, соблюдая все правила, тащился по курской объездной за “мо¬сквичом”, не знавшим другой скорости, кроме 40.
Скоро я обошел его второй раз и больше не видел.
В девять стало темно, а мы только подъезжали к Белгороду. Кот ведет себя отлично, и все равно надо останавливаться – писать, есть, покупать йогурты. Заодно я заправляюсь.
Около десяти мы были на границе. С нашей стороны нам просто махнули рукой. С украинской нас ждала развитая система обдирания путников, с прошлого года серьезно усовершенствовавшаяся. Перед вагончиком таможни снова встретились с “Тойотой”. Из нее выскочил водитель. Это действительно была девушка.
За таможенную декларацию на машину – пять гривен, за справку об исправности “автосредства” – шесть гривен (причем к средству даже не вышли), страховой взнос – девять гривен, и еще девять – экологический сбор (плюс еще одиннадцать – за то, что пропустили с явным превышением СО).
Без четверти одиннадцать были в Харькове. Это самый бестолковый город в мире. Здесь не существует указателей, здесь нет того, что во всем мире зовется “центр”, здесь невозможно найти гостиницу, потому что люди посылают за сто верст киселя хлебать – и там вместо гостиницы находим черные улицы и звездно мерцающие пустоши окраин.
Наконец, после десятикратных расспросов, нашли гостиницу “Мир”. Мама попросила лучший номер на четверых. За него с нас взяли 156 гривен, причем в долларах. Еще десять гривен с меня слупили на стоянке.
В самом лучшем номере “люкс” не было горячей воды и было холодно, как в погребе. Работала одна программа, дверь в ванную тут же сломалась, не было одеял и белья на одну кровать – и за них просили дополнительно пятьдесят гривен. Я пошел к машине за своими, избрав кратчайший путь – через казино. Толстые мордовороты из охраны с изумлением на меня уставились, но не успели даже встать. Я взял одеяла и пошел назад. Молодые пристояночные люди новой формации при помощи сотового телефона занимались угадыванием курса доллара на завтра: по России прокатился дефолт, утащив в кризис и Украину, что доказывало, что мы остались близнецами-сестрами.
Вообще, номер “люкс” был убог: низкий потолок, тяжеленная отъезжающая дверь между комнатами, которую с трудом двигало два человека, косо положенная плитка в ванной... Во всем чувствовалась прежняя совковая работа.
Укутавшись своими и казенными одеялами мы кое-как переночевали. Мне вообще было все равно, как и на чем. До этого я хорошо выпил коньяка напополам со специальным дорожным виски, самого худшего пошиба. Боялся, что будет снится одна дорога, но не снилось ничего.

Утром позавтракали в гостиничном кафе. Здесь узнали от официантки, что несколько дней назад на Харьков обрушился холод. И, как водится, Харьков был к нему не готов. А по телевизору беспрерывно продают щенков стаффорда, нагреватели, подержанные машины, причем продают безграмотно, с ошибками, словно они уже забыли русский язык. Так туристские путевки продавала фирма “ТриОнон”. Еще предлагали услуги по эмиграции в Канаду (в самый раз), услуги астролога, импортные кожаные пиджаки и снова щенков стаффорда. Скучно жили в городе Харькове, словно на оторвавшемся от материка острове.
Нэзалэжна Украiна оказалась очень связана с Россией, и падение курса рубля вызвало немедленный обвал гривны. По местному телевидению только об этом и говорили. Здесь тоже пытаются удержать цены – и с тем же успехом. Вечером гривна была 2.40 за доллар, утром уже 2.45 (в июле она была 2.05 и падала копеек на десять за полгода).
Утром сторожа автостоянки попросили гривну на пиво. Дал пятерку, вернули три. Девальвация.
Отъехав от гостиницы и вновь заблудившись, мы увидели что-то похожее на долгожданный “центр” – улицу Полтавский шлях и несколько других, к ней примыкающих: невысокие старые дома и множество огромных потемневших храмов, – словно римские руины в нищем средневековом городе.
Вышли на трассу. Под Харьковом на автобане меня первый раз поймали украинские менты: поставили знак 70, а я шел 121. Не спас и антирадар: они прятались под горкой, на излуке шоссе и поднимали радар за сто метров от машины, так что, и получив предупреждение, я все равно не успел сбросить скорость. Разошлись за тридцать одну гривну...
Я пристраивался за мерсами, фордами, BMW, часами следуя в кильватере. Тогда шел 130 и даже 140. Но и это не помогало. У поста ДАI на пустынном участке трассы между Запорожьем и Днепропетровском нас все равно взяли за задницу – меня и лихача на BMW. Оказывается, мы не остановились на знаке “стоп-контроль”, предполагающем обязательную остановку машины, а продолжали по привычке ехать, хоть и медленно.
Нигде в России, кроме, может быть, старой государственной границы, я ни разу не встречал подобного знака. Но раздумчивым и медлительным хохлам требуется время решить, что делать с проезжающей машиной – и они выкопали сей раритет.
Через полчаса снова стопят в каком-то безобидном поселке. Менты просят права, я не даю, на политес мне уже насрать. Показываю из рук.
– Сперва объясните, что я нарушил? – Я действительно совершенно не в курсе.
– Сперва дайте права, вы обязаны предъявить права!
– Я предъявил. А в руки давать не буду. Вам только дай – уже без штрафа не уедешь. Так что же я нарушил?
Говорят, скорость была, якобы, 71 в населенном пункте. Но, во-первых, у них не было радара, а во-вторых я шел по спидометру ровно 60 (предупрежденный встречными водителями). Тогда заявили, что шел в левом ряду, тогда как должен в правом. Они даже не знают, что в населенном пункте я могу ехать в любом. Да и где это видано, чтобы штрафовали за рядность?! Предложили обжаловать их решение в суде, ублюдки.
Пока спорили, они застопили новую машину – все то же злосчастное BMW.
– Далеко ли до Симферополя? – весело спрашивает у ментов водитель. Менты огревают его аналогичным штрафом. “Те¬перь далеко” – шучу я.
BMW уехало, а я продолжал спорить с ментами. Второй мент даже нашел мне в правилах пункт, по которому я должен передать права сотруднику ГАИ. Время шло, я понял, что без денег все равно не разъедемся.
– Вы позорите свою страну, – сказал я ментам напоследок.
– А у вас разве не так? – изумился мент.
Потом остановили на выезде из города Васильевка. Шел, якобы, 102. К тому же у них, скорее всего, не был включен радар.
– Был, – уверяют они.
– Мой антирадар вас не засек.
– Плохой, – говорят, – у тебя антирадар. Наш радар даже “коброй” проверяли...
– А у меня и стоит “кобра”.
Мент пошел и проверил сам: его напарник “стрелял” радаром – мой антирадар орал как резанный.
– Ну, что ж, – говорит мент, – бывает.
Взяли, однако, за “бывает” пятнадцать гривен.
Вообще, на этом участке – километров за двадцать до Запорожья и вплоть до Мелитополя – страшно голодные менты. Дороги здесь узкие, загруженные, настоявшись в пробках, водители рвут, чтобы наверстать время. И тут их и берут за зад. Если бы не солидарность водителей – была бы полная трубень.
Эта скорость, 90, была придумана и весьма подходила для Европы. Но в наши необъятные концы на такой скорости просто не доедешь. Поэтому русские ямщики всегда славились особой лихостью. Тут не в национальном характере дело, тут просто нельзя иначе.
Вывел и закономерность: менты устраивают свои засады не дальше пяти километров от города – просто лень или боятся. Поэтому на этих участках надо крепиться и держаться лимита.
Поэтому только около семи пересекли границу Крыма: гораздо позже, чем в прошлом году с Лёней.
Пятнадцать гривен экологистам – вместо пяти, плюс пачка сигарет. Ребята доброжелательные и не жадные: готовы взять столько, сколько дашь. Их тут человек пять, мучаются от безделья.
На “стоп-контроле” перед пунктом ДАI на въезде в Крым чуть не заработал новый штраф: опять якобы не остановился. Рассвирепевшая Маша накинулась на паренька-мента, он в испуге замахал руками: езжайте-езжайте!
Больше ментов по кустам не сидело. В Симфе мы были уже в десятом вечера – и опять заблудились. Это второй по бестолковости город, после Харькова. Но если Харьков можно объехать по окружной, то здесь севастопольская трасса теряется в переплетении мелких улочек, в которых нельзя не пропасть, словно в критском лабиринте. К тому же не горят фонари, и едешь, ослепляемый ближнем и дальним светом, по совершенно фантастической местности. Наконец, каким-то шестым чувством узнал ориентир – бензоколонку на углу улицы – и далее пошло как по маслу. В девять (восемь по-ихнему), включили свет, но нам уже было по фигу: мы были на севастопольском шляхе.
Тут у мамы сдали нервы: она не выносит ездить в темноте. Ей вообразилось, что на последнем участке я начну гнать, чтобы быстрее покормить Кота. Но гнать на этом ночном серпантине, что тянется меж гор до самого Севастополя, – у меня не было никакого желания: границы дороги были плохо различимы, и усталость манила в них не вписаться.
Без всяких приключений в четверть одиннадцатого мы были на Фиоленте.
...Трудности путешествия с родителями: у них, увы, совсем нет чувства юмора. Шутки, простебы, которыми мы обмениваемся с Машей, фехтуя словами по своей привычке, воспринимались мамой буквально, не понимались вовсе и казались обидными.
Это сильно портило дорожную атмосферу, потому что устанавливало цензуру: что можно говорить, а что нельзя. Поэтому в Крым мы приехали взаимно напряженными.
Была уже глухая ночь, не слишком теплая: +13. В доме было вовсе как в погребе. Врубили обогреватели, растопили печь, задымив весь дом, поели и – и тут мама спросила: какую комнату ей занять, чтобы сделать там все по своему вкусу?
– Меня об этом спрашивать не надо! – резко ответила Маша.
Мама сказала, что она знает, что в нашей семье все решает Маша.
– Напротив, – возразила Маша. – В этом доме я ничего не решаю!
– Как не решаешь? – усомнился я, припомнив мебель на втором этаже.
Мама от расстройства стала курить, Маша – рыдать.

Утром от рабочих узнал, что три дня назад сюда также нахлынул холод. В степном Крыму даже заморозки. Но днем: +20-22 и вода +20, так что все не очень страшно.
Весь следующий день проходили, дуя губы. Мама даже захотела уехать...
Как и в Москве, здесь поползли цены, и на всякий случай раскупается все. Довольно долго искали сахар и рис. В Москве их уже нет.
Утром мама пошла гулять с Котом, и Кот стал возить пальцем по какой-то машине. К ним подошел хозяин и вполне серьезно сообщил, что они покарябали ему краску. Мама стала извиняться.
– А он не предложил вам перекрасить ему машину? – свирепо спросила Маша, выслушав рассказ.
С ней своя история: она не может забыть, как ее встретили тут год назад. Чей это дом: ее? Или Тамары Ивановны? Или мамы, пытающейся сходу установить тут свои порядки? Я вижу, что у нее уже предубеждение – и к этому дому, и к этому месту, выбранному мной одним, без консультации с ней. А ей так тяжелы подъемы! Еще и по жаре. И нет нормального спуска к морю. В свое время ей нравился Коктебель, потому что там не надо было мучиться, спускаясь к морю. (При этом сама, с подругой, поднималась на Карадаг – и рассказывала мне это.) С Коктебелем у нее есть эмоциональная и ностальгическая связь, с этим местом – никой.
Но я надеюсь, что она появится, как уже появилась у меня.
Ночью Фиолент представляет мрачное и впечатляющее зрелище. Мы пошли с Машей на самый конец мыса. По дороге встретили пару, приехавшую на “жигулях”: толстые совки под пятьдесят. Ползают по скале среди архаичных фундаментов и вызывают снизу какого-то Витю. Женщина смотрит вниз и говорит: “Тут никакого калипсо не надо”. Неужели это распространилось так широко? Прогресс! – в прошлом году здесь не знали, что такое соевый соус и силиконовый герметик...
Витю они не нашли. Может быть, он был галлюцинацией? Хорошо тогда, что они не вообразили себя на прямом шоссе где-нибудь в Колорадо.
Над мысом Айя стоял равный ему облачный массив, из которого медленно поднималась полная луна, освещая красивую, совершенно черную Георгиевскую бухту. За мысом Айя прячется мыс Сарыч – самая южная точка Крыма. Отсюда начинается так называемый Южный берег.
На обратном пути взглянули на свой поселок: лишь огонька три горели в ночи, намекая на обитаемость.
Вернувшись домой, узнали от мамы, что к нам приходили две женщины-москвички, наши соседки по улице, которые интересовались, все ли время мы здесь живем? Им, видите ли, страшно одним в поселке, и они искали людей.
Фиолент сейчас, как Коктебель, когда в нем поселился Волошин: “Я сам избрал пустынный сей затвор землею добровольного изгнанья...” Неужели когда-нибудь и здесь будет полно людей, как теперь в Коктебеле? Вряд ли. Да и зачем мне это?

А пока и вовсе непонятно, будем ли мы здесь жить? Если на второй день все как-то устаканилось, то на третий поругались снова. В абстрактном разговоре о России и необходимости платить налоги мама заявила, что больше всех говорят о России те, кто меньше всех для нее делает. Имея в виду, разумеется, нас.
Маша ответила, что России нужно не только делание в экономической сфере.
– Нет, – сказала мама, – именно в экономической!
И ушла на весь вечер сидеть на скале. Опять хочет уехать.
Все это неправда. С ее собственных слов все ее друзья только и мечтают накопать денег и удрать на Запад. Россия для них некомфортабельна. Они ничего не будут для нее делать. У них органа нет – воспринимать и очаровываться абстрактными идеями – ибо Россия как идея много красивее себя же реальной. Поэтому, реальная, она на фиг никому не нужна и может спокойно оставаться в заднице.
Мама чувствует здесь себя не на месте. В доме, купленном на ее деньги, она боится приобрести мебель по своему вкусу. Наши вкусы традиционно не совпадают.

В Севастополе на Московском рынке наткнулся на человека с гитарой и панамой на голове, играющего что-то из Маккартни. Он играл одновременно на гитаре, губной гармошке и бубнах, прикрепленных к ноге. С ним был ребенок, лет восьми, звеневший самодельными мароккасами из пивной банки. Когда человек заиграл “Let the children play” Сантаны – я был уже в экстазе. Он один производил массу музыки, пускаясь в сложные, довольно близкие к оригиналу импровизации. Как истый хиппи – он зарабатывал на жизнь игрой, и рядом с ним я почувствовал себя гнусным жлобом. Как живет человек: нище и высоко! А я езжу на машине, живу в доме на берегу моря, не испытывая нужды в деньгах (во всяком случае в данную минуту), в отличие от всего народа, не говоря о хиппи...
Днем, плавая в море, подумал, что трудности нашего спуска преувеличены: вниз лез человек с велосипедом на плечах. Смысл велосипеда на пляже был туманен: куда он собирался ехать?
Сегодня ночью уже плюс семнадцать. Но состояние дома такого, что топим каждый вечер, хоть и не помногу. Печь опять дымит. Ладно в первый день – это понятно. Но и на третий, пропустив второй.
Не знаю, как жил здесь без печи Волошин. Кстати, не было печей и у древних херсонесцев.
Вечером Маша лежит в постели. Ей холодно, она жалуется, что хочет в Москву. Небо затягивает облаками, дует ветер, и у меня отчего-то разболелся живот.

Маша и мама продолжают ссориться. Мама утирает слезы и не хочет с нами общаться. Ибо мы не хотим покупать мебель и жить так, как хочет она. Наконец, едем и в магазине бэушной мебели на Хрусталева и покупаем стенку и диван.
Грузчик из мебельного магазина, которого я взял на подмогу таскать мебель, жалуется на жизнь: даже рожать перестали! У него сестра в Симферополе в роддоме работает: так палаты пустые стоят! Зато прежних очередей на мебель нет и в помине. Он вспоминает: получат югославскую мебель – сразу везут в распределитель ЦК. На румынскую – очередь тысяча человек, по спискам профсоюза.
Вносим мебель в большую комнату, сами переезжаем наверх. Мама хочет, чтобы мы тут же ехали опять – покупать третий шкаф и комод! Ибо стенки мало, в нашей комнате тоже должен быть шкаф. Я объяснил, что мы сами хотели бы решать, что иметь в своей комнате. В конце концов, что-то мы можем хранить в стенке.
– И будете ходить ночью и будить меня!
– Не волнуйтесь, Алла Ивановна, я вообще не зайду в эту комнату! – кричит Маша и уходит, хлопнув дверью.
– Мама! – говорю я, – ну, имей совесть! Ты просила комнату, которую оформишь по своему вкусу. Мы отдали самую большую и полностью ее экипировали. Теперь ты хочешь решать, что будет в нашей – и вообще во всем доме?
– Да, я за этот дом платила! Почему я не могу решать?
– Ты хочешь жить здесь одна?!
– Я вообще не хочу здесь жить, я сегодня же уеду!
Собралась и пошла на шоссе. Догнал ее на машине и предложил отвезти в Симферополь.
– С тобой я никуда не поеду! Можешь возвращаться к своему ребенку, к своей Маше, раз ты ее так любишь!
Я попытался еще раз объясниться. Оказалось, что мама лукавила: она хотела забрать себе маленькую комнату на втором этаже, а большую на первом сделать гостиной. Поэтому одну секцию стенки предназначала себя. А нам – шкаф и прочее.
– Неужели из-за шкафа стоит ссориться с матерью?! – вопрошает она.
– Неужели ради шкафа надо покинуть внука, если ты так его любишь? – возражаю я.
– Я не могу жить в таком дерьме, в каком живете вы!
– Даже ради внука?
– Даже ради внука!
Опять прозвучал тезис, что это ее дом, что вообще мы живем за ее счет, но не уважаем ее...
Я сказал, что никогда ей это не забуду. И еще раз предложил отвезти ее в Симферополь.
– Нет!
Я стал ловить тачку.
– Не надо мне от тебя ничего! Я сама доберусь!
– Хорошо, – сказал я. – Тогда завтра мы уезжаем все!
Это подействовало. Она предложила вернуться и поговорить. По дороге к дому сказала, что не может так жить, что мы ее не уважаем, что она все для нас делает, а эта говнюшка Маша ходит и дует губу, говорит с ней только через переводчика. Я попросил не оскорблять Машу.
– Ты сама нас обманывала. Начиная с Москвы, где мы условились не ругаться из-за мебели...
Она ответила, что это материнские слабости, которые я должен ей прощать.
– Хорошо, я куплю все, что ты хочешь! – сказал я.
С этим мы вернулись домой. Она легла наверху и закрыла дверь.

Кот освоил слово “море”: “муня”, и “ниня” – “луна”. Он говорит самокритично: “я беда” и “кигань, ню и ню” (“хулиган, ну и ну”). Когда я иду вниз по склону с Котом на руках, он говорит: “опа” – “опасно” и “утони – никада не” – “никогда нельзя тонуть”.
Весь следующий день опять ходили надутые. На море не пошли: я мучился животом, а кроме меня никто Кота вниз не спустит. Зато мою окна.
Вечером, гуляя по “Каравелле”, заброшенному дому отдыха, изверги-родители пустили коляску с Котом – и она ударилась о бордюр, перевернулась, и Кот разбил до крови нос и чуть не лишился глаза. Это мы так его развлекаем.
Мама вырвала из наших рук внука и сказала все, что она про нас думает!

На пятый день мама с утра с нами не общается, сидит с замкнутым лицом и отказывается идти на море.
– С вами я идти не хочу.
Я спросил Машу: ссорилась ли она с ней? Оказывается – нет.
– Хватило прежнего.
Поэтому после возвращения с пляжа говорю маме:
– Поехали за мебелью.
– Не надо делать мне одолжение! – отвечает мама со злостью.
Все-таки уговорил и поехали.

С утра она просто исчезла. Думал, что пошла на море. В двенадцатом часу пошел во двор клеить тапок – и нашел ее за домом. Несколько часов она просидела под окнами с чашкой кофе. Опять красное распухшее лицо.
– Ты сама понимаешь, что так жить невозможно? – спросил я.
– Я не понимаю. Я все делаю для вас, вы же только дуете губы! Я возила вас на Тенериф, оба раза вы всячески показывали, как вас все раздражает и какое одолжение вы мне делаете! В Испании вы бросили отца, без языка, одного в городе, и он даже не мог поесть... Я никогда не прошу Маше, как на Тенерифе она ругалась с испанцем, и когда я попросила ее прекратить, она закричала тебе: «Уйми свою мать, иначе я не знаю, что сделаю!»
– Вот видишь, ты три года помнишь обиду. С такими чувствами ты собираешься мирно с нами жить?
– Ты должен просто поговорить с Машей. В ней вся причина. Она должна извиниться.
– За что?
– Почему она всегда всем не довольна? У нее ужасный характер!
– А у тебя? Ты думаешь, с тобой легко жить? Я убежал из твоего дома при первой возможности – и больше туда никогда не вернусь, так и знай!
– Спасибо! – сказала она и ушла.
Потом собралась. Я отвез ее на вокзал. На вокзале, обливаясь слезами, она заявила, что никогда мне этого не простит: то, что я выгнал из дома свою мать!
– Ты сама должна была принять это решение, как гуманный человек. Иначе уехать придется нам. Не было бы Кота – мы так и сделали бы...

Приветливая соседка по улице сообщила, что они (местные) в сентябре уже не купаются. Теперь вода самая чистая, но для них уже холодная. Мы же на следующий день, добыв пропуск “Орлиного гнезда”, маленького, частного туристского отеля, только что здесь открытого, спустились на пляж под Георгиевским монастырем.
Этому спуску, хорошо описанному у Евгения Маркова в “Очерках Крыма”, нет равных: тростник, вечнозеленый плющ, драпирующий сухих гигантов, соснообразный можжевельник, масса неидентифицируемых деревьев; старая монастырская тропа петляет между ними, то в тени, то на ярком солнце, а внизу то и дело открывается голубая бухта с увенчанным крестом островом, острой прибрежной скалой на переднем плане и фиолентийской скалой на заднем.
(А вот у Пушкина: “Георгиевский монастырь и его крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление”. “Отрывок из письма к Д.”)
Это даже удивительно, что делал совок. Ради караула из двух солдат, охраняющих одну устаревшую лодку, он закрыл спуск на один из красивейших пляжей всего Крыма! Теперь, когда есть отели, которые привлекают постояльцев – пляж стал открыт хоть для этих счастливцев. (Потом узнал, что весной между отелями и военными был большой скандал из-за этих самых пропусков.)
Эти хамы захватили место, существовавшее до них более тысячи лет, и дорогу, не ими построенную – и распоряжаются по прежнему совковому праву.
Я доплыл до острова с крестом. Вид оттуда – на мыс Фиолент, на Айя и на скалы перед Балаклавой – один из самых прекрасных, что я видел в жизни. Я сидел один на вершине под крестом и со всех сторон у меня было море.
Оказывается, крест восстановлен в 1991 году – из вареного металла на пожертвования некоего Черненко и при помощи военно-мор¬ского флота (хоть одна будет им луковка). Совки уничтожили и крест, и монастырь, и всю местную тысячелетнюю историю. База для муштры и содержания одной лодки была им важнее. Это какой-то запредельный маразм: вроде не иноземцы – и так плюют на славу и легенды собственной родины. Любое нормальное патриотическое сердце зубами вцепилось бы в эту диковинку! Нет, для них истории не существует, во всяком случае до 1917-го года. Они темны и равнодушны. Сперва они мечтали только бы пожрать, потом – ужраться. Поэтому самая “просвещенная” дама на пляже сообщает подругам, что “Слово о полку Игореве” было написано в IV веке... Слава Богу, хоть нашей эры.

Незалежна, как и Севастополь в частности, испытывают серьезные трудности. И борются с ними по-свински: отключают свет. За минувшие восемь дней был всего один, когда электричество не выключали совсем – воскресенье. Но сегодня его вырубали уже дважды. За окном ветер, наползли тучи, где-то далеко над морем блещут молнии – и мы сидим в темном доме при свечах. Кот совершенно спокоен: он есть, пьет и говорит по-английски: “ти-ня” – good night. Он воспринимает действительность естественно и нетрагично. Я же помню, как на меня под дождем обсыпАлся потолок. С тех пор я не люблю дожди.
Ветер грохочет за окнами, шумит, как бурное море, гудит и бьется в дом, словно пьяный гость. И его ничем нельзя заглушить, как это легко делается в городе: телеком и музыкой. Плохо тому, кто в такую ночь сидит в палатке.
И все же, то и дело перекрывая шум ветра, где-то в ночи поет цикада.

Утром Кот взял мои часы и сообщил: “Один, еще один”. Я посмотрел: он показывал на число “11” (календарь отстает). Увидел в только что купленной книге коня и сказал “конь” – будто всегда знал.
Увидев на своей майке котика на шариках Кот сказал: “коти титае” – “котик летает”...
Он говорит: «хватит», «лежать», «упал» и еще кучу слов, хотя никто их, кроме нас, чаще всего понять не может. Еще он говорит «угони» – на треугольник, четырехугольник и вообще на все, что имеет углы. Про острые он говорит: «уколи». Машина – «фифика». Вбежав из комнаты на кухню он разочаровано сказал «никому».
И уже несколько месяцев он называет себя «Нява» – Ваня.
Мы все торопим детей расти... Ночью я сажал сонного Кота на горшок. В расстегнутой на плече бархатной рубашечке, с растрепанными волосами, с полулунами темных ресниц на бледных щеках – он был удивительно мил. Я положил его в кровать и сказал: “Спи, Кот, пройдет еще немного времени, и ты никогда уже не будешь таким хорошеньким”.
Конечно, он пожирает немыслимо много энергии: несовпадение физических возможностей и эстетических запросов.

Второй день дует ветер. Он начался днем и усилился к вечеру. У нас бы это значило приближение грозы. Здесь это ничего не значит. На прозрачном небе ни одного облачка. Вчера он дул двадцать четыре часа со страшной силой и только в середине ночи разрешился небольшим дождиком. Причем в Севастополе, куда мы поехали вечером, было тихо и удивительно тепло. Мы живем на мысу, с трех сторон окруженные водой, и все местные ветры и грозы проходят над нами. У нас здесь обостренно морской, почти островной климат.
Днем кажется, что дом на Фиоленте – это жлобство. Вечером – что испытание. Без телевизора, радио, часто без света, в пустом темнеющем поселке, с гудящим за окном ветром – кажешься себе Робинзоном Крузо.
И кто перенес эту ночь в палатке – может считать себя героем.

Приехали из Москвы отдохнуть от шума – и два дня девчонки из дома наискосок глушили нас музыкой чудовищной громкости и тупости. Какое-то мерзкое техно. Но на такой громкости и “Битлз” можно возненавидеть. Поставил свой слабосильный маг в сад, навстречу им, врубил Гарбарека – никакого эффекта. Пошел на их улицу, кричал им из-под забора – не слышат. Пришлось перелезть забор. Они вытаращили глаза, увидев меня на своем балконе. Это были две молоденькие смазливые клюшки, лет 18-19-ти. Для начала я вывернул тумблер их огромной деки.
Спросил: слышат ли они сами себя? Говорят, слышат.
– Но меня-то вы не слышали – я пять минут вам орал из-за забора.
– Потерпите, мы скоро уедем, – говорят они.
– Я уже два дня терплю. И я тоже скоро уеду. Может, теперь вы потерпите – слушать музыку не так громко?
Мощный раздражитель, которого не знали наши предки.

Кот придумал игру: берет с книжной страницы воображаемые шарики и играет ими в воображаемый футбол, – как в “Blow up” Антониони. Или раскидывает по полу воображаемые листья с нарисованного дерева.

Мы были вознаграждены и за холод, и за ветер. Сегодня удивительно тихий и теплый вечер. Я даже пошел купаться, хотя солнце уже зашло. Море бурное, грязное, но теплое. На берегу совершенно пусто, даже всегдашнего голого человека нет, который, кажется, здесь и живет, худой, но с беременным животом, почти черный от загара.
Вижу, как из-за моря на меня движется большая синяя туча.
Возвращаясь, смотрел на темные коробки недостроенных дворцов. Их погубила гигантомания. Как и их тщеславных создателей, коих столь много развелось, что здесь, что в Москве. Вот как пагубно бескультурье – иначе они вспомнили бы историю Вавилонской башни.
А сегодня днем мы были в Херсонесе. Странно, Маша, как и Кост. в Москве, не знала, что отсюда пришло крещение Руси.
На месте крещения князя Владимира поставили металлическую часовню-ротонду. Отсель, как от Исторического музея километраж всех дорог, идет русское христианство. Экскурсовод объясняет детям из “Артека”, что если бросить камень в раструб колокола и успеть загадать желание, пока он гудит, – оно сбудется. Это гораздо проще, чем пройти со свечой пустой бассейн. И пионеры идут один за другим под колокол – и кидают в порядке очереди. Над древним городом беспрерывный гул, как при пожаре или чуме.
Потом мы купаемся под руинами и, видно, над могилами. Ведь кто мы по существу: наследники тех самых “голубых комсомолочек” Георгия Иванова – на новом витке необъяснимой русской истории, на котором “свободный Крым” уже не является частью России.
Зато после теплого тихого вечера – ночью настоящий ураган. Напор ветра такой, что кажется – оторвет дверь и ставни. Электричество мигает, готовясь погаснуть. А цикады все поют.
Все это кончилось сильнейшим ливнем. Дождь летел, как этим летом в Москве, практически горизонтально, заливая подоконник и пол, распахнул окно и ворвался внутрь. Хорошо, если в эту ночь нас не поднимет, как домик Элли, и не унесет куда-нибудь к черту на рога.

...Хмурое утро после двух ночных бурь, к тому же без электричества. Начинаешь понемногу вспоминать курву-Москву, где всегда есть свет и хоть иногда можно постукать пальцами по кнопкам. В этом, наверное, смысл всех отъездов – полюбить то, что бросаешь, что уже обрыдло, что почти возненавидел. Надо промыть глаза, сбить негативную инерцию. Экзотика ущербна своей непредсказуемостью, зависимостью от стихий. Город конфликтен и набит мерзавцами. Но он стабилен, хотя тоже зависит от своих бурь – падений курса, смены власти. Здесь об этом голова не болит.
Этим хмурым утром мы решили съездить в Ялту. По дороге подвезли мента и его жену. Свернули у Фороса в сторону Байдарских ворот и по выдающемуся серпантину поднялись к церкви Воскресения Христова, возможно – самому высокому и красивому собору в Крыму. Какая-то архитектурная игрушка, которую даже большевики не посмели уничтожить. Он как бы создан для рекламной открытки: этакий хрустальный ларчик среди бездонных обрывов и облачных круч, принесенный сюда могучим волшебником. Вокруг него не¬сколько сосен, может быть, тех самых – эндемических сосен Станкевича, коими славен близлежащий заповедник Батилиман на мысе Айя. Кривые, низкорослые, красивые, с длинными иголками...
Здесь мы узнали о мученической смерти местного архимандрита Петра. Он помогал какому-то украинскому солдату в его склонности к дезертирству – едой, деньгами и душеспасительными беседами, зачислив его в свои духовные сыновья. Потом “духовный сын” с корешем явились по-родственному к архимандриту домой и потребовали денег, которые, якобы, должны были быть у отца Петра для оплаты только что законченного иконостаса. Архимандрит сказал, что денег нет. Его до смерти искололи ножом, сорвали нательный крест и забрали имущества на три тысячи гривен. Денег не нашли.
Это был самый молодой и почитаемый архимандрит Крыма. Он и восстановил здесь приход и этот храм, который всю соввласть простоял без окон и дверей, с пробитым куполом. Доставал по крохам деньги, – а потом на стене повесили бронзовую табличку, что храм восстановлен на пожертвования Кучмы.
В храме я попросил у женщины из свечного отдела что-нибудь из местной православной периодики. И получил две газеты: “Таврида православная” за июнь 1997-го и “Крым православный” за ноябрь 1992-го. В “Тавриде православной” я нашел статью про Георгиевский монастырь, столь интересный для меня по причине соседства. В ней утверждалось, что Андрей Первозванный побывал здесь еще в I веке. Тогда же была устроена на горе пещерная церковь. Узнал, что французы охраняли обитель в Крымскую войну и даже не пустили внутрь турецкого пашу в чалме. Александр I был здесь, и Николай I, неоднократно Николай II.
Более того, его географическая привязка отсчитывалась от мыса Феолент – так его написали в газете, переведя как “Божья страна” – пер¬вое из попавшихся толкований названия, думаю, ошибочное. (Другой вариант дал А.Л. Бертье-Делагард: Фиолент – это искаженное турецкое Феленк-Бурун, "тигровый мыс". Тоже сомнительно.)
В Ливадии я понял, на что ориентировались сталинские архитекторы, создавая свои правительственные санатории. Образцом служил Белый дворец Николая II (арх. Краснов). Увидев его, я принял его за новодел. Такого рода постройками набито курортное Сочи. Тот же  балясник, те же игры в ордер, тот же стилевой синкретизм. И те же олеандры, магнолии, пальмы, кедры, самшит, цветочные грядки и подстриженные кустики. Те же запахи, пробившие толщу забытого – до самых магм детства.
В Ялте снова были у Чехова. В музее вместо экспозиции о Михаиле Чехове, как год назад, – Волошин. Как щедра русская земля: хорошее меняем на отличное. Экскурсоводы в самом доме освоили новейший текст, малопочтительный к Книппер-Чеховой. Ради этого дома Чехов продал свой дом в Мелихово, причем торговался из-за каждой яблони. Жена же за три года была здесь пару раз, и то исключительно с труппой. Карьера была ей важнее (а великий русский писатель страдал). Зато и дом по завещанию достался не ей, а его сестре, Марии Павловне.
Рассказали, как спасался дом во время последней оккупации: для пришедшего осматривать дом немецкого офицера Мария Павловна поставила на виду книги Гауптмана на немецком из библиотеки Антона Павловича. Немец растрогался и написал на стене дома: этот дом он оставляет за собой – капитан такой-то. Его скоро убили партизаны, и назад он не вернулся, но в течении всей оккупации Мария Павловна регулярно обновляла надпись, ставшую охранной грамотой. Помогал дому и ялтинский бургомистр, оказавшийся подпольщиком (позже был разоблачен и расстрелян). Поэтому дом сохранился совершенно в прежнем виде: в нем нет ни одной посторонней или случайной вещи.
Это чувствуется. Маша сказала, что хотела бы жить в таком доме и с этими вещами: старинными, простыми, отчасти нелепыми, но страшно ностальгически-теплыми. Меня же больше привлекал бамбук в саду и вид с террасы. А Кота – свобода передвижения по двору, где он, наконец, описался.
Заплатили за вход на городской пляж, прошли его весь по набережной, так и не искупавшись из-за грязного штормящего моря и ветра. Потом пошли в обратную сторону, но уже по мелким ялтинским улицам.
Ялта – странный город, в ней несомненно осталось много восточного: вход в квартиры прямо с улицы, с порогов которых иногда ведется торговля, лабиринты дворов и переходов, простота и патриархальность жизни.
– Надо было тебе покупать дом не на Фиоленте, а здесь, – сказала Маша.
– Тебе не угодишь, – ответил я, прекрасно знаю, что если бы я купил дом здесь – ее бы раздражали люди, шум, музыка, толпы отдыхающих и т.д.
На обратном пути посмотрели сверху на “Ласточкино гнездо”, экономя силы и время. Подвезли еще одного мента, на этот раз с племянником. Менты – заядлые хичхайкеры: про деньги даже не заикаются. Да мне и не надо их денег, выдали бы грамотку: “Сей есть друг мой любезный, пропускайте его без репрессий”.
Вернулись домой – света все еще нет.
В тот же вечер я решил съездить в севастопольский клуб “альтернативной молодежи” под названием “Бункер”. Я прочел о нем в севастопольской газете, но более всего меня привлекла программа “От блюза до джаза”. Скорее всего это не был джаз времен Канзас-сити и Колмена Хокинса, но мне было в кайф посмотреть, что такое севастопольский джаз (в отличие от вальса) и вкушающая его публика местного разлива.
По дороге встретил и подвез поселкового электрика Николая Ивановича. Он рассказал, что на четвертой улице бурей оторвало с крыши и бросило на провода лист шифера, почему мы и сидим без света. Он ходит и восстанавливает.
Я никак не мог найти этот тупик Марата (описанный мне накануне моей кузиной Олей, которой я завозил деньги). В конце концов, попетляв по темным закоулкам, я доехал до площади Нахимова и спросил у таксистов. Они задумались.
– А что там хоть находится? – спросил самый молодой из них.
– Ну, например, клуб “Бункер”, – сказал я с иронией.
– Ну, так бы и говорил! – вскричал таксист. – Мы же с тобой братья по разуму! – и подробнейше объяснил, как ехать, вплоть до того, что машину там лучше не ставить, стоянка запрещена, и менты возьмут за зад, особенно с московскими номерами.
Опоздав на сорок минут – я приехал слишком рано: программа и не думала начинаться.
Заплатил полторы гривны волосатому парню и вошел. Клуб меня порадовал. Это был реальный бункер или бомбоубежище, по которому пробежала, оставив свои следы, тусовка. Лабиринтами уходившее глубоко под землю, занятно подсвеченное и лихо разрисованное помещение – оно очень напоминало хипповые подвалы моей молодости. Единственное отличие – бар в конце зала с порнографическим фильмом по видео. Сам же зал больше всего походил на вагон электрички, с теми же вмонтированными скамьями с добавленными к ним столиками. Полутемный, с минимальной подсветкой, с сохранившимися коробами вентиляции и канатами электрики – он казался мрачным и прикольным. Несколько представителей “альтернативной молодежи”, хаерастые, в джинсе, пили пиво и курили.
Я решил скоротать время наверху. Проходя по улице (Ленина), внезапно наткнулся на знакомый профиль, бросающийся в глаза даже в темноте. На доске значилось, что Анна Ахматова неоднократно бывала в этом доме у своего деда, участника Крымской войны. Теперь здесь кафе “Искорка”. Зашел, заказал картошки, выпил вина. Здесь об Ахматовой ничего не знают. Тоже видели табличку на доме.
Ночной темный Севастополь был мил. В нем тихо и спокойно и хорошо дышится. Случайные люди молоды и симпатичны. Может быть, отсутствие настоящей зимы и слякотной осени делает их мировоззрение чуточку оптимистичнее.
Не носятся машины, не орут сигнализации. Нигде не видно кичливых или зверообразных морд у дверей казино. Контрасты расслоения и моральной деградации здесь сильно сглажены по сравнению с Москвой.
Между тем, в “Бункере” началась программа. Какое надувалово! Это была фанера, а я-то думал живая музыка. (Паренек на входе потом объяснил, что с живой музыкой у них сейчас какой-то технический напряг.) Однако я остался, взял пиво. Ведущий с хаером почти до штанов объявил, что мы находимся на глубине тридцать два метра и уцелеем, даже если начнется ядерная война. А те, кто слушает попсу – погибнут. Хорошо бы.
Народу человек двадцать пять. Крутят достаточно современные и однообразные блюзы, танцуют, устраивают аттракционы: перекатывают яйцо в штанине. Одновременно справляют день рождения какой-то Оли.
Ребята приятные. Это те, у кого нет машин, нет детей и, наверное, еще нет цивильной работы. Денег у них тоже нет. Они трепятся, курят, дурачатся. Это знакомо.
Просидел час и ушел. Но, в общем, это мне гораздо ближе всего, что видел в Москве. В “Кризисе жанра” приятная публика, но там сидят друг у друга на головах, и нет ни домашности, ни пристеба.
Дома я узнал, что заходили московские соседки за свечами (тут и дали свет). Пожаловались, что ночной бурей у них разбило окно. Они, кстати, считают, что я художник и каждый день хожу на этюды. Если бы! Какой страшный мне укор!

Чехов ради Крыма продал Мелихово. Что продал я? Может быть, первородство? И тогда конфликт с матерью – абсурден. Я такой же, как они – зачем же я бунтую против буржуазности? Или зачем я настаиваю, что это – мое? Да, я вложил в этот дом кучу сил и времени. Но окупил ли я его или искупил? Не ясно. А я ведь не Чехов. За что мне такие милости?

Считается, что мы отдыхаем. Но почему-то то и дело засыпаем под вечер, клюем носом во все остальное время и ложимся рано. Встаем, впрочем, тоже – дабы застать убегающий световой день.

Парк рядом с городским пляжем, что у восточного “неофициального” выхода из Херсонеса, теперь носит имя Ахматовой.
У Ахматовой был дом в Севастополе, и она никогда не ездила сюда (“Последняя с морем разорвана связь...”). А ездила в Москву к Ардовым, в четырехметровую комнатку на Ордынке, и в Комарово. География стала ей не нужна.
Я покуда моложе – и все еще обольщаюсь. Я люблю пейзажи и люблю их историю. Повстречав в православной газете слово “Фиолент”, а в Ялте – Волошина, я решил, что это знак. Там же я купил брошюрку-автограф с “Corona Astralis”: “В мирах любви неверные кометы...”

Оказалось, что так, сходу, Бахчисарайский дворец не найти, и что за одиннадцать лет стерлись все воспоминания. Это в Старом городе, до которого еще нужно ехать, и все без указателей.
Наконец увидел фонтан. Конструктивно идея простая, психологически, если верить экскурсоводу, – более сложная: от печали к покою и снова к печали, и, в конце концов, к спокойной радости. И улитки там нет, а есть некий абстрактный символ, может быть, вечности: спиралевидная фигура, напоминающая лабиринт из двух свернувшихся навстречу друг другу змей. Но улитка мне милее.
Вокруг и внутри дворца много татар, в том числе среди служителей. Старушки продают караимские булочки и настоящую пахлаву с медом, дико вкусную и рассыпающуюся в руках. У торгующих перед мечетью попросил какую-нибудь мусульманскую периодику. Дали газету “Аль-Боян” и еще несколько книжек бесплатно. Купил у них великолепную гемму с каллиграфической печатью “Султан вечно побеждающий”.
Во внешности здешних садиков и покоев дворца, полных света, с огромными открытыми верандами, забранными лишь плющом и мелкой деревянной решеткой, напоминающей сито, в архитектуре, стремящейся спрятаться в тень, в интерьерах, где вместо громоздких лежанок, шкафов и печей – ковры, подушки на полу, небольшие камины, – чувствовалась расположенность к неге, вкушение радости жизни. Жилища дворца легко распахивались наружу, образуя с садом почти одно целое.
Способы южных людей бороться с холодом наивны и маломощны: теплая одежда, декоративные камины или вообще переносные печи-жаровни, около которых в сильные морозы полулежали здешние обитатели, покуривая трубки. Они предпочитали немного померзнуть дома, в отличие от нас, мерзнущих на улице, но дома привыкших к теплу.
Проходя по ханскому кладбищу, испытал необычное чувство полного беспримесного покоя. Белые надгробия, в которых, как в клумбах, растут цветы, белые тесаные столбы с белыми чалмами, белые стены старой мечети и оград ничуть не навевают мысли о смерти, но больше о покое, вторя концепции фонтана слез. Дорожки устланы толстым слоем хвои, идешь неслышно и мягко, как по мелководью. Здесь все погружено в прозрачную тень и совершенно безлюдно. Кладбище напоминает алисин садик, разноображенный могильными изваяниями, столь древними и причудливыми, что уже не вызывают скорби.
К Чуфут-кале надо идти пешком. Дорога крута, но исключительно красива. Она утопает в деревьях, внезапно открывая выдолбленную пещеру со ступеньками, на полу которой – две прямоугольные могилы. А по левую руку являет великолепный скальный обрыв с пещерами и старыми монастырскими постройками, крышей коих служит многометровый выступ горы. Таков и Успенский мужской монастырь. Как и повсюду в Крыму, его активно воскрешают из руин. Тридцать лет назад от него оставалась одна лестница, на которой снимали “Гамлета” со Смоктуновским. Двое рабочих беседуют между собой:
– Брат Димитрий, дай мне пилу.
– Сейчас, Иннокентий.
Чтобы попасть в храм, надо пройти по высокой лестнице, миновать несколько пролетов, выдолбленных в скале, перескочить пару мостиков, переброшенных над бездной, и войти в низкую пещеру, которая и является храмом. Мраморные ступени, арочная ограда, отделяющая собственно храм от лестницы и напоминающая флорентийские арочные лоджии, и прекрасный иконостас – этого не ожидаешь здесь увидеть. Еще здесь изумительная акустика. Все это страшно не похоже на традиционный храм, с его вертикальной, ничем не стесненной осью, и отдает пряным запахом ереси.
Батюшка обсуждает с женщиной-регентом акафисты. Больше здесь никого нет. Кот врывается в храм как ураган. Маша предостерегающе кричит от двери:
– Назад, назад! – В мини-юбке и без платка она боится переступать границу священных стен.
Батюшка уверяет ее, что здесь ему ничего не сделают.
– Я боюсь, как бы он чего не сделал!
Батюшка милостиво разрешает ей зайти и спасти храм от ребенка.
За монастырем кончается асфальт, потом кончается и то, что напоминает дорогу. В конце концов, пришлось бросить коляску в кустах – путь наверх превращается в партизанскую тропу. Деревья, снова щедро увешанные лоскутками, подтверждают, что мы еще не сбились с пути.
Заросли кончились: перед нами стена горного плато со знаменитой древней крепостью Чуфут-кале.
В Чуфут-кале за пять гривен нам навязался “личный экскурсовод”, который, однако, не знал, что такое “дорога тысячелетий”, где в камне протерты колеи.
– Это, наверное, какое-то туристское название, – предположил он. – Откуда вы взяли?
– Из книги.
Он предложил нам пройти по одной из главных городских улиц – тропинке между груд камней, заросших кустами с продолговатыми красными плодами, похожими на шиповник. Наш проводник остановился, сорвал несколько ягод, положил в рот и протянул мне:
– Барбарис, – сказал он.
Слово “барбарис” я знал главным образом по существовавшим в моем детстве конфетам. Так вот ты какой, Ленин... Вкус тех конфет я не помнил, а вкус этого барбариса был приятным и чуть-чуть терпким.
По этой “улице” проводник вывел нас к мавзолею Джанике-ханым. По легенде она была дочерью золотоордынского хана Тохтамыша, сжегшего Москву, и во время осады спасла Чуфут-кале (тогда он назывался Кырк-ор и был ханской столицей) от жажды. Заплатив за это, как водится, жизнью.
В действительности все было не так: она и правда была дочерью Тохтамыша, женой военачальника Тимура и позже темника (но не хана) Золотой орды Едигея, и правительницей Кырк-ора, и умерла в пятьдесят пять лет. Реально она спасла лишь своего брата от мести мужа и помогала Хаджи-Гирею стать первым крымским ханом. Ее жизнь пришлась на бурнейший и кровавейший эпизод мировой истории, куда были втянуты и Русь, и Золотая Орда, и Крым, и Генуя, и полмира.
Сразу за мавзолеем стопятидесятиметровый вертикальный обрыв с великолепным видом на долину и отдаленный плоский Чатырдаг. А с противоположной стороны, откуда мы приехали, на горизонте под нависшем над ним солнцем сияет узкой полосой море. До него кило¬метров сорок. Красота безумная. Экскурсовод сообщил, что здесь снимали “Всадника без головы”, “Вождя краснокожих”, и прочие фильмы, где по сюжету требовались американские каньоны. Потом он повел в “пещерную тюрьму” на краю обрыва со столбом посередине. Экскурсовод сказал: полагают, что именно здесь, прикованный к столбу, воевода Шереметев провел двадцать лет. Мучимые пленники громко кричали, и благодаря отличной акустике это было далеко слышно, производя нужный эффект.
В книге про Чуфут-кале эта тюрьма обозвана экскурсоводческой уткой, которой пугают туристов, но акустика здесь и правда потрясающая.
Две караимские кенассы хорошо сохранились на фоне полного уничтожения всего остального города, еще существовавшего сто с небольшим лет назад. На одной из кенасс имеется надпись на иврите о посещении сего места Александром III. Собственно, “Чуфут-кале” означает “Еврейская крепость”. После переноса столицы в Бахчисарай здесь стали жить в основном караимы, иудаисты, по одной из версий – потомки хазар.
Под сводом галереи этих кенасс проводник, как заправский коробейник, стал метать перед нами всякие диковинки из своей сумки: открытки, путеводители, баночки с какими-то целебными маслами, какие-то монеты. Ради успокоения Кота купили ему несколько открыток.
Прощаясь в воротах крепости, наш экскурсовод стал предлагать себя в качестве гида и по другим “пещерным городам”: Эски-кермену, Мангуп-кале и даже на Чатырдаг. Он готов был с нами отправиться куда угодно, тем более, что у нас машина. Взяли его бахчисарайский адрес. Честно сказать, его квалификация вызвала у нас сомнения.
Когда шли вниз, горы на крики Кота отвечали эхом, а из кустов вылетел фазан и упилил в чащу. Все деревья затканы пологом из какой-то разновидности плюща, превращающего местность в единое зеленое море и скрывающего землю лучше всякой камуфляжной сетки. А вот коляски мы не нашли, хотя я, вроде, неплохо ее спрятал. Кому, блин, могла понадобиться старая детская прогулочная коляска?! Поэтому дальше Кот снова путешествовал на моей шее.
А внизу на опустевшей площади тусуются какие-то странные люди: смеется и суетится молодой парень, помогая торговцам собирать вещи, напоминающий Бурляева в “Андрее Рублеве”, другой, с остановившимся взглядом, внимательно и неподвижно воззрился на мою машину, словно собрался ее взорвать. Был тут и карлик с золотыми зубами, стрельнувший у Маши сигарету.
Позже я узнал, что здесь находится местная дурка, пациенты которой имеют свободный выход.
Хоть мы и устали, натрахавшись с подъемом, я почувствовал, что путешествие было страшно ценным. Странно представить, что в этом банальном курортном Крыму могут быть такие дикие и достойные места. Это ведь почти скифская история: Кырк-ор основали аланы, предки осетин, а также примкнувшие к ним готы. Готско-аланское кладбище находится тут неподалеку, в так называемой Иосафатовой долине (поправка из будущего: там находится караимское кладбище). В этом Крыму столько всего понамешано – и при этом какой-то могильный покой.
А в Москве чувствуешь себя, как на гладиаторской арене, где все собрались или победить (разбогатеть), или погибнуть. И ты не понимаешь, что ты тут делаешь, среди грязи и слюней: не то смотришь с трибуны, не то сам ползешь по арене, где тебя всякий миг могут раздавить, как микроба. Москва – это русский Нью-Йорк худшего периода его расцвета.
В Севастополе несравненно спокойнее и лучше дышится. И если здесь есть бритоголовые быки, устанавливающие свои порядки, то в количестве, не замутняющем стакан.
До Севастополя везли морячка. Он сообщил, что район Пятого километра называется у местных жителей “Лужники”, ибо построен при поддержке Москвы и лично знакомого товарища...

Третий день путешествий. Теперь Балаклава, залив Символов, по всеобщему мнению “лучшая бухта в Крыму”. Отсюда совершали свои пиратские вылазки тавры, еще в третьем веке нападавшие на римские галеры. Они зажигали маяки или “символы”, и корабли в ненастье спешили спрятаться в коварную бухту. Отсюда греческое название бухты, отсюда генуэзское название крепости – Чембало. В любой книжке о Балаклаве непременно упомянут, что именно ее имел в виду Гомер, описывая встречу Одиссея с лестригонами.
Все как и в прошлом году: ни дороги, ни указателей. И, конечно, никакой таблички, что это и сколько стоит (ударение на любом слоге). Но красота места очевидна и так. Только Маша беспрестанно кричала, воображая, что Кот свалится в пропасть. И тем портила удовольствие.
В Крымскую войну здесь размещалась англо-французская эскадра и была построена первая в России железная дорога (хорошо не метро). Интервенты устроили в Балаклаве, в то время Богом забытой греческой деревне, набережную для прогулок, кофейни, библиотеки, возводили привезенные из Англии дома и разбивали перед ними цветники. Плавали сюда из Англии на яхтах. Город даже получил неофициальное название “Новый Ливерпуль” (когда-нибудь здесь мог бы появиться и свой “новый” Битлз с греко-татаро-русским акцентом). Здесь же был проложен и первый подводный телеграф. Даже на войне эти капризные европейцы не отказывали себе в праве наслаждаться жизнью, что, наверное, как-то с ней, войной, мирило.
У нас смотрят не так: как сказано в советском фильме “армия не курорт”, война же есть война, и кайфовать на ней неуместно, а мир и так настолько хорошая вещь, что стараться тем более не стоит.
Разобранная после той войны, железная дорога (в пассажирском варианте) отсутствует здесь по сей день. Город сильно осовременился, вдоль гор торчат панельные пятиэтажки, на другой стороне бухты – могучие казармы. От дореволюционного курортного городка, восхищавшего Куприна, не осталось следа. Как и от кладбищ и памятников Крымской войны.
Насладившись картинами и реминисценциями, мы поехали в Батилиман, курортное место столичных профессоров еще с дореволюционных времен. Это еще километров пятнадцать в сторону Ялты – на другой стороне мыса Айя (Святого).
Несколько километров сперва хорошего, а потом плохого серпантина – и мы спустились почти на берег. В санаторий “Мыс Айя” нас не пустили, зато за две гривны пригрели на территории санатория “Батилиман”. До берега метров тридцать по каменной и железной лесенкам через великолепные пирамидальные можжевельники.
На пляже людей семь человек. Стоят руины навесов, поломанные ограждения, пустой пирс, пустая спасательная вышка. Заброшенность и запустение. Кот сыпет мелкие камешки из кулака и говорит “дю” – дождь. В соседнем, невидимом отсюда санатории “Чайка” объявляют, что желающие могут помыться с такого-то по такой-то час...
Я купаюсь в довольно прохладном и бурном море, хожу по берегу, стою на пирсе под ветром. Хожу и не понимаю: почему сие место пусто? 
Уже несколько дней я пытаюсь быть счастливым. Более всего поражает великолепное место и пустота вокруг. Тут все принадлежит мне: море, камни, горы. У меня практически нет конкурентов. В Москве за дерьмецо ничтожной ценности дерутся сто человек, а тут тепло и красиво, и даже не видно того, кого можно было бы отпихнуть локтем.
У местной отдыхающей из Москвы узнал причину безлюдности. Плата: триста пятьдесят гривен за десять дней. “Последняя смена” – ни экскурсий, ни вообще какого-нибудь сообщения с “большой землей”. Живут в полной изоляции, к тому же без горячей воды. Москвичка даже не может купить винограду, который в этот очень урожайный год продают вокруг тоннами по пять гривен ведро. Мы ехали, подвозили людей, нам давали виноград. Живи здесь, я заготовил бы себе цистерну вина.
Курортная жизнь тут все больше приходит в упадок. Сейчас в санатории всего несколько человек. Иногда приезжают на машинах на одну ночь из Севастополя – повеселиться. Появляются альпинисты, даже австрийские.
Местный сторож объясняет мне, что знаменитая эндемическая сосна Станкевича, которой данный мыс знаменит, существует в единственном числе на территории санатория “Чайка”. У нее шишки растут вертикально вверх, как свечи. Выше в горах есть роща этих сосен, но там шишки растут по три, кустом, и, соответственно, не вертикально. Поэтому сторож-ботаник сомневается в чистоте их крови. Надо полазить по этим горам, как мы с Лёней лазили над Балаклавой. Видно будет: Крым столь наполнен красотами, что жизни не хватит.
Даже не могу сказать, почему на этом пустынном пляже я испытал такое умиротворение и почти счастье. Три необходимых компонента счастья: чтобы это была родина, чтобы она не была противной, чтобы не было людей. Ни тех, которых хочется любить, ни тех, которых хочется стукнуть по голове.
Это самое славное время в Крыму: природа существует для тебя одного. И так же остатки сервиса. Жаркое днем, в полшестого солнце греет уже кое-как, и постоянный ветер. И все равно такая отрада. За две недели был всего один пасмурный день, после ночной бури – когда мы рванули в Ялту, – и то к вечеру солнце лупило так, что трудно было вести машину.

Все, больше никуда не поехали. Сегодня невероятно теплый день, и даже ночью +20. Никакого ветра, никаких вчерашних волн. Вода настолько прозрачная, что купающиеся напоминают сверху плавающих в бассейне. Каждый раз, ныряя с камней, испытываю страх, что врежусь в дно. А до него метра три-четыре. Лежал на камнях недалеко от грота Дианы, сквозной арки в мысе Лермонтова, и смотрел на противоположный мыс с немецкими бункерами (называется Сфинкс. Я теперь знаток фиолентийской топонимики). Палит солнце, у ног плещется лучистое море, нежная зелено-голубая глубь которого манит, как пропасть, из-за мыса выходит белая яхта. Меня не видно с берега, и мне не виден берег. В таком месте испытываешь почти блаженное состояние.
Не известно, бывала ли здесь Ифигения, которой вообще не существовало, но здесь точно бывал в 1820 году Пушкин. И, вероятно, одну из двух подходящих руин он именовал развалинами храма Дианы: то ли те, что с западной стороны мыса Лермонтова, рядом с которыми какие-то уроды возвели свой особняк, то ли чуть дальше, на территории “Каравеллы”. Об этом есть даже в знаменитом посланий к Чаадаеву: “...на камне, дружбой освященном, пишу я наши имена”.
В начале века это место звалось “Русской Ривьерой” и “Малым Жемси”. Здесь бывали императоры, здесь один из древнейших на Руси монастырей, здесь смертельно простудился Александр I и, главное, это красивейшее место в мире.
И все же моя бродяжья душа ропщет, ей обременительно владеть здесь собственностью – даже в этом нищем Крыму в период его глухого упадка. Наверное, это комплекс неполноценности.
Мы сидели в страшной заднице и твердили свои мифы. Они были прекрасны и несли для нас всю возможную красоту. Теперь нам открыт весь мир – но мне жалко наших старых мифов. Поэзия, да и все искусство – есть выход из ограниченности, материальной, онтологической, любой. В совершенно распахнутом пространстве слова не сгущаются. Не сгущается боль. И не происходит взрыв, что и есть искусство.

Сегодня днем на пляже я увидел уже немолодую, но весьма красивую женщину, которая карандашом выписывала что-то на заднюю обложку книги, которую читала. Вот так-то, а я думал, я здесь один такой. Потом, идя к морю, я присмотрелся, что она пишет. Это были рецепты каких-то блюд.
И вечером я прочел в “Ночь нежна”, что Николь на пляже под Каннами выписывала те же самые рецепты.
Два дня назад на том же пляже иное совпадение, очень частое в моей жизни и всем, наверное, хорошо известное: лежу, читаю то место в “Бежине луге”, где автор невесть с чего изумляется “шуршащим” камышам. И в ту же секунду слышу голос девушки из загорающей рядом компании, сообщающей, что в Камышовой бухте отключают свет и газ (и скоро, вероятно, отключат воздух).
Значит ли это, что фантазия режиссера этих сцен иногда буксует – и он подбрасывает лежащие рядом варианты?

О Крыме у нас сложилось превратное представление, как о месте, утилитарно связанном с летним отдыхом, вроде большой бани, необязательно оздоровительной. Поэтому дома, вспоминая Крым, обязательно спросят о погоде: была хорошая или с нею не повезло? Что нас совершенно не интересует в мегаполисах, где мы совсем не нуждаемся в ней.
У каждого есть свой однообразный опыт Крыма: кто-то был здесь в лагере, кто-то жил здесь с родителями у моря. Кто-то, уже чуть старше, снимал здесь комнату и клюшек, и пил местные крепленые вина. Крым кажется домашним, прозаичным, необязательным, как южные звери в зоопарке северного города.
Сюда бежали за колоритом – от целого года куцых депрессивных будней. Нынче колорита помереть не жить: каждый день улетают самолеты в самые диковинные страны. И профсоюз больше не дает бесплатных путевок. И теперь здесь относительно пусто, даже летом. Хотя зачем сюда ездить летом? Юг тем и хорош, что продлевает эфемерное северное лето, и когда всюду идут дожди и облетают листья, здесь шпарит солнце и чернеет виноград.
Но не об этом юге я хочу сказать. Слава Богу, Крым это не одни парки а-ля Ливадия. Как всякая южная страна – Крым это великолепный срез закончившейся жизни, отлившейся в легенды и руины. Это огромный могильник, столь набитый костями, что почти что одушевленный.
Естественно, кому-то на все это насрать. Если они едут на курорт, то безвылазно торчат в своих отелях на берегу моря, плюя на то, что рядом была и есть чужая жизнь, со своей гордостью и слезами. Чтобы ее воспринять, надо знать, от чего отталкиваться, и иметь какие-то принципы. Видеть в ней не тусклый прах, а недостижимый идеал. Или хотя бы записаться в экскурсию.
Быть вне культуры – это быть в одиночестве. Плевать на прошлое, на кем-то когда-то пережитое – это свинское высокомерие и страшная аскеза. Это сужение своего до портативных размеров, не способных спасти жизнь от меланхолии.
Я люблю игру формы и цвета на этой арене. И я люблю истории, здесь сыгранные. Я не ушел из театра, я по-прежнему сижу на своем месте, заинтересованный зритель. Мне еще бывает интересно, словно ребенку. Вот об этом я и хочу писать.

Все мое лето в этом году – это три недели в сентябре в Крыму. Подмосковное лето не отложилось в памяти. Несколько походов за грибами, купаний в речке, которые стыдно назвать плаванием, редкие встречи с друзьями. Гораздо ярче помнятся лопата и тачка, и стук молотка по дощечкам. Запомнился концерт “Rolling Stones” под дождем. А так лето было тусклым – и пролетело незаметно, что кажется нонсенсом. Или теперь всякое время летит незаметно?

“Засадный сумеречный хищник” – обозначение рыбы в Севастопольском аквариуме, куда мы сегодня зашли. За двадцать лет, что я здесь не был, померли все акулы. Их захватали посетители, как пояснила мне служительница. Для рыб прикосновение человеческой руки – равно ожогу. Зато полно осетров и муляжей всякой океанской всячины. И есть живой крокодил, столь неподвижный, что тоже кажется муляжом. И одна несчастная игуана, сплющенная в своем аквариуме, вынужденная каждый раз ломаться пополам, чтобы развернуться.
В целом Севастопольский аквариум кажется действующей моделью паровоза Черепанова по сравнению с “Красной стрелой”. Такой “стрелой” был аквариум в Монтерее. И все же он трогателен, как все маленькое и родное. Он тоже своего рода история. Действующая модель прошлого.

Приехал Лёня, которого я уже и не чаял увидеть. С ним Рома Костыль, бывший рок-музакант из «Коррозии металла».
Лёня рассказал, что в поезде дороже всего ему стоило умыться. Совершая известные, во всех иных случаях похвальные процедуры во время стоянки в таможенной Казачьей Лопани, он оказался арестован украинской милицией, обвинившей его в нарушении правил санитарной зоны. Собственно, он мог бы качать права, ссылаясь на то, что сортир был открыт, но – отдельно от поезда. Ошибка была исправима не меньше, чем за двадцать долларей.
Тем не менее, Лёня полон планов достроить свой дом и переселиться сюда жить. Это уже в третий раз. То же он говорил про дом в “Зеленке”, про квартиру в Москве: достроит, сделает мастерскую и начнет работать. И лишь забивается последний гвоздь – начинается новый проект. Он демонстрирует поведение адлеровского пациента: лишь бы найти повод не подвергать свои художественные способности сравнению, опасному для завышенной самооценки. Если суть в этом, то Лёня не прав.
Ну а, может быть, это бессознательное стремление устроить мир для тех, кто на это не способен. Благородная и несчастная функция некоторых хороших людей. Ведь в бросаемом Лёней мире немедленно поселяются другие.

Натренировавшись таскать Кота с пляжа и на пляж, четырежды одолев с ним на плечах 788 ступенек лестницы Георгиевского монастыря, забравшись с ним на Чуфут-кале, – вчера полезли на Мангуп, другой знаменитый “пещерный” город (использую предлог “на”, потому что горы здесь больше, чем города).
До Мангупа были у рабочего Вани в Терновке. Хотели посмотреть Челтер или Шулдан, другие знаменитые пещерные монастыри, да Ваня завез в “современный” Новоспасский скит черте где в горах, в то время как Челтер был в ста метрах вверх от Терновки. Хорошо знает человек собственные достопримечательности!
Скит, собственно, тоже старый, но не знаменитый. Среди местных он более славен “святым источником”. Сейчас здесь, как и повсюду, возрождение из руин. Ваня тут работал, и некий отец Михаил научил его пасечному делу.
Настоятель, хоть и являлся ваниным знакомым, был с нами строг: запретил снимать и говорил холодно. Мы идем от скита вверх, по горной дороге, Лёня с Машей обсуждают поведение настоятеля.
– Мне они кажутся неискренними, – говорит Лёня про священников вообще. – Мне приятель рассказывал, массажист, что в Софрино есть что-то вроде дома отдыха для священников, так там из кранов пиво льется!
– Но есть же хорошие священники! – возражает Маша.
– Они в каждой религии есть.
– Фу, мне грех даже говорить с таким еретиком!..
Мы идем все выше. Вокруг скита удивительный сосновый лес. Вот где надо жить или кончать дни тем, у кого легкие источены червями. Сухой до последней степени, свежий и теплый, напоенный хвоей воздух. Это лучше всякой Волшебной горы. Это почти как море. Захотелось остаться здесь навсегда.
На Мангуп, лежащий на высоте почти шестьсот метров (сравните с Останкинской башней – и сравнение будет не в ее пользу), лезем по какой-то козьей тропе, найденной для нас Ромой, жившим здесь четыре года назад, так что у нас опять есть проводник. Из-под ног сыпятся дробленые известняки, напоминающие нарубленный тонкими плитками мел. Начали подъем в пять, к шести были наверху. Спускались уже в сумерках. В середине был этот самый Мангуп.
Я стою с Котом на небольшой площадке рядом с пещерами, предшествующими последнему тридцатиметровому подъему. Снизу появляется Рома:
– ДОлеко еще до “Города мертвых”? – спрашивает он басом и окая. У него в руках длинная палка, на голове капюшон, напоминающий монашеский клобук. Небритый, с рюкзаком за спиной, он напоминает паломника.
– Да есть чуть-чуть, – отвечает Лёня.
Вдруг откуда-то на склоне появляется собака, короткошерстая, с длинной лисьей мордой.
– Ой, собака, – говорит Лёня. – Иди сюда, собака!
– Это демон, Лёня! – отвечает Маша снисходительным тоном, словно младенцу. – “Город мертвых” же...
Да, одно из мангупских наименований: “Город мертвых”, столица средневекового греческого княжества Феодоро, столетия гордо хранившего независимость: и от генуэзцев, и от татар, и в конце концов добитого турками в 1475 г. Еще он был столицей государства готов, последних во всей Европе, обитавших здесь аж до XVI века, отчего и местная православная епархия до 1786 года называлась Готской. (Во время последней войны в этой местности рылись немецкие археологи, искавшие следы предков.)
Может быть, здесь же располагалась загадочная страна Дори (отсюда и название княжества), населенная готами, союзниками Византии. Якобы в V-VI вв. на вершинах столовых гор Византией были созданы “пещерные города” для защиты Херсонеса.
Сверху страшный и чарующий вид на горные долины. Проходим арку ворот с мусульманским декорумом и утыкаемся в пустоту, голое плато, еще более голое, чем в Чуфут-кале. Зато повсюду под ногами пещеры, загадочно спланированные и полные детских тайн, из дыр и окон которых, как сквозь амбразуры или с балкона, хорошо смотреть в долину. Стоило страдать, чтобы сюда подняться. Но что еще интереснее – здесь, на вершине горы, живут люди и есть родник, который нам показал Рома.
Все было бы прекрасно, если бы Маша снова не нервничала из-за Кота и постоянно не кричала. И еще она устроила прилюдный скандал, когда я, после того, как час или больше поднимал Кота на спине по горной тропинке, захотел, наконец, поснимать и передал Кота ей. И через пять минут она объявила, что устала, и что – или я хожу с ней, или езжу путешествовать один!..
Она не выносит чужой слабости, болезней и занятости своими делами. Я должен быть сильным и занятым только ею, чтобы слабой могла быть она.
Сорвал ветвь омелы и подарил ей (с намеком на «Золотую ветвь») – чтоб успокоить и утешить.

– Никогда не?.. Никогда не?... – пристает Кот к Роме с любимой своей формулой, выясняя запретные границы, чтобы немедленно через них ломануться.
– Всегда да! – кричит ему Рома.
...Последний вечер на море. На пляже разгул нудизма. Повсюду разбросаны голые девушки и их голые спутники. Они уже так давно вошли в роль, что, словно дети, совершенно не комплексуют. Чарующие издалека, многие женщины без одежды именно “голы”, то есть теряют две трети привлекательности. Вообще, это только тело, бездушная оболочка, случайная шутка природы. Но нужно изрядное усилие, чтобы это понять.
Уже после захода солнца я качался с Котом на качелях в пустом местном пансионате, на самом краю обрыва. Справа – мыс Фиолент, слева – Айя, внизу – скала с крестом. В темном море горели огоньки парохода... И я почувствовал, что этого больше никогда не будет. Я буду сидеть с Котом на московских качелях, на плоской-плоской земле, лицом на серую стену и облетевшие деревья, и вспоминать, как мы качались здесь вечером в сентябре, а под нами в бездонной яме темнело море...

Без приключений я проскочил весь Крым, если забыть, что и на этот раз заблудился в Симферополе. Зато забили все щели крымскими овощами и особенно знаменитым красным луком. На Украине все как всегда: нас заловили за превышение скорости, и пошло-поехало… до самой Москвы.
...Первый штраф был за то, что остановился у кафе – на виду у даiшного поста, кормить Кота. А где-то за сто метров висел знак «остановка запрещена». На этом скрытом знаке они стопили и раздевали одного за другим (ме¬сто, кажется, называется Михайловка).
Да и кафе не стоило того: называясь “Армянская кухня”, в нем было только “чохахбили” для Маши: острый суп с мясом, вроде украинского борща. Я съел булку с чаем.
При въезде в Новомосковск со стороны Крыма стоит удивительный собор – отсутствующий, когда едешь с противоположной стороны. Он словно сделан по чертежам сказочного Китеж-града. Именно так должны выглядеть фольклорные русские храмы – нечто громоздкое, тысячеглавое, непостижимое ни в плане, ни в фасаде.
За Новомосковском наступила ночь. Ночью трасса наполняется анонимностью. Никаких примет, указывающих на страну или место. Это какое-то безликое пространство, абстрактное, близкое к нулю. Становится едино: в Харьковской ли ты области, в Московской, у черта на рогах. Мне остается лишь жать на газ посреди темных хлябей и лететь, куда ведет дорога, видимая ровно настолько, чтобы не сбиться с пути. И, может быть, куда-нибудь долечу.
Мрачная ночная гонка по харьковскому автобану на скорости 120-130. Сто километров тянулись часами. Даже с дальним светом видимость ниже среднего, пределы дороги не ясны, как пределы дерзости. Она хоть и звалась “баном” – однако внезапно петляла или подставляла яму. Когда гасил дальний, щадя встречного драйвера – не видел вовсе ни хрена. Так что кажется: каждый доезд до цели – как выигрыш в лотерею.
Если харьковская гостиница “Мир” могла сойти за однозвездочный отель, то найденная нами на этот раз в кромешном мраке гостиница “Турист” – это настоящая беззвездность. На этаже, как в совковое время, дежурная. Дверь в дабл с трудом закроет здоровый мужчина, сиденья на унитазе нет, про отопление и горячую воду не заикаюсь. Номер невероятно нелепый и тесный. Но с черно-белым телевизором, по которому крутят отличное кино из старых пиратских запасов: какой-то фильм с Мики Рурком, играющим писателя-бомжа, вроде Буковски, потом фильм про “Солидарность”, с Кристофером Ламбертом.
Утром нас будят стуком в дверь:
– Вам пора вставать, вот ваши талончики.
Талончики предполагают завтрак. Бар-буфет в этой гостинице – несравненно шикарнее ее самой. Чувствуется замах и несбывшиеся надежды. Кухня, впрочем, скромная, соответствует меланхолии момента.
Теперь по ящику крутят сплошные клипы, но лиц не видно: все пространство экрана съедает бесконечно бегущая реклама: мебели, подержанных машин, врачей-наркологов...
Кот протестует против насилия на харьковском телевидении:
– Нельзя! Нельзя! – кричит он в ужасе, глядя на убивающих друг друга людей. Мальчик отвык от телевизора.
Собственно своего здесь – только “гимн гривне” двухлетней давности – экранизированное стебалово местных тележурналистов.
Новая утренняя дежурная по этажу не может говорить ни о чем, кроме ограбления своей квартиры. Украли сто гривен и что-то разбросали. Зато эту историю она пересказала сперва по телефону, потом одной знакомой, через полчаса – другой.
Утром погода хмурая. А по всей Украiне было солнце.
Выезжая из Харькова, были задержаны экологической службой, спросившей квитанцию о прохождении санобработки машины. Естественно, такой у меня нет и быть не может. Требуют десять гривен за прохождение.
– Побойтесь Бога! – говорю я. – Я уже выехал из Харькова и через двадцать километров вообще буду в России!
– Хорошо, если не хотите терять время, давайте три гривны и езжайте...
По пути к таможне пристроился за “Нивой”, шедшей 140. Напарник водителя все вертел головой, оглядываясь на нас, – и подбадривал рукой. И никак не мог поверить, что мы следуем совету. Они, видимо, воображали себя великими гонщиками. Так вместе и въехали на таможню.
У таможенной будки мне предложили вернуться на двести метров назад и заплатить дорожный сбор – тридцать три гривны, или десять долларов, или сто семьдесят рублей. Хорошее нововведение в добавление к четырем сборам, уплаченным мною по пути туда. К чести родины – на нашей стороне ничего подобного нет. (Родина растеряет честь позже.)
Если белгородские дороги хороши, то курские никуда не годятся. Плохая однорядка практически без прерывистой линии. Потоком идут грузовики – за ними ползешь, истощая терпение. И только обгонишь – деревня, бесконечные “дворы”. А во “дворах” скорость даже не 60, а 40. Так и влетел в одном “дворе” на сорок три рубля (шел 61 километр в час). Лишь выехал из него, попал в новую деревню, под названием Верхний Любаж. Заправился и едва рванул в горку – от автобусной остановки отделился мент с палкой. Деревня, оказывается, еще не кончилась, хоть признаки ее давно потерялись. Поэтому скорость 101, с которой я шел, облагается штрафом двести шестьдесят рублей (превышение более чем на 30 км/ч). До знака “конец населенного пункта” оставалось пятьдесят метров.
Я страшно разозлился: не от потери денег, а от того, что мне совершенно не дают ехать. В Курской области, видно, гаишникам не выдали зарплаты, и они вышли на дорогу всем составом.
Напарник задержавшего меня мента, собирающий дань, спрашивает: “Где работаете?” Спрашиваю в ответ:
– Это имеет отношение к делу?
– Нет.
– Ну, вот я и не собираюсь вам говорить. Вы не милиция, занимайтесь своим делом.
– А мое дело писать протокол, – говорит гаишник. – А там есть пункт: “место работы”. Так что же будем делать?
Протокол – это значит чао, права.
– Так что же будем делать? – вновь издевательски спрашивает мент.
– Делайте, что хотите, – отвечаю ему.
– Не хотите по-хорошему?
– Пишите-пишите!..
Писать они страсть не любят, двоечниками же в школе были. Решил хоть этим их уесть.
Маша стала убеждать договориться с ментами.
– Пусть поработает, – говорю я специально громко. – А то только деньги брать умеют!
Пока этот поэт пишет, смотрю как его напарник “работает”. Притаившись на остановке, он неожиданно выскакивает перед приближающейся машиной и стреляет радаром. Ох, как это было легко! Несравненно легче, чем застрелить настоящую дичь. И несравненно выгоднее.
Легкость действия даже создает заторы: занятый моим протоколом мент не успевает “обслуживать” новопойманных. За мной их уже двое, переминаются с ноги на ногу. Наши машины на обочине напоминают маленькую стоянку – и предупреждением для остальных, портя гаишинкам малину. 
Какая классная кормушка! Всей стране задерживают зарплату, а тут всегда живые деньги. Делов на пять минут, а с одной машины получают больше, чем некоторые пенсионеры пенсии, и столько же, сколько стоит двухместный номер в харьковской гостинице.
Пишущий мент дошел до рокового пункта.
– Место работы?
Наверное, думал: сейчас я ему все выложу!
– Нигде, – отвечаю ему.
Он почему-то заподозрил во мне священника. Лишь священник, в его понимании, носит волосы и скрывает место работы.
– Сколько выписать штрафу? – спрашивает он. – Может быть, половину?
– Чего это вдруг?
– Можно же по-человечески...
– Не нужно мне вашей человечности! – огрызаюсь я.
– А, ну как знаете...
Во всяком случае, на мне они ничего не заработают. И фиг государство им что-нибудь перечислит за их подвиг.
(Через три месяца, когда права доползли до Москвы, и я пошел в сберкассу оформлять штраф, я обнаружил в постановлении, что он мне выписал не двести шестьдесят, а всего лишь восемьдесят пять рублей, установив превышение скорости на 28 км/ч. И не обмолвился об этом ни полсловом, а я с досады и не посмотрел. Словно по заповеди, гаишник творил добро тайно.)
В ярости я вдавил акселератор и помчался под сгущающийся дождь. Начавшийся почти сразу за Харьковом, перед Курском дождь перешел в ливень – и так или иначе томил до Москвы. Он страшно соответствует настроению и доводит мои действия до полного автоматизма. Ментов я больше не боюсь: прав нет, да и плевал я на них. Я перестал соблюдать всякие правила, держась лишь в рамках безопасности. Завел поединок с каким-то чокнутым “восмерочником”, сперва, не глядя выскочившим передо мной из-за поворота, а потом, в ответ на мои сигналы, показавшим мне хамский жест, заимствованный из американского кино. Как он ни пыжился, я догнал его и, давя корпусом, заставил пропустить.
...Мне очевидна польза от машины в Крыму. Мы посмотрели кучу мест, куда никогда бы не добрались пехом. Но после Курской области я дал торжественную клятву, что пока всех гаишников не расстреляют, в Крым на машине я больше не поеду.
Менты созданы природой отравлять езду, как слепни и комары – отравлять лето. Дорога плоха – они дополнительно нервируют и мучают водителя. Дорога случайно хороша – они портят весь кайф.
Западные дороги идут через плотно населенные земли, их расстояния смехотворны. Они могут позволить себе скорость 90 – они все равно успеют.
Нам надо миновать тысячи километров по пустынным равнинам... – и мы тащимся, потому что трасса идет через все поселки, имеющиеся в округе, и за каждым поворотом тебя ждут притаившиеся гаишники: в кустах, на автобусной остановке, за монументальным символом “Орловская область”.
В Орловской области решаем покормить Кота. Для этого выбираем в унылой деревне унылое одинокое здание с вывеской “трактир”. Сперва иду я – и попадаю не в ту дверь: это магазин, голый даже по советским меркам. Узнаю дорогу в трактир. Но дверь закрыта железной решеткой. Снаружи дождь, мы решаем есть в машине. В это время появляется работница трактира, которую я сперва принял за мужчину. Захожу. Это обычное пролетарское кафе с кафельным полом, пластмассовой мебелью, голыми, ничем не застеленными столами, не украшенными ни солонкой, ни вазочкой. Спрашиваю: есть ли что поесть? Женщина предлагает мне моментальный суп в стаканчике, который она готова развести кипятком. Больше в “трактире” ничего нет. Суп тоже одной разновидности – мясной. Не было даже сока или газированной воды. Я вернулся в машину, и мы взялись за наш сухой паек, но и его употребление было прервано: долго крепившийся Кот сделал в штаны.
Теперь идет Маша: спросить, если у них туалет с водой? Воды не было. Так же как и туалета.
В городе Чернь, на границе Орловской и Тульской областей стоит памятник Тургеневу и Толстому. Не важно, насколько дружны они были на самом деле, но, словно ангелы-хранители своих областей, они наглядно и недвусмысленно символизируют их союз. Я порадовался за областных умельцев, придумавших на местном материале новую иконописную пару по образцу существующих и хорошо известных: Платон и Аристотель на ступенях афинской школы, эльгрековские Петр и Павел (ненави¬девшие друг друга), Гете и Шиллер, Маркс и Энгельс, Белка и Стрелка, Федотик и Родэ.
Я говорил про харьковский бан. Еще мрачнее бан под Серпуховом и шоссе до Москвы. Притом что они так же сильно сократил время. Но мчимся как заводные пули. На таких трассах выстраивается целая группа односкоростников, не меняющаяся часами, принуждающая и подгоняющая друг друга. Шел 110-120 по мокрому шоссе, в хвост переднему, имея на хвосте заднего. Трасса по-прежнему темна, на стекло из под колес летит морось, красные огни расплываются вдали, так что не понятно: тормозят там впереди менты, или просто так... Менты навели стрем: гады горят на работе и вылазят даже ночью и в дождь.
Мчусь как будто на Голгофу, добровольно и с какой-то роковой неизбежностью рискую всем. Но иначе у нас не ездят.
Подъезжаем к Москве по отличному четырехрядному шоссе (впрочем, ограничение 90). Впереди море огней, словно в настоящей Европе. Из всех городов бывшего совка лишь Москва позволяет себе такую иллюминацию. После темных городов Украины это слегка поражает.
Понятно: все это – более менее декорация, дешевый рекламный трюк. Я-то знаю: такого города, Москва, нет. Города как единого исторического и психологического феномена. Есть пластмассовая бутафория поверх неодушевленной и тупой застройки, словно веселое граффити на стене тюрьмы. Впрочем, я-то живу в центре, в оазисе среди пустыни, в священной, браконьерски вырубаемой роще.


***

Интерлюдия

Хотя всего лишь ноябрь, в Москве -15, за городом -20. Окна обледенели настолько, что не видно улицы. А в глазах стоит Крым, как недостижимая гармония. Я помню каждую улицу в Севастополе, каждый поворот дороги, что я проехал от Бахчисарая до Ялты. Мне стало здесь слишком холодно, здесь слишком много зимы. Мне кажется, эта суровость условий влияет на здешних людей: я ругаюсь с ними на улице и даже дерусь.
Согреться, отбиться от еще более диких врагов – вот весь смысл жизни русского человека в течение тысячелетий. Мы были все еще косматой ордой, когда в зоне более теплых “климатов” (термин арабской картографии), куда входил и Крым, люди уже не один век разнежено мечтали, писали стихи и формировали правила человечности и мировой гармонии.
И еще. Наверное, меня соблазняет эта “законченность”, возможность соединить в одной жизни Север с Югом, аскетичный творческий порыв Севера, рождающий среди искусственного тепла внутреннюю реальность, и тонкий, влюбленный в мир порыв Юга, полный солнца и воспоминаний.
С появлением в моей жизни Крыма я довоплотил ее, достиг единства, проник в мир, нам, жителям севера, малознакомый. Нам вообще не свойственно резко менять местожительство. Вырванные по какой-либо причине из родных углов, мы способны лишь на центростремительное движение – в Москву, а уж оттуда ни шагу назад!
Крым для меня – это попытка обратного движения, попытка вырваться за границы мира, настрого очерченные для меня по праву рождения и по зову привычки.
И все же. Если в холодной палитре появились теплые краски – не факт, что они улучшат манеру и придадут блеск. Напротив, Крым расслабляет меня, я теряю боевые навыки, я начинаю переживать по пустякам и вижу мир грустнее, чем он есть. Так, когда мы входим со света в темную комнату, она кажется нам гораздо темнее, чем есть на самом деле. Но, приучив глаза, мы различаем тысячу вещей, и пространство теряет пугающую неопределенность. Это наша родина, и от этого никуда не деться. Как бы ни была она мрачна и сурова, мы, как особые виды животных, приспособлены к ней и любим только ее. Поэтому – хорошо иметь Крым, но и не иметь Крыма – тоже нормально. Человеку всегда будет недостаточно дома, он никогда не поверит, что получил уже все отпущенное ему счастье (и в этом проявляется его вера в благость судьбы как субститут Бога). И его всегда будет раздражать роль гостя. Каждый решает эту проблему по-своему, и никому не возбраняется пробовать. И если мы решили, что наш дом Север, – надо держаться за это, как утопающий держится за крепкий камень.
Я не сделал вывода. Вывод – это самовнушение и насилие над реальностью. Я легко могу сказать “да-да” про противоположные и даже враждебные вещи, что живут во мне параллельно, не споря и не смешиваясь. Из этих двух, трех, десяти непримиримых противоположностей, словно центров криволинейной фигуры, и состоит кривая жизни, отчего о ней интересно рассказывать.


1998