9. Эпизоды

Марк Афанасьев
               
                1

Когда мне было 4-5 лет, и я стал устойчиво помнить себя, война только десять лет как закончилась, и все вокруг еще говорило о ней. Большинство из взрослых людей вокруг служило, воевало, а кто не воевал – тот бедствовал на другой, тоже героический манер.

На щитах наглядной агитации в парке Панфиловцев, торчащих из сугробов по краям расчищенных дорожек, были изображены воины Великой Отечественной, идущие в бой. Должен был там быть, наверно, и обязательный щит с матросом, перекрещеным пулеметными лентами, вместе с солдатом в краснополосой папахе – героями Гражданской войны. К ним обычно присоединялся, образуя триаду, солдат в каске с АК-47.

В тот раз, идя с родителями из кинотеатра, мое воображение почему-то поразил воин, вознесший руку с гранатой. Кто-то стоял за ним и рядом с ним, но тех я не запомнил, а его помню до сих пор.

Придя домой, я сделал из пластилина цилиндрик, воткнул в него карандаш, встал с этой гранатой в позу бойца перед зеркалом, и замер. Ах, как я восхищался собой! Я бы стоял так вечно, как памятник. Помню, как мама и папа, молча, умиленно переглядывались, любуясь мной.

В том же кинотеатре шли новинки: «Подвиг разведчика», «Девочка ищет отца». Это был главный кинотеатр города, потому что второй – ТЮЗ - был без приличного фойе и не отапливался зимой. Все другие места, где крутили фильмы, были фабричными клубами. Вскоре этот кинотеатр сгорел.

О том, что отец воевал, любой мог догадаться по круглому кратеру в его голове, прямо посередине лба. Кожа, затягивавшая этот кратер, пульсировала, дышала. Мама не разрешала нам его трогать.

Пацаны тогда все играли в войну. Были две команды: «русские» и «немцы». «Немцем» никто быть не хотел, эту команду приходилось долго комплектовать. Я легче других соглашался быть «немцем». Мама узнала об этом, наверно, от сестры, и надо мной подшучивали, стыдили меня.У кого-то во дворе была немецкая каска, я помню ее. Ходили по рукам побитые медали, и, иногда зеркально блестевшие, серебряные немецкие двух- и пятимарковые монеты со свастикой и Гинденбургом. Кто это такой никто не знал. Иногда называли его Гитлером, но это имя не прививалось. Серебро тогда не имело большой ценности, и эти монеты, как и старые полтинники, иногда пробивали гвоздями, делая лянгу.

О войне отец говорил мало и неохотно. Помню, что он не отвечал на мои вопросы. А какие могли быть вопросы? Сколько немцев ты убил?

В доме на Дачной у нас часто бывали гости. Обычно все сидели на веранде. Иногда вспоминали войну, и тогда, за столом, отец мог что-нибудь рассказать. Как-то после ухода гостей, отец прилег отдохнуть. Наверно, он слегка выпил, устал. Мы с сестрой забрались на него и стали требовать, чтобы он нам тоже рассказал про войну. Отец просил дать ему отдохнуть, но мы были тверды: расскажи, а потом отдыхай.

-Ну ладно, расскажу вам один эпизод.

Он рассказал, и с тех пор мы регулярно приставли к нему:

-А теперь давай эпизод!

И он рассказывал. Он был человек системный и располагал эпизоды последовательно, как они и происходили. Мне кажется, что у него был особый дар рассказчика. Словарный запас его был обыкновенным, речь – не очень литературная, испорченная канцелярией. Он сообщал массу вроде бы ненужных сюжету подробностей: структура части, количество номеров в расчете, вес отдельных частей пулемета, солдатской выкладки, состав пайка, стоимость бутылки водки на рынке, зарплаты разных уровней, точные даты событий. Но я видел в своей голове все, что он рассказывал, где кто был, где стоял, в каком пейзаже все происходило, а когда что-то рассказывали другие – не видел и не запоминал.

Конечно, он беседовал со мной и в другие разы. Например, долгое время мы ходили с ним по одной дороге: я в школу, он на работу. Или походы в баню каждую субботу. После бани он брал кружку пива, иногда давая отхлебнуть и мне. Лет после шестнадцати он и мне брал кружку. Многие работы по двору мы делали сообща, беседуя при этом.

Но, конечно, почти все отцовские эпизоды и подробности в них, тем не менее, я позабыл. Остались только ощущения и картины, да названия: Старая Русса, реки Ловать, Великая, станция Дно, озеро Ильмень.

Зима 42-го года под Старой Руссой. Отец едет на фронт с пулеметной ротой. В ней, как и положено по штату, 98 человек. По 5 человек в каждом расчете пулемета «Максим». На подъезде к станции эшелон попадает под бомбежку. Наряду с бомбами, пикирующие бомбардировщики бросают пустые бочки из-под бензина. Они жутко воют, падая, и это самое страшное в бомбежке. Все горит, рвутся боеприпасы, все смешалось. Черный снег, человеческие внутренности, закинутые на деревья. От его роты уцелело человек 20-ть. В расчетах осталось по 2 человека. Он сказал, что больше никогда под его командованием не бывало численности точно по штату.

На позициях его сразу же посылают в разведку. На его памяти разведка ни разу не проходила необнаруженной, без боя и потерь. Немцы точно так же ходили в разведку, как и наши. Немцев отец называл «он». То ли противник, то ли враг.

Под Старой Руссой шли непрерывные, тяжелые бои. Наступали без успеха, и наши и немцы. Тогда его все удивляло, почему об этих битвах ничего не написано в истории. Есть Москва, Сталинград, Курск, Берлин, а Старой Руссы нет.

Он впервые начал рассказывать нам те эпизоды в 1957-59 гг., через 15 лет после войны. Да я Америке живу те же15 лет, а как будто вчера приехал, все помню, что было перед отъездом и после. И он тогда помнил все.

Тогда наверно, он вообще впервые рассказывал про войну. Уже потом, в 70-е, его приглашали к школьникам, он попал в генеральские мемуары, участвовал в работе ветеранской организации.

А тогда его воспоминания выглядели апокрифом. Впечатление то них было совсем не то, что от фильмов и плакатов, правда, тогдя я мало их смотрел.
 
Мне было лет тринадцать, и директор школы,  он преподавал еще историю, попросил меня нарисовать картинку для стенда, посвященного войне. Я нарисовал ее так, как представлял себе войну из отцовских рассказов. Директор внимательно рассмотрел ее, и ничего мне не сказал. Он сам был фронтовиком, хромал, у него не было правой руки, глаз дико косил, у него и в голову было ранение. На стенд моя картинка не пошла, ее заменили какой-то другой, вырезанной из журнала.

На моей картинке был изображен боец в гимнастерке с отложным воротничком, ботинках с обмотками, с длинной винтовкой, в момент, когда он, пригибаясь, лезет через бруствер, поднимаясь в атаку. Словом, безрадостный 1942-й год. Я, вроде бы, смутно чувствовал, что эта картинка не соответствует уже принятым канонам изображения войны. Но в рассказах отца от тех канонов не было ничего, а были те детали, которые я изобразил.

Например, ботинки с обмотками. Отец их носил, и рассказал мне про них все: длину обмотки, количество витков, и как они предательски сползают в самое неподходящее время. Или – гимнастерка с отложным воротничком. Да вот он, отец в ней на фотографии, с кубиками в петлицах. У нее и покрой-то несколько другой. На другой фотографии к ней прицеплены уже погоны, а воротничок – все тот же. И автоматов у них не было долгое время, зато самозарядные винтовки, которые бойцы не любили, были.

На канонических плакатах война изображелась в виде лихого бойца, перехваченного в талии ремнем, в ладной гимнастерке с погонами, медалями, с автоматом о круглом магазине, на фоне знамен, георгиевских лент, лавровых листьев и желудей.

Уже почти взрослому, отец сказал мне:

-Если бы ты знал, какими жестокими методами велась эта война... Сейчас это и представить невозможно... да и не надо тебе представлять...- он несколько раз повторил это, и добавил – а иначе и победить было бы нельзя.

                2

Перессказывать этапы его боевого пути я не буду, для этого должно быть другое место. Я хочу только передать свои детские ощущения от его рассказов.

Вот они в разведке, под той же самой Старой Руссой. Их обнаружили, обстреляли. Под кромешным огнем они ползут назад, вжимаясь в землю. Отец сжимает в каждой руке по гранате. Они нужны для того, чтобы не даваться немцам живым. Он показывает мне руки, как он держит гранаты, сжимая кулаки. Взлетает ракета, он замирает. Немецкие пытливые глаза шарят темную землю, кусты, траву. Он должен быть от них неотличим. Ракета гаснет, надо ползти. Темнота. Отец слышит слабый голос из воронки неподалеку (отец иммитирует этот голос):

- Господа, я ранен, не стреляйте, господа, я сдаюсь.

Отец узнает этот голос – то его боец из разведки.

- Как же так, я ему только что, накануне, рекомендацию в партию дал.

При очередной вспышке отец видит двух немцев, подбирающихся к воронке. Вот на мгновение все погасло, и он кидает гранаты одну за другой туда, в сторону воронки, а потом снова ползет.

-Но ты же мог убить и своего,- нерешительно говорю отцу я. Нерешительно, потому что я боюсь вызвать его раздражение вопросами, которые кажутся ясными ему, но неясны мне. Его раздражает моя непонятливость. Он скрывает это от меня, но я ведь чувствую.

-И что? А взяли бы его в плен – так он завтра бы по громкоговорителю от немцев выступил, призвал бы других сдаваться? Ко мне бы обратился по имени, к другим солдатам обратился по имени?

-А что, такое бывало?

-Да сколько угодно. Почти каждую ночь они выступали.

Или вот, например, весна. Военные действия почти прекратились. Ну, перестреливались, конечно. И наши и немцы сидят на возвышенностях, а низины между ними так развезло, что и не пройти. Подвоза нет. Голодно.

-Самое тяжелое, голодное время – 43 год,- говорит отец,- ничего не было. (Для меня это слабо вяжется с официальной историей о переломе в войне в 43м.). Соли в рот положишь, пососешь, вроде легче. С самолетов мешки с сухарями иногда сбрасывали, еще селедку в бочонках. Попадут в болото – попробуй, найди, вытащи. Патронов даже не хватало.

Как-то на нейтральную полосу забрела косуля или коза, все открыли по ней огонь, и кто-то ее подстрелил. За ней послали бойца – его убили. С козы или косули не сводили голодных глаз. Послали другого солдата  – его убили тоже. Послали третьего, тому удалось притащить косулю. Кажется, того солдата все-таки слегка ранило.

Эту историю я слышал еще один раз. К нам домой зашел генерал, тогда командовавший той дивизией. В то время он переиздавал свои мемуары. Первое издание уже вышло, отец прочитал его, нашел там неточности в описании событий, в которых он участвовал со своим батальоном, и написал об этом генералу. Генерал отозвался, и, будучи в нашем городе с лекциями, зашел к отцу. Они сидели на кухне за столом, стояла бутылка водки. Серый генеральский китель с золоыми погонами и звездой Героя висел на стуле.

Я уже встал из-за стола, но слышыл все их разговоры из смежной комнаты. Они делились воспоминаниями о той поре.

Генерал рассказывал, как он с бойцами выходил из окружения:
- ...часовой нас окликнул, а я ему: позови командира. Приходит командир, и вот ведь что значит, что не кадровый – оружие не держит наготове. Да я его моментом срезать мог бы... Откуда ему знать, кто к нему с той стороны вышел?

Отец рассказал про косулю.

-А я бы так не стал поступать,- сказал генерал – я старался беречь людей.

Выходило, между прочим то, что раньше оставалось за рамками  обсуждения: если командиром был отец, то посылал солдат на смерть, в конечном счете он, даже если они сами на это вызывались.

Мама тогда была рядом со мной и встала на сторону генерала.

-Ну, чем отец хвастается – сказала она мне тогда сдавленным шопотом.

А я был стороне отца. Тот генерал, кстати, впоследствии командовал штурмом Рейхстага, это его солдаты водружали там знамя. В том штурме лег не один батальон.

Однажды отцу приказали явиться в тыл, взяв с собой несколько солдат из разных подразделений. Оказалось, что они должны присутствовать при показательном расстреле. Там всех солдат из разных частей выстроили буквой П, в открытом торце которой была вырыта могила, сидел на земле обвиняемый в дезертирстве солдат, и стоял стол для трибунала.

Обвиняемый в дезертирстве сидел, двигаясь непрерывно. Он беспрестанно кусал, будто глодал свои руки, от локтя ло кисти. Отец показал, как он делал это. Потом пришел трибунал, и, долго не совещаясь, зачитали приговор. Дезертира подвели к последней позиции.

-Я не виноват, не виноват! - закричал он, но расстрельная команда уже дала залп.

Дезертир упал на колени, потом откинулся назад и остался лежать, с подвернутыми ногами. Один из солдат, помнится – это был телефонист, спросил отца тихо (отец показал голосом):

- Товарищ капитан, можно я с него ботинки сниму?

Они подошли к телу, спросили разрешения у трибунальских. Те разрешили. Потом трибунальский майор вытащил пистолет и выстрелил трупу в голову.

Так требуется по инструкции, объяснил он отцу. Контрольный выстрел должно произвести лично лицо, ответственное за приведение приговора в исполнение. Тогда я, между делом, подумал, интересно, сколько солдатских черепов тот майор разнес за войну? Это, наверно, была для него рутина.
 
-А могло быть так, что солдат был не виноват на самом деле?- спросил я тогда отца.

Отец посмотрел на меня:

-Его задержали в тылу, за двадцать километров от части. Что ему было там делать? Наверно, позвонили в часть – там сказали, что его никто туда не посылал.

Еще воспоминание, по впечатлению, из ранних времен. Несколько дней безуспешных боев и вот опять готовится атака. Вдруг прибывают танки для поддержки. Это – огромная радость. Там танки не часто появлялись. Отец стоит на песчаном берегу реки с танкистами, они защищены и укрыты обрывом. Наверно, отец курит с ними (он тогда курил), беседует. Танков – шесть штук, танки английские. «Валентин» - именно так произносит их название отец. Правда, это неважные танки, слабые, говорит отец. Они высокие, опрокидываются на склонах. Узкие траки (отец показвает ширину ладонями), плохая проходимость. (Наверно, это танкисты тогда ему сказали). Однако, и такой поддержке рады все. Я тоже был рад за них, тогдашних.

Потом атака. Она опять не удалась. А как же танки? Танки? Они все уже горели.

Их всех убило. Всех, про кого он рассказывал. Паренек с Дальнего Востока, из Биробиджана, был комсоргом. Воевал хорошо, но недолго. Перерубило пулеметной очередью (он показвает в каком месте, в пояснице).

Начальником штаба к нему назначен подполковник (при том, что сам отец – капитан), прибывший тоже с Дальнего Востока. У него на груди висит редкая медаль «20 лет РККА». В первый же день они идут на рекогносцировку переднего края. Отец отлучается куда-то в сторону. Полет мины, взрыв. Отец возвращается на место, и видит там то, что можно было опознать только по блестящей медали «20 лет РККА».

Или, вот его вызвали на НП. Это наверно, было в пору командования ротой. Все вокруг простреливается. Палатка командира в низинке, но и там небезопасно. Офицеры ждут командира, лежа на песке. Командир появляется из палатки, ползя на коленках - стоять в рост рисковано. Так же, стоя на коленках, он справляет малую нужду, потом, застегиваясь, обращается ко всем. Тон отца при этом слегка осуждающ, ну не делал бы он это так, на виду у всех. Потом отец куда-то уходит. После этого точно в центр офицерского кружка прилетает мина. Убиты все.

Как-то зимой, ночным маршем, отец должен был прибыть на место сосредоточения. Может быть, там затевалась атака. Но отец оказался совсем в другом месте и опоздал к назначенному времени. Оказалось, что карты устарели. В лесу нужно было повернуть во вторую по ходу просеку. Кто-то, скорее всего немцы, прорубили еще одну просеку, между первой и второй. В нее-то отец и свернул. Он не говорил о том, что случилось там, куда они опоздали. Особый отдел взял его на прицел. Его уже хотели отдать под суд. Спасли его командиры. Об особистах отец отзывался со скрываемой неприязнью.

К ним прислали пополнение из Сибири. Один пожилой мужик с бородой (отец показывает на груди величину бороды) – старовер, винтовку в руки брать отказывается. Никакие уговоры и угрозы не помогают. Тогда отец назначает его санитаром. Зима, снег, холодно. Для вывоза по снегу раненых есть волокуши на собачьей тяге. Солдаты замечают, что во время боя санитара не видно. Солдаты озлоблены этим: раненым надо оказывать помощь немедленно, иначе они истекут кровью, замерзнут. Каждый может стать раненым, и санитар – последняя надежда солдата. В следующем бою это опять повторяется. Мужика крепко побили. За ним начинают следить. В очередном тяжелом бою батальон выбил немцев из деревни. Там уцелела изба и отец первый раз за много дней, рухнул поспать под крышей. Через мгновение его уже трясут за грудки:

-Ты спишь, а твои люди там вон что творят! Самосуд!

Отец все никак не мог очнуться со сна, перед его глазами мелькали большие погоны. Кое-как прочухавшись, он узнал, что солдаты  после боя бросились искать санитара, и обнаружили его лежащего ничком, прикрыв голову руками, в лощинке. Волокуша с собаками была рядом. Там он и пролежал весь бой. Толчками и прикладами солдаты погнали его в деревню, к избе. Там недавно прибывший лейтенант поставил его к стенке, и со словми:

-Именем Союза Советских...-выпустил в него весь диск из автомата.

Отцу за это грозили большие неприятности, а лейтенанту - штрафбат, но дело как-то замяли. Скорее всего, все его участники погибли в последующих боях.

Дивизии противостояли латышские Ваффен СС. К пленным латышам наши бойцы относились спокойно, их не равняли с русскими, воевавшими на той стороне. Отец беседовал с пленным рижанином. Тот неплохо говорил по-русски.

В последнем бою отец находился рядом с батареей, разворачивавшейся для ведения огня. Били и по ним. Снаряд попал в дерево неподалеку, и одна из разлетавшихся щепок попала отцу прямо в лоб, пробив кость. Отца везли в госпиталь не одну неделю, пока не привезли туда, где были врачи, знакомые с черепными ранениями. Такой госпиталь был аж в Горьком.

Отец говорил:

- Я смотрю, а меня оперирует старичок в рясе. Не могу понять, то ли это бред, то ли явь.

Потом, он пытался найти того хирурга, который спас ему жизнь, когда многие госпитали отказывались принять его с его ранением, оставляя с другими безнадежными ранеными, умирающими вокруг. Он его не нашел. Моя сестра печатала для отца письма, которые он рассылал. Теперь, методом исключения, стало ясно, что скорее всего, его оперировал Лука Войно-Ясенский. В советское время его имя было под умолчанием, поэтому ему никто не отвечал.

Отцу вскрыли череп, вынули из мозга «инородные предметы», видимо, щепки и грязь, удалив часть мозгового вещества. 

Разумеется, у отца был командир полка. К нему у отца было непростое отношение. Похоже было, отец его уважал, а тот отца невзлюбил. Он не представил его к наградам. Однажды после какой-то неудачи, командир полка распекал отца и, распалившись, прокричал:

-Да я тебя с г... смешаю!

Это происходило где-то в поле, на ходу, вокруг все громыхало, и они были одни. Отец ответил:

-Меня невозможно смешать с г..., товарищ подполковник.

Тот разъярился еще больше:

-Да я тебя сейчас пристрелю! – и он потянулся к кобуре.

-Вы не успеете меня пристрелить, - сказал отец – потому что я выстрелю первым, - и положил руку на рукоятку пистолета.

Командир полка замолчал, постоял так, глядя в отцовы глаза, повернулся и ушел. Последствий это никаких не имело, а могло бы запросто иметь.
 
Этот подполковник был офицером еще до революции, воевал он и в гражданскую войну. Отец еще удивлялся тому, что он так и не выслужил себе звание повыше. Он толково воевал и отец не мог этого не оценить. И как выяснилось позже, он вел дневник, что было, кстати, запрещено. Когда (да вскоре после этого) того командира полка убило, то дневник попал в руки командования. Это отец узнал от генерала, под чьим командованием они оба тогда воевали. Генерал его использовал при написании мемуаров. Тот дневник подробно описывал действия полка, и этих действиях видное место занимал 2-й батальон, которым командовал отец. Но по имени он там ни разу не упомянут - просто: комбат-2. А вот действия батальона одобряются. Отец не мог понять, за что командир его так не любил.
 
Тот командир, наверно, был весь из старого режима. За что бы ему любить пришельцев, нахрапистых, инициативных. Разве не такие же ловкие ребята разрушили весь мир, для которого он был создан, ставили к стенке его друзей?

А с награждением отца дело обстояло так. После года боев и тяжелейших потерь на одном и том же месте, фронт лопнул, и наши войска потекли на запад.
 
Штурмом взяли станцию Дно, брали деревни, одну за другой. Как-то командующий фронтом генерал Еременко повстречался на марше с отцом. Генерал, несмотря на то, что нога у него была всего одна, был на коне. Он подъехал, стал расспрашивать отца о боях, в которых тот участвовал. Отец называл отбитые деревни, из них помню только Середкины Слепни. Кто был там, тот знал, чего это стоило. Еременко посмотрел на пустую грудь отца:

-А почему ты до сих пор не награжден?

-Командование не представляло, товарищ генерал.

Еременко подозвал адьютанта. Здесь же из коробочки был извлечен орден Красного Знамени, заполнены документы. Получается, награду ему вручил в боевой обстановке сам командующий фронта. Из других боевых наград у него есть только медаль за Победу.

Когда ветераны дивизии стали организовываться в 70-х годах, в живых не нашлось ни одного из тех, кто сражался на передовой в пехоте в то же время, что и мой отец. Были там артиллеристы, связисты, штабисты. Из пехотинцев там были только те, которых призвали в самом конце войны.

Недавно я обнаружил, что отец упоминается в мемуарах Еременко. Сам отец об этом не знал. Там в одном абзаце Еременко пишет, что батальон отца, отец назван там по фамилии, провел блестящую операцию по захвату немецких позиций. Отец послал две части в обход и произвел демонстративную фронтальную атаку. Когда немцы были заняты ее отражением, наши по ним ударили с тыла и захватили позиции с малыми потерями.

В другом абзаце описывается смерть отца через несколько дней. Еременко не знал, что отец тогда выжил.

Обстоятельства этого последнего боя, по описанию Еременко, таковы. Полк маршем двигался по лесной дороге, преследуя отступавшего противника. Другой полк сбился со свого направления, и вышел на ту же дорогу. Боевые порядки полков смешались, возникла неразбериха. Немцы мгновенно отреагировали, перегруппировались, и контратаковали. Группа офицеров, среди которых был мой отец, выдвинулась на опушку леса для оценки ситуации. По ним был выпущен снаряд.

Ну, а потом немцы потрепали наших. Отец этого уже не знал, тяжелораненого, его везли в это время в тыл. Отцов полк дрался достойно, в отличии от другого, заблудившегося полка.

Вот она, разница между версиями отца и командования. Отец мог не знать, что полки по ошибке смешались. Откуда ему это стало бы известно? Да ему и не положено было всего знать. Он выполнял свою задачу – шел в авангарде, обнаружил немца, стал разворачиваться, и на этом для него война закончилась. Если бы его не ранило в самом начале, то он бы отражал контратаку, как это делал до этого не раз. Мы преследуем, он контратакует. Рутинная работа на войне.

Для командующего это была досадная ошибка, которой могло бы не быть. С неприятными последствиями в виде гибели людей.

...

Рисовал отец и фронтовой быт.

Вот их перевели на переформирование куда-то в Ярославскую область. Деревня, его отправили в избу на постой. Заходя в двор, он видит соседку. Та ему говорит, что хозяйка сейчас дома, на мосту. Он заходит в избу, никого там не видит, на всякий случай громко спрашивает: есть ли кто в доме.

-Да здесь я, сейчас выйду, - слышит он женский голос. Откуда он звучит, понять невозможно.

-Где вы? – спрашивает отец.

-Да здесь же, на мосту!

Что за мост такой в избе, недоумевает отец. Тут заслонка в русской печи сама открывается, и через некоторое время в устье появляется женские ноги и голый зад. Голая женщина, пятясь, выползает из печи, поворачивается к отцу, заслоняясь веником. Там, оказывается, парились в печи, подстелив под себя жерди, покрытые хвойными лапами, плеща воду на под, и это место называлось на мосту. Почему-то я представлял себе эту женщину старой, обвисшей. А ведь она могла быть и молодой.

Их отвели во вторую линию. Там - поспокойней. Бойцы начали стираться, чиниться. Возникла идея половить рыбки. Для этого в озеро Ильмень с лодки спустили две противотанковые мины и взорвали их. Глушеную рыбу собрали быстро, а прибывшим на шум взрыва проверяющим сказали, что сами не знают, что это такое было.

-А зачем надо было это скрывать? – спросил я. Отец объяснил, что на фронте не положено поднимать лишний шум, тем более расходовать боеприпасы на сторонние дела.

К ним попал пожилой многодетный мужик. Отец взял его в ординарцы, но потом, жалея, перевел в ездовые, подальше от передовой. Подальше – это относительно, конечно, но шансы того мужика на жизнь слегка возросли. Вдруг он совершает самострел, со всеми вытекающими для самострела последствиями.

Было относительное затишье, пришел почтальон. Бойцы оживлены, читают письма. Вдруг выстрел в лесу. Мгновенно организуется поиск. Находят красноармейца-почтальона застрелившимся из винтовки. Он висит поперек поваленного дерева, сапог снят. Почему он застрелился - непонятно.

Или вот: говорят о пользе муравьиного спирта и здесь отец авторитетно заявляет:

-Голый человек, посаженый на муравьиную кочку (так он называл муравейник) дольше пяти минут прожить не может.

-???

-Однажды два немца перебежали к нам. Бойцы посадили их голыми задницами на муравейник. Они жили всего пять минут.

-Но это же были перебежчики!,- мой разум восстает, - а если они были коммунисты? Они же шли к своим! А если они хотели сообщить что-то важное? Их хотя бы допросили? Почему ты не остановил бойцов?

Отец пожимает плечами: как случилось, так случилось. Никто ни о чем немцев не спрашивал, ни в каком ином качестве они бойцов не интересовали. Здесь я впервые начинаю смутно догадываться, что власть любого командира на войне ограничена согласием его подчиненных подчиняться.

Отец мечтательно вспоминал, что зимой у него был возок-кибитка, уютный, с печкой внутри, и я представлял себе ночь, синие холмы, возок с дымящейся трубой, ныряющий в сугробах. Можно было подумать, что на фронте прошла изрядная, возвышенная часть его жизни. А войны у отца было три года, туда же вошли и училище, и курсы «Выстрел» в Москве и командование учебной ротой. Сколько всего он ездил в том возке? Пару недель? Месяц?

-У меня в военном билете записано 172 дня боевых действий.

-А это много или мало?

- Для передовой в пехоте  - очень много. Так долго в живых оставались немногие. Обычно день-два, неделя. Потом или убьют, или ранение.

                3

Я не все решался писать эту главу, но надо. Нельзя ничего скрывать, вопрос только в том, как точнее нарисовать все картину, именно так, как я ее узнал.

Эту историю я слышал дважды. Первый раз отец рассказал ее за столом гостям, своей родне. Они сидели за столом на веранде, я играл рядом и слушал. Второй раз она попала в эпизоды. Ну, может, я слышал ее еще раз позже. В основных чертах в ней все совпадает, так что переработке со временем она не подвергалась.

С пополнением к ним пришел солдат. Отцу он понравился. Он был развитый, сведущ в математике, похоже, он был до этого студентом. Отец знал, что таких грамотных обычно скоро забирают учиться. Он держал его возле себя как помощника в своем роде, глядя на него как на будущего офицера, коллегу. Кажется, он хотел даже подготовить его для чего-то, перевести в какую-то службу. Для начала он назначил его старшим в опорный пункт на фланге. Это было важное место, отец знал, что там придется туго и нуждался в его помощи и контроле. В самый разгар боя тот появился на НП.
 
-Что ты здесь делаешь, почему ты не на своем месте?

-Я ранен, - истерически закричал тот, показывая окровавленный палец,- мне нужна помощь!

Отец повторял его жест, выставляя ладонь. Вот так!

-А твои товарищи сейчас погибают!

Скорее всего (я не помню этого точно), отец приказал ему вернуться на позицию, но тот не смог заставить себя.

-Тогда я его застрелил, - сказал отец. Право на это в боевой обстановке было дано любому командиру известным приказом.

Эта история никогда не оставляла меня безучастным, я часто думал о ней, и до сих пор окончательно не определил свою позицию.

Скажу сразу: я не подвергал сомнению поступок отца в принципе. «В минуты жизни роковые» отец был поставлен своей судьбой в ряды тех, кто принимает решения. В строгих рамках выполнения приказа, разумеется. Его ставили на ключевые направления. Облеченный властью решать на этом месте, кому еще жить, а кому умереть сейчас, для машины войны он был таким же расходным материалом, как и его рядовые. Единственный смысл существования их всех в тот момент был в том, чтобы удерживать эти позиции. В любую секунду они могли быть прорваны, и батальон превращен в неуправляемую массу бегущих бойцов. Да какую там массу – может их уже всего несколько десятков оставалось к тому моменту боя. И я, не испытавший в жизни ни малейшего дискомфорта, буду судить отца?

Но для меня весь вопрос в том, что было дальше. Бой закончился, и... У этого солдата была, наверно, мать, сестры.

Отец мог включить этот случай в боевые потери, и тогда семья получила бы похоронку, какие-то льготы. Но это было бы серьезным нарушеним порядка. Он был обязан рапортовать. Свидетели этому наверняка были на НП, иначе какой смысл в этом расстреле. Вот они-то могли сообщить в особый отдел. Тогда бы там занялись уже отцом. Ты кого там прикрываешь? Семью труса и паникера? А сам ты кто? Или, может, ты шлепнул его из личных соображений, на почве неприязни? И пошел бы тогда мой отец в штрафбат.
 
Если он оформил этот случай как положено, то к семье явились сотрудники НКВД, забрали карточки, может быть, выселили из квартиры.

Безопаснее всего для моего отца было бы не связываться с этим, сдать того бойца после боя в особый отдел. Там бы его судили трибуналом, и скорее всего, тоже расстреляли, с теми же последствиями для семьи, или отправили в штрафную роту, что оставляло ему лишь крохотный шанс на жизнь, но тогда его семья получила бы похоронку как все. Отец при этом оставался бы в стороне.

Воображая себе эту сцену, я чувствовал себя скорее тем солдатом, чем отцом.

И мне бы так хотелось думать, что отец тогда все же не рапортовал. Просто тогда ему было не до того, у них были большие потери, поубивало все начальство, весь особый отдел.

Отец, говоря о людях, часто сообщал какой национальности они были. Многие так поступают. Мой друг по работе, здесь, в Америке, говоря про сотрудников, поминает их как «румынка», «индус», «бангладеш». Ничего в этом такого нет, наверно, ему просто не хватает слов. Вначале я написал все так, как рассказывал отец, а потом убрал указания национальностей от греха подальше. То же самое могло бы произойти с любым. С поля боя бежало и просто пыталось уклониться от него столько миллионов людей, что выделять в этом потоке какие-то отдельные группы было бы  глупо. Этот расстрел был по сути своей жертвоприношением. Оно должно было показать всем будущим жертвам стоящим вокруг, что ради нашей победы никто не избегнет жертвенного алтаря, что даже личные связи со жрецом никого не спасут. И этому жрецу суждено в нужный час самому стать жертвой. Все должны знать об этом, это часть процесса.

Эта история потом воскресла еще раз. Моему сыну было 7 лет. У него на десне образовался гнойник. Мать его, видимо зная, что может произойти, попросила меня сводить его к стоматологу. Там мой сын повел себя безобразно. Он смалодушничал, но вел себя буйно. Не желал  садиться в кресло, отталкивал руку врача с зеркальцем и крыл нас потоком брани. Я догадывался, где он усвоил эту способность к связному, мутному, наглому потоку упреков. Мне было больно и стыдно за нас обоих. В конце концов, я сгреб его в клещи, ему разжали рот и пинцетом выломали молочный зуб, который не желая выпадать, был причиной воспаления.

Когда мы вышли от врача, я начал его воспитывать. Я сказал ему, что нужно уметь терпеть всякую боль и лишения. Что в жизни важно уметь заставить себя делать невозможное. Я рассказал ему про тот случай на фронте. Вот, что бывает с человеком, который не смог заставить себя выполнить долг.

-Почему дед убил его?- спросил сын.

-Потому что без этого не было бы нашей победы.

-Зачем нужна такая победа, если для нее надо убивать своих солдат?

Я не нашел как достойно реагировать на такой новый, необычный угол зрения. Ответ маленького сына мне скорее тогда понравился своей самостоятельностью. Надо же – до чего сам дошел.

Нельзя сказать, что это было тогда совсем уж неожиданно. Этому предшествовала эпоха Чебурашек в детском воспитании. В воздухе уже носились сквозняки, через пару лет приведшие к перестройке. Краеугольные догмы уже вовсю шатались, подвергнутые сомнению и осмеянию.

У самого меня, в отличии от отца, не было цельной позиции. Но я чувствовал, что сын в чем-то не совсем прав, однако не стал углубляться.

Если бы я сам тогда был последователен, то я бы сказал ему:

-Сынок! Твои предки, даже не дед, не прадед, а те, что жили тысячи лет назад, когда названий «русский», «германец» и других, еще не существовало, заселили некую территорию на самой окраине мест, пригодных для человеческого обитания. Они были вытеснены туда более сильными племенами, уничтожившими их братьев, или те племена в свою очередь не дали вытеснить им себя из теплых мест, где растет виноград. И им пришлось изгнать тех, кто обитал до них в этих местах, в другие, совсем уже гиблые: тундру, тайгу, снега. Вся жизнь их протекала под угрозой тотального уничтожения со стороны других племен. Убийство человека в этоих условиях – простое действие, продиктованное обстановкой. Оно не имеет моральной окраски.

Нестойкий воин в бою подобен песчинке в механизме пулемета. Ее надо немедленно удалить, чтобы не проиграть сражение. Ибо цена поражения – гибель всего твоего племени. Сам ты уже не жилец, с тех пор, как был призван на войну. Ну разве уж очень повезет,

-Твои предки, сынок, от далеких прадедов до деда, все они охраняли и защищали ту общность, к которой принадлежали. Они были потомственными служилыми людьми, казаками.

-Эта тотальная война на истребление между племенами, она была всегда, и будет вестись еще впредь. А то, что мы с тобой существуем и можем свободно говорить сейчас об этом - это свидетельство того, что наши предки вели себя на той войне адекватно и все делали правильно. Иначе бы нас не было здесь и сейчас.

-Существует и другая точка зрения, согласно которой войны должны вестись исключительно гуманными способами. Но это - точка зрения победителей в многотысячелетней мировой войне за ресурсы, которая велась самыми варварскими методами. Сейчас эти победители расселились на самых лучших местах в мире: в долинах многоводных рек, на незамерзающих морях, в цветущих предгорьях, где теплые зимы. Они уже все поделили между собой, выяснили все отношения, породнились, и решили отныне жить по правилам, которые установили для всех. А главное правило: мир поделен окончательно, каждый должен жить там, где живет, и не лезть к другому. Один в Ницце или Тоскане, другой на Памире, третий в пустыне Сахара. Мы это, считается, приняли. От нас, от своих дальних родственников, они требуют соблюдения этих гуманистических правил ведения войн. Легко им было этого требовать...

Но ничего этого я сыну тогда не сказал, потому что сам был уже расколот на фрагменты. Наш мир, мир моего народа, корродированный насквозь, был уже обречен и начинал рассыпаться.