11. Моя мама

Марк Афанасьев
Как я уже говорил, моя мама была из городских, по крайне мере, в четвертом поколении, а отец из казаков. 
       
Между прочим, из казаков не то же, что из крестьян, хотя оба они одинаково пашут землю. Казак – он из военного сословия, земля для него вторична. Он создан для служения государству, оно вручило ему право на насилие. Его работа – защита рубежей и приведение порубежых племен к покорности, а если для этого надо кого-то убить, то и убивать. Причем убивать, в основном, саблей и пикой, то есть в упор, глядя в лицо. Землей его наделяют в избыточных количествах, хочешь паши, не хочешь – сдавай в аренду. От налогов он освобожден. К этому добавлены рыбные ловли, что-то еще. Живет он под властью своих же старшин, в какой-то части выборных. Из всех рабов, каковыми было и остается все население России, вплоть до второго лица в стране, казаки были свободнее многих других.
       
Платой за все это была кровь, а точнее, пожизненная служба государству. Хотя дед мой был освобожден от военной обязанности по здоровью, и отец рос уже пионером и комсомольцем в другой эпохе, а я так был и вообще вольнодумцем с младенчества, ген службы государству проснулся и во мне, когда подошло время.
 
Это так, отступление, здесь все же должно быть про маму.
       
Как уже писалось, мамина пра- или пра-прабабушка была отпрыском дворянской семьи, выданной замуж за мещанина, или, возможно, купца. Во всяком случае, у него было что-то ремесленное по сапожной или портновской части в Южной России.
       
Мама учила нас всему и все время. Сейчас, когда мне надо придать веса своим словам, я начинаю с:

- Мне еще мама говорила, что...

А дальше по обстоятельствам: ...нельзя класть руки на стол, нельзя тревожить и отвлекать человека, когда он ест, нельзя вслух говорить об оплошности, допущенной гостем, нельзя говорить людям неприятное в лицо, рыбу надо жарить на большом огне, делай любое дело двумя руками, и тысячу подобных истин.

Особенным ее пунктом было требование к осанке: сиди прямо, стой прямо, убери руки от лица. В любую минуту моя сестра могла ожидать сказаное шепотом, неподвижными губами сквозь улыбку: -«Шейка!», что означало: вытяни шею, откинь головку. Это было всегда так невпопад... «Да кому это надо», - думалось тогда с досадой...

Можно предположить, что подобным образом ее мама, а скорее бабушка, муштровали ее по ранее практикуемому образцу, созданному боннами и гувернантками. Значит, это мог быть мостик в прошлое, к прежним поколениям. Если так, то на мне он и оборвался - я ничему такому детей не учил. Ну, так и манеры у них так себе, как теперь оказалось, а учить - поздно.

Мы как-то принимали эти уроки пока были маленькими, но потом эта постоянная учеба стала раздражать. Сестра терпела ее всю жизнь до смерти мамы, а я стал огрызаться и добился-таки своего: моя доля поучений уменьшилась.

Потом она и вовсе иссякла после моего развода, холостой жизни, а главное – скандального увольнения, чем я показал всему миру, что я плевать хотел на все, к чему сводилась вся житейская мудрость – на карьеру, а, главное - на пенсию, и учить меня уму – только зря тратить время.

Потом я ушел из дома, женился вторично, получил квартиру к имевшейся у жены, родил дочь. Карьеру я вскоре восстановил, и тем обезоружил маму, потому что все эти шаги совершались без совета с ней.

В дальнейшем мы уже общались с ней как взрослые люди.

Это я забегаю вперед. Пока же мама учит нас, а мы слушаем ее разговоры с подругами, знакомыми, гостями за столом, разбираем и читаем документы, вынутые из шкафчика, запертого от нас на ключ, а ключ спрятан. Но от моей сестры ничего не спрячешь. Там, в военном билете отца мы читаем, что в Москве у него есть жена и это не мама. Не помню, чтобы меня это заинтересовало, ну, бывает... Мы никогда никого об этом не спрашивали, и до сих пор не знаем, что это было.

Потом мама начала нам рассказывать о своей жизни. Рассказы эти происходили за обеденным столом на кухне, или на веранде, где мы проводили все теплое время года. Поев там, мы никогда не расходились, бесконечно пили чай, беседовали.
Все, что она нам рассказывала она написала в своих воспоминаниях, так что я здесь не буду это пересказывать, кроме, разве что мелких деталей.

Так, она не написала, что в Харькове, рядом с ней в доме, что снимался под общежитие, жил паренек, писавший стихи на украинском языке. Тогда они все были украинцами. Она читала нам те стихи. Это было про путешествие кусочка сала, начинавшегося с привоза свиньи на базар селянином до самого конца, в буквальном смысле, через кишки.
       
В книжном шкафу у нас стоял трехтомник Шевченко на украинском. Мама пыталась мне его читать. Она принесла мне «Энеиду» Котляревского, и я ее прочитал, правда, на русском. Потом я, наверно, разочаровал ее своим отзывом. Мне было лет десять-одиннадцать.

Та поэма-пародия и вправду тогда показалась мне низкоранговым штукарством, но боюсь, что мой отзыв в любом случае был бы отрицательным. Я тогда противоречил всем, но маме в особенности.

Я отрицал все, что она предлагала, и это продолжилось с разной степенью интенсивности до тех пор пока я не ушел из родительского дома. Так же и мои дети сейчас отрицают все, что исходит от меня, и, как ни странно, жена тоже. Дети делают это точно так же, как делал я, так что даже может показаться, что это наследственный фактор, но тогда причем здесь моя жена? А с ней то же самое.

Так, цикл повторился уже со мной, но я не печалюсь, я понял почему это происходит. Я опущу весь длинный ход моих рассуждений, а дам сразу вывод.

Причина этого – чрезмерная любовь, изнуряющая любимого. Чем больше силы притяжения, тем больше должны быть силы отталкивания, чтобы хранить безопасную дистанцию. Иначе ты никогда не состоишься, не найдешь свой путь, не получишь все положеные радости от его обретения, и горести тоже.

Откажись, отринь всех, кто толкает тебя на свои колеи, и пусть ты при этом будешь выглядеть дураком, мерзавцем, да кем угодно. Это - инстинкт, а его нисколько не заботит, насколько разумно выглядит такое поведение, его цель сохранить твою личность.
       
Но мама, конечно, не понимала этого, и наверно, от моего поведения страдала.

Я был окружен любовью со всех сторон и поначалу это было естественно, но потом начало угнетать. Ведь любовь это еще и право требовать, требовать чтобы ты соответствовал стандартам, о которых ты изначально и знать не желаешь.


Так, когда мама учила нас, то кроме, в общем-то, полезного посыла, в ее послании, как в сплаве металла, содержались два других компонента: упрек и императив немедленного исполнения.

Упрек мог содержаться в укоризненном тоне, мол сколько раз тебе было говорено, и все без толку, но бывал и вербальным. Не только мама пользовалась им, но все вокруг, например, учителя,  обе моих жены, да сам я. Такова была педагогическая традиция. Например, трудовик в школе при всех говорил однокласснику:

- Вот твой отец воевал, а ты себя так ведешь...- (Крутишься, прыгаешь, дерешься, или тому подобная ничтожная чепуха).

Ну при чем здесь отец, фронт?

Остроты ситуации здесь добавляло то, что трудовик был однополчанином отца того одноклассника, к тому же нашего директора и историка, на войне лишившегося руки и глаза и как бы имел святое право так говорить. Одноклассник, пристыженно, на время стихал.
       
И это было бы все еще ничего, если бы не вырабатывало стойкого чувства вины, вечной вины без причин перед старшими и теми, кто был приравнен к старшим. Я не поручусь, что так было со всеми, но с чувствительными особами, с теми, кто общался с родителями дольше, чем это было полезно для них, к кому я отношу себя, моих детей и жен, это точно было.

К тому же замечание, указание, нужно было выполнять неукоснительно, смирив гордость. Это было неприятно.

И это чувство вины влекло за собой вечную потребность оправдаться: смотри мама, я не такой, как ты думаешь я хороший. И одновременно желание нанести защитный удар первому, чтобы переломить ситуацию. Так пьяный, входя в дом, начинает первым делом орать на свою жену, придираясь к мелочам, упреждая законные вопросы: где был, с кем пил, на какие деньги.
       
В то лето, когда мне исполнилось шестнадцать лет, мама послала меня в Мариуполь, тогда Жданов, вместе с тетей. Тетя через пару недель уехала, и я остался там один, с бабой Килей, вдовой маминого дяди. Мама заставила меня дать ей обещание нарисовать их дом, и дала адреса соседей и знакомых, к которым нужно зайти. Дом и еще кое-что, я нарисовал, но рисунки потом потерялись в переездах.
 
Заходил я и к знакомым, пил с ними чай. Одна ветхая старушка, когда все вышли, спросила меня:

- Кто ты?.

Она скорее всего не услышала этого, когда я представлялся. Я ответил. Она сказала:

- А, помню. Перед войной она заходила к нам с мужем. Такой видный мужчина, летчик.

Я не знал, что и подумать. Старушка, возможно, уже потеряла память и все перепутала, подумал я. Но я носил это в себе и никогда никому не рассказывал. Позже, я заметил, с какой грустью мама смотрит по телевизору фильм «Истребители» с песней Бернеса «Любимый город». Глядя на нее, я представил, как она с молодым мужем, и сама молодая, смотрят этот фильм в гарнизонном клубе на границе, а где-то неподалеку, на травяном поле, греют моторы точно такие же как в фильме, самолеты. Я не знал, знает ли об этом отец. Но допускал, что и не знает.

Спросить ее об этом я осмелился только тогда, когда начал писать историю нашей семьи. Тогда она и прислала мне свои записки, где была и история ее недолгого первого брака, разрушенного войной. На ее мужа пришла похоронка. Он погиб где-то под Харьковым. Правда, он был не летчиком, а из наземного персонала, но форма-то все равно летная, так что старушка говорила правду.

В том же Жданове-Мариуполе на пляже я встретил старика-троцкиста, смотрел в театре «Ричарда III» в исполнении артистов Калининградского драмтеатра. Это впечатлило меня так, что вернувшись, я перечитал всего Шекспира и выучил из него несколько монологов.

Как-то раз, на моей работе, мне поручили сделать новогоднюю стенгазету, и я начал делать ее дома. Первым делом я покрыл подрамник черной тушью, имея планы наклеить на него из скомканой и потом расправленной кальки рельефную снежную бабу, с торчащими сиськами, и настоящей метлой в руке. Далее, на черном фоне должна была быть наклеена всякая мишура. Так я потом и сделал, но уже не дома.
       
Мама увидела это и беспокойно сказала:

- Ты бы не красил все в черный цвет, а то про тебя могут сказать, что ты очерняешь действительность. У тебя могут быть неприятности.

А ведь был уже конец семидесятых. Что это, отголоски комсомольских собраний разбирающих персональные дела? Сколько же загубленых судеб видела она за свою жизнь, что так боялась чтобы это не подобралось ко мне?
   
За компьютер я сел впервые в пятьдесят лет уже в Америке. Освоил я его быстро и легко, работал с удовольствием, переводя в чертежи и трехмерные модели невятные наброски, сделанные боссом. И за это мне еще платили деньги!

Я жалел, что мамы нет за моей спиной. Вот бы она посмотрела как ловко я управляюсь, порадовалась за меня. И здесь я как бы услышал ее слегка тревожный голос: - « Не торопись, сыночек, не щелкай так быстро, а каждый раз хорошенько подумай...».