Элефтерия

Дмитрий Аверенков
А в больничных окнах
Движется гроза.

Эдуард Багрицкий


Я вышел на плоскую крышу в одной набедренной повязке.
Уже падали первые крупные капли дождя.
Тогда я пошел вдоль карниза, по краю крыши, медленно, дальше. И дальше, дальше, дальше; дождь уже полил как из ведра, когда я стал - двигаться. Я двигался вместе с дождем. Поначалу движения мои были чеканными, замедленными, сомнамбуличными какими-то, шаг два, три, поворот… Можно ли было сказать, что я - танцевал ? В то время я ещё не занимался, не знал фигур и терминов. Названия имели только краски - даль становилась лиловой, иссиня-чёрной. Два, три, поворот; тёмная лиловая туча смазалась ливнем - размытая акварельная краска.  Я запрокидывал голову, подставляя себя потокам воды. Поворот – два – три, удар грома - я сбросил обернутую вокруг бедер полоску ткани. Ничего уже не отделяло от внешнего мира - живого, объемного и дышащего грозой. Я двигался, все увеличивая темп, увеличивая шаг… два, прыжок и поворот в прыжке – молния – удар грома - и вскоре я не чувствовал уже босыми ступнями шершавой поверхности крыши. Потом я перестал уже и считать, не нужен был счёт и я не знаю, сбился ли ритм… Наверное, я помогал себе голосом. Не помню. Гроза уже окружала меня со всех сторон, все потемнело вокруг. Как это выглядело со стороны – как «беснование», «дикая пляска» ? Не словА - пустые оболочки слов. В очередном прыжке я, падая, приземлился на колено и правую руку, покатился, снова вскочил, но все это было уже не важно, потому что даже боли от падения я не почувствовал. Молния! Это было родство со стихией и более древней, чем тот мир, словами которого можно было описать происходящее со мной – они принадлежали к вокабуляру иного, чуждого мне устройства, примитивной черно-белой механике с небесной канцелярией сверху и адской – внизу. Но надо мною было грозовое небо, а внизу  - мокрый  тёмный от дождя сад, и эти два мира соединял только дождь и я в нем. Я был всем - и я был ничем, я вмещал в себя весь этот мир -  и я был в нем песчинкой, дождевой пылью, ионами этой грозы и атомами ее, и вспышками молний… Разбег и удар грома и движение в прыжке вверх..! Первоначальный, чеканный и медленный ритм был уже смазан, сметён какой-то древней, дикой стихией. Теперь то, что осознавало себя – «мной», перестало «им» быть, я был – проводником, ликующей электрической медью, медиатором, маэстро, я чувствовал - знал, танцуя - что опережаю на несколько тактов то, что сейчас произойдёт: и каждый порыв этого ливня – ибо он накатывался волнами, как шквал - и каждую вспышку молнии, за которой, тоже через такт, следовал грохочущий удар… Гроза была уже не вокруг меня, она была во мне самом – когда я, предчувствуя очередное, самое близкое и страшное движение неба - простер руки по сторонам и, закинув голову, исторг даже не из груди, а откуда-то от диафрагмы, из самой глубины своей - первобытный вопль, ликующий длящийся возглас - и тут молния раскроила небо надвое и упала, ударила вниз, в тёмный волнующийся сад у подножия отеля; оборотившись на удар, который был подобен треску раскалываемой скалы, я увидел, как одно из деревьев, расщепленное, медленно заваливается набок

***

…я смотрел в зеркало, узнавая человека в отражении, постепенно приходя в себя. Именно приходя. В себя.
Где я. Белое мохнатое полотенце было в моих руках. Блестящий никель, керамика ванной… Я был в гостиничном номере, в Греции, на Корфу. Вечер. Даль за окном медленно светлела - по нежно-лимонному небу неслись сизые рваные облака. Полотенце я бросил в корзину; я хотел, чтобы на мне, со мною остался бы дождь. Мокрые волосы уложил на пробор деревянной расчёской. Прижег йодом несколько ссадин на руке (это ещё откуда…) Теперь надо было одеться, подумал я. Именно что - одеть себя.

«Плимм», сказала кнопочка лифта в коридоре. Какое-то время я смотрел в зеркало на человека, вызвавшего лифт - с мокрыми, уложенными на пробор волосами, в синей льняной рубашке с раскрытым воротом… Это был я. «Кхм», - сказал я. «Кхм, раз, два, три». Так звучал мой голос. А я думал, что совсем сорвал его там, на крыше.

Постепенно я свыкался с этим увиденным в зеркале мною как со своим настоящим контуром. Наверное, так чувствовал бы себя в свежем, ещё мягком панцире какой-нибудь морской обитатель, вроде лангуста…  Не проявленный ещё до конца, проницаемый влажным вечерним воздухом, я спускался по высыхающим плитам дорожки, вдыхая запах мокрых деревьев, чувствуя сквозь тонкую подошву каждую неровность плиты, каждый камушек - вниз, к светящемуся фонарю морского ресторана, откуда уже чуял запах жареных осьминогов и где меня ждали.

Наверное, я выглядел безмятежно и спокойно – здороваясь с официантами, с метрдотелем – они, скорее всего, не видели меня голым и беснующимся на крыше, думал я. Это хорошо - я думал уже их словами… И я улыбался в ответ – но не им, а самому себе.

Димитрий ! Калиспера. Я жал руки и мне жали руку, и Никита похлопывал меня дружески по плечу, определяя мои настоящие границы уже тактильно - тут я свыкся уже с настоящим собой. Ну что, погрузили уже ваш пароход в Нафплионе ? (ага - вот чем я, оказывается, занимаюсь) - я узнавал (или не узнавал) каждого человека за столом, улыбался, отвечал впопад или невпопад. Леонидас, судовладелец, был с семьей и привёл, кажется, дочку, Эфи, которую я до того не видел. Она сидела тихо и ни с кем не общалась - только разглядывала свою вилку, вернее, блик серебра на ней – поворачивая ее так и эдак. Треугольное лицо с темными, широко поставленными глазами; брови, образующие одну линию. Короткие черные вьющиеся волосы, прямой, с горбинкой, нос. Губы тонкие, не чувственные – жестокие. Странное лицо, не отсюда лицо, подумал я; такое можно узнать на какой-нибудь минойской фреске. Какая гроза, говорили между тем за столом, лет десять, нет, больше такого не было. Ливень, шквал самый настоящий… Ну да, вот даже здесь у отеля дерево повалило, несколько деревьев,  когда уже осьминога принесут, передайте соль, пожалуйста – реплики сливались в обычный мерный шум…
- Димитри, - отрешенно произнесла тут Эфи, обращаясь ко мне.
Все за столом почему-то смолкли.
- Димитри… У тебя мокрые волосы. Ты попал под дождь ?
Эфи смотрела на меня - и не на меня, потому что, как я понял через секунду, слегка косила на один глаз.

Да, отвечал я.
Да, я попал под дождь.

***

Через несколько дней, вечером, мы стояли с Никитой у пирса, ждали такси и смотрели на закат.
- Кстати,   сказал Никита, - Леонидас с семьей передают тебе привет и наилучшие пожелания… Они всегда рады видеть тебя гостем в их доме.
Но я не понимал, в чем дело.
- Ты же не знаешь… Про Эфи, дочку его ? - продолжал он, глядя вдаль куда-то мимо меня, за горизонт.
- Эфи - душевнобольная. Почти все время она проводит в разных клиниках. Изредка ее выводят в обычную жизнь, чтобы не отвыкала. И она… В общем, она ни с кем не разговаривает. Разве что с родителями и очень редко - с врачами. Но чтобы вот так, как тогда, после грозы…

Он затянулся; ветер отнес в сторону легкий дым сигареты. Так и стояли мы – Никита курил, а я просто смотрел, как садится овальное красное солнце.
Ветер дул в наши лица – ровный, теплый, вечный ветер. Свободой – ровным и спокойным дыханием чего-то бесконечно древнего и столь же бесконечно свободного – веяло оттуда, с моря. Хор из «Va, pensiero» Верди звучал во мне.

Звучал и когда село солнце, и потом, в такси, когда мы ехали уже назад в отель;  машина летела вдоль тёмной полосы моря и оберег водителя – подведённый, мерцающий античный глаз, кажущийся в темноте чёрным – смотрел и смотрел на меня, покачиваясь, с его зеркала.


___

Текст основан на реальных событиях. Пень от поваленного грозой дерева в том саду у отеля, вероятно, еще цел.