Корабли в ночи -5

Ирина Зиле
Глава V
Бирюк

     Роберт Аллитсен сказал Бернардин, что вряд ли она подружится с англичанами из курхауса.
   - Не будут эти иностранцы беспокоиться о вас, да и вам они  будут  безразличны. Так что придётся рассчитывать на собственные силы. Как и мне, когда я приехал сюда.
   - Какие силы, у меня их вообще нет, - ответила Бернардин. - Я не так хорошо себя чувствую, чтобы писать книги, а иначе я сочла бы за счастье иметь столько свободного времени.
     По всей видимости, она рассказала ему немного о своей жизни и работе, хотя маловероятно, что она полностью доверилась ему. И однако, люди часто бывают удивительно откровенны, когда речь заходит о них самих, даже те, кто гордится, будто они самые скрытные люди в мире.
   - Но теперь, когда я не знаю, куда девать это время, - продолжала она, - мои мозги словно застыли.
   - Я пока не встречал ни одного автора, у кого бы они шевелились, - угрюмо произнёс Бирюк.
   - Возможно, вы не так много встречали их, - предположила она.
   - Почему вы не читаете? - спросил он. - Здесь хорошая библиотека. И в ней куча книг, которые нам не по вкусу.
   - Чтение утомляет меня, - ответила Бернардин. - Мне кажется, я читала всю свою жизнь. Мой дядя, с которым я живу, держит лавку подержанных книг, и, сколько себя помню, я росла среди книг. Не так уж много хорошего они принесли мне, как впрочем, и никто другой.
   - Очевидно, так и есть, - согласился он. - Но теперь, когда вы перестали читать, у вас появится возможность чему-нибудь научиться, если вы проживёте достаточно долго. Поразительно, как многому можно научиться, если не читать. Прямо до ужаса. Если вас больше не волнует чтение, почему бы не заняться сырными бактериями?
   - Меня не привлекают сырные бактерии.
   - Поначалу, может, и нет, но они, тем не менее, составляют научный предмет, очень даже занимательный. Или другой раздел бактериологии.
   - Что ж, если вы одолжите мне свой микроскоп, то я, пожалуй, смогла бы начать.
   - Боюсь, это невозможно, - быстро ответил он. - Я никогда не одалживаю свои вещи.
   - А я так и думала. Потому и попросила, что была уверена в вашем отказе.
   - Вы довольно проницательны, несмотря на все ваши книги, которые читаете, - отозвался он. - Да, вы совершенно правы. Я эгоист. Я не люблю одалживать свои вещи и не люблю тратить свои деньги кроме как на себя самого. Если вам не повезёт, и вы здесь задержитесь, как я, вы узнаете, что быть эгоистичным в малом  вполне оправданно, если пожертвовать чем-то важным.
   - Чем же?
     Девушка с таким нетерпением спросила, что он взглянул на неё и только тогда обратил внимание, каким измождённым и усталым было её лицо. Слова, которые он намеревался произнести, угасли у него на губах.
   - Посмотрите на тех ослов в санях, - грубо заметил он. – Могли бы вы так же развлекаться? Вам бы пошло на пользу.
   - Да, но мне бы это не доставило удовольствия.
     Она остановилась, провожая взглядом мчащиеся по дороге сани.  А Бирюк пошёл дальше своим уединённым путём - одинокое, непостижимое существо с почти невыразительным лицом.
     Он прожил в Петергофе почти семь лет, и, подобно многим другим, был вынужден оставаться здесь, если хотел жить и дальше на этой планете. Из этого вовсе не следовало, что он так уж желал продлить своё беспомощное существование, но поддерживая в себе жизнь, он лишь выполнял свой долг по отношению к матери; и этот слабый огонёк долга и привязанности сохранял остатки тепла в сердце, замороженным обманутыми надеждами и хрупким здоровьем. Моралисты утверждают, что страдание облагораживает, а правильно понятые препятствия формируют красивый характер. Но такой результат во многом зависит от исходного характера. В случае с Робертом Аллитсеном страдания, вне всяких сомнений, не облагородили его ум, а разочарования не улучшили нрав. Его прозвище "Бирюк" было  заработано им по праву, и он принял его с тайным чувством торжествующего удовлетворения.
     Одно время в Петергофе находились такие, кто верил нелепым слухам о его предполагаемой доброте. Поговаривали, что не раз он ухаживал за умирающими страдальцами в печальном Петергофе и с грустной нежностью, достойной материнской любви, помогал им уйти из жизни. Но то были только слухи, в обычном поведении Роберта Аллитсена не было ничего, чтобы оправдать подобные разговоры. Так что тех глупцов, которые пытались оживить эти небылицы, чтобы хоть как-то выделиться, осмеяли и заставили притихнуть. А Бирюк остался Бирюком с репутацией угрюмого человека.
     Он вёл обособленную от других жизнь. Бо;льшую часть времени он посвящал фотографии, химии или занятиям с микроскопом. Его фотографии признавались самыми красивыми. Не то чтобы он специально кому-то показывал их; но он, как правило, отсылал по одной фотографии в ежемесячный фотопортфолио, и с тех пор люди узнали  о его таланте. Как только выдавался прекрасный солнечный денёк, его видели, как он брёл в компании с фотоаппаратом и бездомным псом, у которого был такой же унылый вид, как у избранного им товарища. Оба не обращали внимания друг на друга. Аллитсен относился к собаке не радушнее, чем к постояльцам курхауса; а собака казалась столь же безразличной к Роберту Аллитсену, как и к любому другому в Петергофе.
     И всё же было в их отношениях «нечто»; то необъяснимое «нечто», которое объясняет почти все виды  привязанности.
     Друзьями в Петергофе он не обзавёлся; скорее всего,  у него вообще не было друзей. Ему никто не писал, кроме его старенькой матери; а газеты приходили к нему от торговца канцелярскими товарами.
     Он читал их во время еды, но изредка перекидывался несколькими фразами с Бернардин Холм, чьё место за столом находилось рядом с ним. Ему никогда не приходило в голову пожелать доброго утра или как-то поприветствовать, или просто проявить  любезность. И однако, однажды во время обеда он учтиво наклонился и подобрал шаль Бернардин Холм, которую та уже третий раз роняла на пол.
    - Никогда не встречал женщин, которые носили бы шаль так небрежно, как вы, - произнёс он. - Мне кажется, вы понятия не имеете, как обращаться с ней.
     Его манеры всегда были грубыми. Все жаловались на него. Никто не слышал, чтобы он смеялся. Лишь раз или два видели, как он улыбался, когда люди уверенно утверждали, что поправили своё здоровье. Его красивая улыбка была достойна лучшего повода. Это была улыбка, которая как бы сделала паузу, чтобы задаться вопросом, каков же характер мог быть у Бирюка, прежде чем нездоровье отрезало его от активной жизни. Был он счастлив или несчастен? Этого никто не знал. Ничто не выдавало в нём его прежние чувства. Он всегда выглядел очень больным, но и хуже ему, как видно, не становилось. От него никогда не слышали даже намёка на состояние его здоровья. Он никогда на людях не "сосал" свой градусник, что было тем примечательнее в гостинице, где постояльцы могли спокойно прекратить  разговор со словами: «прошу прощения, сэр или мадам, сейчас мне надо измерить температуру. Мы возобновим беседу через несколько минут».
     Он никогда не давал взаймы ни газеты, ни книги и никогда их не одалживал.
     Его комната располагалась на верхнем этаже гостиницы, и он жил там своей жизнью среди реторт, научных трактатов, микроскопа и фотоаппарата. Он никогда не прохлаждался в гостиных. В его облике не было ничего вызывающего или экстравагантного. Он был не уродлив, но и не красавец, не высок, но и не мал; а его волосы нельзя было назвать ни светлыми, ни тёмными.  Он был хил и худощав; к тому же, сильно сутулился. Но под это описание подпадал любой человек в Петергофе. В нём не было ничего трагического, никакого намёка даже на поэтичность, которая вызывает почтение к страданию, будь оно душевное или физическое. Его глаза, как и лицо, ничего не выражали: ни затаённой тоски, ни отстранённой неподвижности; поистине, ничего, что могло бы пробудить грустную симпатию.
     Единственной положительной чертой была его грубость. Была ли она заложена в нём от рождения или взращена им самим? Никто в Петергофе не смог бы ответить наверняка. Он всегда был тем, кем он был; и ни у кого не возникало даже повода  предполагать, что он когда-либо был другим.
     Он походил на ледник, прекрасным видом которого он любовался из своей комнаты; на ледник, неизменную принадлежность местного пейзажа.
     Никто не любил этот ледник так, как Бирюк; он наблюдал, как  по леднику скользят солнечные лучи: то нежно-золотистые, то огненно-красные. Он любил смотреть на небо, уныло-серое или ярко-синее. Он любил заснеженные леса и ручьи в плену снега,  ледовые замки и величественные ели, терпеливо застывшие под бременем снега. Он любил обледеневшие водопады и драгоценные искорки алмазов в снегу. Он знал также, где дремлют цветы в своей  белой колыбельке. Он по-настоящему хорошо разбирался в  альпийской ботанике. Те самые чуткие руки, собиравшие цветы весной, препарировали их и клали на стёклышко микроскопа. Но от этого он любил их не меньше.
     Вносили ли эти занятия покой в его душу? Помогали ли они ему забыть, что его когда-то тоже обуревало желание выделиться и быть одним из известных людей века?
     Как знать?