Детство в Архангельске

Александр Лысков 2
Повесть в двух частях
Главный герой повести – мальчик десяти лет, довольно чувственный и, на первый взгляд, вроде бы вовсе не советский, хотя и родился в СССР. В первой части запечатлён процесс его превращения из «куколки в бабочку», из существа плотского, примитивного в существо одухотворённое – в условиях российского города середины прошлого века. Затем, во второй части, как вариация главной темы, - то же самое в условиях русской северной деревни времён запуска первых советских спутников.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
У ДЕРЕВЯННЫХ ГОРОДОВ КОРОТКИЙ ВЕК               
1. ПЯТЬ ОСТАНОВОК НА ТРАМВАЕ
По обычаю тех лет, входя в трамвай, мама здоровалась с кондукторшами по имени, а мне всегда хотелось дёрнуть за верёвочку над головой этих тётей Зин, Люб, Вер. Верёвочкой они подавали сигнал к отправлению, - обычный колокольчик звенел.
И трамвай был деревянный. И лавочки из реек. И город за окнами тянулся тоже дощатый, бревенчатый, двухэтажный. Ржавые крыши. Облупленные стены. Окна ничуть не больше тех, что были в доме дедушки в деревне, где я родился и жил до школы. Иной раз, конечно, вставало на пути и кирпичное здание, но я только успевал метнуть взгляд под козырёк, а уже опять чередой шли унылые невзрачные строения. Но я не разочаровывался видами, и не отрывался от окна. Дело было верное. За стадионом обязательно появлялся дивный особняк, как огромный ларец, украшенный словно бы холмогорской резьбой по кости, и я долго смотрел вслед деревянному чуду, ничего ещё не зная о его старинном хозяине – легендарном лесопромышленнике с немецкой фамилией.
Иногда мне позволялось постоять на задней площадке. Я глядел в окошко на бесконечную широкую асфальтовую полосу проспекта имени Павлина Виноградова. (А в этом случае и птица павлин, и ягода виноград никак не совмещались в моём воображении с героем революции).
Широкий проспект был пустынен, без единого автомобиля, - только рельсы змеились, а внизу покачивалась длинная «колбаса» сцепки, - и я не переставал удивляться, как же могли на ней умещаться два, а то и три мальчика, и не упасть. Хотелось самому попробовать.
Трамвайчик резво бежал своим маршрутом, неизвестно зачем останавливаясь на единственном светофоре у почтамта, а на «Пролетарской» мы выходили.
Дом учительницы музыки стоял за пожарной каланчой, и имел наружную лестницу на второй этаж, заключённую в короб с крышей в виде трамплина. Я невольно прикидывал, мог ли кто-нибудь зимой съехать по ней на лыжах или хотя бы на санках. Неужели никто не пробовал? Ведь будто только для этого и сделано.
Окна квартиры Надежды Романовны смотрели поверх этой горки, но пианино стояло у неё во флигеле, похожем на избушку в три оконца. Мне объяснили, мол, иначе жильцы не соглашались. Учеников у Надежды Романовны было много. Деревянные перекрытия, резонируя, даже усиливали звук. От постоянной игры жить соседям было невыносимо. Жаль, что мне сообщили об этом. Я так и не научился играть форте, полагая, что это причиняет неприятности окружающим. Можно было бы, конечно, набраться отваги, возомнить себя избранником богов, и бить по клавишам на полную мощь, но меня что-то останавливало.
Входя под низкий потолок музыкальной комнатки, я здоровался, не глядя на учительницу. Большой алый бант в волосах Надежды Романовны, как у девочки, всегда смущал меня, смешил, и я старательно отводил глаза в сторону, что несколько огорчало даму.
-Ах, какой скрытный мальчик! - говорила она. - Ну, ничего, ничего. Музыка - великая сила! Гармония всегда служила нравственному возвышению и душевному раскрепощению.
И без перехода обращалась к маме:
-Всё ли у вас благополучно на поприще педагогики, любезная Калерия Иоановна, (именно так, на старинный манер). Надеюсь, пребываете в полном здравии?
Она была не от мира сего, чувствовал я, говорила как-то странно, и поэтому тоже мне было немножко стыдно за неё. Много позже я пойму, что здесь, в крохотном домике, мне посчастливилось слышать язык старой интеллигенции. Да и последующие лет десять жить довелось ещё внахлёст с поколением последних роюриковичей, как я похвалялся потом в дружеских застольях.
А вот мои руки всегда восхищали музыкантшу.
-Это вам не какие-то там сосиски. Это щупальцы осьминога! – перебирая косточки на моих пальцах, плотоядно причмокивала она. – Давайте-ка, милейший, пройдёмся этими пальчиками по гамме си-бемоль-минор. Ну-ка! Раз-два-три-четыре…
Во время моего музицирования женщины вели светский разговор. Толковали о крахе брака какой-то актрисы местного театра – с пониманием и сочувствием, как достойном ответе на измены мужа. Восхищались работой шляпного мастера-надомника и осуждали фининспекцию за его преследование. Пробегая пальцами по клавишам, я узнавал также, что зубной врач Пацевич совсем недорого взял с мамы за две пломбы. А в магазине Интерклуба моряков она за баснословные деньги купила пару капроновых чулок только входящих тогда в моду.
За гаммами следовали пьесы, отделка их звучания по частям, прогоны от начала до конца и снова прокручивание нескольких тактов как на заезженной пластинке.
Заканчивался урок скучнейшим нотным диктантом, после чего мы, все трое, ещё пили чай за ширмой. Конфеты-подушечки в розетке с трудом отковыривались ложечкой от комка. Затем мы с мамой опять садились на трамвай и ехали домой.
После уроков музыки мне позволялось погулять во дворе, чтобы снять стресс, как говорила мама. Я пулей выскакивал из подъезда и занимал место на канате «гигантских шагов» посреди двора. Какой-нибудь взрослый парень раскручивал карусель, доской упираясь в канат. Было жутко. Стресс снимался стрессом.
Вот однажды с высоты такого полёта я и увидел Васю.
Мальчик вышел из кабины полуторки, привезшей мебель. И пока грузчики перетаскивали вещи в подъезд, не без зависти смотрел на нас, летающих вокруг столба. На мальчике был длинный, почти до колен, свитер и линялые матерчатые кеды. Скудное облачение с избытком восполняли чёрные кудрявые волосы, блестящие на солнце.
Я видел, как к нему подошли наши дворовые заводилы и один из них подёргал приезжего за густые кудри. Началась потасовка, и новенький отмахивался умело, выстоял, так что один из зачинщиков потом даже одобрительно хлопнул его по плечу.
Я выскользнул из карусельной петли, и встал неподалёку от мальчика с восхищением глядя на него.
Он подошёл, протянул руку.
Пожатие оказалось таким сильным, что я, кажется, даже покраснел от удовольствия.
2.ТЕПЕРЬ О ГЛАВНОМ. ДА, - О ЛЮБВИ.
С появлением Васи в моей размеренной жизни произошло чудо. Да и сама жизнь, её чувственная, сердечная составляющая, можно сказать, началась у меня с этого знакомства. Открылся целый мир, который мог бы и не возникнуть, и который народился только благодаря нашей встрече. Под взглядом Васи я как бы начал видеть себя со стороны, узнавать каков я: или по презрительной ухмылке Васи, или по тычку кулаком, или по взрыву смеха над промашкой.
Я стал отражаться в Васе как в зеркале, а глядя в зеркало настоящее, настенное – с амальгамой изнутри, – скашивал глаза, чтобы походить на друга, досадовал на свои пшеничные волосы и даже пытался чернилами подкрасить пряди «под Васю», не зная потом как объяснить маме эти художества.
По вечерам я непременно провожал Васю до крыльца. Очарование было так сильно, что перед сном, словно молитву, я проговаривал фамилию друга, это таинственное «Михай». С утра опять мчался к его крыльцу и сидел на ступенях в предвкушении встречи.
Не удивительно, что привязанность доброго ангела скоро переросла в привязчивость, стала тяготить моего нового соседа. Вася принялся всячески увиливать от встреч, обзавёлся другим оруженосцем, даже пригрозил трёпкой, если не отстану, и однажды чуть не довёл дело до драки, – в боевой стойке наскакивал, обзывал трусом. От этого ужаса, не в силах вступить в битву с обожаемым человеком, я убежал домой и вернулся с полными карманами мятных пряников.
Вася пожирал пряники вдохновенно, с блеском в раскосых глазах, долго обсасывал пальцы, даже мизинцы. А я любовался им, ликовал, и по праву кормящего позволил себе нежно коснуться щеки Васи, счищая сахарную пудру. После чего эта моя рука, столь часто отбивавшаяся от ласк взрослых родных, теперь, как бы в отмщение и «аз»-воздаяние, уже на себя приняла яростный удар.
Что-то роковое принесла мне эта любовь. Я стал часто плакать по малейшему поводу. Рыдал, когда Вася обзывал меня девчонкой. Запирался в своей комнате на ключ и бил кулаками по подушке на кровати, представляя в ней себя.
3. ПРОРОК В РВАНЫХ ШТАНИШКАХ ИЛИ ЧИСТАЯ ДУША – ЛУЧШЕЕ ЖИЛИЩЕ ДЛЯ БОГА
Меня восхищала отважная натура Васи, его беспризорная вольность. Нож всегда оттягивал карман Васиных штанов. Тонкие детские пальцы были прижжены окурками. Но ничто не могло унять в этом мужественном разбойнике приступов пряничного жора, и когда даровые пряники заканчивались, то он шёл к ларьку на трамвайной остановке и плющил нос в витрине, морщился будто от зубной боли, готовый разбить стекло, нагрести сладостей и бежать, как доверительно шептал мне.
Разбойный порыв моего друга оказывался заразительным. И я тоже прикидывал, достанет ли рука до выставочной вазы, если сунуть в щель и схватить, пока ларёшница тётя Нэля набирает из бочки солёных огурцов.
Помыслы были низменные, преступные. Никакого раскаяния я не испытывал. Разве только некоторый упадок настроения мог бы я принять потом за голос совести. Ни о каких десяти заповедях я знать не знал. Молитвы бабушки не воспринимались мной всерьёз, пропускались мимо ушей. Школа была совершенно безбожной. И получилось так, что само слово «Бог» впервые снизошло на меня, нет, точнее сказать, слетело с потрескавшихся губ Васи, там у ларька с этими злополучными «мятными по рубль семьдесят».
Когда не солоно хлебавши мы удалялись от торговой точки, в моём понуром виде Вася усмотрел-таки приметы морального страдания, и первый урок богословия для меня оказался таким:
-Украл да попался – сам виноват. А не попался – Бог дал.
Этот «Бог» раскатом грома поколебал тогда моё сердце. Я будто удар в лоб получил, до звона в ушах на всю жизнь. Именно таким образом снизошла на меня Благая весть.
Вася великодушно поделился со мной знанием высших тайн пусть и в таком извращённом виде. И наша дружба после этого как бы скрепилась на небесах.
4. МАЛЕНЬКИЕ МУЖЧИНЫ И БОЛЬШИЕ ЖЕНЩИНЫ
На меня никогда не повышали голос в семье. Потом в компаниях я часто похвалялся: «Знаете, я никогда не застревал в лифтах. И ещё – родители на меня ни разу не накричали!..»
От любви я захлёбывался. Бабушке чаще всего удавалось поймать внучка. Она вжимала меня в своё большое мягкое тело и причитала: «Былиночка ты наша бесценная...»
Эту былиночку, птенчика, ягодку, голубушку, единственного наследника в семье, я терпеть не мог. Плотский двойник был противен мне, и при первой возможности я выскальзывал из своей генетической оболочки на свободу.
Если чьи-то ласки и восхитили бы меня, так это тёти Азы, Васиной мамы. Когда она проходила по двору – как по сцене, с вызовом, в ореоле силы и страсти, гулко подбивая коленями длинный подол, – от дуновений вокруг неё у меня перехватывало дыхание. Я глядел на неё раскрыв рот. Насмешка в её глазах ничуть не унижала, а как бы даже ещё и поощряла оторопь маленького мужчины. И я со сладким ужасом ждал от неё хотя бы подзатыльника, об уховёртке и мечтать не смел. Подобными нежностями тётя Аза могла осчастливливать только родного Васю. Узнав о провинности, хватала за ухо, волокла домой, любовно цедя сквозь зубы «з-зараз-за». А я, увы, был мальчик из чужой семьи, иногда приходящий гостем сына в её квартиру.
Это был если и не храм, то уж точно молельня – комната тёти Азы (слова будуар я ещё не знал). Голова кружилась в хрустальных изломах трельяжа – в зеркалах узких створчатых, нанизанных на оси, и в круглых как у автомобилей. В отсутствии тёти Азы дозволялось мне включать лампы на штырях, и висячие. И перебирать флаконы. Трогать пробочки, притёртые из стекла, винтовые золочёные, бумажные в виде панамок, перетянутых разноцветными ниточками.
Все эти драгоценности я обонял так же вожделенно, как Вася ящик с машинкой для набивки папиросных гильз у меня дома. С такой же собачьей серьёзностью я вынюхивал сладкие ароматы, и чихал от пудры марки «Чайка». Млел под действием благовоний. Пошатываясь, стоял перед афишей во всю стену. С глянцевого листа глядела на меня тётя Аза в тюрбане с лентами-завязками. Широкие рукава парчового платья кольцом были возведены над её головой, и сверху, словно нимб, сверкал бубен.
Но особенно неодолимой магией обладала для меня гитара тёти Азы с розовым бантом и с обильной инкрустацией вокруг отверстия в деке. Только я прикасался, так и остановиться не мог. Перебирал заворожённо. Струны пели, звенели, гудели.
Однажды сквозь эту какофонию я услышал за спиной голос тёти Азы:
-Ну что, Ван Клиберн, хочешь научиться?..
Я приходил к ней после школы со своей новенькой только что купленной гитарой.
Мы усаживались на стульях напротив друг друга. Иногда она подходила ко мне со спины и брала в горсть мою ладонь с тыльной стороны, чтобы «поставить пальцы». Я чувствовал её мягкость, (совсем не как у бабушки), на своей шее и на плече, и забывал обо всём. Пальцы деревенели, не попадали на струны.
Она легонько по касательной ударяла меня по голове, смеялась, и оставшееся время урока играла сама для меня...   
4.ТАЙНА КУЛИС ИЛИ НЕ ПО СЕНЬКЕ ШАПКА
За первым же поворотом лестницы была сорвана бабочка с шеи и сунута в карман. Возня с пуговицами жилетки длилась два пролёта. А в холле надо было ещё успеть подоткнуть полы жилетки, чтобы на крыльцо вырваться в пиджаке нараспашку, – как у Васи.
Такими маленькими гуляками мы выбежали из двора и пошагали к набережной.
Городской театр был в двух минутах ходьбы и представлял собой четверик взорванной когда-то церкви, облепленный вестибюлем, складом реквизита и репетиционными.
Публика входила через большие стеклянные двери, а мы обогнули здание и зашли со служебного входа.
Через столярный цех, по узкой лестнице на балкончик осветителя я взобрался один, – Васю в таких случаях всегда подкармливали в буфете как своего, театрального.
Спектакль начался. Над моей головой стали угрожающе двигаться бочки прожекторов. Руки мои, а, конечно, и лицо, обливались то синим, то жёлтым, то фиолетовым, расцвечивая как на лице, так и в самой душе песню цыганки на сцене. Я даже не пытался вычленить слова, они казались ещё более старомодными и глупыми, чем те, которыми изъяснялась моя учительница музыки Надежда Романовна. А вот голос певицы, эти грудные колебания её тела, спелёнывали меня до удушья, до слёз.
Казалось, на сцене пела и танцевала вовсе не моя соседка по дому, и не тётя Аза, и не Васина мама, и даже не та, что отвешивала мне любовные подзатыльники при ошибках гитарного музицирования, а существо из прекрасного, упоительного сновидения.
Если я слушал раскрыв рот, то Вася, склонив голову под напором материнского голоса, и здесь сопротивляясь её власти, отстаивая себя как личность.
-Айда в гримёрную! – скомандовал он в антракте.
Не помня себя от радости, следом за Васей я весело выколотил долгую дробь каблуками по звонким железным ступенькам, пробежал по коридору с артистическими уборными, и с разгона влетел в комнату «заслуженной артистки...», как успел прочитать на табличке.
Казалось, весь свет загородила передо мной спина в военном кителе, а моя богиня глядела на меня из-за плеча с золотым погоном.
Она взмахнула наклеенными ресницами и пропела:
-Приве-е-е-т, Ван Кли-и-и-берн!
И помахала рукой откуда-то из подмышки офицера.
Я только успел сказать «здрасьте», кака Вася уже вытягивал меня за рукав обратно в коридор.
Эта сцена с объятиями обожаемой дамы стала для меня продолжением спектакля с моим участием и всего-то. Микроскопический мужчина во мне и помыслить не мог об обладании этим прекрасным существом с алым ртом и неимоверно высокими бровями на белом лице.
И на следующее утро с гитарой в охапке, я тоже как ни в чём не бывало, позвонил в дверь квартиры тёти Азы, пахнущую резкими, вовсе не женскими духами.
 Лицо моё сияло в ожидании чудесного явления.
Дверь приоткрылась наполовину, и моё любимое существо с распущенными чёрными волосами и в кимоно, виновато улыбаясь, сообщило:
-Гринечка, сегодня урока не будет.
И прежде, чем дверь закрылась, я успел ещё увидеть за порогом чёрные трубы офицерских сапог, и на вешалке плащ с металлическими пуговицами.
В женском голосе прозвучала жалость, отчего сознание измены выразилось для меня вполне определённо.
Я долго, нога за ногу, спускался со второго этажа.
Истуканом стоял на крыльце.
От сараев из компании местной шпаны меня позвал Вася.
Незнакомый парень забрал у меня гитару.
Взамен гитары я получил от него сигарету, первую в жизни.
Урок табакокурения оказался удручающе прост.
-Скажи «ап-те-ка» на вдохе с дымом, - сказал парень.
Я последовал совету, и уплыл в нирвану, как, смеясь, выразился этот великовозрастный дружок Васи, и, ударив по струнам, хриплым голосом запел «Таганку».
6. КОММЕРЦИЯ - ДЕЛО СЕРЬЁЗНОЕ, А ДЫХАНИЕ СМЕРТИ - ВЕТЕРОК В ЖАРКИЙ ДЕНЬ
-Хлеб кончился! - крикнула продавщица.
С чеком в руке я вышел из магазина и по пути домой   пустил невостребованную бумажку по ветру. Птичкой-синичкой упорхнул денежный эквивалент в вихрях проезжающих машин.
Взрослые дома кручинились: какой непрактичный! Как будет жить? Папа пытался втолковать мне азы экономики, а я никак не мог понять, что общего между теми четырнадцатью копейками, отданными мной в кассу магазина, и той синенькой бумажкой, пущенной по ветру.
В отличие от меня Вася был крайне сообразительным. Ему захотелось покурить, а шёл дождь, и чинарики у ларька оказались размокшие. Он вдруг заклацал зубами передо мной, будто бы затрясся в ознобе, и уговаривать его пришлось не долго. Через минуту у себя на кухне я уже поил его горячим чаем. Ещё минута, и Вася в кабинете моего папы ловко управлялся с машинкой для набивания папиросных гильз. Никелированное устройство это напоминало теперешний стэплер. Хлоп, и – прикуривай. Звяк, дзинь, – и на рубахе Васи засверкали ещё и отцовские медали, найденные в коробочке.
С дымящей папиросой в зубах Вася выпячивал грудь перед зеркалом и вертел в руках серебряный рубль, тоже оказавшийся в коробочке. По ободку тяжёлой монеты тянулась надпись: «чiстаго серебра 4 золотнiка», а на лицевой стороне был выбит имперский орёл.
-Гриха, гляди! Одна голова ворует, а другая на стрёме!
 После чего оставалось ещё Васе пренебрежительно назвать монету куском железа, годным лишь для переплавки. (Туда ей и дорога, ибо – всё царское подлежит обязательному уничтожению! Иначе тюрьма). И подвести итог:
-В ларьке такие отоваривают. Что, не знал? Ну, ты даёшь! Всему городу известно! За эту штуку, знаешь, сколько пряников нам отвалят!..
Не прошло и получаса, как мы в своём гнезде на крыше сарая уже поглощали сладкую выпечку из кулька.
В Васе, оказывается, жил ещё и домостроевец. Он строго следил за очерёдностью. Сам поедал стремительно и меня вынуждал.
Вася, видимо, чутьём понимал, что счастье несовершенно до тех пор, пока не поделился им с другим. Он восходил на пик наслаждения. А я, хотя и давился, но ел, чтобы не огорчить добытчика.
Спасение для меня пришло с зовом васиной мамы. Она кликала своего «разбойника» певуче, по-оперному.
Своим вокалом она заявляла заодно и о собственном высоком положении среди соседок, но Васю не удивить было красотами фиоритуры, он умчался на голос мамы не мешкая ни секунды во избежание совсем не артистической трёпки за непослушание.
Поздно, поздно пришло для меня спасение! Воздух над сараями ещё колебался от мощного контральто тёти Азы, а меня уже рвало. Живот словно проткнули раскалённым шампуром, нанизали как цыплёнка, - меня скорчило и не отпустило. Жгло, выжигало напрочь все внутренности. Я стонал и плакал от жалости к себе, к своей так рано обрывающейся жизни. Боль стиснула, скрутила так, что ни вздохнуть, ни позвать на помощь.
И на какое-то время свет померк.
Очнулся я от курлыканья голубей.
Сизари клевали пряники в пакете. Я радовался жизни, глядя на них.
Вася вернулся и шуганул птиц.
Голуби пролетели низко. Перья на крыльях тонко свистели. Птицы окончательно смахнули с меня страх смерти и, день снова открылся во всей своей счастливой бесконечности.
Вася выговаривал мне за недогляд. Подсчитывал, во сколько обошлась нам покупка в переводе на рубли. Делил сумму на количество пряников в кульке и, попорченные голубями, вычитал из моей доли.
7. АНТИЦИКЛОН ИЗ МОСКВЫ, ИЛИ ГОРБАТОГО И МОГИЛА НЕ ИСПРАВИТ
У меня было две мамы.
Тётя Клава выпросила меня: «Пусть он будет и мой сыночек, Калерия! - так по семейному преданию прозвучало однажды над моей колыбелью. И мама согласилась подсластить вдовье послевоенное одиночество тёти.
Она привозила с собой всю Москву, – с вуалью на плюшевой шляпке. С запахом копчёностей из скрипучего кожаного чемодана. Зефиры весело толкались в коробке. От пушистого свитера пахло фабрикой «Красная заря». Каким-то столичным был даже стук каблуков тётиных туфлей по дощатым мостовым этого северного приморского города. А маленькая бородавка на щеке казалась меткой высшей касты, – тётин офис, как бы сказали теперь, находился где-то недалеко от Кремля, и мама за глаза называла её министершей.
С появлением тёти в нашей семье словно бы образовывалась область высокого давления. Бабушка поджимала руки под грудью, чтобы ненароком не погладить меня, не приласкать. Мама предательски исчезала из поля зрения в своей комнате за кандидатской. А папа, наоборот, к моей досаде, слишком часто оказывался рядом. Папе было почему-то очень интересно, как его сестра с помощью привезённой в подарок готовальни учит меня черчению. Все ждали от меня успехов в освоении циркулей, рейсфедеров и транспортиров. Прочили мне инженерное будущее, как повелось в семье. Слово «династия» часто   звучало в доме, и в нём слышался мне звон рыцарских мечей.
Тётин урок черчения начался с того, что я повёл карандаш остриём вперёд, - запустил кораблик по листу. Нос кораблика вспорол гладь бумаги как набежавшую волну и зарылся под листом.
От досады тётя сделалась холодная как сталь в готовальне. А папа над моей головой разочарованно хмыкнул и, не желая быть свидетелем дальнейших неудач неука, ушёл курить в свой кабинет.
Резкими, нервными движениями тётя поменяла испорченный лист. На этот раз в захвате её ладони (под управлением опытного капитана) кораблик пошёл задним ходом, по всем правилам. Однако, рейс опять выдался коротким и снова закончился катастрофой. Невольно желая высвободиться из ледяного захвата, я выворачивал свою руку из тётиной, и теперь уже не бумага прорвалась, а сломался грифель.
Моё нерадение обсуждали за семейным обедом. Во всеобщем молчании тётя говорила о пагубе потакания. Все страдали. Тётя горше всех.
Папа удивлялся:
-Это ведь так просто, Григорий! Вести карандаш назад!
 И для наглядности пальцем чертил по столу.
-Кажется в прошлый приезд я добилась от него правильного положения карандаша, и вот не прошло и двух месяцев, как опять...- сокрушалась тётя.
Бабушка обещала «проследить». Я из своей комнаты в щёлку подглядывал за взрослыми, в ожидании приговора. И прыгнул в постель, когда увидел бабушку шедшую подоткнуть одеяло и поцеловать.
Я долго не мог уснуть. На столе в свете луны чёрная коробочка готовальни казалась мне гробиком. И потом снились великаны на железных ходулях...
Провожали тётю с сознанием общей вины. Она говорила:
-Надо твёрже и настойчивее! В роду Орловых всегда почитался культ техники!
 Это была шпилька в сторону мамы номер один, преподавателя литературы, и к тому же большой любительницы игры на пианино. В ответ на этот скрытый укор в уголках губ мамы появилось что-то от Джоконды.
На прощальной фотографии у паровоза улыбалась, кажется, только птичка в гнёздышке на тётиной шляпке.   Остальные выглядели строго. А я и вовсе морщился.
Всю жизнь меня толкала под локоть неведомая сила противоречия. И страницы конспектов были изранены остриями ручек и карандашей – остриём вперёд. И почерк у меня выработался с наклоном влево. И штрихи мимолётных рисунков на полях конспектов по сопромату напоминали колючки дикобраза.
Врождённый недостаток обернулся достоинством, когда с технического факультета я перешёл на художественный. На первой же выставке заметили «оригинальный мазок молодого живописца». Дотошный критик с помощью лупы исследовал моё полотно и пришёл к заключению, что «искрящаяся фактура картины Григория Орлова есть результат применения им необычной техники – коротко обрезанной кистью тычком вперёд...»   
8. ЛЮБОВНЫЕ ПИСЬМА НАДО ЧИТАТЬ С ВЫРАЖЕНИЕМ
У дверей комнаты с трельяжем я задержал дыхание, и сквозь облако благовоний тёти Азы проскочил на кухню нырком, с закрытыми глазами: не хотелось опять увидеть что-нибудь вроде офицерской фуражки или портупеи.
На кухне из кастрюли руками поочерёдно с Васей мы вытаскивали пряди серых, холодных макарон, разлепляли на трубочки и, задрав головы, погружали в себя словно шпагоглотатели.
-Вась, а Вась, а где у тебя папа? - спросил я.
Вася словно ждал этого вопроса, - умчался к себе в комнату и вернулся с письмом- треугольником военного времени. Такие фронтовые послания я находил и в шкатулке у своей мамы. Жёлтая, рыхлая бумага с мусоринками в волоконцах. Бледные чернила. Запах тления... Но бумага в руках Васи была ещё даже и на сгибах не обмятая. И буквы на ней были выведены старательным ученическим почерком «с нажимом».
-Ну, чего зыришь. Читай! - приказал Вася.
-А ты сам?
-Я уже наизусть выучил.
Я начал:
-Азинька! Я вижу, ты решила твёрдо. Я знаю, что моё приставание для тебя боль. Но, Азинька, слишком страшно то, что случилось со мной…
Перерыв в чтении и мой удивлённый взгляд был встречен Васей с досадой.
-Ну!
Я стал читать дальше, замечая, как с каждым произнесённым словом на лице Васи набирались отнюдь не детские морщины и складки. А при следующих словах из письма он даже зубами скрипнул, будто бы эти слова к нему относились.
Я прочитал:
-Столь тяжело мне не было никогда!
А Вася ещё и кулаком хватил по днищу кастрюли.
-Ну!
Я продолжил:
-Раньше, прогоняемый тобою, я верил во встречу. Теперь чувствую, что меня отодрали с мясом...
Это «отодрали с мясом» я прочитывал долго, по складам, в несколько заходов, - потому, наверное, и запомнилось на всю жизнь.
-Эй, чего ты тянешь! - не выдержал заминки Вася.
Театр был у него в крови. Он уткнулся лицом в сжатые кулаки и от нетерпения сдавленным голосом сам продолжил декламировать по памяти:
-...Теперь чувствую, что меня о-то-дра-ли с мя-сом. Чувствую всем своим су-ще-ством…
Вася на стуле покачивался на пределе страдания.
-Всё, всё, о чем я прежде думал с удовольствием, сейчас не имеет никакой цены!.. -выдавил из себя Вася, и закончил в изнеможении:
-И все-таки я прошу простить меня! Как ужасно расставаться, если знаешь, что любишь, и в расставании сам виноват.
Сглотнув спазм в горле, Вася обмяк без сил.
Некоторое время ещё были слышны частые щелчки капель из крана и писк электросчётчика в коридоре. Потом Вася отшвырнул кастрюлю, бросился в туалет и заперся там.
Я знал эту привычку друга избывать горячку в уединении и терпеливо ждал, со всех сторон рассматривая странное письмо...
Прошло несколько дней.
Мы сидели на брёвнах и выгибали фигурки зверей из алюминиевой проволоки. Во двор вкатывался хлипкий грузовичок с кабиной из фанеры и с фарами на носу как пенсне старушки. Вася вдруг сорвался с места и спрятался за поленницей сдавленно шепча:
-Отец приехал!
Из кабины вышел красивый мужчина. Он закурил и привалился к борту машины. Одет он был по моде тех лет во всё чрезмерно широкое – на нём была мягкая белая шляпа, длинный бежевый пыльник на подкладных плечах, а брюки у земли ниспадали на лаковые ботинки.
Два грузчика, спрыгнув из кузова, вошли в подъезд, и через некоторое время вынесли оттуда пианино с бронзовыми канделябрами на передке – неоспоримая примета старинного «Zimmеrman» в комнате тёти Азы.
И они уехали.
…Отгрохочет камнепад лет. Утихнут сотрясения эпох в разломах бытия. Кажется, навсегда исчезнет для меня этот день в сонме других, пока однажды в своей пенсионерской праздности перебирая книги в домашней библиотеке, я не наткнусь на эти слова «отодрали с мясом» в письмах Маяковского к Лиле Брик. (У меня был заказ на иллюстрации буклета о их любви). И в мгновение ока по порталу времени я буду перенесён в один из летних дней 1958 года. Увижу себя слушающим декламацию пылкого мальчика на кухне в квартире большого деревянного дома-билдинга с множеством эркеров, террас и балконов – такие строили (складывали из брусьев) только на русском севере. «Да ведь то письмо было подложное! – невольно воскликну я. - Вася изготовил его для собственного утешения. Он сам уверовал в красивую любовь отца с матерью. И мне лапшу (то есть макароны) на уши навешивал талантливо. И письмо сложил в виде треугольника. Всё правильно. Военная романтика тех лет!..»
9. ПОЦЕЛУИ МЫСЛЕННЫЕ, ВОЗДУШНЫЕ И ВОДНЫЕ
Губы учительницы дрожали от гнева. Она была из тех, кто ещё при государе-императоре институт благородных девиц заканчивали, и в последние лет пятнадцать имела дело только или с мальчиками, или с девочками, а в этом году получила смешанный класс, и вот вам, пожалуйста! Начинается!
-Ты, оглох, Орлов? Я спрашиваю, что такое общий знаменатель?
-Да у него зуб болит, Софья Львовна! – это Вася принял удар на себя.
Теперь уже на Васю обратила свой гнев учительница. Выпустила пар, и что есть силы застучала мелом по доске, объясняя урок.
Что же такого на этот раз случилось со мной, после чего я «оглох»?
А случился всего лишь пушок меж косичками на затылке у Нины Скалкиной. Если подуть, колыхался как одуванчиковый. На эти «воздушные поцелуи» девочка оборачивалась и сердито сверкала глазами. А я не унимался. Придумал ещё по звонку вырываться из класса и занимать позицию у бачка с водой. И после того, как Нина губами припадала к алюминиевой кружке и ставила её на место, я успевал попить из этой кружки, на ободке ещё тёплой от касания губ Нины.
Но и такие «водные поцелуи», хотя и более осязаемые нежели воздушные, скоро тоже перестали меня впечатлять.
Требовалось более чувственное продолжение. И на перемене в пустом классе я старательно вывел на листке тетради: «Нина, давай дружить», после чего отважно засунул послание в парту девочки.
Ударил звонок. Дети повалили в класс. И Нина, с её косичками и пухом по кружевному воротничку, стала разрастаться, удушливым облаком накрывать то, что было мною, - натуральным хлипким Гришей в вельветовой курточке с пионерским галстуком.
Она приблизилась - взрывная волна накатила на меня.
Она обнаружила записку - я оглох.
Она подняла руку.
-Что тебе, Скалкина? - спросила Софья Львовна.
Я ещё видел, как Нина подбежала к учительнице и сунула ей в руку мою записку, после чего в голове у меня зашумело, будто в радиоприёмнике «Победа» на длинных волнах в папином кабинете. Я оказался в какой-то вате и больше ничего не видел и не слышал.
Оторопь с меня стряхнул коронный удар Васи локтем в бок и те самые слова:
«Да у него зуб болит, Софья Львовна!..»
После школы по дороге домой Вася спросил у меня с издёвкой:
-Ты чего, в Скалкину втрескался?
-Откуда ты взял!
-Ха! Об этом уже весь класс знает.
-Враки всё!
-Дурак! Она же хромая. Она в ботинок деревяшку подкладывает. (Вася признался во вранье из ревности лишь много лет спустя).
-Неправда! - огрызнулся я.
-Сам видел в раздевалке.
-Врёшь!
-Ну, давай, давай!
Вася отбросил портфель и принял боксёрскую стойку.
Вызов мною принят не был.
Вечером в своей комнате я срисовывал в альбом розу с почтовой открытки, когда у папы в кабинете раздался телефонный звонок. От плохих предчувствий у меня похолодело внутри. Карандаш словно наткнулся на преграду, а роза исчезла в пелене перед глазами.
После этого телефонного разговора в квартире стали часто хлопать двери. Это мама взволнованно ходила по комнатам. Иногда она останавливалась на пороге у моей комнаты и подолгу смотрела мне в спину. Я вынужденно оборачивался.
-Да, мам?
Во взгляде мамы было что-то паническое, как и у Софьи Львовны, и у Нины Скалкиной, и вообще у всех девочек сегодня в классе.
Папа поглядывал на меня пристально, с интересом, после чего хмыкал и уходил курить.
На кухне у бабушки необычно сильно гремела посуда.
Скоро из кабинета папы стали доноситься голоса и обрывки слов:
-…Животная природа...и попробуй убедить меня в каком-то там божественном начале любви, - прорывался папин голос.
-…Тупость эта ваша мужская, - едва не кричала мама.
-…Даже ваша красота не оправдание…
-…Примитивные материалисты…
-…Восторженные фантазёрки…
К счастью, пришлось изведать мне в этот день лишь удушающих объятий бабушки. Она шептала со слезой: «Рисуй, голубушка, рисуй. Бог с тобой. Это ничего».
А мудрствующие родители, обнаружив в сыночке признаки падшего ангела, на первый раз решили не «принимать мер», хотя об этом и просила их по телефону учительница.
Как-нибудь само рассосётся, подумали они. Совсем ведь ребёнок ещё.
А гормоны, между тем, набирали силу.
10.КТО ЛУЧШЕ, МАЛЬЧИКИ ИЛИ ДЕВОЧКИ?
Я не успевал осознавать происходящее со мной. Моё положение усложнялось ещё и тем, что девочки, впервые в тот год попав в школу вместе с мальчиками, быстрее осваивались благодаря в том числе и своей природной женской солидарности. Тогда как мальчики, по своей природе, были каждый сам по себе. И девочки громили их по одиночке – лучшими отметками, послушностью, близостью к власти учительницы-женщины. Это было унизительно для мальчиков.
По своей влюбчивости я один из первых пал под действием красоты девочек, и в этом случае инстинктивно чувствовал справедливость своего подчинённого, мужского, положения. Лично готов был находиться в тени этих блистательных существ и ценил приятность общения с ними. Но уже напоказ учтиво открывать дверь перед девочками для меня было невозможно. И чтобы не ущемлять своё самолюбие, я тогда просто старался не сближаться с особами в юбочках на пороге школы, или забегая далеко вперёд, или притормаживая.
Для меня невозможно было также нести портфель девочки, провожая её домой, как это ловко проделывал Вася.
Даже в пору влюблённости в Нину Скалкину я и не подумал броситься поднимать обронённую ею однажды промокашку, чувствуя, однако, что надо бы.
Такая вот неясная атмосфера морального давления на существа в брюках, и на меня в том числе, постепенно сгущалась. Электричество накапливалось в воздухе. Разрядка наступила в день прививок.
Всем классом мы подошли к медкабинету и встали вдоль стен. Мальчики геройствовали. Вася откалывал шуточки:
-Девки, а вам что больше нравится, уколы или когда кровь берут?
Бантичные существа бледнели от одного слова «кровь» и обзывали Васю идиотом.
Вышла медсестра. Вася не дал ей слова сказать.
-Можно, я первый!
И тут прозвучало роковое:
-Нет! Первыми идут девочки!
Вася принялся театрально аплодировать высоко поднятыми руками и трубно выдувать губами «Марш славянки». А я вскипал от вопиющей несправедливости.
Я зло отбрыкивался от приставаний Васи, пытавшегося втянуть меня в шутливую игру с проводами девочек на войну. И потом на клеёнчатой кушетке пришлось медсестре ещё долго хлопать меня по тому месту, куда она целилась иглой, чтобы расслабить сведённые злобой мышцы.
От ярости я не помнил, как дошёл до дому. В прихожей швырнул портфель, с маху уселся на банкетку и дрожащим от ненависти голосом прорычал:
-Почему! Девочки! Прошли! Вперёд!?
Не сразу родители дознались о причине, взбесившей меня. Позже оказалось, пустив девочек вперёд, медсестра лишила меня возможности первым броситься на вражеские штыки, как истинному рыцарю; презрела выверенное веками право очерёдности, соблюдавшееся даже в магазине, независимо от того, мальчик ты или девочка; попрала право девочек на отказ от привилегии, ибо они вовсе не хотели быть в авангарде экзекуции...
-Надо что-то делать! – шептала испуганная мама.
У папы, в глубокой задумчивости, гасла папироса.
Папа был человеком практической, производственной сметки и не нашёл ничего лучше, как прибегнуть к входящей в моду социальной инженерии.
Решено было меня феминизировать. Ввести мальчика в «культурную девичью среду».
Ко времени пришёлся день рождения дочки папиного зама.
10.В МАЛИННИКЕ ПЧЁЛЫ ЖАЛЯТ ОСОБЕННО БОЛЬНО
Расстояние от подъезда до машины по двору я преодолел броском, тенью - в берете, в вельветовых бриджах и в башмаках с медными застёжками - то ли клоун, то ли паж – посмешище для дворовой вольницы у столба с канатами гигантских шагов, - и шторку на окне служебной папиной «Эмки» дёрг, - кажется не заметили.
В машине я сидел, забившись в угол, сердитый и неприступный. Остановились на фасадной набережной. Поднялись на этаж. Девичий визг оглушил меня при вручении моего подарка имениннице: коробки цветных карандашей «Erich Krauze» и альбома с «каменной» бумагой.
Это был птичий базар.
Неумолчный грай.
Мелькали банты – на поясках, на шеях, на волосах.
Змеились ленты, колыхались паутины кружев.
Пуговички, брошки, бахрома. Сборки и оборки, вытачки и вспушки...
Именинница с манерами аристократки на правах примы завладела мной, хвастаясь перед подружками. Мне было лестно, и я незаметно присматривался к ней, готовясь вполне отдаться её власти. Но как только разглядел у неё тот же пробор на голове, от самого лба, что и у Нины Скалкиной, так и сник. Притворился занятым рассматриванием конфетных фантиков для игры на столе.
Я стоял в одиночестве, и никто из девочек не спешил подойти и заговорить со мной. Они видели во мне чуждый элемент, большинство вообще не интересовались ещё мальчиками и не понимали, зачем «этот» нужен тут.
Они бы пылко отнеслись и к собаке, и к кошке, но я своим присутствием озадачивал их.
Постепенно от некоторых всё-таки повеяло теплом. Пусть и вскользь, но стали доставать меня их сигнальные улыбки. И словно кто-то фонариком высветил девочку без волос, наголо остриженную девочку! - в тот миг, когда и глаза этой девочки с круглой, кукольной головкой тоже остановились на мне, прежде чем её поглотила волна неугомонных подружек, кинувшихся к пианино.
Именинница заиграла «Собачий вальс». Музыка подхлестнула, девочки закружились и потащили меня танцевать. Захваченный этой стихией, из самой её глубины, я мельком увидел маму в дверном проёме. Она помахала мне рукой и исчезла, предательски оставив погибать в пучине девичьей выучки.
Девочки так затормошили меня, я так разозлился, что вдруг во всю силу протаранил их головой вперёд и бросился в кресло с полукруглыми лапами. Опасно, едва не до переворота, раскачался – не подступись – мелькая белыми шёлковыми чулками и бирюзовыми пуговками на застёжках бридж.
Девочки только пуще завизжали и в несколько рук остановили опасный размах.
Разрезвились, почувствовали потребность в моём обществе, облепили меня и стали предлагать игры: ручеёк, каравай, фанты... Величественно помолчав, я остановился на жмурках!
Девичья масса роем переносилась из угла в угол комнаты, пищала и вскрикивала. У меня был абсолютный слух, и я мог различать их по дыханию, по шагам, по шороху платьев. Я в полуметре замирал перед именинницей, перед её напыщенностью, и разворачивался, принимая её досаду спиной. Передо мной возникала дышащая пустота какого-то робкого создания, и я опять менял слепой курс. Слышалось непривлекательное подсмаркивание, или пространство передо мной отвердевало в испуганном молчании, - тоже мимо.
С завязанными глазами, как бы не видимый и для других, я без стеснения намеренно искал девочку без волос. И я бы нашёл и, под покровом маски, смело схватил её, если бы не новая гостья.
Вопреки сосредоточенности жмурок, все вдруг взвопили в единогласном восторге.
Я сорвал повязку и увидел, как резвушки скучились вокруг новой гостьи с большой говорящей куклой в руках. И одна только девочка с головкой шариком, вдали от всех тихонько наигрывала что-то на пианино. Я стал подвигаться к ней. Головка у неё была даже с виду крепкая как орех. Эта стриженная под машинку головка, опушённая дымчатой порослью, неумолимо притягивала взгляд. Вроде бы я очень осторожно приближался к ней, и рассматривал её боковым зрением незаметно, но оказалось, что девочка давно увидела меня, и я смутился, когда она сказала, не оборачиваясь и не переставая касаться клавиш:
-Это после болезни.
И у меня возникло такое чувство, будто теперь уже она водила в игре с завязанными глазами, настигла меня и поймала.
Весь вечер я старался не потерять её из виду. Это было не трудно. Между украшенными пушистыми головками её обнажённая маячила как воздушный шарик. В моих ушах назойливо звучал мотивчик, только что игранный ею. Что-то знакомое из Баха. Ноты никем не были востребованы, по-прежнему лежали на пюпитре. Я глянул на обложку альбома. Это оказалась «Хрестоматия для фортепиано. 4 класс». Я и номер раскрытой страницы запомнил.
Во всё продолжение праздника я следил за ней издалека, оставаясь грустным и рассеянным. Таким меня и домой отвезли.
Мама скорее всего понимала, - с ребёнком что-то произошло, но не расспрашивала, не торопила события.
Лишь через несколько дней обмолвилась с папой:
-Он стал как будто мягче.
 По своему обыкновению папа лишь недоверчиво усмехнулся.
11.БЫЛА ТАКАЯ ПЕСЕНКА: «ТЕНЬ ТВОЕЙ УЛЫБКИ…»
В школе перед мной вместо кудряшек Нины Скалкиной, ставшей потом профессором химии, маячил теперь стриженый затылок будущего физика-ядерщика Илюши Бокова.
Нина посчитала опасным для себя оставаться на своём старом месте и попросилась пересесть, хотя бояться ей было теперь нечего. Все промокашки в моих тетрадях были уже изрисованы девичьими головками без волос, как у игрушечных пупсиков.
Эта стриженая незнакомка никак не забывалась, хотя я даже имени её не узнал. Только фортепьянная пьеса из учебника. В завалах нот у меня нашёлся такой же. Я открыл на нужной странице, и для начала пробежал глазами по чёрному бисеру нот. В конце страницы показалось что-то подходящее. Я присел на банкетку, уложил пальцы на клавиши, и нажал несильно, боясь ошибиться. Попадание было точным, звук в звук.
Не один день я довольствовался таким музыкальным общением с незнакомкой. Я был единым целым с ней в настроении энергичного подъёмы композитора Баха двухсотлетней давности. По сути, - в вечности.
«Мне больше ничего и не нужно было. – думал я, вспоминая потом свою первую влюблённость. – Идеальное чувство! Абсолютная чистота помыслов. Однако, ангел-то мой был, всё-таки во плоти.
И в трамвае по пути на урок музыки веяло на меня от кого-то духами как у тёти Азы.
И голова будущего термоядерщика впереди на парте распространила некое поле рациональности. Так что в какой-то момент лирический дурман в моей головы схлынул и включились мозги.
«Она же где-то близко, может быть, на соседней улице! – пронеслось в уме. И меня прямо-таки озарило счастьем предстоящего поиска!
В тот же день после уроков я не стал дожидаться пока Вася покурит со старшеклассниками за кочегаркой, а ринулся в сторону центра города безо всякого плана, на одном порыве. Но, ещё не доходя до перекрёстка, услышал, (будто камнем в спину):
-Гриха, стоять!..
Воссоединение с Васей сопровождалось допросом с пристрастием и двумя традиционными ударами кулака в грудь, хотя и болезненными, но вполне ещё терпимыми.
Остаток дня натянуто прошёл под властью Васи, как обычно, в поисках чинариков у ларька, в слушании блатных песен за поленницами, в катании на «гигантах».
И сначала по моему виду невозможно было заметить, что самозабвенное следование капризам друга миновало во мне стадию счастливого послушания. Душа кипела несогласием. Я не мог смотреть ему в глаза. То и дело отставал. Задумывался не ко времени.
-Ты чего, больной что ли? – почуяв недоброе, спросил Вася.
Ответа от меня не последовало, какая-то сила отрывала меня от друга. и как бы в подтверждение диагноза, я, «больной», без слов стал удаляться в сторону своего подъезда.
-Ну, ну! Давай, давай! - тоже было послано камнем в спину.
Только в подъезде я выпрямился и расправил плечи.
Я сам удивлялся переменам в себе.
Если раньше дома я как бы отбывал наказание между гулянками во дворе с Васей, то сегодня расхаживал по комнатам улыбчивый и кроткий, без всякого сожаления о дворовой вольнице.
Квартира опять, как и до знакомства с Васей, стала для меня желанным убежищем.
Меня опьяняла своя смелость при разрыве с Васей. Вопреки видимой внешней отрешённости, я испытывал прилив сил. И вечером под напором какой-то неопределённой внутренней собранности совершенно неожиданно для себя спросил у мамы:
-А где живёт та девочка, у которой мы были на именинах?
Мама не стала спрашивать, зачем мне нужен адрес, но я сам пояснил:
-У неё много интересных нот.
Хотя ноты были только предлогом. Нужда состояла совсем в другом.
12. ЧТОБЫ ПОНРАВИТЬСЯ НАВЕРНЯКА, НУЖНО СТАТЬ КЛОУНОМ
Я тотчас собрался, получил деньги на трамвай, и вскоре уже давил на кнопку звонка в доме на набережной с милиционером на входе.
Распахнулась дверь, и я переступил порог как черту кулис на сцене, оказавшись в светлой прихожей с высоким потолком. Пространство было ново, ничем не напоминало моё неловкое пребывание в нём в тот вечер именин. Сейчас и сам я другим внедрялся в это пространство, перевоплощённо, по-лицедейски, со сладчайшей, масляной улыбкой на своём приятном личике, вполне сознавая собственную миловидность. А после того, как услыхал там, в комнатах, сдавленный шёпот встретившей меня домработницы: «К Танечке мальчик пришёл, - и вовсе осмелел.
Видимо не часто к Танечке приходили мальчики, потому что в доме всё сразу заговорило, задвигалось. Может быть, это было даже впервые, когда «к Танечке пришёл мальчик». Это был первый «мальчик». Великое событие для молодой особы. Но какой же лукавый пришёл мальчик! Ибо вовсе не Танечка ему была нужна. Он, низко павший в коварстве своём, намеревался лишь попользоваться ею для выведывания имени той круглоголовой незнакомки, и в лучшем случае – и адреса.
Для начала я попросил разрешения порыться в нотах.
«Ах, какой милый друг появился у нашей девочки, - наверняка опять подумали взрослые в этом доме.
Я долго морочил голову Танечке расспросами о её музыкальных пристрастиях и потом как бы между делом сказал:
-Тогда на дне рождения одна девочка играла здесь одну пьеску.
-Какая девочка? – удивилась Таня. И тотчас вспомнила. – А! Это Ленка!
-Да, да! Стрижка у неё ещё такая…
-Она из моего класса. У неё белокровие было. В Москве лечилась.
-А ты в какой школе учишься? - ввернул я весьма ловко.
-В девятнадцатой.
Прежде чем отпустить восвояси, меня, «жениха», ещё напоили чаем, а нотные альбомы завернули в газету «Правда Севера» и перевязали шпагатом.
Вдохновлённый успехом, я терпеливо, по-светски, перенёс все эти побочные хлопоты и, сев на трамвай, намеренно проехал на две остановки дальше своей.
Я долго ходил по дворам и переулкам возле девятнадцатой школы, надеясь на волне удачи тотчас и встретить девочку с белой кровью, как я определил для себя (она представлялась мне прозрачной, какой-то хрустальной).
Домой я вернулс с большим опозданием, объяснив это затянувшимся гостеванием «у Тани» с совместным музицированием, - на радость маме и бабушке, - они это заслужили.
Мама шепнула папе: «Заинтересовался приличным знакомством. Взрослеет прямо на глазах».
А бабушка улучила момент и крепко поцеловала меня в макушку.
Пианино больше не притягивало меня. Пакет с нотами от нерасчётливого броска завалился за этот музыкальный ящик, и я даже не заметил его исчезновения.
Я пробовал читать, лёжа на кровати в своей комнате и не мог понять, как же мне могли нравиться эти рассказы о разной лесной живности.
Втискивал руки в боксёрские перчатки и прицеливался к кожаной груше, но сегодня от одного только вида этого жалкого, увядшего от частых избиений мешочка с конским волосом, у меня обвисали руки. Я бродил по квартире, забыв снять перчатки, в каком-то забытьи, пока папа не сказал: «Спарринг-партнёра ищешь? Могу составить компанию».
Даже отделку рисунка розы на «каменной бумаге», на которой обычный цветной карандаш оставлял сочную, жирную черту как фломастер, (преимущества этого дивного инструмента доведётся изведать мне лишь спустя многие годы), пришлось отложить по причине полного упадка творческих сил.
Я откинулся на спинку стула, и застыл с мечтательной улыбкой на лице. В полусне я увидел себя под тёплым дождём, вода на губах была солоноватая. Чья-то рука отёрла моё лицо до суха и задержалась на щеке – нежная и горячая...
Спасаясь от дождя, «мы с ней» стояли в подъезде и говорили о чём-то новом для себя, а потом оказались в парке с каруселями и ели сахарную вату на палочках…
Сладостное видение оборвалось криком Васи под окном:
-Гриха, выходи!
Но вместо того, чтобы откликнуться и бежать к другу, я, не вставая со стула, кусочком промокашки принялся затирать слишком резкие штрихи на  лепестках розы, переводить в полутона.
-Гри-иха-а!
Я с удивлением ощутил в себе непроницаемость для голоса Васи
-Я знаю, ты дома!
На моём лице, должно быть, появилась высокомерная ухмылка, - я продолжал трудиться над рисунком.
Даже когда в стекло ударил камушек, я лишь инстинктивно вжал голову в плечи, а дела не бросил.
Во мне, любимце семьи, верном сподвижнике Васи возник теперь ещё какой-то третий, тайный, человек.
Я пошёл гулять во двор с Васей, как сообщил бабушке, а выскочил из парадного подъезда, чтобы миновать и Васю, и двор, - обманул и предал с лёгким сердцем, и Васю, и бабушку, снова оказавшись на остановке трамвая за углом.

13. ЗА ЧИСТЫМИ ОКНАМИ ГРЯЗЬ НЕ ЖИВЁТ

Без копейки денег в карманах на этот раз я был преисполнен желания осуществить свою давнюю мечту, во что бы то ни стало – проехаться на «колбасе», и ждал трамвай с весёлой отвагой в сердце.
Притворялся (ещё один обман) вежливым, пропуская вперёд всех желающих, а как только трамвай тронулся, смело вскочил верхом на трубу сзади вагона и вцепился в бампер.
После первого стартового рывка я едва не свалился со своего насеста, и в другой бы раз, наверное, испугавшись, отказался от опасной затеи, но сегодня мной управлял совсем другой человек во мне, и я только крепче прижался грудью к доскам обшивки.
Какая-то женщина с криком бросилась вдогонку, чтобы стащить меня, но не успела, и осталась стоять, прикрыв рот ладонью.
Сверху из трамвайного окна изумлённо глядел на меня какой-то мальчик.
Матрос с тротуара вскинул кулак в знак дружеской поддержки и полного взаимопонимания.
Выскочила из двора и с лаем кинулась за мной собака. А я только крепче обнимал корму.
На остановке вагоновожатая поставила трамвай на тормоз и побежала в хвост состава по доносу кого-то из пассажиров, чтобы не брать грех на душу за несчастье на вверенном ей средстве передвижения. Совпало так, что и мне на этой остановке пора было переходить на пеший ход. Я успел увильнуть от захвата вагоновожатой, приняв проклятья спиной, и скрылся во дворах.
Началось моё погружение вглубь деревянных домов и домишек, в мир девочки с короткими волосами. Протискивание между поленниц и заборов. Восхождение по терриконам «швырка» - отходов лесозаводов. Прыжки с сараев.
Я внедрялся в жилищную плоть этого квартала, чуя близость девочки со стриженой головкой, словно пробирался сквозь чащобу на зов сирены. Жадно, будто парфюм на трельяже тети Азы, вдыхал запах дёгтя на руинах канатной фабрики, распинывал оставшуюся после колки дров щепу под ногами - как вороха палых листьев золотой осени, пробегал палочкой по частоколу заборов с песней любви в душе.
Вечерело. В окнах зажигался свет. Шторы, прозрачный тюль перекрывали вид комнат и людей в них, а что касается кухонь, то лишь немногие из них были с белыми полотняными занавесками на веревочках. Большинство оставались открытыми для любопытных взглядов, - и я мог видеть занятых готовкой ужина женщин, и мужчин, ожидавших подачи на стол. Мелькали и детские головки. С моих губ то и дело слетало робкое: «Лена», не иначе как тайный зов.
Я шёл по деревянным мосткам вдоль домов, а представлял себя приехавшим сюда на блестящем мотоцикле, как Алька Павлов на своём «Минске» к Зинке Зыковой в нашем дворе на Сенной, - Алькой, красавцем с коком «под Элвиса» и в башмаках на манке-толстенной белой подошве. Моя правая рука на воображаемом руле дергалась, как бы подкручивая рукоятку газа, мотоцикл ревел, словно зверь во время гона (сравнение грубоватое для влюблённого мальчика, пришедшее мне в голову, кончено, уже в зрелые годы при воспоминании о том вечере, о Лене)…
14. ЗА ЯСНЫМИ ДНЯМИ ИДУТ НЕНАСТНЫЕ
Домой я вернулся пешком.
Бабушка спросила:
-Ты где был, Гринюшка?
-Гулял.
-Вася сколько раз приходил, а тебя всё нет и нет. Я уж места себе не находила.
-Надо было. По делам ходил.
-Ну, ну. Я ничего. Я так. Пришёл и ладно. Садись, покушай.
-Не хочу!
В своей комнате я плотно, с хлопком, закрыл дверь за собой и повалился на кушетку.
Сначала перед моими глазами, как в отражении на воде, зыбились окна домов улицы Якорной. Потом промчался мотоцикл, и красиво, с заносом, затормозил на перекрёстке, где хрустальные девочки водили хоровод под музыку ксилофонов из «Щелкунчика». Они змейкой устремились к мотоциклу, и все уместились на багажнике. Весёлая повозка умчались в небо, усыпанное такими же, как девочки, хрустальными звёздами…
Я спал так крепко, что не слышал, как меня раздела бабушка. Среди ночи не разбудил меня даже звук разбитого окна, - кто-то кинул камень. Только утром я увидел фанерку в окне. В пояснение случившегося бабушка сердито ворчала, перемежая добрые слова, обращённые ко мне, с такими как гопники и охальники, шаромыжники и шалопаи, адресованные бог знает кому.
Пора было в школу.
С ранцем за плечами я обогнул дом и пошёл вдоль деревянной стены обычным своим путём, краем глаза пробегая по нашим ребяческим вензелям и росписям на брусьях, вернее выжигам (увеличительным стеклом по дереву). Взгляд зацепился за свежее творение.
Угольно черные канавки на стене были глубоки, даже издалека читалось отчётливо: «ГРИХАП…Р». Именно так. Прописными. Без пробела и тире. Видимо не до грамматики было выжигателю. Не иначе, ещё и страсть человека сжигала.
От слитности написания смысл слов не сразу дошёл до меня. Пока я втискивался в трамвай (и в давке меня как бы стремились отделить от ранца, но лямки выдержали, может быть, ещё и потому, что я вывалился из вагона спиной вперёд). Пока отвоёвывал место в школьной раздевалке, пока пробирался в толчее по коридору.
Лишь в классе, в начала урока, я вспомнил об этой надписи и сразу подумал на Васю, потому что его, к тому же, не обнаружилось рядом на парте. Зазвучал в памяти любимый клич Васи при игре мячом в вышибалу: «Получай, фашист, гранату!»
Бросок мяча у Васи был всегда яростным, явным было желание ударить как можно больнее. Так и с этим выжженным словом…
(Я мог понять тогда, что все люди мстят за измену, - или причинением ответной боли, или презрением, - думал я, не раз в последствии возвращаясь к этому случаю. – Бывало, и сам давал сдачи, и был жесток, но никак не мог допустить, чтобы орудием мести стала клевета. И ладно бы ещё Вася припечатал меня каким-нибудь матерным словом, давно истёртым до бессмыслицы, но «п…р» уже тогда не было для меня пустым звуком. Тем более, что именно Вася объяснил мне, что это значит.
Теперь-то я знаю, что никакого отношения ко мне это свойство некоторых особей мужского пола не имело. И до утра того рокового дня слово это пребывало где-то на обочине сознания. Но вот упало на сердце и заставило прямо там на уроке русского языка задуматься о собственной мужской природе. Может быть, и в самом деле со мной что-то не так?
Конечно, Вася имел право по-своему расценить мои нежные манеры, к примеру, моё желание счистить с его щеки следы от пряничной сахарной пудры, влюбленное разглядывание его кудрей с явным желанием потрогать их, вечную готовность к подчинению. Но не явная ли моя тяга к девочкам вообще, решительное предпочтение конкретной девочки со стриженой головкой говорили о моей нормальности? А столь яростная реакция на мой уход из поля влияния Васи не вызывала ли как раз подозрение именно в его болезненной потребности в мальчике возле себя, - девочек он всегда только поддрезнивал. Может быть, именно в нём и таилось некое зыбкое начало, жестоко оскорблённое моей явной натуральностью сначала при влюблённости в Нину Скалкину, а потом ещё и моими поисками этой таинственной Лены?).
Над моей головой раздался голос учительницы:
-Орлов? Что-то я не вижу твоего дружка? Где он?
-Не знаю.
-После уроков проведай.
-Хорошо.
-А сейчас иди к доске и пиши под диктовку: «С камушка на камушек порхал воробышек…»
15.МУТЬ В РОДНИКОВОЙ СТРУЕ. У КРАСИВЫХ МАЛЬЧИКОВ СВОИ ТАЙНЫ.
Из школы я добирался кружным путём, дальними дворами. Вдоль своего дома крался воровски вплотную к стене, чтобы не увидели из окон. А в подъезде проскочил на этаж выше и юркнул под чердачную лестницу.
Оббитая кожей дверь родной квартиры показалась теперь воротами в ад. Я решил, что все во дворе, и родители в том числе, уже прочитали позорную надпись, и там, в пространстве любимой квартиры теперь уготован мне суровый суд и жестокая казнь. Я представлял, как при виде меня мама побледнеет и без сил упадёт в кресло. У папы жутко заскрипят зубы. А бабушка демонстративно разорвёт подаренный мной рисунок чайки над морем.  Мерзавец! Негодяй! Позор всей семьи! Вон из дома!..
Я готов был поверить в свою неправильность, и подтверждения вроде бы находились.
Сидя сейчас в своём укромном углу на ранце и уткнув подбородок в колени, я вспоминал, как Серёжа Онегин постоянно захватывал меня во время игры в стритбол, получал фол, но не отпускал, а в углу площадки тискал меня. «Ах, какого поросёночка откормили, - шептал он со слюной во рту. – Бабушка тебе на завтрак наверное яичко варит». Со стороны казалось, что мы просто боремся шутя, возимся как бывает у мальчишек, и на глазах у посторонних Серёжа не переступал черты, в конце концов отпускал.
Дурак, что с него возьмёшь? - думал обычно я, поправляя одежду. На том и заканчивались игривые нападки. Но однажды мне пришлось совсем туго.
Будучи крайне доверчивым, я тогда попался на уловку Серёжи, который в совершенной дружеской простоте попросил меня помочь «колун наточить». Я ещё не знал, что колуны вообще никогда не точат в отличие от топоров. Я вошёл в семейный сарай Серёжи с топчаном для летних ночёвок, взялся за рукоять наждака и раскрутил, ожидая весёлых искр из-под лезвия, а великовозрастный отрок с признаками мутации бурно растущей плоти вдруг сгрёб меня в охапку и поволок на топчан. И хотя на этот раз тоже всё закончилось лишь отчаянной борьбой, моими слезами и моим успешным побегом из ловушки, и забылось бы опять, если бы сегодня мне не было публично объявлено о моём негодяйстве – крупно выжжено на стене!
Я преувеличивал действенность написанного слова.
Был поражён словом, сбит с толку и подавлен.
До сих пор с содроганием читаю всяческие сообщения об изнасиловании.
16.В ТОТ ЖЕ ДЕНЬ НА ЗАКАТЕ
Мне, уже который час сидящему под лестницей, приспичило, как говорила бабушка о малой нужде. И страх «набуровить в штаны» оказался сильнее возможного наказания за мнимую порочность.
Я позвонил в дверь своей квартиры.
Бабушка встретила меня по обыкновению ласково, стала зазывать на обед. Значит, ничего ещё не знает! У меня от радости, вот именно что дыхание спёрло. Я слова не мог вымолвить в ответ. Оттуалетился по-быстрому, схватил увеличительное стекло и, пользуясь последними лучами заходящего солнца, дрожащей от волнения рукой перекрестил все буквы в позорной надписи на стене до неузнаваемости, можно сказать, выжег калёным железом.
Вместе с опустившимся за сараи светилом, с угасанием дня, улеглась и буря в моей душе. Я вспомнил о наказе учительницы и пошёл на поиски Васи.
Не видать было Васи ни во дворе, ни на задворках. Я поднялся к нему на этаж, остановился перед дверью его квартиры и принюхался. На этот раз запах духов тёти Азы (микс) перебивался испарениями стирки с трупным запахом хозяйственного мыла – (сравнение, пришедшее ко мне, конечно, тоже гораздо позже). А сама тётя Аза, открыв дверь на мой звонок, явилась передо мной в мокром переднике и с чалмой из вафельного полотенца на голове. И на вопрос, дома ли Вася, с досадой выкрикнула:
-В милиции твой Вася!
17. МАНЯЩИЙ СВЕТ КИТАЙСКИХ ФОНАРИКОВ
Весь двор уже гудел о происшествии, ибо не только Вася, но ещё несколько парней было затолкано в камеру предварительного заключения как раз в то самое время, когда я переживал свои страхи в подъезде под лестницей. Будь иначе, и мне бы пришлось познать вкус ломтя чёрного хлеба с горкой сахарного песка - рацион всякого задержанного милицией в подвале старинных Гостиных дворов на набережной.
Несчастье обошло меня стороной. Теперь я слонялся по двору в одиночестве и слышал, как матери юных арестантов, собравшись у столба с канатами гигантских шагов, гадали о причине попадания своих отроков за решётку. Каких-только предположений не высказывалось на этом токовище, а я точно знал за что.
Ещё вчера вечером среди поленниц, в непролазных дебрях сараев я сидел вместе с отчаянными дворовыми вожаками, замышлявшими дерзкий налёт. Старшие пускали сигарету по кругу, и мне тоже позволяли курнуть в свою очередь. Разговор вёлся о круглых китайских электрических фонариках, только что появившихся в магазине культтоваров, и планировалось обзавестись одним на всех. «Взять на шару».
План был такой. Двое подходят к прилавку с разных концов. Один просит посмотреть фонарик, разглядывает диковинку, а другой издалека напористо требует от продавщицы срочно показать какую-нибудь другую безделушку. Она отвлекается. В этот момент застрельщик передаёт «китайца» за спину подельнику. А тот ещё и следующему, который и выносит вещицу за порог магазина. Потом «шара» просто разбегается.
Так задумывалось. Надо сказать, что никаких охранников тогда в магазинах не было. И несколько подобных краж сошли с рук. Но сегодня на беду начинающих налётчиков мимо проходил морской патруль, и «шару» взяли с поличным прямо у магазина.
К вечеру отпустили.
Во двор арестанты проникали через щель в заборе у помойки, и словно выводок крыс, на полусогнутых, горбясь, утекали в деревянные катакомбы поленниц с материнских глаз долой.
Сидели тихо, так что я не сразу обнаружил их в норе.
Карманы парней были опустошены в милиции, и принесённая мной папироса из папиных запасов обрадовала и возбудила.
Шок отпустил. Происшествие вспоминали с шутками, просто давились от смеха. Вася был в ударе. В лицах представлял как Борька Туманов вопил с другого конца прилавка: «Заводную лягушку мне покажите!». «Жабу с моторчиком, - передразнивал Вася.
И потом ещё изобразил испуг Валерки Красова, уронившего фонарик при виде патруля. И вопли Генки Аксакова с заломленной за спину рукой.
Заразившись весельем друга, я подыграл Васе, тоже скорчил рожу и закатил глаза, визжа и дёргаясь в судорогах. И тут же получил от Васи отработанный удар кулаком в грудь.
-Заткнись, п…р! Твоё место у параши! Вали отсюда.
Это «п…р», произнесённое Васей смачно вслух, взорвало меня.
Всегда покладистый и терпеливый, сейчас я, как бы сказала бабушка, ополумел, и, не помня себя от гнева, ударил Васю в живот. На секунду он оторопел. Понимая, что заминка в глазах парней могло быть сочтено за слабость, поспешил ответно «врезать», хотя и теперь ещё не смог ударить меня в голову, попал в плечо. Но я уже без всяких сомнений приложился ему в ухо со всего размаха.
От падения удержала его стена из поленьев, и, оттолкнувшись от неё, он бросился на меня в открытую, тараном, головой вперёд, отчего я полетел спиной на землю.
Мы сцепились в клубок и яростно молотили друг друга. Скоро у обоих потекла кровь из носа, после чего настал тот момент в любой драке, когда зрителей перестаёт возбуждать сопение двух обезумевших особей.
Старший в компании, Женька Васильев, изгнанный из общества парней довоенного рождения за хромоту, и обретший власть среди малолеток, расцепил нас, что оказалось не трудно. Мы уморились. Одежда была в опилках, лица в грязи. Стояли понуро и тяжело дышали.
Я ждал от дворовых друзей хоть какой-то похвалы за достойный отпор (ведь Вася первый начал), но все молчали угрюмо и поглядывали на меня как на врага. А Васе сказали как своему, верному законам шары:
-Давай, лягушка, садись. Вот курни.
Я утёр под носом, и на четвереньках пополз из убежища через прорытый ход, ожидая пинка на прощание, - но обошлось.
Двор наш, как бы от злых ветров и всяческих веяний защищённый с двух сторон крыльями трёхэтажного деревянного дома, встретил меня враждебной пустынностью. Не оказалось ни одного места в этом родном когда-то пространстве, где бы теперь сохранилась хотя бы капелька моего счастливого детства, - я присел на лавочку – отчего только прибавилось горести и одиночества. Взялся за канат гигантских шагов – руки ослабли, словно по ним ток пробежал. Столбом позора показалось само это толстое, залощённое детскими ладонями бревно.
Изнемогая от потрясений, скоро я опять обнаружил себя в своём подъезде под лестницей, - вырубился, как бы сказали во дворе, свесив голову на поджатые колени.
Неизвестно, сколько бы я так просидел, если бы отец не пошёл выгуливать Жучку, нашу пегую дворняжку, вымоленную мной у родителей слёзными клятвами в вечной любви и уходе (такую же в тот год запустили в космос), а через неделю забытую мною, оставленную на попечение взрослых.
Шустрая собачка на поводке заскулила, тревожно взлаяла и поволокла папу под лестницу.
Увидав меня, он не нашёл ничего лучшего, как сказать:
-Спишь? Но кажется, для этого у тебя отдельная комната имеется.
-Я так…Я сейчас…Только на минутку…-залепетал я и, провожаемый испуганным взглядом собаки, скрылся под защиту тяжелой двери родной квартиры номер пять.
Ночью я увидел себя во сне стоящим над бурной рекой. Под моими ногами ломоть подмытого берега стал оплывать, дёрн дал трещину, и я едва успел отпрыгнуть на твёрдое. Но и эта часть берега начала проваливаться. Я побежал прочь от реки, а травянистый луг за мной всё рвался и рвался вдогонку.
18.ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ В ЧЁРНО-БЕЛОМ ИСПОЛНЕНИИ
Так вышло, что после «махаловки» в поленницах наша пылкая детская дружба с Васей осталась в прошлом, а началась дружба мужская. Я перестал превозносить друга, а Вася помыкать мной. Даже заметив однажды, как я рисовал на промокашке девичью головку, Вася уже не скривился в ехидной улыбке, а спросил вполне серьёзно:
-Ты чего, опять втрескался?
Я улыбнулся бесстрашно, и на перемене поведал Васе всю историю.
И когда потом, сказавшись больным, отпросился с последнего урока и отправился к девятнадцатой школе на поиски Лены, то Вася не взбесился от ревности, как прежде, а только усмехнулся.
В ранце у меня лежал отцовский фотоаппарат.
Недалеко от входа в девятнадцатую школу я спрятался за газетным киоском, взвёл затвор новенького хромированного «ФЭДа» и твёрже встал на ноги.
Я подстерёг её в толпе детей и нажал на спуск фотоаппарата, когда она держала косынку за концы и складывала кромку – мало что простоволосая (волос вообще не было), но как бы даже и вовсе обнажённая. Глаза, распахнутые в удивлённой улыбке, одни расширенные глаза - и больше ничего.
В весеннем воздухе шторка в фотоаппарате щёлкнула звонко, как выстрел стартового пистолета.
И старт был бурный.
-Зачем! Кто тебя просил! Не надо меня фотографировать! Это просто кошмар какой-то! - чуть не с кулачками обрушилась она на меня. Наскакивала, но дотронуться не решалась.
-Хорошо, хорошо! - защищаясь от нападок выставленной вперёд ладонью, успокаивал я её. –Ну, хочешь, сейчас всю плёнку засвечу? В куски порву...
Ей хватило и моих горячих извинений, во время которых она уверенно признала во мне мальчика с завязанными глазами, едва не схватившего её тогда, на именинах.
А я забыл о всякой мужской гордости. В один миг превратился в презренного девчоночьего угодника и попросил позволения поднести портфель.
Она не сразу дала, а посмотрела на меня подозрительно.
-Я знаю, тебя Лена зовут, - сказал я.
После чего она портфель всё-таки передала.
Ручка портфеля была тёплой от её ладони. Это тепло разливалось по всему телу, и я млел от удовольствия.
-А меня Гриша.
-Знаю.
«Откуда? – подумал я.
Она только улыбнулась таинственно и поторопилась заговорить о постороннем, перепрыгивая через щели на асфальте как при игре в классы.
Поглядывая на неё сбоку, я отмечал, что косынку она подвязала в спешке слишком туго и розовые щёчки вздёрнулись под самые глаза. А глаза были такие же большие и голубые, как и горошины на косынке.
Фотоаппарат я держал в свободной руке наготове, и не утерпел, - опять щёлкнул навскидку, уже готовый к нападкам, но на этот раз обошлось.
Во всей округе эта девятнадцатая школа была единственным добротным зданием, выстроенным когда-то из кирпичей взорванного неподалёку монастыря. Далее до Мхов улицу составляли деревяшки, всё понижаясь и хирея. Лена остановилась у домика с палисадником и протянула руку за своим портфелем.
Получилась заминка.
Я медлил, озадаченный видом ветхого жилища. «Ты и вправду здесь живешь?».
Не представлял, что общего могло быть там на празднике дня рождения у этой стриженой девочки из «шанхая» с благополучной именинницей Таней, охраняемой милиционером в парадном?
Видимо, она поняла о чём я думаю, вырвала у меня портфель и скрылась за воротами, сердито грохнув калиткой.
Домой явился я убитый горем, чуть не плача. Мне казалось, я потерял её навсегда. Увернувшись от объятий бабушки, зашёл в чулан и запер за собой дверь на крючок.
Я проявлял плёнку, мыл под струёй воды, нетерпеливо рассматривая ещё мокрую. В ожидании просушки бил по боксёрской груше, бросался на кушетку лицом вниз. Пока наконец, сидя в темноте под красной лампой и грея руки на кожухе фото-увеличителя, не увидел свою девочку в ванночке – она появлялась из тумана, из небыли, становилась всё явственнее, - я всё ниже и ниже склонялся над изображением, - а она как бы наплывала на меня, - я погружал в животворящую жидкость кончики пальцев и касался снимка, - раствор волновался, изображение размывалось. И сама девочка со своей нелепой стрижкой становилась похожей на солдатика – сына полка, (дочери), и косынка в её руках колыхалась словно флажок регулировщицы у Бранденбургских ворот, (эта картинка из журнала висела вставленной в рамку в кабинете папы).
Во все последующие дни теперь под разными вымышленными предлогами я срывался с последних уроков и ждал её у будочки «Союзпечать».
Она не помнила обиды, а я в благодарность за отходчивость готов был упиваться воспоминанием об её негодующем хлопке калиткой, - лишь бы она была рядом.
Я встречал её после школы и провожал недели две изо дня в день, и осмелился пригласить на первое настоящее свидание, только когда мне стал знаком на этом маршруте всякий пролом в дощатом тротуаре, каждая шляпка торчавшего гвоздя.
19.ДЕВИЧИЙ АЛЬБОМ. ХРОНИКА СОЗРЕВАНИЯ
На свидание она пришла с мамой, чего я не ожидал. Сюрприз готовился для неё одной – две контрамарки в театр, добытые Васей у тёти Азы. А тут вдруг ещё и мама!
Мы оба смутились. Лена по поводу наряда. «Ах, если бы знала, бордовое платье надела». А я из-за минутной растерянности Ольги Семёновны. Даже мелькнула мысль, не побежать ли в кассу клянчить ещё одну контрамарку.
У мудрой женщины нашлось подходящее решение. «Вы идите, а я по набережной погуляю. Давно хотелось, а всё как-то не соберусь».
Мы смотрели спектакль с балкончика осветителя. Какую-то детскую агитку. Я искоса наблюдал за Леной. Она была захвачена спектаклем и не замечала моего подглядывания. Она даже губами шевелила, повторяя текст за актрисой. Каждая интонация актёра проигрывалась на лице Лены. Смотреть на неё было гораздо интереснее, чем на сцену. Она вышла из театра взволнованная и раскрасневшаяся.
Мама встретила нас в скверике и пригласила меня в гости.
Я не знал, как по ходу пристроиться к дамам, и на всякий случай держался немного позади. Некоторое время это нравилось Ольге Семёновне, она с улыбкой оглядывалась на меня, но потом как бы сжалилась и, приобняв за плечи, поставила между собой и дочкой.
Их домик за высоким забором был совсем не видим с улицы, а за залиткой и вовсе оказался похожим на избушку древнего старика Ивана Дмитриевича в моей деревне, где я родился и рос до школы. Я бывал у старика в гостях, там даже стульев не водилось - печь, стол, лавки по стенам. Зато в домик Лены я зашёл как в расписной терем - всюду половики, скатерти, кружева. Даже стеклярусная штора отделяла уголок девочки от общей комнаты.
Лена увела меня за эту звенящую занавеску и усадила на свою узенькую кроватку, совсем детскую.
Меня объял девичий мир.
На полочке передо мной располагался целый зверинец матерчатых, лоскутных, вязаных животных. Овечка из куска настоящей белой шерсти. Выводок мышей из солдатского сукна и с нитяными хвостиками. Бумажный зайчик, склеенный по выкройке из журнала «Мурзилка». Лошадка с неимоверно толстыми ногами. «Тяжеловоз, - подумал я, знающий толк в колхозных конях.
В первую минуту я с недоверием и какой-то подозрительностью оглядывал эту нелепую, на мой взгляд, выставку.
Ничего подобного не водилось в моей комнате, и у моих друзей. Даже свои рисунки я не развешивал по стенам напоказ. Как-то не приходило в голову вытащить их из папки и приколоть к обоям, а вот теперь подумалось, почему же я не сделал этого раньше, - не для посторонних, а для себя, ради украшения места обитания. Пока что в моей комнате можно было бы увидеть только предметы, отражающие грубость и воинственность мальчишеских устремлений: деревянную саблю, кожаную грушу для битья, железный обруч от бочки и палку – погонялку.
Лена предложила посмотреть её альбом, после чего девичий мир не только объял меня, но и притиснулся плечом к плечу.
К тому времени на голове Лены как-то незаметно для меня оказалась уже цветастая косынка вместо беретика, в котором она сидела в театре. Альбом на её коленях (для рисования писчебумажной фабрики «Светоч») лежал распухший от наклеек и засушенных цветков. Она открыла его словно сокровищницу, с торжественностью преодолев некоторое смущение.
На первой странице я увидел приклеенную открытку «Алёнушка», - девочку на камне у озера, и под ней вопросительную надпись с завитушками:
«КОГДА НАСТУПАЕТ ЛЮБОВЬ?»
Внизу под этой строкой был пришит нитками за стебель засушенный василёк. И больше ничего не было.
Зато на следующей странице покоился целый пучок желтоватых колосков, в деревне у меня называемых «боркун-трава», и на свободном пространстве листа было выведено в ответ на предыдущий вопрос:
«Любовь начинается в четвёртом классе…»
И добавлено криво, наспех:
«Только детская…Из класса в класс всё взрослеет. А вообще она наступает со школьной скамьи…»
Внизу страницы строгим устоявшимся почерком человека, несомненно более старшего поколения было начертано:
«ДЕВОЧКИ, ЛЮБОВЬ НАСТУПАЕТ В 18 ЛЕТ!!!»
Оспаривалось это утверждение у альбомного корешка поперёк листа красным карандашом крупными печатными буквами и с непреклонностью:
«ЛЮБОВЬ НАСТУПАЕТ ТОГДА, КОГДА ЗАХОЧЕШЬ!!!»
Ветерок от перевёрнутых листов производил на меня такое же действие, как проявление фотографии Лены в ванночке с раствором. Я духовно наполнялся. Лицо моё раскраснелось как над кастрюлькой с горячей картошкой во время домашнего лечения. («Тогда я тоже как будто исцелялся от недуга, - от маеты затянувшегося детства, - вспоминая потом об этих минутах, думал я)
От красочных наклеек и пучков разных трав в альбоме веяло на меня деревней, сенокосом и целительством. (Ворожеёй, колдуньей всегда представлялась мне и моя горбатая деревенская бабушка в клети среди множества таких же пучков зверобоя, алтея, багульника). И в этой маленькой девочке Лене тоже, казалось мне, зрели какие-то сверхъестественные силы. Более того, судя по толщине альбома и множеству записей разными почерками можно было предположить, что в этих картонных обложках запечатлены ещё и мнения каких-то заговорщиц, протоколы их заседаний на предмет познания высшей тайны.
Следующая страница хранила для истории стенограмму дебатов по вопросу: «ЧТО ТАКОЕ ЛЮБОВЬ?»
Этот заголовок был написан крупно, размашисто и в несколько цветов.
Одно мнение было таким:
 «Любовь, это когда ты говоришь мальчику, что тебе нравится его рубашка, и он потом носит её каждый день».
Далее юные умы усложняли задачу и вопрошали:
«Чем отличается фальшивая любовь от настоящей?»
Отвечали так:
«Фальшивая любовь говорит, как прекрасны снежинки на твоей голове. А настоящая любовь говорит: дура, надень шапку!»
Мысль улетала несколько в сторону и появлялось такое заявление:
«А вообще-то, настоящая любовь, это когда твоя собака лижет тебе лицо даже если ты её оставила одну на весь день».
Предварительный итог обсуждения был подведён решительным высказыванием особы, видимо уже пожившей и пострадавшей.
«Любовь, - это шесть букв, которые приносят много мук!»
Долго шипел примус, потом потянуло запахом кофе, и Ольга Семёновна пригласила нас за стол, назвав меня по имени.
Стол был круглый. Скатерть с бахромой до пола. Бахрома свисала и с абажура. А свет лампочки отражался на боку никелированного кофейника с курком для открывания на крышке.
Ольга Семёновна спросила:
-Гриша, вы будете чёрный или с молоком?
Впервые в жизни меня назвали столь почтительно.
От этого «вы» я расцвёл, вырос в собственных глазах и, что называется, напыжился, возомнил себя взрослым. Ах, как бы ловко я на глазах у дам управился сейчас с машинкой для набивания папирос! Как блеснул бы манерами бывалого мужчины! Закурил, выпустив дым на сторону и закинув ногу на ногу. Я бы доказал, что достоин подобного обращения, рассказав какой-нибудь анекдот, рассмешив своих дам.
Ещё и чашечку кофе я взял с мизинцем на отлёт, подражая папе.
Но далее моё важничанье сыграло со мной злую шутку. Потянувшись за печеньем, я нечаянно пролил кофе на скатерть. Всякую спесь с меня как рукой сняло. И пока Ольга Семёновна ликвидировала последствия моей неловкости, я сидел с закрытыми глазами и думал с отчаянием: «Всё! Это конец!..Лена не будет теперь встречаться со мной. И меня больше никогда не пригласят в этот чудесный дом».
Хотя если тогда что-то и заканчивалось, так только моё бесприютное детство.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В КИПЕНИ КИПРЕЯ, В СВЕТЕ СИНЕВЫ
1. ХРОМОЙ ДЕДУШКА И ГОРБАТАЯ БАБУШКА
В тот год мама наконец увидела во мне приметы взрослого человека. «Образумился, - как-то шептались они с бабушкой, - кажется, девочка появилась…И к Васе больше не льнёт…За год только две четвёрки…От книг не оторвёшь…»
И мне было позволено одному ехать в деревню. Сначала на поезде. Потом на автобусе. А далее ещё на телеге.
Меня распирало от гордости. На перроне я пыжился как паровоз под парами. Растягивал губы в вежливой фальшивой улыбке, выслушивая наставления. Внутренне стонал от нетерпения.
Я ехал в люди, в народ, остро чувствуя потрясающую новизну своего положения, глядя вокруг с особой проницательностью и впечатывая увиденное на чистый лист памяти.
Помню даже соседку по купе, которой меня передали «с рук на руки» с просьбой приглядывать за мной и разбудить на нужной станции, - полногрудую голубоглазую женщину с мелкими кудряшками на голове – перманентом. Унизительную сцену просьб мамы «пожалуйста, если вам не трудно, присмотрите за мальчиком, это его первое самостоятельное путешествие», и заискивающие улыбки «ах, я буду вам так признательна, надеюсь это вас не затруднит».
Как сейчас чувствую горячую щёку мамы, в которую я ткнулся своими холодными губами. Как принуждённо помахал ей в окно из отходящего поезда. И потом ещё предстояло вытерпеть вежливые речи опекунши, пытавшейся подружиться со мной. «Как вас зовут, молодой человек?.. Домашние пирожки, курочка…Угощайтесь, угощайтесь!»
Образ пай-мальчика, созданный мамой, не сходился с реальностью. Скоро я предстал перед ней ребёнком себе на уме, предпочитающим молчание в полном уединении. Решительно отказался от помощи в расстилании белья, и одним махом взлетел на вторую полку, под обдув из откинутой фортки.
За окном волнами от столба к столбу тянулись провода и летели искры из топки паровоза. На подъёме дороги локомотив надсадно дымил, и сыпало сажей на белую наволочку.
Укачивало настойчиво, и я сдался, от пережитых волнений мгновенно уснул.
 «Мальчик, просыпайся. Твоя станция». Соседке даже толкать меня не пришлось. Я мигом скинул ноги на сторону, опёрся на края полок, и спрыгнул. И через минуту в тамбуре я с жадностью всматривался, как проводница засовывает за скобу красный и жёлтый флажки, откидывает и защелкивает железный щит, протирает поручни тряпочкой, - все эти действия на всю жизнь станут для меня магическими.
Поезд остановился. Оставалось соскочить на доски перрона и бежать.
Отпускниками в те годы были полны поезда. Состав сочился народом, пассажиры сыпались из вагонов как зерно из прорванных мешков. Наперегонки мчались к автобусной кассе.
Чемоданчик не слишком затруднял мой бег, и я многих обогнал, хотя билет мне достался всё-таки «без места».
Помню это нытьё автобуса в песчаных колеях будущей федеральной трассы М-8, и сам автобус до мельчайших подробностей. Это был газ-пятьдесят один с мотором на выносе.  А главное, в нём имелась штанга для открывания двери. Я стоял, вцепившись в эту никелированную трубу, не спускал глаз с дороги и подвывал-подпевал мотору. Штанга эта была моим рулём, нет, надо брать выше, штурвалом самолёта. Шофёр, видимо, понимал высокий настрой юной души, и не прогонял, тем более что на остановках я, не мешкая, вжимался в стенку, воспитанно распластывался.
Автобус подпрыгивал на рытвинах, проваливался в хляби, скрипел, кренясь на косогорах. Часа через три за очередным поворотом я увидел человека с палкой поперёк дороги.
По мере сближения палка в его руках оказывалась тростью. И не просто какой-то головной убор был уже на его голове, а шляпа с широкой лентой вокруг тульи, шляпа фетровая, жёсткая и звонкая, если по ней щёлкнуть, как мне было хорошо известно. А в самой близи на лице человека стали превосходно видны ещё и усы пышные, подкрученные на концах.
-Дедушка!
Я вылетел из автобуса и обнял деда.
Я уткнулся дедушке в живот, и старинный пиджак из толстого сукна сомкнулся за мной, как створки ракушки. Ничем избяным не пахло внутри. Всё тот же дым костра и росяная волглость. Лишь щекотало в носу от резеды, которой была на зиму переложена дедушкина рубаха в сундуке.
Грохнуло в осях, покатилось. Потекло песочком под копытами.
Потянулась дорога в три колеи – две от колёс, а посредине от лошадиных ног, - по лугу раскидистому, ровному, ни кустика.
Когда по этому лугу меня вот так же везли из «родилки» в родной дом, то купальницы цвели, - мама рассказывала. Сейчас жёлтые бубенцы тоже повсюду стояли тихо, а звенел за них в небе один-единственный жаворонок.
Переезд через реку пролёг по каменному дну.
Словно не лёгкие дрожки, а какое-то чудовище пошло ныром и стало перемалывать галечник челюстями. Вода огрызалась, урча накидывалась на борт. Пришлось и деду на коленки встать, и мне вскочить на ноги.
Стальные ободья колёс выкатились из воды сверкающими как из-под наждака. Лошадка побежала охотно. Стоя в этой солнечной колеснице, я, не иначе сказать, как жадными очами озирал свой дом.
Передо мной терем вырастал. Белая тесовая шкура была накинута на крышу. Две витые колонны подпирали балкон. А меж этими колоннами по ступеням через стеклянные двери можно было пройти прямиком в зало, как говорил дедушка. Хоромы были возведены дедушкой из премиального леса от царя за ранение. Подарок был истинно царский и по размерам, - не брёвна лежали в срубе, а смоляные окатыши.
А на боковом крыльце стояла бабушка. Да и не совсем чтобы стояла, а как будто за грибом нагнулась, да увидела меня и, - в слёзы, и выпрямиться забыла. Обеими руками охватила палку-подтыкалку, пальцами длинными костлявыми, - такие же потом выросли и у меня.
Она изворачивала голову, чтобы лучше меня разглядеть, а я вежливо придерживал её с боков и тихонько смеялся, чуя запах ржаных колобов на сметане, - это уж как водится каждый год. И чего деревенские дети её боятся? - думал я. - Почему кличут «орлихой», мол, в когтях унесёт, коли баловаться будете. А для меня это был просто хрупкий низенький человечек, и прямизна, и стать которого вполне были открыты для меня, только словно бы по отдельности, по половинкам.
Свободной рукой она меня за рубаху теребила, чтобы подольше рядышком побыл. Цепкие были пальцы у бабушки, сильные, а всё же не настолько, чтобы я не смог высвободиться.
Щеколда у бронзовой рукояти на крыльце сработала чётко.
В два прыжка на мост, и теперь в кухню через дверь толстую и тяжёлую, какие я потом видел лишь в студиях звукозаписи.
Дверь на пружине ещё только ударила в притворе, а я уже сидел в зале с дедушкиной гитарой, сидел в кресле ампир - с львиными лапами на ножках, с витыми подлокотниками. Бархат на кресле был с проплешинами. Лак протёрт до живого. И гитара под стать. На деке мелкие трещины как морщины. А из короба пахло пылью.
Седьмая струна оказалась лишняя, у тёти Азы я обучался на шестиструнной. Несколько оборотов колка и ненужная струна пружинкой запрыгала по полу.
Я прислушался к часам-ходикам с гирькой, - чем не метроном? - и прошёлся пальцами по первым звукам польки из детского альбома Чайковского.
Удивительно слитно зазвучали и часы с кукушкой, и эта гитара с бантом. Теперь уж я не мог остановиться.
Я играл и слышал в этом «зале» шуршание дамских платьев, женский смех и шарканье каблуков с притопом на первую долю. Пол у деда здесь был выкрашен под паркет. Танцующе пары отражались для меня и в натёртом полу, и на блестящих изразцах высокой печи, и в трюмо, - тоже вывезенном дедом из Питера в побеге 1918 года с - чугунолитейного завода «Людвиг Нобель». Эти диковинные слова (чугун…литейный…людвиг…нобель) я давно выучил наизусть. Они были золотом оттиснуты на старинной фотографии инженеров в форме с погончиками, и в дальнем ряду молодого дедушки среди них, но без погончиков.
Дед появился в дверном проёме и позвал бабушку.
-Мама, поди-ка сюда. Послушай, как Гриша играет!
-Мне и отсюда добро слышно, - проворчала бабушка, но всё-таки выглянула из-за двери на уровне ручки.
Я специально для них повторил финальное рондо, оторвал последние аккорды на манер дворовых гитаристов, и хлопнул по деке ладонью.
Гитара уселась на кресло вместо меня. Я подхватил с пола струну и подал деду.
-Дедушка, это тебе валенки подшивать!
И бегом на поветь.
2. ПЕТУХ НА СТРАЖЕ, ДОМОВОЙ В ЗАКУТКЕ
Шатёр из брёвен и тёса, называемый поветью, был похож на купол деревянного цирка в нашем городе.
По настилу я ходил осторожно, с оглядкой. Не сидит ли петух где-нибудь на перерубе. «Петя» был злодеем. Мог с криком и хлопаньем крыльев наброситься на меня сверху. Когтями вцеплялся в рубаху и клевал в затылок. Таким я выскакивал с ним на спине на улицу, вопил что было мочи, до тех пор, пока дедушка своей тростью не сшибал его с меня.
Петуха ещё в прошлом году «пустили на суп», но страх остался.
Предстояло дозором обойти поветь, заново обжить после долгой городской зимовки.
Для начала я посидел в кузове тарантаса величиной с корзину на колесе обозрения в нашем городском парке.
Каждый год на Духов день устанавливал дед этот резной короб на дрожки, прикручивал проволокой к раме, и мы втроём с бабушкой ехали в село Большое плёсо – пировать...
В ящике под сиденьем тарантаса нашлись вожжи. Витые кожаные вервии с блестящими защёлками на концах, я знал, по первой моей просьбе превратятся здесь, под балками, в качели.
Сюда под крышу сеновала были затащены на лето и сани-пошевни с крыльями-отводинами. В санях лежали попоны. Я раскидал их, и под ними с радостью обнаружил длинное кавалерийское седло с крыльями, до блеска натёртыми коленями разных всадников, когда-то восседавших на нём. Последним в ряду этих удальцов был я, хотя седло в таком случае надевалось на облучок саней, а не на спину иноходца.
Здесь же на повети таился похожий на паука сложный деревянный механизм с множеством дощечек на верёвочках, и назывался он грозно – кросна. Может быть поэтому я уважительно обходил его стороной, хотя в нитяной паутине просматривалась совсем как настоящая деревянная сабля, умело выструганная не детской рукой – набилка, - которой мне не позволялось сражаться в наших детских войнах.
А из самого тёмного угла глядели на меня какие-то мамонты – огромные чаны, из которых я вылезал при игре в прятки перепачканный мучной пылью.
Дозорный круг замкнулся у лестницы. По ней я взлетел в мезонин, с ходу бросился на кровать, заложил руки под голову и оглядел светёлку. Всё осталось на своих местах со дня отъезда в прошлом году, - и парашют накомарника на крючке в потолке, и воткнутые в стену рыболовные блёсны, и сачок для бабочек.
Книги над моей головой стояли на полке давно прочитанные, но притягивали к себе, как бы обновлённые долгим зимним вымораживанием.
Первая попавшаяся под руку стала «Миклухо Маклай на острове папуасов». На обложке - бамбуковые хижины, дикари в набедренных повязках и среди них человек в белом костюме и с биноклем на груди.
 Заметки путешественника, написанные сложными старомодными оборотами, всегда захватывали меня. Может быть потому, что и в моём приезде в деревню было что-то родственное пересечению океана, перемещению в иной мир.
Полстранички и сейчас я прочёл, в том месте книги, когда путешественник отплывает на корабле в неведомые края, а больше не смог, потому что сегодня я сам был путешественник и исследователь. И моим парусом раздувалась марлевая занавеска на балконной двери.
Я вышел на узенький балком.   
Отсюда казалось, что дом по наклонному лугу скатывался к реке и никак не мог достичь желаемого, наяву же в дождливое лето река сама подходила к дому и заливала до окон, как бы ждала, что он на этот раз снимется, наконец, с окладного венца и они поплывут вместе.
В такие дни я даже закидывал удочку отсюда, с балкона, но ни разу не дождался поклёвки. Хотя дедушка сачком, в десять раз большим, чем мой для бабочек, вытаскивал щук прямо с грядок.
Вода опадала. Река возвращалась в русло медленно, печально. Дом оставался на месте до следующего паводка.
Дом был настолько велик для меня, так много было в нём таинственных щелей, ходов, закутов, что в день приезда меня обычно вовсе не прельщала ни улица, ни река.
В кухне я откидывал тяжёлый щит в полу и спрыгивал на землю – холодную, заледенелую. Согнувшись, двигался к свету душников на передке, через которые виднелась картофельная плантация и маки в ней.
Мухи, шмели и трясогузки даже не подозревали, что за ними наблюдают. Под ногами хрустели щепки чёрные, оставшиеся после строительства дома, и свежие, нанесённые половодьем. А над головой вдруг раздавались шаги и стук дедушкиной трости.
До дрожи промёрзнув в подполье, я забирался на печь. Это было бабушкино гнездо со всеми его признаками – с разными тряпками, шкурками, подушечками. И мне, птенцу, хорошо было погреться здесь сжавшись калачиком.
Шаг через бездну припечья, - и я уже на полатях, как на багажной полке поезда.
Отсюда, сквозь ряд точёных балясинок, удобно было наблюдать дедушку, слушающего радио за столом, разглядывать приходящих гостей, и вдруг накоротко уснуть, разморённому духовитым теплом избы.
Всполошиться, не ночь ли уже на дворе? А ещё и чердак не обследован. И через минуту оказаться там, под крышей, ощетинившейся гвоздями, где в фанерном чемодане хранились календари в виде толстенных журналов аж за двадцатые годы. А в плетёном сундуке – книги дедушки по механике и альбомы с чертежами на иностранных языках баснословной старины первых годов моего двадцатого века.
Из глубины бревенчатых нагромождений, с самого дна дома, донесётся стук козьих копытец по настилу, - это Малька пришла с пастбища. Тогда чемоданы в сторону и – в обнимку на столб подобный пожарному.
Соскользнёшь в отверстие на повети для сбрасывания корма, окажешься с Малькой глаза в глаза и поцелуешь её в морду с завитками жёсткой шерсти. А потом с самого низа, с назёма, опять кошачьими прыжками с балки на стропила и через слуховое окно - на крышу дома, усядешься там верхом на самый охлупень, ногами по скатам, сидишь выше черёмухи в овеваниях дымка из кирпичной трубы, и видишь церковь на Погосте, километра за три, где в закатном огне даже чёрные кресты различимы.
Подъедет к дому бригадир Павлик на косилке, запряжённой в пару откормленных коней, передаст дедушке ножи, похожие на огромную вставную челюсть, - и я уже в мастерской деда кручу ручку наждака, из-под камня брызжет искрами и пахнет новогодними бенгальскими огнями.
Так много бывает перевидано в этот день, испытано всяческих радостей, что вечером за самоваром уже начинало клонить в сон.
Съешь пенку в чашке с чаем, отхлебнёшь глоток, и – к себе в светёлку.
И полстранички не прочитаешь из приключений Миклухо-Маклая на острове папуасов, как заснёшь под стрёкот конной косилки на заречном лугу.
3. РЫБЫ СПЯТ С ОТКРЫТЫМИ ГЛАЗАМИ
Первая ночь в деревне выдалась для меня короткой. С рассветом я и Питолин, с удочками на плечах, уже шагали к старой мельнице.
Я – в соломенной шляпе и в дедушкиной промасленной блузе до колен (запах солидола для гнуса нестерпим). А на Питолине был красноармейский шлем-будённовка (защищал шею от комаров). Да кожаное ломкое пальто старого чекиста грохотало на нём как заледенелая простыня на морозе, и этим тоже, наверное, отпугивало гнуса.
С закрытыми глазами, по одной лишь походке, я мог бы узнать моего дядю Питолина, нашего деревенского соседа. Никто больше не подволакивал так обе ноги, не шоркал. Он шёл в рыжих сапогах, шитых на заказ. Я знал о назначении больших круглых головок на этой неуклюжей обуви. Там было место скрюченным пальцам ног дядюшки, изломанных ревматизмом на каторжном Мудьюге.
Дядюшка, как я называл его, был красноармейцем в Архангельске и попал в плен к интервентам. Сидел в тюрьме на острове в Белом море. Сбежал, -  в отлив перебрёл на материк и застудил ноги. Вот и скрючило. Но для службы в милиции оказался годен и протянул до пенсии.
Дом его стоял по соседству с нашим. Старый каторжанин частенько выходил босой на своё крыльцо и грел ноги на солнце. Я видел, - пальцы на ногах у него как бы сложены были в фиги. Бабы по пути на сенокос приставали к нему, взывали к совести и мужскому званию. А он показывал им ногами как бы сразу две фиги. Мол, нате-ко вам, выкусите. В ваш колхоз ни ногой... Насмехаться над его перекрученными пальцами я себе не позволял. И деревенским детям не рассказывал о своём знании. Они-то бы уж точно не стали церемониться…
Сквозь кусты мы пробрались на мельничную плотину с остатками спиц водяного колеса и уселись на брёвна, свесив ноги над водой. С тупым упорством настоящего добытчика я нанизал на крючок червяка, ничуть не сочувствуя его страданиям. И как бы даже и вовсе презирая мучения твари, ещё и плюнул на него перед тем, как забросить.
Ночной туман, смытый течением на стрежне реки, в омуте задержался, и поплавок словно в облако канул.
Питолин с забросом не спешил, хладнокровно сыпал махорку на клочок газеты, слюнявил и скручивал. Я удивлялся его неспешности и досадовал на своё слепое ужение, нервничал. Мне казалось, рыба уже непременно должна бы схватить мою насадку.
Не выдержал и подсёк. Леска вылетела порожняя. Червяк в отместку за свои унижения, словно бы дразнил, неприлично извиваясь передо мной на крючке.
Питолин сказал:
-Не гони коней, Гриша.
И мне представился конь энкавэдэ (так в те годы по недоброй памяти ещё называли милицию), - конь откормленный и злой, на каком разъезжал по деревням молодой участковый Валька Брагин, сменивший Питолина. Конь был каурый, и в масть ему на ремне Вальки висела новенькая блестящая кобура, а в ней «тэтэ».
Я снова закинул снасть и спросил:
-Дядюшка, а когда вы в милиции работали, пистолет у вас был?
-Не без этого. Всё как положено.
-А страшно бандитов ловить?
Ответил он не сразу: долго поджигал самокрутку и дул на вспыхнувший бумажный кончик, сбивая пламя.
Глотнув дымка, сказал:
-Нет, ничего.
-А как это? Можете рассказать?
Он поставил перед собой цигарку торчком и некоторое время глядел на огонёк. Я приготовился слушать истории о погонях и жестоких схватках. Но уже начало рассказа несколько разочаровывало.
-В магазине водка стала пропадать. На недостачу не похоже.
 Он сдунул пепел с кончика самокрутки, и продолжил:
-Продавщицей там работала супруга моя, Настасья Никифоровна. Человек верный. Не без этого. Пошёл я разбираться. Круговой осмотр для начала сделал, как положено. Ни подкопа, ни следов. Двери в склад тоже не тронуты. Окон вовсе нету. Один душничок под потолком для проветривания, - и голова не пролезет, скажу я тебе. На ночь мы с Настасьей Никифоровной вместе помещение опечатали, акт составили. Не без этого. Наутро отпираем, - под протокол тоже, как по закону положено. Вот те раз, Гриша! Опять трёх бутылок не хватает.
После очередной затяжки Питолина крупные кусочки махорки (сечки) в самокрутке затрещали. Словно взрывались там в газетной обёртке.
-На следующую ночь я за прилавком в засаду лёг. Не без этого. И вот слышу, шебуршит что-то в складе. И бутылки позвякивают. Замок на месте. А я, Гриша, скажу тебе, ни на полглаза не уснул. Значит, проникли не через дверь. Тихонько вышел. Крадусь в обход магазина…
-С пистолетом? – шёпотом спросил я.
-Не без этого. Крадусь значит. Выглядываю из-за угла. И что ты думаешь? Вижу, из душника, из-под самой крыши бутылки вылетают. Одна, вторая. В траву падают неслышно. Потом гляжу, из этого же душника словно бы кукла показывается. А по ухваткам – человек. Ребёнок! Ловко так по брёвнам спускается, словно кошка. Я пистолет в кобуру. Руки выставил и принял ползуна как мать родная. Малолетка. Последыш Марьи Герасимовны Колыбиной. А второй, постарше, в траве сидел.
-Дядюшка! Так они что, - пили водку? – с ужасом спросил я.
-Какие из них питоки! Что ты, Гриша! Водку выливали. А порожние бутылки сдавали. На выручку конфеты покупали.
Я был потрясён находчивостью ребят в духе моего городского друга Васи.
-А что же им было за это?
-Что возьмёшь с многодетной? Мы с Настасьей Никифоровной покрыли потерю из своих. А я ещё решётку железную на душник прибил. На том и кончилось.
-И всё!? – удивился я.
Поднятым указательным пальцем Питолин призвал к тишине.
Туман в омуте рассеялся и было видно, как дядюшкин поплавок (виную пробку) волокло под корягу. Мой покупной, лаковый, словно застыл. Обмирая от зависти, я пошевелил его, поторопил, страстно желая, чтобы у Питолина сорвалось. Но он дёрнул удилище и выхватил ершика.
-Ха! Сопливый! – презрительно воскликнул я.
Ершик громко бился в кармане пальто Питолина. Мне казалось, рыбка насмехалась надо мной. Я злился и на Питолина, и на ерша, и на моего червяка под водой. Слишком уж он шустрый, рыбу только отпугивает. Я было уже решил вытащить его и слегка прищемить ногтем, придушить, как вдруг мой поплавок юркнул в глубину, не оставив на воде ни единой морщинки, словно всосался. Ещё и леска не натянулась, а я уже знал, что будет окунь. И мне уже было жалко дядюшку за ничтожность его улова. А у дядюшки на лице улыбку добряка словно ветерком сдуло. Моя удача явно досадила ему. Мы всегда соперничали на рыбалке.
Окунёк блеснул бирюзовой чешуёй на солнце и затрепетал где-то в траве у меня за спиной.
Я кинулся на него кошкой.   
4.СЕМЕРО ПО ЛАВКАМ-ТЮРЯ НА СТОЛЕ
Дед чистил мой улов на шестке, а бабушка у окна разбирала содержимое моего чемоданчика.
-Нарядов как у красной девицы, - ворчала она. - На что столько-то?
Ложкой я разрывал пенку на яичнице в глиняной кринке и набирал жёлтую массу, такую же зыбкую и студенистую, как желе на именинах у дочки профессора в нашем городе в доме с милиционером у входа.
-В клуб ходить, бабушка!
-Не рано ли в женихи метишь?
Бабушка Аксинья была сурова. Не помню, чтобы она когда-нибудь приласкала меня или хотя бы погладила.
-А в кино?
На синей шёлковой рубашке в белую полоску была приколота записка. И красивым учительским почерком мамы выведено: «Володе Колыбину».
-Экую красоту отдавать? – удивилась бабушка. – Похуже не было ничего?
-Она мала мне стала.
-Да уж гляжу, раздобрел ты, парень.
Эта деревенская бабушка-горбунья была беспощадна ко мне, всегда подсмеивалась, звала мягоньким и норовила ущипнуть.
Приходилось быть с нею настороже.
-Мала-не мала, а пускай бы в доме лежала. Материал дорогой, - не отступала бабушка.
Подал голос дед:
-Не жалей, мамочка.
И она ответила ему:
-Не жалко, - да убывает.
Я попросил бабушку не снимать с рубашки приколотую записочку и пошёл на вручение. Имея записочку с адресатом дарения мне было проще выполнить задание мамы, да и младшим братьям Володи, - думал я, - будет не так завидно хотя бы в момент самой передачи рубашки, лично ему приговорённой.
Путь был короткий, только проулок миновать. С завалинки соседей уже слышался детский смех, и весёлые, каркающие крики хозяйки семейства Колыбиных. Она была грозой всей деревни. Такие обличительные речи закатывала! Такие характеристики выдавала неугодным соседкам! Всю натуру человеческую, бабью, раскладывала по полочкам классической психологии, даже не подозревая о таковой.
Есть боевые петухи, но мне довелось видеть и курицу. Платок кульком, юбка колоколом и чёрные, будто костяные ноги в широком шаге подбивают подол. Станет ворошить сено черенком граблей, так словно клювом тоже, по-боевому, лучше не приближайся к Марье Герасимовне.
А муж её, Санко, был молчаливый угрюмый труженик, на войне раненый в щёку, отчего ходил кособоко, скрывая изъян, как бы подпирал голову плечом. Совсем не пил водки. Мужики издевались: «До горла не дотекает, через дыру выливается».
Все восьмеро обедали на завалинке под черёмухой.
Перед ними стоял тазик с зелёной массой. И вот, представьте себе, я, только что до сыта накормленный жирной яичницей с горячей ватрушкой из печи, подхожу к семейству, хлебающему тюрю (накрошенные перья зеленого лука в подсоленной воде). Хотя я тогда, помнится, был поражён прежде всего тазиком, сколотым на ободке. Такой же был в бане у дедушки…
Шаг мой невольно замедлялся. Меня останавливала какая-то сила, упиралась мне в грудь, и давление возрастало по мере приближения к этому тазику с нищенской похлёбкой. И разговоры за столом стихали. Останавливалось движение ложек едоков – и перекрученных алюминиевых, и обгрызенных деревянных. Наконец наступила такая тишина, про которую говорят: ангел пролетел.
И тут произошло нечто потрясающее.
По радио в избе диктор Левитан своим торжественным и мрачным (фронтовым) голосом стал говорить о запуске космического спутника. Передавался репортаж со стартовой площадки, и знаменитый вещатель в красках излагал подробности взлёта, сравнивал цвет пламени из сопла ракеты с цветом советского флага. И так зримо доносил он происходящее там, на далёком космодроме, что в моём горячем мальчишеском воображении ракета представилась взлетающей прямо над этим крестьянским столом с тазиком тюри, и язычки пламени подогревали похлёбку, приготовленную на колодезной воде.
За столом все оживились, заговорили: «ракета», «спутник», «космос», а самый маленький из семьи, наверняка тот, что ползал в склад магазина за бутылками, закричал «уля-я-я».
Чуткий, догадливый Володя, воспользовавшись моментом, выскочил из-за стола, и мы с ним, не сговариваясь, помчались к реке.
Тут надо сказать, что среди шестерых детей Марьи Герасимовны (двое довоенных, и четверо послевоенных погодков) Володя был самым умным и проницательным мальчиком, ладным, жилистым в мать. В школе тянул на отличника, матушка любила его больше всех. И он жил нервно, совестливо. Видя во мне дарителя, носителя благ, он всегда смотрел на меня глазами преданной собаки с памятью о какой-то давней, неизбывной обиде.
С другими ребятами крикливо спорил, скоморошествовал, переняв у матери бойцовые качества, а со мной тушевался.
И мне было даже немного обидно, когда он как бы выключался в разговоре со мной. Становился покорным и вялым. Хотелось быть равным с ним, но эти проклятые подарки с барского плеча занавесом повисали между нами, отсоединяли меня от него. Чистое, тёплое чувство детской дружбы осквернялось унизительным актом дарения «что мне не гоже».
Он и прежде брал рубашки и носил, как бы даже демонстрируя их мне, полагая, что мне это приятно, что вещь не пропала, и он благодарен. Но неловкость оставалась и сидела занозой во мне до тех пор, пока я хорошенько не задумался, сочиняя эту повесть, пытаясь разобраться во всех затемнениях детства.
Неловкости тогда было не избежать, думаю я, даже если бы эту рубашку моя мама незаметно передала маме Володи. Печать моей личной собственности лежала на рубашке. Требовался независимый посредник. Лавочка сэконд-хэнда при церкви, где обезличиваются старые, ненужные вещи. Но в годы моего детства и церковь были заколочена, и лишних вещей в деревнях не водилось даже у большинства приезжавших дачников.
5. НЕ РАСТУТ ЯБЛОКИ НА ЁЛКАХ
Плот-полоскалка покачивался на течении, будто приглашал в плавание. Свёрток с подарочной рубашкой для Володи я бросил на песок и без раздумий вскочил на брёвна.
-Вовка, отчаливаем!
Он стоял на берегу в нерешительности. Обуреваемый романтикой, я досадовал на него, торопил.
-Скорее! Прыгай! Третий гудок!
Тогда мне и в голову не могло прийти, что ему интереснее было бы сейчас же примерить подаренную рубашку или хотя бы развернуть и поглядеть на неё. Как все деревенские дети он был лишён возвышенных представлений о реке, о сенокосе, о лошадях, ибо родился, и день изо дня обитал среди всего этого как я в своём городе с асфальтом на улицах, трамваями и папиной «эмкой». Если для меня река была таинственной субстанцией, населённой причудливыми существами в виде рыб, раков и страшных коряг, то для Володи она была мокретью, холодом и опасной глубиной, - прошлым летом он, купаясь, едва не утонул затянутый течением в яму.
-Ну, чего же ты, Вовка! Отдать швартовы! Полный вперёд! - вытаскивая шест из дна, кричал я в сильнейшем возбуждении от предстоящего приключения.
Он подчинился, и мы поплыли.
При первом же толчке плот навалило на шест и вырвало его у меня из рук. Я упал на колени и успел схватить, но, когда вытаскивал шест из-под брёвен, выдавил из кармана своих бридж яблоко, данное мне бабушкой на перекус. Сорт «конфетное», большое, жёлтое всё в розовых веснушках. Яблоко плюхнулось в воду и поплыло как огромный поплавок без лески.
-Чёрт с ним! – вырвалось у меня грубо со злостью и на предательский шест, и на реку, и почему-то на Володю, казалось из-за его задержки при посадке всё и произошло. А у Володи из широко раскрытого рта донёсся сдавленный крик ужаса и взгляд впился в уплывающее яблоко. Наконец он широко улыбнулся, поняв, что яблоко не утонет, и, не раздумывая, прыгнул за ним в воду.
-Вовка, дурак! У меня ещё много их! - крикнул я.
Он подгребал к плоту, держа яблоко в своей худенькой руке на весу, словно боясь его замочить. Отчаянно молотил по воде свободной рукой. Силы гребка не хватало, и он захлёбывался, но яблоко не бросал. Шест едва достал до пловца, он ухватился за самый конец, и я приволок его к плоту. Глаза Володи сияли от радости. Он протянул мне яблоко, а сам выбрался на брёвна только после того, как удостоверился, что я надёжно уложил яблоко между перекладин.
Влез на плот, сидел, дрожал, и глаз не спускал с яблока.
-Можно подумать, ты никогда яблока не видел? - сказал я.
Он отрицательно помотал головой.
-Как!? И не ел ни разу?
Он с такой силой покрутил головой, что брызги с мокрых волос разлетелись веером.
-Бери. Ешь!
Опять это собачье отряхивание после купания.
Его бил озноб. Я приткнул плот к берегу, а Володя всё сидел на корточках и дрожал.
-Домой быстро! – приказал я, сунув яблоко ему за пазуху.
Он перебрался на берег, оглядываясь на меня с виноватой улыбкой за сорванное развлечение.
Нас отнесло далеко от стоянки. Сил не хватило протолкаться до места. Я направил плот в попутную заводь, привязал за куст и скоро уже сидел в своём мезонине с видом на реку цвета жидкого шоколада, и писал Васе: «Хочешь узнать, как деревенские ребята добывают деньги на конфеты? Они залезают в магазин через вентиляцию, выливают водку из бутылок, а сами бутылки сдают как стеклотару…»
В час «паужны» я пил чай из самовара на кухне под тяжёлым резным киотом. Звякнула щеколда, выколотили дробь по коридору детские ножки и вошёл младший брат Володи, без сомнения, тот самый крохотный лазутчик, которого поймал мой дядюшка в складе магазина. Он принёс забытый мной на берегу свёрток с рубашкой для Володи. Бабушка была довольна, что вышло согласно её экономическим представлениям. Было слышно, как в горнице она грохнула крышкой сундука и за стол вернулась с победительной улыбкой на лице, как бы даже немного распрямлённая в своей вечной согнутости. И повелела мальчишке:
-Поди домой.
Рубашка лежала в сундуке до приезда мамы.
И потом я видел, как мама и Марья Герасимовна обнимались при встрече. Мама в крепдешине с буклями и в шляпке-панамке с розовым бантом, а Марья Герасимовна в замызганной, неровно обрезанной по подолу хламиде из линялого сатина. Мама в туфельках с белыми носочками, а Марья Герасимовна босиком. И по их звенящим, ликующим голосам было ясно, что разница в одеянии и, вообще, в чём-либо вещном для них в эту минуту не существует. Одна радовалась дарению рубашки, другая обретению нужной вещи. И обе этих радости были одинаково чистосердечны и не содержали в себе какой-либо скрытой неприязни.
6.КОЖАНЫЙ ФАРТУК ДЛЯ ПОДМАСТЕРЬЯ
 Мы взбирались на гору по ступенькам, вырезанным в земле: дедушка в замасленной блузе и в фуражке с пятном от царской кокарды, а я в больших американских ботинках (из военной гуманитарной помощи) и в длинном кожаном фартуке подмастерья.
На крутом уклоне дедушка цеплялся крючком трости за корневища, а я хватался руками. Можно было добраться до кузницы и в обход, но мы боялись упустить жар в горне, и пологой дорогой решили воспользоваться на обратном пути.
Молотобойный дуэт наш играл для всей округи. Дедушкин молоток отскакивал при ударе. Раскалённый прут подтанцовывал, брызгая искрами, а моя кувалдочка с шариками внутри и с насечкой 3f на щеке (примерно полтора килограмма весом) припечатывала его, и сама словно прилипала. После удара приходилось сначала стаскивать её с поковки, и только потом вздымать на замах.
Мы выколачивали: дзинь, дзинь…Бумм…дзинь, дзинь…Бумм...
Не знаю, как я выглядел во время ковки, наверное, по привычке закусив губу и недостойно скривив лицо от натуги. А вот взор дедушки был отважен и суров, лицо - запылавшееся в огне горна, очки запотевшие.
Пахло озоном. Прут под ударами становился всё тоньше, и мне казалось, не иначе как это моя кувалдочка обгладывала его, пожирала, утяжеляясь. С каждой порцией огненных брызг деревенели руки, точнее сказать - сковывались.
Работу остановил дедушка. Как обрадовали меня эти три короткие доли его молотка: тра-та-та! Сразу бы и опустить кувалдочку на землю, да накрепко усвоена уже была кузнечная наука. Инструмент должен всегда быть на своём месте! Вот они родные рожки моей кувалдочки на стене в семействе различных ударных инструментов, - я и сейчас помню их наперечёт как стихи: плотницкий – обойницкий, каменный – багетный, керновый – слесарный, костыльный – пробивной…(Все с клеймом Sandvik. Дед собирал паровозы в Швеции для Саввы Мамонтова и вывез оттуда инструментов целый навесной шкаф. Были там такие, назначение которых я не понимал, как ни пытался дедушка мне втолковать).
-Без отдыха и конь не скачет, - сказал дедушка на завалинке, сняв рукавицы и обе руки уложив на рукоять трости. Вены на руках были у него как резиновый шланг на его пульверизаторе с «тройным» одеколоном, ногти каменные. А на мне брезентовые рукавицы казались ластами, вся ладонь могла вместиться в одно отделение для большого пальца.
Разница в возрасте у нас была в шестьдесят семь лет. Озирали мы одно и то же пространство перед собой, но видели, конечно, далеко не одно и то же. В этот летний день 1958 года я видел мост из жердей, зыбкий, временный (до ледостава), дорогу за мостом, уходящую в лес, и себя с удочкой на мосту. А дедушка мог видеть себя в 1895 году подростком, уходящим по этой дороге с мужиками на заработки.
-Молотом не кружи. Не лихачествуй, - говорил он мне. - Понапрасну силы тратятся. На плечо его кинь и оброни, оно и хватит. Не то соскочит с края, да тебе по ноге.
А я молодечествовал:
-Вместе тогда хромать будем, дедушка!
Горькую усмешку вызвала у него эта шутка.
-Упаси тебя, Господь, от эдакого.
Его хромоту, - его увечье я считал только почётом и славой, вовсе не связанными ни с болью, ни со страхом смерти, ни с тяготами передвижения.
(Он мне ещё в прошлом году рассказывал: «С вахты пришёл в кубрик, только в койку лёг, тут он и попал. Палуба прогнулась, что тебе жестяная. И балкой мне по ноге. Можно сказать, ещё повезло. А всех ребят у котлов кипятком обварило. Это уже на самом выходе из Цусимы возле корейского берега. Потонули бы, да на камни успели выброситься»…)
Недолго мы созерцали окрестности.
-Прохладно жить накладно, - сказал дедушка и встал, сначала навалившись на трость, а потом отжавшись от неё.
Мы обогнули кузницу. Там, на задках, стояла моя любимая сельская машина. В сенокос я следил за ней как зачарованный. Подобно огромной железной птице на токовище бряцала она своим проволочным хвостом, то опираясь на него, то вскидывая веером. Сгребала сплошной сенной пласт в валки. При её ширине всякая колея становилась ей узка, только на лугах и было где разгуляться. И колёса имела она больше любых тележных. И звалась грабилкой. Грабкой. Конными граблями.
К самому этому слову «грабли» на удивление ревностно относились в деревне. И не без ехидства. Сказал я однажды: «Грабить легче, чем косить».  Меня сразу поправили: «Грабят на большой дороге». –«А как же тогда?» -«На лугу гребут».
Здесь на задворках кузницы работа у нас была вольная, строительная. Мы сняли колесо с грабилки.
-Кати к осине, и прислони там, - распорядился дедушка.
Колесо с множеством спиц было выше меня, оно словно сошло с картинки об изобретении первого велосипеда.
Я управился, не опозорился, не уронил, а то бы не поднять без помощи дедушки.
Всё наше кузнечное дело состояло в том, чтобы удлинить прут. Когда ставили колесо обратно, дед показал мне как ловко вошёл конец нашей поковки в зацепление. Точь-в точь.
-На лето хватит, - сказал дедушка.
Срок годности нашей работы показался мне маловат.
-А дальше что будет?
-Снова оттянем, - сказал дедушка.
-А потом?
-И потом тоже.
-А потом.
-Потом поедем опять канонерку обдирать. Железо добывать. Там на поручнях прутья в аккурат нам сгодятся.
(Этот боевой корабль-канонерка лежал на дне Ваги недалеко от берега с войны 1919 года.)
Из-под горы послышался тяжёлый топот лошади, не созданной для скачки. На площадку въехал Генка Колыбин верхом на старом Борьке. Конь был заслуженный. За какой-то изъян его списали из армии уже в «Отечественную», и отдали колхозникам в обмен на молодого и здорового. Борька был понурый и сонный. Копыта лопатинами, брюхо висит. А сидевший на нём мой ровесник из семейства соседей – Генка, был, наоборот, парень лихой и драчливый. В прошлом не раз за лето он принуждал меня бороться и всегда побеждал. От обиды я обещал привезти боксёрские перчатки и побить его одной левой (в прямом смысле. Перчаток было две. Правую я намеревался благородно отдать Генке). И сейчас опять я досадовал на свою забывчивость. Опять забыл. Из города деревня виделась благостно, забияка Генка выпадал из прекрасной картины.
Он принялся запрягать коня в грабилку.
-Погоди, Геннадий, не смазано ещё, - сказал дедушка.
Уважительно дедушка обращался к любому оборванцу, но зато уж и перед ним шапку ломал и стар, и млад.
Генка послушался беспрекословно и увёл коня в ручей поить.
Когда он возвращался, я нагребал угля для горна в корзину из морильницы на опушке леса. Прошёл год с нашей последней схватки, и я почувствовал, что ничуть не боюсь Генки. Видимо, в недавней драке с Васей я избыл в себе нечто ангельское, костяшки на кулаках помнили податливость человеческой плоти, я как тот волчонок впервые попробовал крови, и запах её уже не отпугивал меня, а будоражил. Кажется, и Генка почувствовал мою бестрепетность и, наверное, насторожился. Но он все же не смог заговорить со мной без колкостей. Не слезая с коня, небрежно обронил:
-Привет.
-Привет, - сказал я.
-А чего не спрашиваешь, от кого?
Раньше бы я смутился, а нынче ответил довольно резко не задумываясь.
-От тебя! Разве не понятно?
Похоже, у него сразу пропала охотка к скоморошеству.
-Завтра в клубе «Чарли Чаплин». Обхохочешься!
-А танцы?- спросил я.
И сам удивился своей показной браваде, словно бы и действительно меня интересовали только «пляски». Словно без них я и в клуб не ходок.
-У патефона твой дедушка намедни пружину склепал, - сказал Генка. -Теперь только заводи не зевай. Да ещё наш Колька на гармошке. Девок из города много приехало.
-Ого! – сказал я как завзятый ухажёр.
Генка запряг коня, и грабилка покатилась с горы, звеня своими крюками как все тарелки сразу в барабанной установке.
Мы с дедушкой спускались по дороге, огибающей гору, и с каждым шагом перед нами открывалась долина Пуи, её бескрайние луга в обе стороны. С каждым шагом солнце светило всё ярче, тени в лесу на заречном увале становились сочнее.
Вечер разливался во всей красе, а у меня на душе было тускло. Неприятно было вспоминать, каким бравым гулякой представлялся я перед Генкой, заявляя о великой ценности для меня танцев под гармошку с наплывом городских барышень. Если бы Лена услышала и увидела меня такого! Только сейчас впервые я вспомнил о Лене. Оказывается, вот как бывает, когда уезжаешь на сотни километров от человека. Перемещаешься из мира города, в мир деревни. Меняются люди вокруг, их лица и говор, но главное, меняешься ты сам.
Под действием чувства вины я через две ступеньки взбежал к себе в мезонин, уселся за стол, и обмакнул перо в чернильницу.
Без раздумий написал: «Здравствуй, Лена!» и застыл, глядя в окно на луг, где Генка, матюгаясь и нахлёстывая коня, сгребал сено в валки.
В сердце было холодно и пусто хоть плачь.
Я только и смог, что сесть на кровать, взять гитару и бездумно перебирать струны.
7. КАТАЛОГ АВТОМОБИЛЕЙ «РЕНО» ЗА 1909 ГОД
В честь моего приезда бабушка собрала праздничный стол в зале с изразцовой печью, трюмо и креслом ампир.
Весь передок дома был залит вечерним солнцем через восемь окон и террасную дверь.
Хлюпали от ветра марлевые рамки, комары совали в нитяные переплетения свои жала, пахло горячими луговыми травами.
Дедушка наливал Питолину водку из графина. Чтя такое внимание к себе человека былинных времён, гость даже привстал со стула.
Водка лилась в рюмку ровной струйкой, не обнаруживая никакого дрожания руки дедушки. Питолин любовался истечением веселящей жидкости и словно бы благодарно подшаркивал поочерёдно то одной, то другой ногой, обутых сейчас вовсе не в громадные рыжие сапоги, а в новенькие блестящие галоши – ничего другого не налезало на его ступни, скрученные мудьюгской каторгой.
Оба они были в костюмах, оба при галстуках, а дедушка ещё и в жилетке с цепочкой от часов в кармашке. Но материал на костюмах у них был даже с виду несовместимый. У дедушки какой-то немнущийся и словно бы даже хрупающий на сгибе рукавов, а у Питолина – серенький и жиденький в перетяг на каждой пуговице.
Я сидел в кресле, листал «Каталог автомобилей «Рено» за 1909 год» и принюхивался к своим рукам, пахнущих керосином (отмывали копоть после кузницы). Запах нефтяной перегонки  словно бы исходил и с блестящих, скользких страниц журнала, где были напечатаны восхитительные гравюры старинных кабриолетов, начиная с паровых.
Голоса взрослых доносились до меня приглушённо, - так я был увлечён рассматриванием картинок.
-Первая рюмочка – для души, дядюшка! – напевно говорил Питолин.
-Оно, конечно, есть чем звякнуть, так можно и крякнуть, - отзывался дедушка.
И бабушкин голос, совсем слабый, из кухни:
-Чтобы нечистая сила с пути не сбила!
Дедушка всполошился.
-Доколе ты, мамочка, в шомуше будешь посудой звенеть? Без тебя застолье не полно.
И для озвучки взад-вперёд подвигал высокий стул с приступком для ног – бабушкин трон.
-Начинайте, начинайте. Невелика потеря, - прилетело из кухни.
Дедушка улыбнулся, подкрутил усы и продолжил игру-уговаривание:
-Для почину выпить по чину, мамочка. А без тебя не складывается.
-Ешьте, пейте, дрУжки. Набивайте брЮшки, - донеслось из шомуши добродушно-улыбчиво.
Дедушка с Питолиным переглянулись, и тем переглядом дедушка будто бы слово предоставил гостю. (Тогда они казались мне задушевными приятелями. Но теперь я знаю, что между ними могло быть только дружество поквитавшихся, и то не в полную меру. Белогвардейский концлагерь на Мудьюге прошёл Питолин, а коммунистический на Пуксо-озере – дедушка. Но если дедушка в годы отсидки Питолина был инженером, то Питолин в годы заключения дедушки - энкавэдэшником. Так что при всей своей доброте и хлебосольстве дедушка должен был всё-таки ещё и опасаться племянничка. Ибо бывших чекистов не бывает).
-Где винцо, там и праздничек, Аксинья Петровна, - распевно вымолвил «энкавэдэшник». - А без вас, любезная, и водочка не сладка.
Увещевание, наконец, увенчалось успехом.
Нарядной уточкой в платочке на седых волосах бабушка прошоркала  по писаному паркету, ловко взобралась на своё место и горб свой словно у подножья оставила – царицей оседлала высокий стул, оглядела стол и подняла рюмку:
-Где пирог с грибами, там и мы с руками!
А ведь и точно, среди прочей снеди на столе истекал соком в том числе и ржаной морщинистый губник с солёными груздями.
Взрослые чокнулись, выпили за моё прибытие и принялись закусывать.
Все четверо мы сидели по сторонам стола.
Старики (в моих глазах) напротив друг друга. И мы с бабушкой.
Старики были видные.
Хорош был Питолин, - чисто, по уставу, выбритый, - человек тонкой кости с прилизанными волосами похожий на актёра-ветерана немого кино (он как-то выводил свою родословную от ссыльных шляхтичей Питолинских). И дедушка тоже был по- своему красив, хотя на лице у него, как у истинного русака, не было ни одной резкой складочки или выпуклости. Всё было сглажено, скруглено. Глаза глядели строго. Лысина блестела. Топорщились густые усы, на концах скрученные в нитку.
Баня у нас с Питолиным была общая. И он, сухой, костлявый, парился с веником, хлестался немилосердно. А дедушка ходил на остатний жар и мылся платочком, тряпочкой, тоже был «мягонький», как и обо мне говорила бабушка, хотя силу имел мужицкую ничуть не ущемлённую даже и хромотой, а скорее значительно восполненную за потерю подвижности.
Питолин многое знал наизусть из Библии, и сегодня на рыбалке тоже напевал мне что-то по- старославянски, похвалялся памятливостью. И если прежде я, оскорблённый этим в своей пионерской вере, морщился от досады, то сегодня утром на развалинах старой мельницы, впервые с интересом слушал его, можно сказать сознательно (спасибо Васе за элементарное понятие о Боге).
А дедушка, похоже, веровал в технику. Когда Питолин с бабушкой по обычаю помянули Бога, дедушка, подкрутил ус и сказал:
-Бог с милостью, а мы с руками. Спутник к нему сегодня прилетел. То-то удивился старый.
Питолина эти слова озадачили, а бабушка ответила не задумываясь:
-Такие чудеса, что дыбом волоса. Четыре года ратовали, - мало! Теперь давай ещё в небо постреляем.
Этими словами в Питолине уже было партийное нутро задето.
-По вашему женскому разумению, Аксинья Петровна, это выходит, как из пушки по воробьям. А по - нашему, переход из мира фантастики в мир реальности. Свидетельство беспредельной мощи нашего государства. Триумф советской науки и техники.
-Вот ведь как складно вы, Константин Евгеньевич, про спутник-то. Словно по-писаному, - заметил дедушка. - А ведь только что Богу кланялись.
-А что мне делать прикажете, Василий Егорович, коли я весь Новый завет ещё при царе в голову уложил?
-Божья книга уму не в тягость, - поддержала бабушка.
-Техническую литературу надо читать, оно и отпустит, - сказал дедушка и со значением поглядел на меня, и на журнал в моих руках.
Питолин потянулся к журналу.
-Ну-ка, ну-ка, Гришенька, покажи дядюшке, какую такую техническую литературу ты у дедушки изучаешь?
Взяв журнал, он уселся прямо, с выправкой, и выразительно прочитал текст на обложке по-французски:
-Мельё ветью по ле врез омм!* (Лучшие автомобили для настоящих мужчин.)
-Ловко, ловко, Константин Евгеньевич! – сказала бабушка, не без волнения поправляя платок на голове. – Французской-то речи не слыхала я, почитай, сорок лет, с питерских времён. Бывало, в театр придём, а там со всех сторон «же ву пре» да «миль пардон». Обучались где-то, Константин Евгеньевич?
Он глубоко вздохнул, руки уронил под стол и свесил голову.
-Обучался. Не без этого, Аксинья Петровна. Да такой учёбы и врагу не пожелаю.
И далее говорил сныло, жалобно.
- Я тогда был молоденький, на личико приятный, - и он мило улыбнулся, демонстрируя нам своё былое обаяние. - Сержант Лорентин меня языку обучал. В каптёрку к себе приведёт, галетами угостит. У него дети во Франции остались, и он в ту зиму меня за своего держал. Да…Помню вот… Лорентин Вайля…В посудомойку меня пристроил. Без этого не знаю, как бы я и зиму пережил на этом Мудьюге…
Дядюшка достал носовой платок и утёр пот со лба.
-Помирать стали наши ребята от цинги. Однажды троих сразу хоронили. Без гробов, конечно. В яму скатили. И только головы им тряпицами прикрыли. Мы вылезли из ямы, - надо землёй закидывать. Уж за лопаты взялись, а Яша Филин, отчаянная голова, запел им на прощание: «Вставай, проклятьем заклеймённый…». Марсельезу, значит. Мы подхватили. «Весь мир голодных и рабов…» Глядим, что такое! Охранники наши прикладами пристукнули к ноге. Вытянулись по струнке. И тоже поют. В лад с нами поют, только на своём языке. Оказалось, это у них гимн такой во Франции.
Взгляд Питолина изумлённо застыл. Похоже, он до сих пор не в силах был постичь нелепость совместного пения с охранниками, снаружи бывшими врагами, а в глуби – соратниками.
Преодолев столбняк, продолжил:
-Вот как сначала-то было. Банку тушёнки на двоих давали и по пачке галет. С голоду никто не помирал, да всё же неволя. Я совсем парнишко был несмышлёный. В Красную-то армию за одёжу и кормежку записался. С голоду. Не без этого. А мужики среди нас были рисковые. Сговорились и уплыли на карбасе…
-Побег!..
И сейчас тот давний испуг проступил на лице Питолина. Он долго моргал расширенными глазами. Потом собрался с духом, и – дальше:
-Ну, значит, построили нас на берегу. Стали считать. Каждого десятого выводили и к стенке ставили. На меня пал жребий. А сержант Лорентин, вечная ему память, меня пожалел и вывел соседа моего. Я-то был французскому счёту обучен. Хи, ноэф, дис (Восемь, девять, десять)… На меня этот «дис» пришёлся. А товарищ-то мой не понимал по-ихнему. Не без этого…Ну и… Пулемёт «Льюис». Дуло кульком. Та-та-та-та-та… И всё. И конец.
Питолин горько усмехнулся и немного погодя закончил:
-И когда мы их, расстреляных, хоронили, то уже никто "Марсельезу" не пел. Ни мы, ни французы. Не без этого…
Я вскинулся.
-Дядюшка, а как же вы говорили, что сбежали от них и по морю брели.
-Это уж потом, Гришенька. Никакого житья не стало. Всё одно погибать. Осмелели все. Ну, и я пошёл.
Он долго сидел потерянный, утирал слёзы большим платком, каждый раз стряхивая его и потом снова заворачивая многократно.
И бабушка приумолкла.
Дедушка взял журнал у меня из рук и унёс в кабинет. Вернулся с рулоном ватмана. Я знал, если дедушка выпьет, то обязательно этот чертёж достанет и разложит на углу стола.
-Вот, поглядите, какую мы с Гришей нынче машину будет строить…
Это был чертёж механического колуна. Махать топором истопникам на ферме не сладко. А в нашу машину только закладывай. Как в мясорубку. И крутит лошадь. Дедушка видел такие в Швеции...
8. ПОД ГАРМОШКУ ДРАКА В ПЛЯСКУ
В это время не громче комара вдалеке заиграла гармошка. Всё ближе и ближе словно ветерком стало наносить. Уже переборами разливалась и рявкала. Просквозила, вытеснила из застолья дух стариковской печали. Я сорвался с места.
-В клуб пойду!
Моя молодая порывистость всех их умилила. В каждой душе толкнулось что-то неистребимое, - и они тоже на вечеринки бегали по этим же тропкам будучи детьми, - лет шестьдесят назад…
Я выскочил на крыльцо.
Ватага передо мной стояла пёстрая, с гармонистом посреди.
Гармонь обыкновенных размеров казалась на этом Кольке баяном, - так он был мал. Зато первый краснобай. «Я ростом не вышел, так заливаю, - пояснял он зачарованным слушателям его баек. Меня он приветствовал многоголосым гудком гармони на сжатие.
«Водитель грабилки» Генка – в широченных штанах брата-моряка глядел на меня насмешливо, исподлобья.
Угрюмый и застенчивый Толька по кличке «Сэшэа» (к его несчастью имел он инициалы США) хмуро ковырял ногой глину на дороге. А лёгкий, пружинистый Гришка Брагин, лучший лыжник в школе, показывал мне туесок, со значением приподнимал его, встряхивал, намекая на какое-то ценное содержимое.
Брагиным его никто не называл, а говорили Гриша Лизаветин, - по бабушке Лизе. Как и меня для различия звали в деревне вовсе не Орловым, а Гришей Васильевым, - по имени дедушки.
В заднем ряду виднелась «вумная» голова Володи Колыбина, вечно виноватого передо мной Бог знает за что. Были там ещё человек пять-шесть серых деревенских ребятишек. Тем более невзрачных, что стояли они фоном для трёх девочек с их цветными юбочками и кофточками. Одна из них – совсем не знакомая, глядела как бы свысока, откинув голову назад, будто бы гордо.
Личиком она была яркая, не по северному загорелая, и - отчаянно черноволосая.
Я только взглянул на неё, и она уже запала в душу. Как на солнышко взглянешь, - сразу пятно в глазах, - так вышло и с этой девочкой.
Конечно, подтвердилась и старая истина. «В чужих деревнях девки завсегда краше». Да к тому же стоявшие рядом с ней две другие девочки, наши, синцовские, – Оля и Нина, не признавались нами существами какими-то особенными.
Мы были тогда искренни и невинны как ангелы. Однажды Генка разозлился и замахнулся на Олю ногой. «Сейчас как дам по яйцам!». А девочка в ответ огорошила невежу: «А у меня нет яиц. Бе-е-е!»…
Нина же была влюблена в меня, взрослые девки знали об этом и всячески сводили нас. Я сопротивлялся. Но как-то раз проморгал заговор и оказался насильно брошенным поверх Нины на куче сена, и испытал лишь досаду…
Тронулись гурьбой. Колька заиграл «Семёновну».
-Ах, Семёновна, баба русская
Внизу широкая, а сверху узкая…
Дальше шло с непристойностью, я знал, и весь сжался будто в ожидании удара, хотя прежде легко пропускал мимо ушей. Мне страшно стало за новую девочку, и я что было силы заорал ту же строчку, но с заменой приличным словом.
-Ой, Семеновна, юбка в клеточку, - запел Колька. И продолжил как положено: «Пойдём сделаем с тобою деточку». Но я его переорал.
-Табуреточку!..
Новая девочка никак не выпадала из поля моего зрения. Моё внимание было захвачено её походкой. Шла она в танцевальную развалочку, и плечиками словно загребала. Я спросил у Генки:
-А кто это?
-Галька. Матрёны внучка. Из Харькова приехала…
Она казалась чужестранкой не только среди деревенских ребят, но и в окружении этих зарослей ольхи вдоль дороги, этих попутных ручьев и болотин. Да и в моём городе она бы выглядела вызывающе, - и лицом, и главное, этими вольными движениями. Её мягкий, кошачий ход пленил меня.
Нельзя сказать, чтобы я забыл о Лене, забыть можно помыть руки перед едой, правильное написание какого-нибудь сложного слова, или нотный текст во время игры. Забыть и вспомнить, потому что знал. А Лена, Вася, весь мой город у большой холодной реки, и даже мама с папой, теперь будто бы существовали в какой-то моей прежней фантастической жизни.
Я шёл по лесу, выкрикивал частушки, хохотал и дурачился совершенно первозданно в новом мире, теперь единственно реальном для меня, - в мире деревни и сам преобразился в «дерёвню», как дразнили меня городские приятели всегда после возвращения с каникул за словечки «порато», «баско», «паре», въедавшиеся в мою речь.
Колька рвал гармонь до тех пор, пока, по его расчётам, прощально доносилось до деревни, и замолк ровно у церкви, но, конечно, вовсе не из религиозного чувства, а скорее наоборот.
Всего лишь прихотливым нагромождением брёвен воспринимался нами этот храм. И в его крытой галерее мы расположились для сугубо грешных дел. Хотя сели кружком, словно бы, точно, для молитвенного действа, но вместо святыни в центре поставили туесок с водкой.
Мне не трудно было догадаться, что не изо всех бутылок водки, краденых из магазина братцами Колыбиными, содержимое выливалась на землю. Расследование моего дядюшки Питолина оказалось поверхностным. Кое-что попало и в эту берестяную ёмкость. В туеске булькало, и удушливо пахло настойкой-дегтяркой.
Девочки отошли в сторонку, оскорблённые нашим коллективным падением. Но если Оля и Нина, близко знакомые с деревенскими нравами, просто отводили глаза, то харьковчанка Галя глядела на нас уничтожающе. Её упорный взгляд сверкал презрением и ненавистью. И, кажется, никто кроме меня не попадал под этот взгляд, ни на кого он не действовал. А я был подавлен этим взглядом, недоумевал. Между тем подходила моя очередь отведать зелья из берестяной братыни. Я взял туесок в руки. Подержал и передал дальше по кругу. Нет, вовсе не сивушный дух отвратил меня, а какое-то сообщение юной харьковчанки, переданное неведомым образом. Мне словно было поставлено условие, если выпью, она для меня перестанет существовать.
Под руку мне подвернулась гармонь. Пока Колька пил и занюхивал коркой хлеба, я втащил трёхрядку на колени, потянул меха и нажал на кнопки. Гармонь послушно выдохнула минорным трезвучием. Пальцы пошли по пуговичкам незнакомыми путями, вслепую, и правая рука быстро нащупала первое всплывшее в музыкальной памяти. Я легко озвучил несколько тактов прелюдии Баха, ни дать, ни взять – в органном исполнении.
С басовой партией у меня не складывалось, да и Колька взревновал. Скомандовал подъём лихо, по-военному, хотя в армии не бывал по причине малого роста, и ватага через перила повалила на дорогу.
Колька наигрывал «под драку», Генка приплясывал и хлопал в ладоши. Я издавал оглушительный свист на доминанте.
Мужское начало в нас наливалось воинственностью, детская кровь закипала в парах спирта. Так что, проходя сквозь попутную деревню, кто-то из нас кинул камнем в окно. Сводились счёты генетической памяти о былых побоищах наших отцов и дедов на этих путях-дорогах.
Следом неслись проклятья, какая-то старуха грозила своей клюкой, а из других домов выглядывали с любопытством и восхищением. Наш проход означал неразрывность времён, а буйный нрав расценивался как избыток племенной силы, - во благо.
За околицей мы умолкли, словно со сцены ушли в кулисы, в тень. В этом перелеске Колька всегда закуривал, набирался духа для главного выступления. Затрещали сучья, готовились орудия для атаки.
Мы вышли из тени.
Далее дорога перед нами пролегала по лугу, на другом конце которого, над речным обрывом высился амбар, приспособленный под клуб, и стоял народ – и леспромхозовские бойцы, и мирная публика.
Мы знали, что с первым вскриком Колькиной гармони, все обернутся на этот звук, и кто-нибудь обязательно скажет, не без лёгкой паники: «Синицына идёт!». Ибо из века деревня наша славилась и гармонистами, и забияками.
В руке у Генки была сушина. Младшие тоже обзавелись кто тычиной, кто глиняным комом. И у меня в ладони неизвестно откуда оказался толстый сук. Мы помимо воли сбивались в кучу. А от клуба уже двигалась нам навстречу шайка леспромхозовских, тоже, как на подбор, один мелкий подрост, презревший вековой обычай, - драться только кулаками. (Колья и палки в наших руках являлись признаком вырождения).
Гармошка била по нервам, возбуждала, но кулаки по-настоящему чесались, кажется, только у Генки. Он прибавил ходу, пошёл на сближение, и шага за два до первого леспромхозовского вражины отбросил палку, - сработал-таки благородный боевой инстинкт Генкиных предков.
Он даже рубаху на груди рванул.
Но - сначала было слово, запев.
-Вы, плёсовские солидолом ср..е, соляркой сс…е, - ядовито выдавил из себя Генка и сплюнул.
Белокурый кудрявый парень в огромных, наверняка отцовских, броднях тоже сплюнул и выдал:
-Кроты Синцовские в яме живёте, лягушек еб..е!
Всё это время яростно рвавший меха на своей гармони Колька выступил вперёд и прокричал свою скверну:
-У вас «Дружба» вместо х.., да и та не заводится.
И отскоком в Колькину честь прилетело:
-Синцовские бахвалы низкожо..е!
Гармошка вдруг оказалась у меня в руках, а частушка допевал Колька уже скидывая на ходу свой пиджак.
            -Режьте тело, режьте бело,
             Режьте грудь напополам!
             Ни себя, и ни товарища
             В обидушку не дам.
Как хранитель драгоценного инструмента я в схватке не участвовал. И бить такого держателя трёхрядки тоже никому было не позволено.
Уже визжали наши девочки. И словно бы по их сигналу бежали бабы от клуба.
Растащили, разняли бойцов грязных, взъерошенных, но вполне довольных.
Передавая гармонь Кольке, я растерянно улыбался, а наш коротышка глядел соколом и будто ждал от меня оценки действий, - каково начало? То ли ещё будет!
Подходя к клубу, он растянул меха и запел:
            -Вот она и заиграла:
            Двадцать пять на двадцать пять!
            Начинайте всё сначала —
            Наша вынесет опять!
Слышались голоса баб:
-Да когда же вам надоест хлестаться, окаянным!
-Ни одного вечера без драки у них не обходится.
-Бродни синицынские!..
9. СЛАДКИЕ ЗВУКИ ИНДИЙСКОЙ МУЗЫКИ
Во всё время потасовки я только и думал, как бы не словить удар с тыла, со спины, увернуться от наскока, - выжить. Потом ещё за углом клуба, где ребята допивали водку из туеска, кричал в горячке: «А он тебя как!..» «А ты его р-раз!...». Так что о Гале вспомнил, лишь когда Чарли Чаплин на экране стал дарить цветы девушке.
Головку Гали, отливающую воронёной сталью в луче проектора, я нашёл в первом ряду, и уже не выпускал из вида.
Пребывание в эпицентре побоища до того возбудили во мне мужественность, что при первых же звуках патефона, на волне бойцовской отваги я ринулся к Гале.
Я сам себе казался выскочкой, достойным осуждения. Хотя как робкого, воспитанного интеллигентного городского мальчика, меня здесь никто и не знал. Не с чем было сравнивать. К тому же надо прибавить, что смелые появления на публике у меня многажды был отрепетированы на учебных концертах в классе Надежды Романовны.
И ещё одна причина имелась для столь вызывающего поведения. Если в драке я оказался на последних ролях, то теперь появлялась возможность блеснуть во всей красе.
Вот такого отчаянного, в вельветовых бриджах с шёлковыми гетрами, в белой рубашке-апаш, и несло меня от стены к стене амбара под песенку знаменитого «бродяги» Радж Капура: «Акбар-ая... Никто нигде не ждёт меня-а-а-а…»
Я видел, как наши деревенские девочки Оля и Нина, сознавая первенство приезжей южанки, прижимались к ней на лавке с двух сторон, то ли защищая её, то ли набираясь от неё смелости. Галино платье колоколом накрывало их костлявые коленки, а на грязном полу блестели её плотно сжатые лаковые туфельки-лодочки.
Кажется, деревенские девочки впервые так близко наблюдали и приглашение на танец.
Они с испугом глядели на Галю.
И она показала-таки им пример девичьей отваги, встала и пошла за мной.
Сначала она, такая близкая, казалась мне призраком, во мне будто выключились все нервные окончания, как от грозового разряда вырубаются предохранители в домах.
Первым вернулось обоняние. Я унюхал запах духов. Потом навелась резкость зрения, как фокус в фотоаппарате, и я увидел родинку у неё на щеке чуть ниже глаза. И мини-козырёк чёрных ресниц. А затем и явно следящий за мной сам глаз зеркальной прозрачности с чёрной амальгамой изнутри.
Лишь напоследок пришло ощущение её горячей ладони в моей руке. И только-только теплота каждого из нас начала сливаться воедино, как музыка оборвалась. Пары стали расходиться, но Галя, к моему изумлению, не спешила освобождаться из моих рук. Она будто знала, что не в правилах танцев тех лет было прокручивать пластинку всего один раз.
Диджеями ещё и не пахло, но их приём бесконечных повторов одного и того же «музыкального материала» был уже в ходу. Какой-то мальчишка схватил головку звукоснимателя на патефоне и ловко ткнул иголку в край пластинки.
-Бродяга я, а-а-а-а, никто нигде не ждёт меня-а-а-…-снова начал Радж Капур и мы начали с начала.
Кого-то этот фокстрот располагал к хождению вперевалочку, кто- то носился вскачь (трот с английского – конский бег рысью, как я узнал много лет спустя). То есть надо было двигаться весьма живо, но я водил Галю степенно, поворачивал осторожно, старательно избегал столкновений. Выглядел бывалым кавалером, хотя танцевал сегодня первый раз в жизни.
И даже решил заговорить.
- Мой папа до войны жил на юге, - сказал я. - Проснёшься, говорит, утром, протянешь руку в открытое окно, сорвёшь сливу и ешь.
Она взглянула на меня с удивлением, словно я перешёл какую-то грань приличия, но разговор, однако, поддержала.
-У нас теперь ещё только черешня.
Она случайно коснулась меня бедром, после чего я больше, вообще, ничего сказать был не в силах. Меня сдавило как при погружении в глубину при купании. Всё труднее становилось дышать. Я едва дожил до конца. Дрожа как в лихорадке, проводил Галю к подружкам и выскочил из клуба в тусклый свет позднего вечера, в запахи рыбы с реки, в треск мотора кинопередвижки.
Глубоко и шумно выдохнул: «Уф-ф-ф!»
Меня окружили мои деревенские товарищи. Юные земляки глядели на меня с какой-то особой почтительностью, мой танцевальный дебют казался им геройским поступком сродни ловкому удару в челюсть на ристалище. Генка уважительно протянул сигарету, а я от волнения даже забыл, что умею курить, и отказался.
В деревню мы возвращались под мелким дождём, в темноте.
Не доходя до перелеска, Колька увёл свою ватагу далеко вперёд, чтобы без оглядки на нас, двух городских неженок, орать похабы и пугать подгоренских жителей. Вскоре и Оля с Ниной с тактичностью зрелых подруг растворились в полутьме.
Мы молча шли до самой деревни. У калитки своего дома Галя спросила:
-У тебя есть девочка?
Глядя на свои белые гетры, мокрые от росы, я не знал, что ответить. Наконец, неуверенно заговорил:
-В общем, с одной девочкой я однажды в театр ходил. Потом у неё дома с мамой мы кофе пили. Значит ли это, что у меня есть девочка?
-И да, и нет. Всё зависит от того, хочется тебе ещё с ней встречаться или не хочется? – разъяснила Галя.
Я попытался вспомнить самого себя недельной давности, городского, и не смог. Пусто было там, эхо гуляло. Слишком далеко я умчался от своего городского гнезда, не только пересёк роковую границу между городом и деревней, окунулся с головой в иной народ, в другую историю, но уже и попал в поле влияния другой девочки, которую только что держал в танце за талию, слышал её голос, чувствовал дыхание. Какая же ещё девочка, кроме этой, могла прийти на ум в моём положении?
А Галя гнула своё.
-Что же тут непонятного? Подумай, если тебе хочется с ней встречаться, значит у тебя она есть. А если не хочется, значит нет. Ну же?
Вместо ответа я схватил Галю и попытался поцеловать. Увы. Для настоящих объятий не достало опыта. Её локти упёрлись мне в грудь.
Глаза чёрные, кремниево- искристые, глядели на меня в упор с весёлым, каким-то пиратским злорадством.
-Ну, как? Тебе ещё хочется с ней встречаться?
-Я же сказал, - не знаю.
-Ну вот, когда будешь знать, тогда и...
Она ловко вывернулась из моих рук и пошла к дому.
Я крикнул вслед:
-Завтра мы с дедушкой поедем на Вагу за железом. Хочешь с нами?
Она остановилась, постояла не оборачиваясь, и без слов скрылась в дверях.
По деревне к своему дому я бежал словно после выступления на школьном концерте с аплодисментами на бис. В мезонине на столе, как обычно, ждала меня кринка с яичницей, накрытая ломтём хлеба.
Я не притронулся к еде, повалился ничком на кровать, закинул руки за голову и, вместе с домом оторвавшись от земли, унёсся в невесомость.
Скорее всего, я при этом улыбался.
10. «ВЕЛ. ДОЖДЬ», «ПЕРЕМЪННО», «Х. ПОГОДА»
Мы с дедушкой завтракали перед дальней поездкой «за железом». В окошко постучали. Дедушка распахнул створки.
Внизу стоял бригадир Павлик Брагин по прозвищу Скороход. (Будучи единственным мужиком в деревне, пришедшим с войны здоровым и полным сил, он как-то по партийной надобности пешком за сутки прошагал сто двадцать километров туда и обратно до райцентра без сна и отдыха).
Он сдвинул кепку на затылок, ударил кнутом по голенищу, и сказал:
-Доброго утречка, Василий Егорович! Что там у нас колдун нынче наворожил?
Долго, со скрипом, поворачивался дедушка к тому месту на стене, где висел натёртый до блеска медный барометр с надписями на шкале: «Вел. дождь», «ПеремЪнно», «Х. погода», «В.Сушь».
Я с любопытством тоже присунулся к прибору. Дедушка щёлкнул ногтем по корпусу. Стрелка колыхнулась в сторону «великой суши».
-На вёдро пошёл, - сказал дедушка.
Крайне довольный прогнозом, Павлик натянул кепку на лоб, как бы стыдясь своих следующих слов:
-Вашего бы Гришу, на возку сена сегодня, Василий Егорович.
Дедушка поглядел под порог, где стоял переносной ящик с длинным кожаным наплечным ремнём. Из ящика торчала рукоятка ножовки по металлу, горлышко бутылки с молоком в берестяной оплётке, и полкаравая хлеба в белой тряпице.
Подумал и обратился ко мне:
-Железо наше никуда не денется, Гришенька, как по-твоему? А погоду надо бы уважить.
Я согласился не раздумывая, - чем на дрожках трястись до затонувшего корабля, лучше верхом по лугам скакать.
Сразу и условие выдвинул бригадиру:
-Только Борьку мне дайте. Я на Борьке хочу.
-Бери, коли хочешь, - сказал Павлик и, опять прищёлкнув кнутом по сапогу, пошёл к своей двуколке.
Лошади в нашей колхозной конюшне были трёх видов: одни при надевании хомута задирали голову, не желая впрягаться в работу, другие послушно вытягивали морду вперёд, третьи склоняли до самой земли, но уже не от норова, а от старческой немощи. Борька был из третьих. Я жалел его и уважал, как ветерана (коню довелось побывать на войне). И сегодня, в обход накидывая на него шлею, опять же пытался найти боевые шрамы на его рыжей шкуре. А находил только потёртости от рабочей упряжи.
Копыта у моего коня были широкие, слоновьи, их ему не обрезали, не следили за ним, и он часто спотыкался. Хотя сегодня утром, отдохнувший, довольно резво пошёл вон со двора и когда я хлестнул его вицей, даже побежал с бульканьем в брюхе.
Разгон необходим был мне для демонстрации своего кавалерийства перед домом Гали. Конь побежал, как и было задумано, однако в добавок ещё и газами из-под хвоста дунул, хорошо, что окна в мезонине у Гали были закрыты, и она скорее всего не услышала столь позорных звуков, думал я.
Порожние дровни сзади грохотали в колеях. Ногами я упирался в оглобли. Борька бежал, чашками копыт производя на песчаной дороге маленькие взрывы. Клок травы смягчал подо мной биение его острой хребтины, а стегания вичкой не пронимали бывалого конягу, - скорость была невелика, но счастливее этих проездов по лесной дороге между Овинным ручьём и Старицей не было у меня потом ни на велосипеде, ни на мотоцикле, ни на Уазике со снятым верхом...
11. КОНЕЙ НА СЕНОКОСЕ НЕ МЕНЯЮТ
Передо мной открылись заливные луга Пуи. Под горой на берегу чёрной старицы, усыпанной золотом кувшинок, бригадир Павлик вбивал стожар. Поднимал жердину, вонзал, вытаскивал, и опять поднимал.
Гулко разносились удары по низине. Грабилка звенела бубенцово. Генка скрёб косовицу стальными зубьями, оставляя за собой валки сена и ленты изумрудной стерни, а бабы награбками окучивали.
Марья Герасимовна в лаптях и со сбившейся на спину косынкой махала мне руками и кричала:
-Сюда, Гришенька! Заждались, голубчик! Спеши-не спеши, а поторапливайся!
Со мной она всегда была ласковая, ставила в пример своим сорванцам, этим самым только укрепляя невидимую преграду между мной и ними.
Вот и на работу первый явился.
Городским, вообще, работа в радость. Это знали деревенские и посмеивались над оглашенными, правда потихоньку, меж собой.
 А Генка насмешек не таил. Встал со своей звонницей поперёк хода и выразился о моём коне:
-Кляча стара в хомуте – и везёт по могуте!
А я уже к тому лету «Трёх мушкетёров» прочитал, слова гордого гасконца помнил: «Оскорбивший коня, оскорбляет всадника», и вступил в перепалку.
-А у твоей клячи в хвосте три волосины.
-Моя Карька на спине может плавать!
-Ха-ха-ха! Лихая кобыла, - всех встречных обгонит!
-Твой Борька, - волчья снедь, воронье мясо, травяной мешок!
-А вот поскачем домой, узнаешь, какая-такая волчью снедь!
-И слепая лошадь везет, коли зрячий на ней сидит. А я любую раскочегарю.
-А не хочешь, мы с Борькой по дороге, а ты на своей Карьке в сторону.
Разняла нас Марья Герасимовна.
-Генка, лешак! Отвяжись от мальчика. На косогор поезжай, там у тебя ещё не почато.
-Посмотрим, посмотрим, как всякие сопленосы догонять будут, - разворачивая свою машину, кинул Генка напоследок.
В этой словесной стычке я чувствовал себя проигравшим, - у Генки и слова были злее, и сказ ловчее. Мы разъехались на взводе, готовые при первой же возможности схватиться вновь.
Тут и девочки пришли на пожню, - все в белом, только грабельки на плечах разноцветные. Галя среди них - гарная. Брови угольками писаные, губы малиною. И бумажка на носу, чего у деревенских никогда не бывало.
Тоже и платьице доходило у неё только до колен, она не желала поступаться красотой ради защиты от гнуса, в то время как местные девочки пришли на пожню в материнских юбках до пят. И Генка, проезжая мимо на своей побрякушке, не преминул зацепить Галю:
-Хочешь, чтобы тебя комары на себе унесли? От них ведь и в две руки не отобьёшься.
В ответ Галя сердито цапнула граблями валок и покатила к куче.
Опять я оказался в положении догоняющего, - Генка первый заговорил с ней, пусть и неудачно.
Я хлестнул Борьку, чтобы как можно быстрее свалить воз и порожняком, красиво вскачь, вернуться к Гале. (Вопрос у меня уже был готов).
Стоя на дровнях в полный рост, я подлетел к Гале, спрыгнул на землю и спросил:
-А у тебя мальчик есть?
Она долго молчала, не переставая ворошить сено, потом сказала с расстановкой и нравоучительно:
-Об этом у девочек не спрашивают.
Что называется, огорошила. В недоумении я за ней некоторое время тоже по полшага двигался как привязанный, придумывал продолжение. И самое лучшее, что смог сделать, это промолчать, удержаться от очередного ляпа. Её уклончивый ответ навёл меня на мысль, что мальчик у неё непременно есть. После чего совершенно неожиданно для себя я принялся складывать стихи. И вот что получилось: «Девочка в платьице белом как снег, уже вот-вот расплачется, а его всё нет. Ближе-ближе стрелочка. Вот уж девять бьёт…Зря, стоишь, ты, девочка, мальчик не придёт...» Вот, получай!
Раз за разом проговаривая эти слова, я удивлялся недоброму чувству, неизвестно каким образом проникшему в стихи.
Весёлый труд возчика превратился в нудную работу. Ревнивое чувство к Гале,  жара и укусы оводов мучили до тех пор, пока бригадир Павлик не прокричал на весь луг: «Шабаши-и-ить!..»
12.ФИГОВЫЙ ЛИСТОК ИЗ КУСКА САТИНА
Взрослые развалились в тени под горой, а нам было позволено купаться.
Если мы, мальчики, мчались к реке, как один, в сатиновых трусах до колен, то на наших ровесницах были настоящие купальники.
Как ни целомудрен я был, а всё же каким-то образом у меня отложилось в голове, что только у Гали имелось то, что принято скрывать на груди, в отличие от деревенских девочек. Может быть поэтому она и верховодила всеми нами.
Она предложила нырять на задержку дыхания.
-Раз, два, три, - отсчитала Галя строгим учительским голосом, и мы с Генкой нырнули.
Я понемногу выпускал воздух по правилу настоящих ныряльщиков, чему научился у городских ребят на Двине, и вытерпел дольше Генки. Он вынырнул, увидал, что я ещё держусь, и притопил меня за голову.
Я бился под водой, не ведая о происходящем на воздухе. А мне было бы чем гордиться. Спасая меня, Галя оттолкнула Генку и я, полуживой, выскочил на воздух.
Сквозь пелену воды я увидел испуганные глаза Гали. Первая мысль была: неужели опять я что-то сделал не так?
А Генка из безопасной дали прокричал:
-Утопший пить не просит!
И стал пугать девочек тем, что будто бы сейчас снимет трусы перед ними.
-Что с него взять, - сказала Галя и предложила. – Давай, на тот берег.
Мы поплыли, и немного погодя она сказала:
-Когда-то все мы были рыбами.
-А ты какой бы рыбой хотела быть? - спросил я.
-Дельфином, - ответила она не задумываясь. – Хотя это и не рыба. А ты?
-А я бы китом.
Она плыла по - собачьи, высоко задрав личико и трубочкой вытянув губы. А я перевернулся на спину и выпустил струю воды изо рта.
Соединённые рекой мы блаженствовали в невесомости. Нас переполняла нежность. А Генка тискал Олю на мелководье.
Когда, накупавшись, все мы расселись на горячем песке, Генка встал в круг и прокричал:
-Я кальсоны полоскала
И при этом плакала.
Где же ты моя игрушка,
Что в кальсонах брякала?
Тут он сдёрнул с себя трусы до колена со словами:
-Не видали, так посмотрите!
Мы увидели костистые мальчишеские чресла и розовый отросток во мху. Только и всего.
Никто из девочек и не завизжал, и не плюнул в его сторону. Галя, опустив глаза, только горько усмехнулась и покачала головой, мол чего ещё от него ожидать? - а вспомнить, как она вспыхнула от нашей выпивки в церкви!
(Меня же художество Генки взбесило, в памяти нахлынули мерзкие унижения в руках «банного дяденьки». Дело в том, что в городской бане папа любил подолгу сидеть в парилке. А я терпеть не мог жары и оставался в моечной. Однажды ко мне подошёл мужчина и попросил потереть ему спину. Я старательно драил его мясистый остов от крестца до загорбка, после чего, как бы в возмещение долга, он вежливо принудил подставить мою спину под его мочалку. Я опёрся на лавочку и почувствовал, как что-то скользкое и похотливое стало ползать по мне, творить со мной нечто вовсе не похожее на омовение… После этого случая я уже никогда не оставался один в моечной, вместе с папой уходил в парилку, терпеливо сидел там на самой нижней ступеньке*).
…………………………………………………………………
*Суд над группой педофилов в Архангельске состоялся в начале шестидесятых годов. Среди осужденных были диктор областного радио, певец филармонии, руководитель кружка, журналист и учитель физкультуры. Притязания одного из них я, будучи тринадцатилетним мальчиком, испытал не только в бане, но и в Доме пионеров. Но сумел вырваться из грязных объятий. Я думаю, что в той или иной мере с подобными похотливыми особями встречались немало детей. Сначала это кажется забавным казусом, льстит дружба со взрослым человеком. Потом неизменно отвращает. Мне не хотелось здесь умалчивать об этих случаях в угоду всяческим лицемерам и блюстителям фальшивой морали. Этим не поможешь. Извращения заложены в самой человеческой природе (авт.)
13. МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЁЙ.
Сегодняшнее выступление Генки всколыхнуло во мне неотмщённую ярость. Я вскочил и кинулся на него. Кажется, Галя вымолвила в этот миг: «Не надо, Гриша», но это не помогло. Я бежал за ним пока не услыхал клич бригадира:
-Ро-о-бить!
Генка успел запрыгнуть на свою колесницу и понёсся во весь дух, нахлёстывая кобылу плёткой. А я побрёл к своему Борьке.
Работники разошлись по лугу, каждый сам по себе.
Порхали над валками сена деревянные грабли девочек. У баб в руках сверкали вилы, ими они пронизывали награбки и волокли к кучам. Сновали ребята на лошадях. Я привычно утаптывал возы, прижимал стягом и у зарода сваливал.
Скомороший пОхаб Генки убийственно подействовал на меня. Жалким лепетом показались мне недавно сочинённые стихи. На пробу вполголоса я проговорил их, и понял, что в них тоже есть что-то недоброе, обидное для Гали: «Зря, стоишь, ты, девочка, - мальчик не придёт…». Я решил никогда не читать это Гале. Единым махом Генка выбил из моих рук изящное оружие, опять победил.
Можно было бы пасть духом, отступиться от притязаний на славную дивчину, но у меня в запасе имелся последний шанс. И весь оставшийся день на лугу я жил приготовлениями к скачке. Больше не взбирался на спину Борьки для сохранения его сил. Возы подталкивал сзади, насколько можно, облегчая конский труд. Сенным жгутом сгонял с животины оводов и слепней. И даже перед тем, как выехать на место старта, снял с коня и хомут, и седёлко, что было, в общем-то, непозволительно по причине ценности сбруи, остающейся на лугу на ночь без пригляда.
Я выехал на гору. Генка был так уверен в своей Карьке, что только презрительно сплюнул, разглядев мою уловку, и сказал:
-Из коней да – в клячи!
Такой жалкий, на его взгляд, стал вид у моего скакуна без сбруи.
Мы выстроились в линию. Я успел только заметить, что у Генкиной кобылы капала розовая пена с мундштука (грызлА), как Генка хлестнул моего коня плетью. От неожиданности Борька присел и дал сбой на первых же шагах, в то время как Карька шустро зарысила на обгон, и что называется, показала хвост.
Далее разрыв между нами стал уменьшаться не столько из-за резвости моего коня, сколько из-за горячности Генки и его дикой посадки. Он мчался, откинувшись назад и охаживая кобылу плетью, а скорость не увеличивалась, потому что его Карька скакала, можно сказать, стреноженная. Шлея давила на задние ноги кобылы. (Генка неразумно использовал эти кожаные ремни как стремена). А я вовсе бросил повод, обеими руками вцепившись в гриву, и ударял коня в бока пятками в такт, да ещё и подталкивал его своим телом.
Перебористый стук копыт, тряска, хлестание веток по лицу – всё это сбило мой победный настрой, главное теперь для меня было удержаться на спине огромного животного.
И если Генка, по дороге настигнув грабельщиц, ещё смог им что-то проорать, то я подпрыгивал на коне ни жив, ни мёртв. А впереди, вдобавок, лежал Олёнин ручей, и мой конь, я чувствовал, намеревался перепрыгнуть канаву. Я кинулся ему на шею, попытался сомкнуть руки на горле, но не успел. Борька провалился подо мной как бы с наказом: всё! Больше не могу! Теперь ты сам!
Мной словно выстрелили. Стало легко. Утих топот. Дорога передо мной поднялась стоймя. В последний момент я увидел крохотного лягушонка, и расплющил его своим лбом.
Треснуло! Загудело! Смолкло.
И я словно взлетел над землёй. Было видно далеко вокруг – и церковь на Погосте, и отрезок московского тракта, и бескрайний разлив тайги, голубой, как море.
Подо мной на лесной дороге сбились в кучу люди и лошади. Они сгрудились над мальчиком, неловко лежавшим на песке. Ноги у мальчика были раскинуты словно кукольные, набитые ватой, а всё лицо в крови. Женщины и девочки неловко поднимали его и укладывали в двуколку бригадира.
Ноги безжизненно свесились на задке и, когда повозка тронулась, стали волочиться по песку, а я в образе бессмертного двойника, полетел за этой процессией словно воздушный змей на нитке. И если даже кроны деревьев застилали дорогу, полёт всё-равно длился. Значит, нитка была не настоящая, связь мнимая. И ничего не мешало моей духовной субстанции реять самой по себе…
А когда я открыл глаза у себя в мезонине, то первое, что увидел, - крюк в потолке, на котором висел скинутый набок накомарник.
Я глаз не мог оторвать от этого крюка. Не какой-нибудь допотопный «очеп», а целый механизм с винтами и гайками сооружён был для меня дедушкой, пока мы с мамой были в роддоме. Великое инженерное будущее прозревал дед в моём приходе в этот мир, и в этой пружине видел не иначе как символ веры на технический лад. Колыбелька моя качалась мягко, без скрипа. И всё было бы хорошо, и я бы, наверное, стал инженером, если бы однажды пружина не выдержала и лопнула.
Металл обрушился на младенца всей своей тяжестью. Какой-то, вовсе не механический, не инженерный Бог уберёг меня тогда в люльке от увечья, а то и от смерти. Трещина образовалась на бортике колыбели. Это было сильнейшим потрясением для всей семьи. И в сравнении с тем «выстрелом» моё вчерашнее падение с коня можно было считать совсем не значащим событием, хотя голова моя была забинтована и болели ссадины на лице.
Послышался шорох, шёпот, я повернул голову и увидел в дверях наших девочек. На блюдце в руках у Гали высилась горка черешни.
-Бабушка нас не пускала, так мы через назёмные ворота, - поспешила сообщить Оля.
Галя подошла и подала мне блюдце с ягодами.
-Только на бок ляг, - сказала она, со страхом глядя на мои бинты. – Иначе косточек наглотаешься.
Я послушно повернулся на бок и поставил блюдце на табуретку.
Оля с Ниной подошли, и мы все вместе стали есть черешню...
14. ЗЕМЛЯ ОБЕТОВАННАЯ, КРАСНО УКРАШЕННАЯ.
А пировать в Духов день мы с дедушкой и бабушкой поехали на тарантасе. И я был не просто сидельцем в резном коробе, а мальчиком на побегушках, казачком, спрыгивающим с повозки у ворот (завОр).
Моя должность состояла в оттаскивании тяжёлой дощатой сплотки с пути, и после проезда нашего праздничного экипажа, - в запирании наглухо, на кольцо. Своей службой я делал весьма приятной поездку стариков, одного хромого, другой – горбатенькой.
(Я благодарен судьбе, что в их лице мне посчастливилось захватить русских людей 1880-х годов рождения в их древнем естестве и нраве. Я с жадностью проникнул в них, и они облили меня собою, произошло настоящее духовное совокупление. Мы стали единым целым, и я не жалею даже о том, что это сроднение оказалось необратимым. Всю жизнь потом я дичился людей революционного, конформистского склада со всеми их порядками и установками. В каждом из них виделся мне предатель и пособник черного дела, - и не только в период юношеского максимализма, - но и до сих пор…)
Мы с дедушкой ехали на облучке, а бабушка позади барыней на цветных половиках. Она была нарядная – в питерском платье с выпушками, а на шляпке пирожком колыхалась на ветерке сиреневая вуалька.
На дедушке был чёрный котелок и трость между ног. (И этот котелок, и трость крючком теперь у меня в кабинете на видном месте).
А я был в соломенной шляпе дедушки. Бинты мешали натянуть её как следует, до ушей. Но дело заключалось в принципе, в её наличии у меня на голове.
В те года мужчины старинного стиля вообще не появлялись на улице без шляп. (Композитор Скрябин в Париже начала века производил фурор, гуляя с непокрытой головой, благодаря ему потом это стало модным…). А мельника Илью Дмитриевича и шорника Максима Петровича в нашей деревне я никогда не видал на улице без шляп на голове.
Для поколения сыновей этих стариков, в том числе и моего отца, обязательной стала уже пролетарская кепка.
А вот нищая мелкота Марьи Герасимовны покрывалась уже невероятно дикой для севера тюбетейкой, одной на четверых, на смелого, как они говорили.
Мы ехали чинно с колокольчиком под дугой. Уши Воронухи своими остриями были наведены на источник звука, казалось, по этим розовым желобкам она неустанно вливала в себя дивные трели, слушала упоённо.
И помимо лошадиных ушей было куда устремляться звону колокольчика. Огромные пространства раскидывались очищенные от леса, тщательно подстриженные конной косилкой, и до корешков выеденные травоядными всех мастей.
Готовые поля для гольфа простирались окрест, и клюшка у дедушки имелась, только шарика не хватало, думал я, начитавшийся английских романов.
Издалека наша раскрашенная повозка смотрелась не иначе как ландо.
Луга величественно взмахивали своими крыльями, то вздымали нас на холме, то проваливали в низине, - глубоко дышала земля, унося колесницу в солнечные дали...