Драм-энд-бейс. 3-я попытка

Ярослав Полуэктов
   Это фрагмент из сборника "Шванклеры и перфектусы" - книги, которая ещё не в печати.
   Разборчивому и порядочному читателю, знающему толк в розыгрышах и пранках, стоит ознакомиться с предуведомлением, которое автор изложил в начале 2-й части "4етверых в Reno", и которая начиналась именно с главы БАВАРСКИЕ НЕОСТЕПИ И ДРАМ–ЭНД–БЭЙС БАВАРСКИХ СТЕПЕЙ
   Эта перфекция называлась "Версия с Руницей и Глаголицей, 2020 г."

   Было и Предуведомление к версии.
   /// В 2015–м или 16 году появилось на свет сочиненьице под названием «Драм–энд–бэйс баварских степей» с подзаголовком «perfekcion XXI/16» . В его основе данная глава, то есть «Баварские неостепи…».
   Мы знаем точно, что автор  (он сознался сам, и даже не по пьянке) не смог прислониться к какому–нибудь из них окончательно.
   Все варианты ему нравятся как дети–близнецы: никто же никогда не думал расправляться с близнецами оттого, что они похожи! Поэтому наш при/наи/мудркйший Соломонище решил оставить в веках как «первооригинал», так и перфекцию года 2017, а также perfekcion XXI/16.
   Кроме того, он советует изучать и сравнивать все эти варианты – как кладезь мудрости, учебник отцовства и весёлого литературного эксгибиционизма.///
   Это, как вы понимаете всего лишь часть премудрого Предуведомления.

================================

В. ДРАМ–ЭНД–БЭЙС. ТРЕТЬЯ ПОПЫТКА

1.Один графоман, другой терпило
Бим в затруднительном положении по отношению к нужности баварских степей. Потом соглашается. Жуёт карандаш – им он почиркивает в контрольном экземпляре книги, ищет ошибки с долготами, а их выше крыши:
– Ладно, хэ с ним. Пусть пока побудет. Потом решим. Вдвоём решим, ты не боись. Я помогу. У тебя всё–таки прав–то....
– Побольше прав, –  сказал Егорыч, –  Гоголь–то всё–таки я, а ты как Белинский… при мне. Это неплохо – свой живой критик. Правильно? А Белинский же не мог Гоголю запрещать, да же?
–  На Белинского согласен, –  сказал Бим.
Такой статус ему в кайф, хотя от права голосовать спорные вопросы он бы также не отказался.
Далее Биму не нравится словосочетание «баварские степи».
– Откуда степи в Баварии? Это что, степи? Так себе – лужайки в лесу.
– Бим, дорогуша, про то и речь: называется не степь, но смысл–то тот же. Земля делится на участки: часть заросшая – это леса, боры, джунгли, а всё остальное – пустыни, прерии и степи. То, что ни то, ни это – саванны, перелески. То, что ни вода, ни суша – болота. А твои лужайки в Баварии – это то же, что степи у нас, только масенькие. Степьки! Степьки с кепьки, – понимаешь–нет!
Бим насупился и молчит.

2.Ну и вот... Пишет.
…Если не всматриваться в дорогу, а глядеть поверх неё, то и не поймешь: едут путешественники то ли по Германии, то ли по Родине. То ли это происходит сейчас, то ли тогда.
Степь – лужайки. Дорога. Трава. Отары. Одна, другая. Стадо у них, у нас тоще костей коровёнка. Невесело как–то. У кладбища чуть радостнее: там кресты и рябины. Ассоциации? Запросто: кровь и смерть, война, революция, злая царская Россия и ещё более сволочная Германия.
Вспомнился Егорычу малогабаритный стишок Алессандры Клок. Это, наверно, фрагмент из её русской жизни.

За трактом даль,
Луга, кресты.
Светит фонарь. Там смех и слезы.
Селянка с маскою мимозы
Пешком припёрлась
На сеанс.
А там в разгаре декаданс,
Рулетка, ****ство на гробах,
В кустах трусы и миллионы
Мещанок с пулями во лбах.


3. Все кресты на виду.
Вернее, их верхушки торчат из зарослей. Это у нас. А у них могильные камни с тонкотелыми, просечёнными крестиками.
В ход пошли имена и фамилии. Как тогда, и как теперь – ничего за сотни лет не изменилось. Природа и традиции – образования консервативные. Случаи и воспоминалки – как верное и беспроигрышное подорожное развлекалово.
Эта байда в салонах авто продолжается, бодро, до тех пор, пока кто–то не осечётся, вспомнив о чёрте, сглазе и накликушестве. Или пока водителю не станет страшно.
Тогда он прикрикнет на орущих и перебивающих друг друга пассажиров.
Азартные, вошедшие в раж пассажиры, забываются. Они в поисках хлёсткого аварийного эпизода и забавных поминок, которых на их памяти пруд пруди.
На возу и в бричке проще. Там можно стращать людей и пугаться самому, до самого вечера, и никому от этого худа не станет.
Лошадушка добредёт сама. Ею не обязательно управлять. Она знает направление пути, знает час и место бивуака. Она довезёт седоков голодными, но живыми. А как добредёт, то без подсказки остановится. Встряхиваясь крупом, выпучивая медленные глаза и кося из щелей–шор орёт ржачьим голосом: «Очнитесь, вояжёры. Кто моложе – спать, остальные к костру! Жрите, ссыте и рассказывайте свои бредни хоть до утра».
Автомобили лошадиным умом и чутьём не вооружают.
Подсказки цифруют.
Мир наш железный.
И разной догады полно.
Металл и синтетика поглощают цивилизацию, берут её в плен. Дух поглощает цивилизацию быстрее.
Силициум не в моде, а его хоть задом ешь.
Синтезировать почву из песка не научились.
Превращать кристаллы в биологию даже в мыслях нет.
Все силы направлены на самоуничтожение: высока нынешняя культура!
Золото! Золото! Где оно – заменитель бумаги!?
Инфоденьги, бе–е–е!
Биткоины, хрю!
Чем они лучше? На инфу разве нет ноосферных червячков?
Пока человечество решает: что крепче – дух или материя, Сатана радостно потирает руки: вот тут–то он человечество и прижмёт.
Всё у Сатаны под присмотром: и дух и материя – только оступись!

4. На автобанах придорожных крестов нет, так же, как рекламы на кладбищах.
Рекламу на автобанах читать ни к чему – там скорость даже в правом ряду – читайте знаки, если вам скучно.
Так ведь скучно! Ещё бы не скучно!
Засыпаете? Вон с трассы.
Врезались, шина лопнула? Пожалте за сплошную черту и звоните в скорую помошь, если вы в России. А если в Германии, то в ADAC. Жёлтые ADACы понатыканы в Германии на каждом километре.
Книжка надоела – бросайте её! Не под колёса! На диван, на сидушку, подальше, чтобы позже извлечь и дочесть, честь, честь ей, прочесть, сосчитать на калькуляторе, съесть её, сожрать – книжку! Неумную, нострадамскую какую–то книжку.
…Отдельные кресты по единой, подозрительно русско–немецкой традиции, имеются. Но в Германии они только на ландштрассах.
А ландштрассы пристроены к дубам.
Смертельные дубы стоят на поворотах. Специально. Чтобы ловить деревянными свими руками – корягами и ветками анакондовой толщины – бешеных дойчландских киндеров, торчащих головами и ногами из мерсов–бенцев. Чтобы крушить их бумбоксы, нарушающие программу сельской идиллии и природный покой.
Из фольксвагенов белые немецкие косточки торчат гораздо реже, потому, что  фольксвагены у молодых шулеров и шулерин  сегодня не в престиже.
Господи... прости.
К германским чёрным крестам отцы и матери самоубиенных деток присовокупляют свечки, кадят дымом, пряча их от дождя и ветра, отдавая на милость Христа, прося Gottова, немецкого значит, прощения, под латернами, крашеными, само собой, по старинке.
...Прости, прости.
В Руси крестов поболее, и расставлены они не у дубов, а внизу трасс, под тополями, у кустов, на пустом месте, где когда–то лежало колесо, тело, оторванный рукав, нога в сапоге, туфелька – в отдалении от пустых обочин – пёс стащил. В виду дальней сопредельности крестов от города, и сложностью их посещения, родственники снабжают кресты долговечными венками из пластмасс, на железных прутьях; и крепко–накрепко прикручивают их к основаниям.
Почему происходит вся эта вакханальная статистика, и почему плотнеет сеть разреженной покамест кладбищенской красоты?
Ответ по–литературному прост и банален: скучно русскому без быстрой езды.
Над последней расхожей и великой фразой, определяющей одну из верных сутей русского человека кто только не издевался.
Больше всего над ней надругивают сами русские.
Взять, к примеру, новорусского классика постмодернизма и деконструкции писателя Пелевина: «Какой русский не любит быстрой езды Штирлица на мерседесе в Швейцарских Альпах».
Ловко сказано, хороший каламбур. Литературный бог прощает Пелевина как самого себя.
Простит и тысячи других, использующих эту фразу в примитивных целях: тривиализация, превращение древних клише самоосознания в шутку, выделения на этом фоне себя – такого умного и свободного. Вот и наш графоман туда же. Только длиннит и нудит (от «нудизм» – голота значит)… раздевая соответственно ум, повторяя ошибки гиперклассиков, только извращает слова, воспроизводя ляпсусы литературной постмодерновой перезагрузки, которая воняет деконструкцией и дефикацией.
...Эта набившая оскомину фраза о быстрой езде, возрастком в пару столетий, навсегда вписана в список главных отличий русского человека. И, если некий средний русский вовсе не желает быстрой езды, то опознавательное правило Гоголя обязывает его.
Современный молодой русский любит пугать встречных и задирать обгоняемых; немного завидуя чемпионам и насмешливо поглядывая в зеркальце на отставшие «копейки».
Они не читали «Трёх товарищей» и не знают, как посмеяться над чопорными задавалами, всего лишь навсего затолкав в «копейку» мерсовский мотор.
Немецкие молодцы обожают шутковать над друзьями с приспущенными штанами и подбадривать подружек с задранными юбками, истязающими друг дружку виброкроликами, королевскими пальчиками и прочей фаллопродукцией. Они истерят от радостных ощущений. Они истирают юными задницами микрофибру сидений.
Пожилой русский – владелец далеко не изнеженного тухиса и музейного седана с трёхлучевой звездой в лбу капота, не любит кочек и гололёд, хотя при перелёте через заснеженный кювет таки испытывает редкий и приятный для его сурового возраста выпрыск адреналина.
Эйфорично крутить блинчики на трассе, подморозившей свою асфальтовую шкурку до состояния всемирного обледенения.
Особо волнителен  обгон по встречке, когда к тебе, для скоростного и последнего поцелуя в лоб приближается многотонный дальнобой.
Русские не любят автосервис и дорожную науку. Больше всего ненавидят мздоимцев в кустах.
Немцу этого никогда не постичь.
А вот русские крендели (и новорусские в особенности) пуще всего любят дорожную рулетку. Мчат под 200, в дождь, слякоть, снег, невзирая на правила, хохоча и матерясь. В барабане у такого водилы одна пуля вместо положеных пяти–шести–семи. А это шанс на выживание пассажиров, включая водителя. Это немало. Забавно гнать авто, когда у каждого виска револьвер или наган, в котором крутится барабан, запараллеленный с педалью газа.  Щёлк–щёлк: осечка–осечка. И снова ты жив. И пассажиры живы. Все рады. Веселуха! Адреналин зашкаливает.
Гусарят русские кренделя и богатые феминистки. Сеют раны и раздают костыли. Отнимают почки, рёбра, ключицы, зубы. Цепляют отточенными косами, кувалдами, прессами людишек, не успевающих порой даже выпучить глаз за мгновение перед смертью. Это утешает: они не мучились. Гробят из–за углов, на поворотах и переходах нормальное человечество с мозгами, соблюдающих правила, но беззащитных перед кренделями и бешеными феминистками. Вместо мозгов у них наколки.  «Не судьба», – говорят мёртвому неудачнику в таких случаях.

5. Он видел и слышал, о том и свидетельствует.
Опять степь. Баварская ли, русская, машины, кони – всё едино.
Не было б встречных возов – умереть бы и не подняться.
Смотреть не на что. На возах стога, на стогах бабы. На автобане, ихдойчмать, блескучие, шинные с кордом, шарабанистые возы проскочут за железякой по другой стороне – сто пятьдесят встречных плюс сто пятьдесят наших.
Да хоть бы два по полста! Не успевается: ни разглядеть любопытной поклажи на крышках их, ни подивиться старушке, выстрелившей пломбиром в разделительную загородку! Уж не в русских ли метила? Уж не в наш ли георгиевский флажок – полосатый! колорадский! на антенне – целилась?
Не увидеть толком ни девки, совершающей маникюр… На руле, ребята! Только востроглазый Бим отметил её злодеяние. Но промолчал…
Ни сложить бабских их глупых лет… чтобы  установить средний возраст лихих обладательниц немецких штурвалов – так быстро проносятся фраумадамы.

***

На своём возу – родные в доску тюки.
Там шерсть (шмотки) для продажи (для пользы).
Значит, обратная дорога пройдет без тюков: и в первом, и во втором случае, зато с подарками супружницам и коллегам.
И при любом раскладе трасса пройдёт через кабак. Непременно!
Премного благодарны. Здрасьти, Насти. Скорей бы уж.
Это радует, но ненадолго. И не всех.
Штрафы и промили в Германии значительно кусачее русских.
Кучеру – шофёру скучно вдвойне.
Кучер трезвее, чем мужик на шестерике, что на фронтоне одного столичного театра.
Одна рука мужика занята поводьями. В цитру ли, в арфу ли на полном скаку, с одной свободной рукой – сильно не разыграешься.
Москва далёко. Не каждый москвич определит в кучере красавчика Аполлона: лень им задирать голову. Поэтому!
А тот бренчит на струнах: не смотря на неудобство, на голость собственную, мраморную, бронзовую ли.
Три секунды, две, одна.
Кто будет отвечать?
Малёха? Он ли не спец?

6. Драм–энд–бэйс
Современному и пожилому Аполлону за рулём Рено – папе Ксан Иванычу, сынок Малёха вместо то ли арфы, то ли цитры, мелькнувшей давеча в пункте NN предлагает послушать, с оказией, конечно, редкий по совершенству драм–энд–бэйс.
Что за драм? Что за бейс?
Рассказываем неискушённым.
Драм–энд–бэйс это стиль такой. Где хреначат (бумчат, тарахтят, бумкают) большею частию басы. Он на любителя этот бейс, который преимущественно бас. С крепкими нервами у любителя и с железобетонными  перепонками, что в ушах и, для смеху что ли, «барабанными» называются. Кто это интересно по ушам барабанит? Древние греки или медики алхимического склада ума?
А этот драмбейс, который бас, – собственного Малёхиного, слегка антирусского, зато домашнего, а ля сибирского приготовления, превращённого за годы тренировок на папиной мансарде в образец музыки указанного стиля.
Если, конечно, эту вибрацию воздуха (эфира, газовой смеси, атмосферы на отметке 200 метров над уровнем океана) можно назвать музыкой.
Кирьян Егорыч с Бимом в некотором сомнении на этот счёт.
Но послушать им надо.
Сокамерники тоже слушают коллег.
Иногда.
Хотя бы из уважения.
И чтобы не сразу в морду, а поразмышлять сначала.
И что?
А вот что. Такая звуковая картинища складывается в салоне Reno:
Рёв, бой курантов под ухом, мозги в курантах, там ещё басовый колокол.
Ты бьёшься изнутри колокола, об его стенки, башкой, как самец дрозофилл, увеличенный для опытов со звуками.
Хотя тебя и дрозофилла (дрозофиллиного мужа) об этом никто не просил. Жена дрозофилла для таких опытов не годится: слишком слаба.
Малёхин драм хорош первые десять минут.
А в первых минутах можно даже неосмотрительно смело похвалить композитора:
«Гром и молния, Малёха... бля буду... будем... это ш–ш–шедевр!»
Но, может бы зря… так… торопиться с выводами?
Шипит пластинка. Гремит колокол. Мечутся внутри его самцы дрозофилл. Похожи на наших старичков в кепках.
Кишки есть и в дрозофиллах, и в наших самцах. Одни кишки короткие – в одну линию, другие длинные – метров по пятнадцать–двадцать – кто б их мерил. И они дребезжат… нет, герцы не те, они скрежещут в такт, в размер, в долю малёхиной музычке. Готовы разорваться, испустить дух, ибо не свойственны такие размашистые колебания нежным старичковым потрошкам.
Дребезжит это автомат. Музыкальный. Бесконечный. Безжалостный. Запускает купидонов. А это эротичные такие, воздушные такие, концентрированные такие кванты, пузыри–пульки–пузыри… гаубичной величины и веса, величины и веса, веса и величины, три раза.  Целит в головы. Сулит приснопамятное.
Пусть впечатления эти для наших бедняжек обратятся оладьями из плаценты, вином из надуванчиков. Пусть они напомнят невинный секс с придорожницей, вкалывающая не за бабло, не по любви, но по причине бешеной матки. Это как–то скрасит малёхину музыку.
– Конкурент! – подумал Сан–Антонио (четырежды глотнув последний абзац), он же Дар Фредерик что ли, не знаем такого, а Егогыча знаем, вот об Егогыче и подумал Дар–Антонио, – созрел сука, обгонит гад.
– Француз, бля! И тексты его такие же… французские. Потные и неповоротливые. Балабол и отрыжка. – Это Егорыч так решил, когда прочёл Дара. И когда с собою сравнил – не особо умным, зато честным и без бабла поэтому. Ну вот, не любит он астов с эксмами, и критиков их, с их улыбками, и с кучеряшками вместо мозгов.
 «Скорость и драм в унисоне зудьбы» – сказал один из наших, подозреваем, что пока молодым был и ранним. И шутки его такими же были. Дурацкими на вид, а весь серьёз в портках спрятан – тут призадумаешься что почём. И кто такой Пригов – человек или шутка языкатая. И Сорокин кто, и Пелевин. Срам или фокусники, графоманы или перевёртыши.
– Носятся люди, снаряды и кони. Военная ярмарка. Что–то в этом есть, – думают Кирьян Егорыч, он же Киря, он же Егогыч, и его начальник по практике Чен по фамилии Джу.
 «Я бы так не сумел после трёх великих классов великой моей скороварной, своей в доску, домашне–фортепианной школы с училкой по вызову, двухметровой величины, у которой вместо дамских пальчиков–виноградин дубовые сардельки!» – он же, том такой–то, страница этакая.
Ноты (если там кроме громкости есть ноты) раскачивают салон в такт громам и молниям. Несущимся из колонок, припрятанных по углам Reno.
Немецким школьникам в мерсах и даже самому великому композитору Рамштайну такая свермощная, такая прибывшая из далёкого далёка, такая дикая сибирская музыка не снилась даже в канун октобэрфэстного перепоя.
Папа и галёрка, слегка совладав с собой и с нахлынувшими впечатлениями, на основании первой прослушки упрекают Малёху в сокрытии гениальности. Мир же обвиняют в незамечании талантов – при наличии их ростков в удалённых протекторатах.
Россия – роддом, колония, мекка для таких талантов.
Следовательно, нужны России музыкальные оранжереи. Где бы… Дабы… Абу–Дабу–Диснейленд. И требуется правильное мелодическое воспитание для мальчиков… вроде Малёх.
Высказались, записали рецепт, послали в Конституцию, – ждите результатов.
Ждут и мужественно терпят. Следующие полчаса, а то и час. Происходит то же самое: музыка, музыка, музы… нет, это бейс, это бейс, и драм. Больше ничего Гармония блин;… Какой нахрен респект ей! Кто её такую выдумал? И нет ответа. Выдумала это сатанинское искусство самая распоследняя сволочь, самая безжалостная тварь… Фамилию твари назовите, я её распну на развороте.
Время не летит. Оно тянется бесконечно. Как резинка не хочет на хрен, который обмяк на прошлой неделе.
Боязно старичкам сбива… нет, останавливать птицу–мать, беременную золотыми рОковыми яйцами. Жаль бить проклюнувшееся золотонесущее яйцо. Там птенец с пятьюжды, нет 999–й пробы, золотыми талантами.


7.
Малёха понимает. Его переохолонило. От гордости и ваще.
Он подумывает о победе над папой, который в домашних условиях не верил в талантливого сы'ночку. А мама говорила папе: ты с сы'ночкой поаккуратней, он в наших окрестях самый талантливый сы'ночка.
Малёха заценил последствия для четырёх взрослых дедушек, оттопырившихся музыкой таланта: и травки им не надо, кайфуют.
Только зачем–то прячутся за спинки сидений. Бим натянул кепку на уши. Вот оно место силы! вот она сила мегабаса!
А Егогыч вспомнил ракету 8К64У на старте. Жаль, Малёха не поймёт метафоры.
Зато Малёха вспомнил близящуюся покупку девайсов, способную продвинуть в веках сочинённые им драм–энд–бэйсы.
Приобретение колонок в пользу фонда мировой музыки с тратой… – неужто общественных денюжек? – теперь никто осуждать не будет. – Мой драм–бейс уложил их (этих тварей) всех, – думает Малёха. – Зря брыкались.
А что было старичкам делать?
– Напротив: если подвезёт, – подумывает Малёха чисто по–достоевски – грубо и в глаз, – то свежие почитатели… пусть они пердуны песочные – вот они сидят и слушают, твари дрожащие – они не просто слушают… Что? Мой драм–бэйс. Они внимают, гады мерзкие! А пройдёт немного времени, – дальше подумывает, аж передёрнуло Малёху, – колонки будут куплены папой. Вот оно щастье! Вот она победа. Над всеми врагами кряду, одним махом семерых… убивахом. Получайте, черти! Так, так, так. Где это произойдёт?
По плану – в Гронингене. По факту – не скажем. А если будут пытать, то сдадим и этот факт.
Гамбург! Конечно Гамбург. Только в Гамбурге и остались в продаже драгоценные для Малёхи колонки. То бишь динамики басовой линейки.
Так эти, старички, ещё встанут… перед Малёхой на колени. И с колен будут просить: дай нам, дорогой наш компаньон, возможность понести твои колонки… Ну пожалуйста, родной ты наш Бах и Бетховен, Шопен и Гендель, Гедике с Чайковским… Ну хотя бы от магазина. Хотя бы до рыдвана нашего Reno. Позволь. Ну пожалуйста. Вон же он, Reno наш, – в трехстах метрах. Ну разреши, мы осторожно…
И, отталкивая друг друга, молясь на суперкомпозитора Малёху, будут паковать новые колонки, мегабасовые они – небывалых частот и космической дальнобойности.
Будут трамбовать багажник, выбрасывая лишнее.
Колонки теперь короли, всё остальное – хлам, выбросить его нахрен.
Гамбург стерпит.
Кинутся выкидывать свои шмотки, а их немало, ставшими против королевских колонок и гениальной Малёхиной музыки совершенно жалкими, нищенскими предметиками, бытовым мусором, совершенно бесполезным для сладкоухого человечества... В лице его, Малюхонтия Ксаныча, конечно!
Выкинут даже ПЕНЬ.
Стоп! Что вы сказали? Какой–такой ещё пень? Уж не тот ли, который есть НАСЛЕДИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА? Ну тот, на котором Бим хотел сфоткаться… на фоне Эйфеля. Читатель ещё не забыл его Величество Пень?
Конечно, не забыл. Наш читатель внимательный.
Вот это судьба! Вот это горе. И что? Как Бим отнёсся к этому?
А вот это–то мы как раз и не расскажем.
Пусть это будет главной тайной города Гамбург. «Как один сибирский пень (с передатчиком внутри!? Вау! Как и челюсти?) как он оказался на газоне города Гамбург».
Гамбург не ждал таких подарков из Сибири. С передатчиком, блин;.


8.
Но! Горе рано уверовавшим в лёгкость победы! Ещё пара таких побед и от армии ни хрена не останется! Гениальный драм не вдруг, но в хлам начинает надоедать.
Сначала будто ещё ничего: бас ритмично колотит в уши, и ты чувствуешь себя героем прерий, попавшим в объятия океанского свежачка–мэйнстрима. Потом уши начинают постукивать по черепу, а бас будет обмолачивть кувалдами твои мозги. Далее мэйнстрим переходит в техстэп и ты, утопленный в кокаине нижних регистров, постепенно и трудно начинаешь вспоминать другую музыку. Станешь не на шутку мечтать о немудрёных и волнообразных звуках арфы, перебираемой тонкими пальчиками чёрноволосой гречанки. Или, на худой, прикрытый листиком конец, вспомнишь о стареньком инструменте, навечно вставленном в руку обветшавшего под московским солнцем Аполлона.
И сюда забралась Греция! Какая наглая, какая заразная национальность эти греки!
Но нет поблизости арфы (опять эта ****ская арфа–цитра – никак без неё!) – она чугунная и зависла далеко, аж на крыше Большого театра.  Не понять этого талантливого чудака Бове, штампующего одинаковых богов в одинаковых колесницах в один и тот же исторически–художественный период. Архитекторы едут в авто – отсюда и ассоциации.
Зато Бове и его колесница пришлись по душе всем любителям кроссвордов, любителям заколачивать нахаляву миллионы, отвечая на вопрос телеведущих «А не знаете ли Вы, дружок, а кто это там на крыше, а что за звери? Точно кони? А четверик там, или шестерик, а может цуг?»
Все знают, что лошади, но не цуг; и не все знают, что именно находится в руках голого парня на крыше, и что там за жилочки–верёвочки кроме натянутых поводьев. Аполлон едет без палки как скейтбордист с наушниками, вцепясь в неслышную остальным музыку.
– А бронза, или (каверзно), может быть, там мрамор?
Не мраморный, а тупо, свинцом убитый, Игорь Тальков заржавел в дисководе, не пришедшись по душе рьяным иностранцам: Ксан Иванычу со своим сыном Малёхой.
В бричке Рено на заднем сиденье двое относительно весёлых людей. Они не за рулём, и поэтому им позволена сытность пива.
За баранкой трезвый кучер. Он готов засунуть в пасти весёлых людей каждому по стволу и шевельнуть пружиной спуска.
Рядом с кучером. – попутный молодой человек. Это Малёха. Он нырнул с головой в бушующие волны самодовольного дримм–драма и поэтому по–настоящему счастлив.
Разрешим ему уединиться, а сами попрёмся дальше. За каждым поворотом там приятно раскрытая халатность на теле приключения, и совсем уж охоланивающий призрак невнимательности переставляет указатели и прячется за камнем с биноклем. На траве ждёт винтовка с прицелом. Будет ли применена по этим?

9.
О чём это? О чём, о чём? Ага. Вот. О настроении.
Читали «Степь» Чехова? Тоскливо. Какое скучное словоместо взято им для названия – «степь»!
Да, степь это вам не прерия с ковбоями и не живописные джунгли. Ни тебе, ни стрельбы, ни Бегущего По Американской Дороге Кролика, ни таинственно белого рояля в кустах, уж не цистерна ли это припрятанная с перестроечной водкой, все помнят это пойло? Ни особенной какой–то фабулы.
Литератор, чем отличается фабула от сюжета?
Ха, я тоже толком не знаю. Едут себе его людишки кто куда, везут с собой в бричке ребятёнка на учёбу в город, едут себе, едут и едут. Балдеют скучно. Шерстится пыль в тюках, погруженных на возы лошадиного каравана. Цель для всех разная, но попутная и понятная.
И наши туда же. Тоже едут, аж торопятся. Везут дитятку, только не на учебу, а за колонками в магазины Гамбурга.
И все сопровождают Малёху, и все по этой причине тоже едут в Гамбург. Nachuy учёба! Двадцать первый век на дворе. Надо иметь правильного папу. И хорошо иметь послушных попутчиков.
Чехов... да что Чехов – были бы тогда колонки, глядишь, повёз бы Чехов Егорушку вместо Тьмутаракани в самое пекло – в город Гамбург. Да только нахрен они тогда были кому нужны эти колонки. Псалтирь, псалом, Идифум, Асаф, первый начальник хора, второй начальник хора, третий начальник хора, музыкальное орудие шошан. Всё равно песнь любви. Воспоминание о субботе. Прекрасные, видно, субботы, что аж до песни дошло субботе. Отдельно кореевым сынам. Твердыня! Щедроты! Понедельник. Упования. Хватало для всего этого добра скрипок, роялей и духовых. А тут дримм! Что за дримм? С чем его кушать? Не придумали тогда ещё колонок и не придумали дримм–драмм–басс. А тут взяли и придумали.
Камни Хеопса приподымаются от такой музыки. Конь замертво падает, или ест со страху землю, или хочет зарыться от такой басовой трубы.
Автомобиль же терпит, ибо он из железа и пластмасс, желает взлететь, но не взлетает, ибо он из железа и пластмасс и без крыльев, а то бы взлетел, не беспокойтесь.
Не любили даже древние своих детей так сильно и нежно, как нынешний папа Ксан Иваныч любит своего Малёху и уважает его железотворную с бетоном, многоэтажную, фашиствующую прям–таки музыку.
Вот и едут себе чего–то чеховские и наши, поди по одной и тоже дороге, только теперь наша заасфальтирована. Опять едут и едут. Надоели читателю: слишком мало глаголов, объясняющих всё разнообразие и красоту многодневной асфальтовой езды. Хоть бы раскрасили свои асфальты в радужные цвета!

Вот обещанные костры уже жгут, спят под телегами, мучают и тешат себя страшными рассказами. Они не бьют себя в грудь, как наши путешественники (наши–то нескромно намылились в Гамгород!), а те, чеховские, бьют себя для собственной дури, скачут жеребятами после первой же чарки по полям; и готовы повеситься без особого какого–то каприза на первой же ветке.
Контрастны тележные люди!

10.
А наши? А наши не хуже! Они современнее, но не забывают истоков.
В багажнике Рено колошматится об чемоданы и давит в лепёшку авоськи неотёсанное в правильный параллелепипед брёвнышко деды Бима.
Этот Пень всем пням пень. Бим его выгуливает, как Папа своего Малёху, как Создатель выгуливает Землю по кормящему кругу.
Он живой этот Пень.
Жив хотя бы регулярностью совершаемого на нём ****ства.
Валенки для Парижа Бим забыл в спешке дома.
Пень–брёвнышко без валенок плохо равняет наших путешественников с чеховскими.
А вот скукотища равняет хорошо: опять же – бабья нет, да и степь всё не кончается.
Какой–то Мойдодыр из багажника путает карты.
И вместо одноходовки множится как оживающие враги под джойстиками плутоватый детектив.

11. Рено без труда обгоняет фуры.
Одна распухшая фура забита до самого верха. Она особая, потому как редок груз. Там швейная машинка, прялка, обручи для бочек, корзины с половыми тряпками, колёса от телеги, тачка, колья забора, ржавые пилы, топоры, болты, ветхие одёжки, дырявые сапоги, корыта, юная полуцепная собачонка и три вставленных кота, не перестающих грызть решётки передвижной светлицы. Дешёвые тростниковые клетки едва вместили котов. Так ведь и перегрызть могут клетку со злобы!
Это Бабушка переезжает из России в Германию. Едет к доченьке. Доченьке с полста уж лет. Мать моя деревня! Бабушка копила это добро целую жизнь, слилась с добром телом и душой. И не может с ним расстаться. – Доча моя не сможет без этого прожить! Как там в Германии этой без хозяйства? Поди газончики одни, и больше ничего. А как же без скотинки, без выжловки, а без взрослого цепного пса? Опасно, страшно без пса. Кругом фашисты с бандерами. Али забыла уже? А я рассказывала. Что там у неё в коттедже? А что, а ничего: одна немецкая пустота и выкрики зла на улице.
Рамштайн вместо Бабкиной и суровые по–прежнему и сладкие до нелепости демократические нынешние немецкие законы. – Бабка, слушала Рамштайна? – Рамштекс знаю, борщ знаю, солянку. Рамштайна вашего знать не хочу.
– Ой! Ёй!
– Так вот, доча, что за жизнь: на красный свет не ходи, этого не ешь, бойся гостей, сама тож не ходи, неси к ним своё, коли удумала. Сделай приобретение автамабыля. Можно в рассрочку. Без авта ты не фольк, а на выдаче русскому барину еловой твоей головой с пздёшкой! Виноватая есть!
Она рыдала от того, что не может взять собачью будку, и залила слезами рукава, грудь и ширинку шофёра, съехав как полагается при казни к коленям (не убивай, пощади). Он, приложив все возможные усилия, не смог втолкнуть в кузов стиральную машинку года выпуска тыща девятьсот шестьдесят один. Язви его душу! Пёс достался соседке. А у неё самой трое здоровущих сучьих голов. Не слюбятся, раздерут мово Жука! Поросят пришлось... корову... за чайник яиц да за стаю птиц. Ой и пеструшечка же была! Качают обе головами как параллельные римские маятники разных веков.

12.Скукотища у Чехова специальной выделки:
так бы ею и назвать повесть... пока не вчитаешься. Там, ептыть вам, глубина!
При полном отсутствии подтекста и тайны так долбанет простодушным, но, ять, таким глубоким, сквозь всю повесть русским настроением, прошибленным  то болью, то безалаберной добротой, то спокойной и невыпяченной мощью отдельных предпринимательских лиц с щетиной на подбородке и вечной озабоченностью своими пыхтящими заводиками с рабочим людом в застираном тряпье!
Что это теперь после всей тирады?
Ответ один: «Достоевщина, Ъ!»
Какая сильная, какая въедливая эта достоевщина!

13.
Достоевщиной до сих пор болеют не только читатели, но и политики, и обыватели, которые Достоевского даже не читали. Убивают они и воруют не по–достоевскому, а как–то буднично и ежедневно. Миллионами и рублями, складывающимися в миллиарды и трети бюджетов всей страны. Копаются в русском своём псевдосознании. Гордятся своей тайной душой. Любят друг дружку по очереди, высчитывают кто кому и сколько должен, чтобы развестись выгодней. Жуют свои, кто пельмени из магазина, кто севрюгу посольскую, а кто простую капустку из бочки в сенцах. И все, независимо от степени своей важности, ждут подсказки, пинка, потопа, вождя, революции.
Русь, ять! На Руси время граблей не сказывается... А и у других тоже так, чего уж греха таить. Молитесь, люди! Коммунизм не панацея, капитализм – вред. Америка – подлая вруша. Чего ещё бывает? Может всем на деревья лезть пора? И выкинуть мобильники. В них вредная частота волны. И через них шпионят за тобой, пусть ты хоть президент, хоть бомж в теплотрассе.

Заехали нечаянно обратно  в двадцать первый век. Что у нас там в Рено? Ага, видим: там те же русские  едут – современные дядьки и один парниша среднего устатку.
Что в их ячейке творится? Дружба, совет, да любовь? Да nacher им  этот реликт! Там творится то же самое, Ъ, что и у всех русских,  только не в мировом масштабе, а на движущемся пятачке: то есть пиво, бунты по поводу пития в салоне, обрыгалово и опять всё от пива. Всё, всё плохое у мужчин от пива. Все стрелецкие беды от него, лёгкого с виду алкоголя! Но с одной маленькой  разницей: всю эту головную похабень они вывезли с  собой за границу и пытаются приспособить иностранные правила под свои привычные. А можно бы наоборот.
Это сюжет, да? Это красная линия? Yмать меня – не переYпать! – сказал бы, не сдержавшись от гнева, любой маломальский классик, болеющий за судьбу русской литературы.
(Ну не войти Туземскому Кигян Егогычу, даже в сотню! Ой не войти!)
– А это, вообще–то, то, что у вас сейчас в руках, бумажная солянка эта, хоть как–то похоже на литературу? – спрашивает наивный Чен Джу.
– Хуля там, литература, – отвечает грамотный, культурный, возмущенный и прямолинейный русский читатель напрочь презирающий раблеанство, свифтство и салтыков–щедринство, – издевательство над нашей культурой. Берём призы:  кто лучше в  культуру серанёт и лучше всех опишет пенис на фоне писсуара. Стебать, да горло драть все умеем, а как написать толково и без мата – тут дак по кустам сидим. Где доброта, сердечность, любовь? Без любви кто–то вообще читать не будет. А с воблей может случиться ровно наоборот. Исподтишка люди тоже умеют читать. И при этом неплохо маскироваться от мужей и скромных подруг. А скромные тоже читают, вы не думайте. Иной раз в добрых глазах живёт такая стервь... а и ладно, не наше это дело. Люди должны быть контрастными, чтобы проще примагнитить–найти половинку...
А ещё зовёт этот  грёбаный писатель:  «Читатель, пошли поссым вместе, вон там, в единственном кустике за северным фасадом Святого  Вацлава».
– Тьфу. Не клюнем, – говорит читатель. – Ссыте сами, а мы посмеемся  над тем, как вас заберут в блошницу.
А–а–а! Помнят ещё старину! Дедушки им рассказали давнишние слова.
И захлопывают книгу: «Завтра отнесу на барахло».
Но читают они и на следующий день, чтобы узнать только одно: забрали героев или нет, а потом всё равно избавиться от дрянского, соломенно смердящего фолианта – склада убитых писателем букв.   
Не забрали ссыкунов? Очень странно.
И почему–то читают дальше, плюясь в Интернет и в бумстраницы, сморкаются, портят воздух точно так же, как ублёванные герои, и передают друзьям их адреса. А потому, что приятно чувствовать себя выше кого–то, кто просто губит бумагу и убивает своё свободное время.
Читатель клюнул. Он тоже сокрушает личное время, листая страницы, наплюя на вторую половину – вплоть до угрозы развода – пока не додумывает, что читать, оказывается, можно вместе, лёжа в одной постели, до и после секса.

14.
И, о, чудо! О, польза мата и бескультурщины! Кто–то единственный из них нашёл на полке великолепную, золотую чеховскую «Степь», нашёл бабкины свечи и до самых петухов сверял её с этой писаниной.

***

...А прочие, коротко описанные Чеховым характеры  всех встреченных по дороге, не говоря уж о главных героях –  даже не о героях, а так – попутчиков – да это же иконостас русской души. Да даже не иконостас – это слишком выспренно... и празднично.  «Степь» Чехова – это те самые чернявые иконы, что висят по закопчённым углам русских изб и пугают своими сверлящими глазами  не только бедных детей и хозяина избушки, а ещё в большей мере трогают заблудших случайно атеистов и простодушных писателей, вечно испрашивающих совета у старших.
– Правда и пронзительность! А степь там только для фона, – говорит, толком не подумав, Чен Джу.
– Вот так новость,  – вскрикнул изумлённый читатель.
– Вот так–то, дорогие читатели, дорогие мои москвичи и сибирячки,  – утверждает Чен Джу, – всем известно, не говоря про мастеров интерьера: чтобы главное выглядело выпуклей, надо его подсветить, но самое важное – подстелить под ним блёклый (а ещщо лудчше блёкглый) фон. А главное там это характеры. Справочник по русской душе. Понятно?
– Согласимся.
– А наш, Ъ, путевой роман кто читает? Кто–то. В основном  никто. Листнут и бросят. С душой, запоем читает один только Порфирий Сергеевич! Он один, читает про самого себя всю правду и не верит, что он сам всё это успел сотворить и столько за дорогу выпить. Он почёсывает голову романьим черновиком и безуспешно разгоняет им сластолюбивые мысли.
Вот вторая польза всей этой стёбаной литературы. Отвлечь от пива, заставить чесаться в голове вшинкам–мышьслишкам!
И это настоящий и живой, русский Порфирий – эталон интеллигента и пьяницы в одном лице. Вот где настоящее терпение и настоящая русская душа! Куда там Чехову со своими правильными, по–достоевски думающими и по–живому, по–бунински, то есть в полном одиночестве, выступающими героями, когда и не герои это даже вместе с главным задавалой и одиночкой по большому счёту, а полные антигерои, на которых не то чтобы равняться, а даже стыдно порой слушать. Брань и перепалки, самолюбование и плаванье по течению, когда каждый поворот – почти смерть, а каждый камень на дне – якорь, нырок и головная боль – вот антитеза сюжету.
Эк заехали... Нет, Чен Джу (или Туземский?) иногда бывает прав, но бывает неправ очень круто: загибает, попросту говоря.
– Киря, – говорит Порфирий Сергеевич Нетотов, – хуля ты гнобишь Чехова! Описания природы его не читал? Одна гроза чего стоит! Да что тут говорить:  ты что, Ъ, про мозг я согласен и про душу русского человека.  Нет, ты на природу посмотри внимательней. Пока не буду тебя ругать, но намекаю:  Чехов – гений и талант, каких в мире единицы. А то больше и не будет таких вообще. Вот глянь на своё чтиво! Как гришь, ингредиенты, да? Зачем так?  Почему не главы? Выделываешься ты, Кирюха, понапрасну.  Не строй из себя Набокова, не выйдет так. А по смыслу как у тебя? Язык длинен, я вижу. Не истёр ещё? Нет? Врёшь, истёр! Вот, глянь: что у тебя: путешествие есть? Есть. Страны есть? Есть. Только, блЪ, всё наоборот как–то. Волосатость на третьем месте,  архитектура эта... как бы… между слов она. Хулиганите много, сударь. И долго топчете асфальт. И чукотским мусором забиваете уши. Можно короче: у меня сил уж нет прочесть с начала до конца. Этоя. А читатель, так он вообще запутается и никакой красоты в словах не увидит. Природу вот не замечаете вообще,  мелькает она у вас, километры бегут шибко быстро...
– Как титры плохого кино? – кокетничает Туземский–Чен Джу, – я, блин;, с тебя списываю отчёт. Я не придумываю ничего: всё идёт само собой – успевай догонять!
Кокетство перерастает в прокурорскую речь.
– Сам ты кто? Ну ладно, алкаш – это слишком тебе обидно. Конечно не алкаш. Пусть будешь ласковым выпивохой, любителем. Это от беды… ну, от неудовлетворённости. И остановиться сознательно не собираешься. Я тебя не ругаю: это твоё личное дело. Сам точнее обзовёшь. Оправдание, поди, даже есть. Формулу себе придумал под это дело. Ну, типа алиби такого… А хулиганит кто? Я? Да ты сам... тут... на первом месте. 
Выпалил всё это Кирьян Егорович и замолк. Обиделся за справедливые бимовские слова.
Да, уж, над архитектурой у него рассуждают, чёрт с ним, мимоходом... ну не алкаши уж совсем конченые – волосатые архитекторы с кружкой. Забот–то у них будто только три: напиться пива, найти укромный сливной уголок и помечтать о бабах. А разве нельзя, если это в совокупности и есть радость и смысл жизни?
– Yбть, это только с виду, Порфирьич! Блин;, ну я не согласен. Ну ты глянь: есть, ей богу, есть правда жизни у Чена, ну ты, блин;, листни внимательней... – Сильно волнуется Кирьян Егорович, и только от этого забывает о цензуре слова.
– Продолжайте, – говорит православный башкир Порфирий, ковыряя черепаховой дужкой очков в своём (не в Кирьяновском же, слава аллаху) волосатом ухе. Где его столица – Уфасарай?
– Да ну, как так, блЪ, – горячится Туземский–Чен, – чистой воды журналистика в лицах, прямо с листа, живое как есть. Если воняет, так воняет. Хулль зеркалу пенять. Ну, ты, вот... вот хоть бы архитектуру взять. Архитектура наличествует... Ну это, волосатость наша? Мы же так договаривались крестить ея на 75–летии Резцова? Хоть он и отпинывал: не моё говорит, от Карницкого... А он пожилой, обижать не хорошо и отнимать первенство... А я всё равно поменял.
– Ну, уж. Я то! Я за неё, мать нашу! – смеётся Порфирий Сергеевич. Сильно он уважает матерь всех наук и готов за неё не только порвать виноватых на кукурузные хлопья, но и тут же почикать их, превращённых в хлопья, челюстями.
– Ну, дак, я ж не могу подробно как Стендаль, хоть он завирака каких сыскать... а вы мне время дали? Всё бегом. Книжку хрен где купишь. Я, почитай, год в книжный хожу. А нету, – говорят. Не читают щас Стендаля. Длинный и скучный путеводитель, – говорят.
– А ты про что это?
– Я про «Прогулки, ёпть, по Риму», – честно сознался Кирьян Егорович. – В детстве не дочитал. Снова хочу попробовать. Не сокращённый вариант: полный, вот как. Он толстый этот Стендаль. В детстве нудноват показался, а сейчас думаю: в самый раз будет. И главное: съездить туда на недельку. По прочитке! Ну! Я вот специально один поеду, но, заметь: сначала в Венецию ещё хоть разок. Может, последний уже разок. Жить–то осталось тьфу! Сяду, вот, блин;, под Сан–Марко, и буду узорчики глядеть, глядеть... С пивом – без пива,   а главное, чтобы один. И чтобы узорчики рассмотреть, и запечатлеть на фотки. А после разобраться: кто и что там привнёс. Там же сущая путаница! И Византия, и местные, и, говорят, русские поучаствовали. Интересно же, да? И чтобы самим собой руководить, а не чтобы...
Дальше шопотом: «Как Ксан Иванычи разные с Малёхами... План, блЪ, график!  Движение, подъем, блЪ, в шесть – saibalo!»
– Да уж!
–  Баста! Сяду сам там, сначала в кафушку… Пару пива, винцо, пасту. А там старинные есть кафешки… Один, стульчик с собой, акварельки, фотик... и буду выглядывать: где какая бучарда неправильно тукнула... Про это кто знает? Ты знаешь? Вот, не знаешь… поди, и не был ни разу…
– Не был, – сокрушался Порфирий Сергеевич.
– Ну и вот! А ещё архитектором себя мнишь. Нет, никто! Даже учёным людям это до лампочки. Им годы подавай и стили. А мне нет. Мне не до лампочки. Я люблю чуять перед фасадом живого человека – строителя, художника, скульптора. Мне архитектор… ну этот, который бумажки с макетиками… маленько похеру. Я это... как будто туда... к ним на стройку... стою… в фартучке сам, и рядом будто стучу и каблучусь... носилки ношу, камушки кладу, тукну там, сям, понимаешь? Матюгнусь, если что не так, рукоприкладством займусь: по морде хрясь, хрясь работничка, понимаешь? А туда же наверняка уже хохлы проникли… халтурщики ихние… ну, типа рабы они были с Византии.
Эти догадки чисто Кирьянегоровичевы…
– Понимаю, – лепечет Бим. – Я бы тоже хохла шмякнул, и таджика, если не так. Ни хера себе: эти же камни денег стоят!
– Мне это... как ты там говоришь? – продолжает Кирьян Егорович, – всё торкает в душу! Я, может, задним ходом посоветовать им хочу! И на машинке времени туда вжик! И мне для этого не надо итальянский учить...
– Мда–а. Интересно, ...а я бы... английский ваш весь... тоже nachuy!
– Вот то–то и оно–то.
– М–да, Сан Марка ваша это ботва. Новодел, – встревает Порфирий. – Кирпичи. Собаку придавило всего–лишь, ну и сторожа впридачу. У нас дак, как рухнет рынок, или стадион, там… так тысячи... Утром все как на парад пришли... смотреть навал кирпича. Кто–то с тачками. Воровали и строили. Тоже мне катастрофа! А Везувий–то!...
– Что Везувий?
– А не скажу! Дышит Везувий, вот что. Тряхнуло тогда. А никто не заметил. Думали: а–а, брак. Собаки не почуяли, а фундамент – он–то чутче собаки! Дрожит себе… только незаметненько. Гавкать фундамент не умеет. Согласен, что не умеет? И змей там нет… а то бы заметили. А охранник может бухой тогда был. И не его это задача – за фундаментами следить… Да, сядь вот под Дожей... Это правильно. И жди… Ну, или под часы… Там же есть часы?
На каждой уважающей себя площади есть часы.
Бим спутал колокольню на площади Сан–Марко (Кампанилла) с собором Сан–Марко и вообще со всей площадью, и потому посылает Кирьяна Егоровича в другую сторону от Кампаниллы. Но, если бы Порфирий покупал Кирьяну Егоровичу автобусные или лодочные билеты с материка в Венецию, то он не сильно бы ошибся:  между Кампаниллой  и Дворцом Дожей всего–то  десять косых сажен: или пять добротных наших харчков, если пива попить. Ну, вдосталь, чтобы…
И Кирьян Егорович на Порфирия–Бима не обижается.
– Ну, под Дожей… ну на харчках… Под чемодан, так под чемодан. Согласен. Есть на чтЁ посмотреть, и есть чтЁ критиковать.
Кирьян Егорычу похрену «чтё» критиковать, потому что у него indy–vindy взгляд на шедевры. Лишь бы на него самого не рухалось. Он считает, что его взгляд  реалистичен и, кроме того, архитектурно–художественно подкован. Он допускает полигамию стилей.
Бим на этот счёт более резок. Он может опустить в канализацию Леонардо да Винчи, Бернини и помешать их Эйфелем. Недавно он  готовил русский вариант соуса чили из алтайских томатов, при этом мешал смесь керамической скульптуркой... не Эйфеля, конечно, но тем, что оказалось под рукой.
 – Их времена прошли, – говорит он уверенней некуда. – Этот постарался маленько, а этот даже карандаша толком не поточил. Железяку построить – это каждый сможет. Разве что ещё немного подрассчитать, чтобы Париж не завалить... Чем? Металлоломом. Эйфелем... Ну, что останется от Эйфеля? Он вниз упадёт или вбок, или в Сену? Как думаешь?
В разговор снова вступает реалист Кирьян Егорович. Ему плевать как будет падать Эйфель: «Вот, Гоголя берём. Понимаю, он красавчик. Вся публика его готику цитирует и ссыт от радости. Дырки, свет, воздух, Ъ, голова кружится. А его Белинский, huyak, и опустил. Там, где про Париж. Про тот ещё, не про готику. А он вовсе  не от себя говорил, а от главного героя. Герой и автор не всегда же одинаково думают, правда? Обидно Гоголю? Обидно. А он даже не огрызнулся на этого... ять его, Б–Белинского. Ещё и Бунин поддакнул, что ему готика по душе. А потом взял и сознался, что слёзы–то у него в русских соборах текут, а вовсе не в готике. В готике он просто навытяжку стоял и завывал, как, мол, готика хороша. А поживи на чужбине, так ещё не то будет. И на собачатню зарыдаешь».
– Мне Б–белинский ваш pochuy. Не знаю кто таков. В школе уже забыл, – сказал Порфирий.
– Ну, ладно,  смотри далее. Вот мы её мусолим...
– Кого–кого?
– Ну, архитектуру эту, нашу мать... волосатую. Х–ха! – хмыкнул Кирьян Егорыч, – пара алкашей, даже и не полных алкашей, не трущобных этих, гиляйских, а так – между делом. В Томске тоже трущобы. Были, были, не щас… А кто их знает эти нашенские трущобы? Пирожки с человечьим мясом пробовал? Нет. И я нет. И в блокаде не бывал. И кошек не ел. Трещим себе и трещим, сидим в миру, то есть без войны… небольно трещим, не желаем знать родных нам пирожков. Отдыхаем, философствуем. Ну матюгнёмся... а суть–то от этого...
– «Ссуть» между тремя кружками пива, – поправляет смысл ссути Бим.
– Хоть бы и так. Вот мы её щупаем, щупаем. А она иностранная, интересная, Ъ. Мы что, Ъ, клерки? Археологи? Мыши навозные? Копать приехали научные норки... диссертации? Бля–ать! Не накопали ещё в Праге? У них, ты понимаешь, ты понял, в чем дело, у них своих навалом ученых. Всё уже уписано и переписано. И обоссано. Ха–ха–ха, – задорно. – Кхе–кхе! – старчески.
  На ха–ха–ха Кирьян Егорыч удачно запустил в салон колечко дыма, а Бим так же удачно – на кхе – пришлёпнул его к потолку ладонью.
– А мы их по–бытовому – шлёп! И По! И по Ху! И по Ю!      Знаешь такого китайского умника По Ху Ю? Нет? Ну так вот, По Ху Ю этому было достаточно в пещере сидеть и глазеть на звезды, и как яйца в земле догнивают. Ему точность нужна, чтобы преподать. Это его жизнь и весь интерес. А нам пещеры мало: надо посмотреть, как другие живут и чем дышат. Мы для себя ехали, не по командировке, и не по необходимости. Нами двигал культурный интерес. Ну и немного выпендрёжа. А как без него? Скучно.  Что нам интересно – мы смотрим. Неинтересно, ну не легло в глаз, – ну и мать его имать. Наплевать, словом!
– А мне интересно на собор поссать и посмотреть как стекает – как у нас по швам, или по–особому,  – выдал заветную тайну Бим и этим в очередной раз опустил всю европейскую культуру. По–настоящему это редко удается – кругом толпчится народ, копы в фуражках – сусликами... и молчат сусликово, а копотное телевидение настраивает свои будто бы пытливые оки. И опять, цукинии, молчат. Всё молча делают! Понимаешь? Где свобода исповедания? Перед нормальными людьми, перед собой, а не перед зрителем, не показушно? Ангажмент, блЪ, из пустоты творят! Кроликов из шапки достают, достают, достают, а они всё не кончаются, не кончаются, не кончаю...
– Ну хватит про кроликов, ишь как тебя... – Кирьян Егорович не может так долго слушать про одно и тоже... про одинаковых кроликов… хоть бы подцветил… хотя как приём вполне можно взять на вооружение. В длиннотах тоже есть своя музыка... как движенье воды.

15.
Удивляется такому странному культурному диалогу Ксан Иваныч, но не встревает.
Малёха  хранит статуарное, мраморное, спрятанное, карьерное безмолвие (Аркаим!  Круг на равнине. Шамбала! Дырка в горе), но его локаторы ловят критические слова великих сибирских волосатых (один бездельник поневоле и оттого теоретик, другой практик – любитель проектировать города и дома разврата на склонах Алтаев). Непонятные мысли Малёха передаёт в долгий отсек мозга, чтобы потом переспроситься у папы (все ли волосатые архитекторы такие или только эти двое чокнутых?). Папа бы ответил, что только эти. А на самом деле все. Поэтому и такая архитектура в России – грёбаная, и всё никак не хочет походить на «одноэтажную, красивую такую одомашненную Америку».  А Ксан Иваныч только об этом мечтает. Будто делать больше нечего. Ну не хочет он видеть в Угадэе небоскрёбов!
– А я сначала хотел вторую часть назвать «Европейскими ссыкунами». Заранее знал, чем мы там будем заниматься, – вспомнил Кирьян Егорович и загорелся выпуском веселящего газбаса.
– Это нормально, – развеселился встрявший в здравый диалог генерал Ксан Иваныч, – без мата, скромно, и со вкусом. Зачем срать на русский язык? Высунь у половины народа… для проверки на вшивость… – так весь в прыщах от сквернословия.
Чёрные мифы о Руси от самих же русских! Всё не так, но являют прекрасный предмет для спора и культурного соревнования. Насчёт культурности самих спорящих, конечно, большой вопрос. Вроде бы и знают, что так нельзя, но, когда среди своих, то становится можно и даже маленько клёво.
Весь путь продолжают обижать друг дружку и всю Европу Бим и Кирьян Егорыч в силу своих некоторых противоположных особенностей, а при этом пуще сближаются, как на необитаемом острове, ровно посерёдке Европы.
Это, товарищи, натурально  товарищи по несчастному своему товариществу.
Там ещё Ксан Иваныч и Малёха. Эти  в своре. Только у них, как в особой подсекции,  свои раздельно–спаренные тайны и замыслы.

16.
– Реалистический этот романчик, серьезный, или так, для баловства? – задают сами себе одинаковый вопрос Туземский и Чен Джу, пока они были ещё дружны, и когда не был ещё смонтирован механический сочинитель ДЖУ–1. И сами себе отвечают: «Конечно, для баловства. Хоть и не на стопроцентной, но на живой основе, не считая полудохлых крокодилов. Вот и весь сказ типа ответ».
А отчего так злословят враги и завистники баламута Туземского с деятельным и злым Ченом Джу – псевдонимом? Отчего суетятся серьезные критики и попутные смутьяны, так неразумно накинувшиеся на  это псевдопроизведение? А бог его знает. Может от того, что целлюлозы им жалко? Хотят, может, чтобы их тоже за пустословие пропечатали.
– Ну и флаг им в руки, барабан на шею, – говорит Бим. – Не слушай никого, продолжай строчить. Время покажет.  Мне нравится. А Набокова всё равно не переплюнешь.
– Ну, так и читай на здоровье, – говорит ему Кирьян Егорович Туземский. – Книжка для одного человека. Это в наше время большая редкость. А Набоков  мне не пример. Я не соревнуюсь. Я первоиспытатель сам себе. Мне интересно. Я обожаю процесс. Я, может, погибну, но мне эталоны и ваши правила все – нахер! Вот так вот, Ъ.
– Никто вообще читать не будет – утверждает Трофим Митрич про книгу К.Е.. Это уже по приезду в Угадэй.
– По мне Джойса уже меряют. Я Сантимэтр! А он Мэтр. Я уже – одна сотая от него.
– Джойс – болтун, – говорит Бим, хоть и не читал и даже не слышал такой фамилии.
– Философ, – утверждает К.Е. (Он прочёл 14%  Д.Джойса). – У него даже спичка звучит как монумент. Он каждому слову придаёт особое значение. Это как клятва. Вроде звук… а, вот же, не фига! Не звук, а музыка.
– Не доказано. Болтает – что видит, а критики наделяют, потому как понять не могут.
– Читать будут, если захотят. Но: как высунуться?
– Не хочут – заставим! – смеётся Порфирий. – Вставим в ЕГЭ, пусть молодежь думает – литература это, или рюссь...– франсюсь... аттраксьон...   
На мягком знаке он смежил очи, не рассчитав сонной силы мягкого русского знака.
– В моей книге даже кошка курит, – добавил напоследок и похоже невпопад Егорыч.
Лишь бы чего невпопад употребить. Чтобы было веселее, наверное.  А что? Брульон всё стерпит!
Ибо именно эта фраза, по его мнению, просто напрашивается в такую бесцельную, асоциальную совсем книгу.

Но никто его не слышит и не спрашивает, почему же кошки его книг обязаны курить, а у Пелевина, к примеру, нет?
У Сорокина настек кушают, а у Егорыча (с подсказки механического сочинителя?) их мечтают завалить в кровать. Правда, мечтами  дело и ограничивается.
Почему «Днепрогэс» по версии старичка Бима, в брульоне Егорыча расположен на Енисее и цепляется за жёлтые «Пороги», а в «4етверых в Reno» он станет спаренной Челюстью, притом  высокоскоростной, самоходной и, главное, умной – умнее, чем «умный дом»? А далее, наплюя на хозяина, каковым является мистер Бим, эта Челюсть помчит по германдиям, направляясь в Люцерн, причём впереди указанных 4етверых.  Почему?
А в Люцерне чуть ли не досмерти покусает чешского шпиона Вовочку. Зачем?
А потому и затем, что и то, и это, и третье, и четвёртое, и всё остальное недосказанное, прекрасно и полезно. Особенно если тексты облачить в культурные выражения. Приблизившись по воздействию на человечество к силе Библии. И тем самым добавит свежей квинтэссенции для гаснущего на глазах наивного, но честнейшего движения пантагрюэлизма. И разрушит гнусь псевдогероических, вонючих и лицемерных деяний, больше похожих на  зашквары выродков, умеющих писать буквы, и расплодившихся по Руси как чумные крысы в средневековье.