de omnibus dubitandum 31. 233

Лев Смельчук
ЧАСТЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ (1662-1664)

     Глава 31.233. ПОДОГРЕТАЯ НЕЖНОСТЬЮ И ЛАСКАМИ, СТРАСТЬ МОЯ ЕЩЕ БОЛЬШЕ РАСПАЛЯЛАСЬ…

    По порядку, в каком мы сидели, очередь рассказывать настала для Юдифь. Из тех красавиц, каких я до того и с тех пор повидала, очень немногие имели формы, способные оспорить превосходство ее форм; их трудно даже назвать тонкими – то была самоутонченность во плоти, настолько пропорциональны и гармоничны были некрупные, но совершенной выделки ее члены.

    Цвет лица у нее, золотистый, казался еще светлее из-за пары черных глаз, блистательное великолепие которых придавало лицу больше живости, чем того обещал его цвет, который от бледности спасал премиленький румянец на щеках, постепенно сходивший на нет и, в конечном счете, совершенно исчезавший незаметно по всепоглощающей смеси кофе с молоком.

    Исключительную прелесть ее облика довершали миниатюрные черты лица, вовсе не отвечавшие его настроению, склонному к праздности, спокойствию и утехам любви. Принужденная выполнить уговор, Харриет улыбнулась, слегка зарделась и таким вот рассказом удовлетворила наше любопытство:

    «Отец мой был не меньше и не больше как мельником близ города Йорка; оба – и он, и матушка моя – умерли, когда я была еще младенцем. Попала я под опеку вдовствующей и бездетной тетушки, домоправительницы нашего лорда Н. в его поместье в графстве… где она воспитала меня со всей мыслимой заботой и нежностью.

    Мне еще пятнадцати лет не исполнилось (а сейчас мне нет и восемнадцати), а я уже получила, единственно благодаря своей внешности (ибо ни состояния, ни имущества у меня и в помине не было), несколько выгодных предложений, но то ли природа медлила поощрять во мне чувствительность к излюбленной ее страсти, то ли я не могла найти среди лиц иного пола никого, кто пробудил бы во мне хоть какое-то чувство, хоть любопытство познать его поближе, но только до тех самых лет сохранила я совершенную целомудренность, даже в мыслях: в сознании моем страхи и опасения – сама толком не знаю чего – делали замужество не более привлекательным, чем смерть.

    Тетушка моя, добрая женщина, благоволила к моей робости и боязливости, смотрела на них как на детскую впечатлительность, по собственному опыту зная, что это пройдет, а пока давала искателям моей руки надлежащий ответ.

    Семейство лорда многие годы не бывало в поместье, так что было оно запущенным, предоставленным под полный надзор тетушки да двух старых домашних слуг. Поэтому весь просторный пустынный дом был в моем распоряжении, так же, как и парк, расположенный в полумиле от любого жилья, если не считать какой-нибудь случайной избушки или чего-то в том же духе.

    Так в тиши, покое и невинности росла я без каких-либо примечательных событий. Но вот однажды, в роковой для себя день, я, как то частенько и раньше бывало, оставила крепко спавшую тетушку и выкроила несколько послеобеденных часов, устроившись в некотором подобии старинного летнего домика, удаленного от господского дома и выходившего окнами и дверью на небольшую речушку. Я села было за работу, какую захватила с собой, но тут на меня напала сладостная убаюкивающая дремота, чему немало способствовала обычная для того времени года и часа, жара; тростниковая лежанка, корзиночка, где держала я свою работу, под головой – вот и все удобства, какими я воспользовалась для короткого сна, от которого меня вскоре пробудили сильный шум и тревожащий всплеск в воде.

    Я встала посмотреть, в чем дело. Ну, а кто же это мог быть, как не сын соседа-дворянина (о чем я узнала позже, ибо никогда прежде его не видела), который забрался сюда с ружьем и, сморенный и охотой и духотой, не устоял перед искушением, исходившим от прохладной свежести потока, и не теряя времени разделся и бросился в воду с того берега. Место, откуда он нырнул, было укрыто небольшими зарослями склоненных к воде деревьев, в тени которых образовался приятный укромный уголок, удобный для того, чтобы раздеться и оставить одежду.

    Первое, что я почувствовала, увидев в воде обнаженного юношу, скажу вам со всем уважением к истине, какое только можно вообразить, – это удивление и страх. Я бы, убежала оттуда немедля, но тут роковую роль сыграла моя скромность: из-за нее я не могла принудить себя воспользоваться дверью или окном, расположенным так, что никак нельзя было бы выйти и пробежать по берегу домой не замеченной молодым человеком, а такого я, и в мыслях не могла перенести, до того застыдилась и засмущалась, увидев его.

    Принужденная, стало быть, дожидаться, пока он уйдет и я смогу освободиться, я какое-то время места себе не находила, прямо-таки сгорая от ужаса и стыда, бросив случайный взгляд за окно; оно, кстати, сделано было по-старинному глубоким, к тому же за спиной у меня не было света, так что кого-нибудь увидеть в нем снаружи было невозможно, нельзя было снаружи и дверь открыть – на то требовались недюжинная сила или мое собственное желание отпереть дверь изнутри.

    Вот тут-то на собственном опыте убедилась я, что страшное и пугающее, убежать от чего нельзя, притягивает к себе наши взоры с такою же силою, как и то, что нас радует. Долго противиться неведомому этому позыву я не могла: диковинный вид притягивал – без всякого моего на то желания – взор, и я, ободренная к тому же уверенностью в собственной невидимости и безопасности, понемногу решилась взглянуть на этот пугающий, бередящий мою девственную скромность предмет – обнаженного мужчину.

    Стоило мне, однако, украдкой глянуть, как я тут же была ослеплена вспышкой влажного блеска кожи, белее которой и представить нельзя и на которой солнце играло так, что ото всей фигуры исходило радужное сияние. Охватившее меня смущение мешало рассмотреть черты лица, прежде всего в глаза бросились молодость и свежесть незнакомца.

    Я дивилась и, сама, того не сознавая, восхищалась проворностью и игрой всех членов его тела, когда он плавал или резвился в воде; порой он ложился на спину, и вода бережно поддерживала его на месте, играя прекрасными волосами, расходившимися по течению пышным кустом черных кудрей; потом вода захлестывала тело, отделяя грудь от сверкающего белого живота; я, не могла не обратить внимание на такое бросающееся в глаза отличие внизу его как черные мшистые заросли, откуда появлялось округлое, мягковатое, гибкое, белое нечто, колыхавшееся из стороны в сторону при малейшем движении тела или завихрении воды. Объяснить не могу почему, но по какому-то природному инстинкту именно это нечто главным образом и привлекало, удерживало и поглощало мое внимание, всех сил целомудрия не хватало, чтобы отвратить мой взор от него.

    Не увидев же ничего ужасного в этом зрелище, я безотчетно упрятала подальше всяческие свои страхи, а как только чувственность избавилась от страхов, на их место явились новые желания, неведомые хотения, так что я, смотря во все глаза, исходила томлением. Огонь естества, так долго дремавший под спудом, стал пробиваться наружу, и первые язычки его пламени обожгли меня осознанием и ощущением своего пола.

    Между тем юноша переменил положение и, вытянувшись, поплыл на животе, резко взмахивая и ударяя по воде руками и ногами, прекраснее которых трудно было бы изваять; мокрые же локоны его облепили шею и плечи, чудесно оттеняя их белизну. А ниже, от поясницы, вздымалась пышная округлость плоти, что заканчивалась двойным куполом у основания бедер, ослепительно сверкавшим сквозь глянец водяных струй.

    К этому времени меня так потрясла произошедшая во мне перемена чувств, так умилила картина увиденного, что, впавшая из одной крайности в другую – вместо жутких страхов предалась жутким желаниям, – я почувствовала, как они, эти желания, сильны (возможно, жара еще больше распалила во мне жар желания), как под действием их естество, казалось, изнемогало до последней крайности. Теперь-то, многое узнав и многое испытав, я хорошо понимаю, что терзало меня тогда.

    Одна-единственная мысль владела мною: вот оно, прелестное создание, вот этот юноша, что только и мог бы принести мне счастье. И эта мысль тут же перебивалась другой – о ничтожно малой вероятности познакомиться с ним, о том, что, наверное, я вообще его больше никогда не увижу – и это подстегивало мои желания, превращая их в сущую пытку. Я все никак глаз не могла оторвать от колдовского того предмета, как вдруг, в миг единый, юноша пропал под водой.

    Я не раз слыхала, что судороги сводят ноги даже у самых лучших из пловцов и некоторые из них тонули; вообразивши себе, что как раз такой причиной и вызван внезапный нырок, сразу же почувствовала я, как внушенная мне незнакомцем невообразимая нежность обращается в душераздирающий, прямо-таки убийственный страх за его жизнь.

    Предавшаяся ему, я, будто на крыльях, подлетела к двери, распахнула ее и понеслась к речке по пути, какой указывали мне безумный страх и невероятное желание стать спасительницей юноши. Я понятия не имела, как, какими средствами сумела бы помочь, но разве в тот момент охватившие меня страх и страсть позволили бы прислушаться к голосу разума?

    Все произошло в несколько мгновений. Еле живая от страха, я добежала до зеленой границы речной заводи, где, дико озираясь, искала и не находила пропавшего молодого человека. От ужаса и отчаяния я потеряла сознание и впала в глубокий обморок. Длился он, по всему судя, немало, ибо очнулась я не сама по себе: из забытья меня вывело ощущение боли, пронзившей до самых недр моего существа.

    Придя в себя, я обнаружила, что не только лежу в объятиях того самого молодого джентльмена, кого я летела спасать, но что он, воспользовался моей немощностью, невозможностью хоть как-то сопротивляться и практически погрузился в меня уже так глубоко, что, ослабленная всеми предыдущими борениями чувств да еще и пораженная неожиданностью нападения, я не нашла в себе ни возможности закричать, ни силы вырваться из объятий прежде, чем он довел свое нападение до конца и всецело восторжествовал над моей девственностью, в чем теперь и смог убедиться по струйкам крови, потекшим из меня, и по тем трудностям, которые ему пришлось преодолеть, прорываясь в места заповедные.

    Вид крови, осознание того, в каком положении я теперь оказалась, так подействовали (он мне позже сам в том признался) на юношу, безумный порыв страсти которого к тому времени уже стих, что он, невзирая на грозившую ему опасность, на самые худшие для себя последствия, не мог совладать со своим сердцем и убежать, бросив меня одну, что, проделать не составило бы труда.

    Я все еще пребывала в полном расстройстве от кровоточащей порухи, дрожавшая, онемевшая, не в силах подняться, перепуганная и всполошенная, как несчастная перепелка-подранок, готовая снова лишиться чувств от осознания того, что на меня свалилось.

    Юный джентльмен, стоя возле меня на коленях, целовал мне руки и со слезами на глазах умолял простить его, предлагая мне любое возмещение. Ясно было, позови я на помощь в тот момент, когда я в себя пришла, или исполнись я кровавой местью, не пришлось бы мне ничего этого терпеть; к тому же насилие отягчено было обстоятельствами, о которых, правда, юноша понятия не имел: ведь именно своей обеспокоенности тем, как бы спасти его жизнь, обязана я была собственной утратой.

    Но как же быстр и спор переход страстей из одной крайности в другую! И как мало знают о человеческом сердце те, кто оспаривают это! Я не могла без снисхождения взирать на этого обворожительного преступника, так внезапно ставшего предметом первой моей любви и так же внезапно – праведной моей ненависти, который стоял на коленях и омывал мои руки своими слезами. Он по-прежнему был совершенно голым, однако целомудрие мое, уже пораженное в самом своем основании, не бунтовало, как еще совсем недавно случилось бы при виде этого.

    Словом, волна гнева во мне убывала так же стремительно, как на смену ей накатывался любовный вал: я уже за счастье почитала даровать ему прощение. Упреки мои звучали так невнятно и так нежно, а в глазах моих, когда они встречались с его глазами, было больше слабости, чем огорчения, поэтому ему ничего другого не оставалось, как увериться, что прощение не заставит себя ждать; тем не менее, умоляющую свою позу он не изменил до тех пор, пока я не произнесла слова формального отпущения вины, какие не в силах была – после стольких вдохновенных обращений, извинений и обещаний – сдержать.

    Услышав их, юноша, заметно опасавшийся вновь накликать на себя беду, осмелился поцеловать меня в губы, чему я не противилась и против чего не возражала. На слабые увещевания по поводу варварского со мной обхождения он ответил объяснением тайны моего падения, если и не во всем ясным и четким, то, во всяком случае, во многом снимавшим с него вину, особенно в глазах такого предубежденного расположения к нему судьи, какой я себя все больше и больше чувствовала.

    Оказывается, под воду он ушел или ко дну пошел вовсе не из-за того, что я в невежестве своем приняла за роковой конец, а всего-навсего потому, что решил испробовать трюк ныряльщиков, о каком я, и слыхом не слыхала или, во всяком случае, внимания не обращала, если о том речь заходила.

    Нырял он превосходно, под водой мог пробыть долго, и за те мгновения, что потребовались мне примчаться его спасать, не успел вынырнуть раньше, чем я упала в обморок; выбравшись на поверхность, он, увидя меня распростершейся на берегу, сразу же решил, что какая-то молодая женщина решила не то подшутить над ним, не то совратить его, ведь он понимал, что уснуть тут без того, чтобы он этого не заметил, я никак не могла.

    В том уверившись, он решил приблизиться и, не найдя у меня признаков жизни, но по-прежнему полагая, что дело обстоит так, как он себе представлял, он отважился, поднял меня и на руках отнес в летний домик, заметив открытую в нем дверь. Там он устроил меня на лежанке, несколько раз пытался, как он клятвенно утверждал, привести меня в чувство, пока вид мой и прикосновения к некоторым частям моего тела, открывшимся ему, не воспламенили его так, что не стало сил терпеть, по его словам, сдержать своей страсти; тем более, он вовсе не был уверен, будто обморок мой и потеря чувств – это не обыкновенная уловка.

    Мысль такая оказалась очень соблазнительной, к тому же подкреплена была, как он выразился, вспыхнувшим нечеловеческим искушением, какое усугублялось уединением и видимой безопасностью обстановки; искушение овладело им, толкнув на поступок, противиться какому он уже не мог.

    Оставив меня, только чтобы дверь запереть, он вернулся к добыче с удвоенной страстью, увидев, что я все еще без чувств, расположил меня, как то было ему угодно и удобно, а я в это время ничегошеньки, будто мертвая, не чувствовала, пока боль, какую он мне причинил, не привела меня в чувство – как раз вовремя, чтобы ощутить пронзающий победный его удар, уберечь себя от которого я не имела сил и о каком теперь уже почти не горевала.

    Так получилось, что, то ли от голоса его, приятнее которого для моего слуха ничего не было, то ли от чувствительной близости неведомого, завораживающе интересного для меня предмета, ставшего орудием разрушения, только понемногу я начала воспринимать происшедшее в ином свете, в каком померкли все вспышки уходящей в прошлое боли. По моим наполнившимся нежностью взглядам юный джентльмен быстро сумел распознать приметы примирения и решил обрести свидетельство этого, запечатленное моими устами, к которым он, словно прошение о пощаде, прижал свои губы.

    Любовный жар поцелуя проник мне в самое сердце и в только что открытое урочище Венеры, от жара его я растаяла в истоме, не мысля уже ни в чем милому отказывать.

    Он же принялся так искусно ласкать и нежить меня, что утешения от уходившей боли слились с упоительными ожиданиями грядущей радости. Отдавая себя его ласкам, я в то же время из обычной скромности отводила взгляд и вдруг, потупя взор, заметила то самое орудие жестокой шалости, которое уже (это даже я, не имевшая никакого опыта сравнительных наблюдений, поняла) принимало все более угрожающий вид, разрастаясь прямо на глазах.

    И не только на вид: юноша – разумеется, намеренно – направил орудие так, чтобы беспечно откинутая рука моя ощутила его твердое и жесткое естество. Подогретая нежностью и ласками, вожделенная моя страсть еще больше распалялась и видом и касаниями, случайными и неслучайными, пылающей его плоти; в конце концов, я, покорилась силе охвативших меня чувств и, он обрел мое невысказанное, но различимое по зардевшемуся лицу, согласие на все удовольствия, какие только способно доставить ему бедное мое тело после того, как он сорвал роскошнейший его цветок, воспользовавшись тем, что жизнь покинула меня и… лишила возможности уберечь свое сокровище.

    На том, если следовать установленному правилу, мне следовало бы закончить, но я так увлеклась, что, даже если бы захотела, просто не смогла бы этого сделать. Замечу только, когда я пришла домой, никто совершенно ничего не заметил, никто даже не заподозрил того, что произошло. Я несколько раз виделась с юным восхитительным насильником своим, которого теперь страстно полюбила и который, хоть и не достиг еще возраста, чтобы потребовать полагавшийся ему по совершеннолетию небольшой, но дававший независимость доход, все же намерен был жениться на мне… Однако поскольку обстоятельства, помешавшие этому, а также их последствия, бросившие меня в круговерть публичной жизни, содержат в себе много деликатного, печального и серьезного, чтобы о том говорить сейчас, то здесь я и прервусь».