Гений повторения. Орнаментальный роман

Эдуард Дворкин
               
               



«Назначение слова не исчерпывается его функцией быть обозначением понятий; слово одновременно есть орудие осмысляющего духовного овладения опытом в его сверхлогическом конкретном существе».
                С. Л. ФРАНК. «Реальность и человек»

«Неисторическое и надисторическое должны считаться естественными противоядиями против заглушения жизни историческим, против исторической болезни».
                Фридрих НИЦШЕ. «О пользе и вреде истории для жизни»

«Еще один малый миг – и меня не будет, другой малый миг – и вы меня снова увидите».
                Св. Иоанн

             
              «Мои предложения поясняются тем фактом, что тот, кто меня понял, в конце концов уясняет их бессмысленность… Он должен преодолеть эти предложения, лишь тогда он правильно увидит мир».
               
                Людвиг ВИТГЕНШТЕЙН. «Логико-философский трактат»

               
«Ничто не поможет нам стать прошлым: оно лишь спектакль, зрелище, к которому мы обращаемся с вопросами».
                Maurice Merleau-Ponty.  „Les Aventures de la dialectique“
          
КНИГА ПЕРВАЯ. ВОСПОМИНАНИЯ ПОКОЙНОГО
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. МНОГО ВКУСА

Иллюзии – предметы сомнения.
В смысле внятности.
Меня вырвало от контекста: внутреннее мыслеподобное состояние.
Понятно из самого себя: бесконечность вторична.

Один старик размазал воду (небрежно)
По поверхности стола.
Глупец! Там, вероятно, рядом (неподалеку)
Женщина была.

Прощение прощает только непростительное, иначе оно не прощение.
Анна простила.
Она обнаруживала много вкуса.
Келдыш силился сорвать с ее губ улыбку своей веселостью и остроумием.

Опыт необходимо распутать – для этого нужен инструмент.
У Келдыша была виолончель.
Его одушевление росло по мере того как он говорил: мелодекламация.
Анна водила по губам помолодевшими пальцами.

Он знал все закоулки ее будуара.
Она, между соседями, была известна за умную женщину и прекрасную хозяйку.
Из кухни струился естественный свет и чудился (оттуда же) естественный смех.
Стулья стояли кое-как.

Слова их и понятия сходствовали между собою.
Келдыш говорил неглупо.
Анна, воодушевившись, вторила ему.
В первом и последнем смысле слова.

Зачем, говоря об Анне, упоминать еще, что она есть?
В мире нет человека-предмета, но есть метафизическая материя, состоящая из движения.
Анна, в случае Толстого, с упакованными в ней утяжелениями –
Ба пиндори мо.

За ужином болтали.
Анна отвечала в тон.
Шелковистые занавесы по цвету сливались с коврами: большие часы шли верно, изящные безделушки на камине стояли в порядке.
Витал гений повторения.


Глава вторая. СОБАЧИЙ РАЗГОВОР

Все наперерыв восторгались необыкновенным.
Падал престиж закономерности.
Беспредельное, неуловимое, бесформенное владело умами.
Газовые фонари и лампы в окнах магазинов придавали Большой Морской нарядный вид, но не усиливали света и казались ярко нарисованными огнями какой-то многозначащей декорации.

В желтых ботинках от Верже, в сюртуке от Сарра, мистик, отец Гагарина  взошел на паперть церкви Всех Скорбящих на углу Воскресенского и Шпалерной.
Отпевали ежевичного мальчика.
Алексей Иванович приценился к велосипеду погибшего.
Все пребывало в спокойствии.

В быстром движении был шанс приобщиться (пусть на предмете) к метафизической материи, сильно влиявшей на обстоятельства.
Дорога была довольно пряма и довольно ему знакома.
На острова он ездил по железно-конной.
Теперь поскачет на железном коне.

Человек – это усилие.
Желудь гибнет, превращаясь в дуб.
 Гости съезжались на дачу.
Произошло то, чего Алексей Иванович ожидал.

Анна составилась заново через совокупность своих вещей.
Аморализм космической жизни (Анна побывала в Космосе) – вечный факт.
Разговор начал задирать ногу.
Гости съезжались на дачу.

Булыжная мостовая –
Дышало все, летело вперед, грозило будущим.
Лаяли отовсюду собаки.
Свистело в ушах.

Профили персонажей накладывались друг на друга.
Анна Сергеевна – на Анну Аркадьевну: последняя, впрочем, разбивала первую; осколки складывались в иной или тот орнамент.
Вверх ногами Анна была множественна бесконечно.
Я повторю: бесконечно множественна!

Призрак несвязности блуждал между единичным и универсальным.
Фигура забвения (ежевичный мальчик) не отвечала за конкретное.
Точечный пробел –
Диалог муз и пушек.

С появлением «х» двумерное пространство трансформировалось в трехмерное.
Самый порядок вещей напоминал о преемственности.
Накручивая педали, отец Гагарина привносил в ситуацию непредсказуемое ее продолжение.
Контуры проступали.


Глава третья. ОШИБКИ ПРОШЛОГО

Цветы были предметом ее неустанных попечений.
Анна Сергеевна была кокетлива, но в меру, ровно сколько было нужно, чтобы одушевить свою красоту.
Мечников Илья Ильич ловил ее руку.
Коломенковое пальто, такие же жилетка и брюки – на голове его стояла шляпа с жесткими полями.

Кокетливость ее наряда он приписал своему визиту (Чехов не возражал).
Все шло своим порядком.
Нисколько не помяв отделки репсового зеленого платья, она повлекла его в сад.
– Взгляните, какими мягкими складками падает ее одежда! – восхищались гости.

Прекрасное несуществующее отбрасывало мерцающие полусмыслы.
Отец Гагарина находился в том настоящем, которое еще только наступит.
Его отношения с вещами рождали время.
Собственно, время и возникало, стоило ему оглянуться: время Анны.

Зачем было ей представляться Анной Сергеевной (Чехов не возражал)?
Мифологическая двусмысленность?!
Память необходимо понимать.
Анна помнила представление, подлежащее запоминанию.

Память, лишенная содержания заставляет морщить лоб и прищелкивать пальцами.
Несуществующее настоящее выдавало себя за прошлое.
Задачей Алексея Ивановича было подыграть, продержаться.
Пальцами прищелкивал Мечников – Анна же Сергеевна морщила лоб.

Абсолютный созерцатель так расположился во времени, чтобы ничто не мешало его перемещениям.
До поры он лишь нанизывал моменты.
Местами настоящее не совпадало само с собою.
Происходившее (новое настоящее) складывалось большей частью для себя самого.

Самая несводимость моментов к единому смысловому прочтению делала вещи существующими так, словно их нет.
Зрителям раздали стереофонические очки и перчатки.
В сидениях кресел запрятаны были матрицы, придававшие смысл действию еще до того, как зрители отождествят себя с персонажами.
Судя по всему, Герасимов и Мильман учли ошибки прошлого.


Глава четвертая. РЯЖЕНЫЙ ОБРАЗ

В норвежском театре можно заниматься онанизмом – речь об интервенции представлений.
Всегда чего-то не знавшие гости наблюдали ключевую фигуру желания.
Обладать телом значит быть видимым.
Анна просматривалась.

Ее пытались свести к тому, что думали о ней в обществе.
Похожая на японскую собаку.
Бесконечно совершающая творческий акт.
Упакованная с утяжелениями.

На все происходившее режиссеры предлагали смотреть, как на театр.
Можно умереть в символическом смысле, можно кинуть краеугольный камень; зрелище отрицает формальную логику.
Спектакль один, но в себе содержит множество спектаклей.
Знаменитость – ряженый образ человека.

Лев сделался Толстым, чтобы командовать Анной, и Анна продолжала совершать действия, поскольку он продолжал приписывать их ей.
Театру русскому динамизм не показан.
Тужась подобно японским борцам, Каренин и Вронский могли лишь вытеснять противника из круга привязанностей Анны: показная борьба.
Распыленные формы (мать Ленина, черный монах, ежевичный мальчик) вполне взаимодействовали с формами концентрированными (Дмитрий Менделеев, следователь Энгельгардт).

Внезапно наделенные другой жизнью в стертом времени гости на даче, поместив себя в природу, в себе обнаружили (внезапно) какую-то Другую, несущую им неосознанные желания и неведомые прежде стремления.
Анна Сергеевна только хмыкала.
Илья Ильич любовался собою, наклонившись к озеру.
В чистой воде отражалась Другая.

Гости, приехавшие на дачу, пустили в воду плавать самые разные Вещи, некоторые даже без их (вещей, гостей) присутствия или представления.
Отдельные вещи не могли быть обозначены словами, другие, напротив, несли несколько.
– Вместилище, юдоль, протез, пугало, аванпост, – пытался подобрать Мечников из собственного опыта.
«Живое непременно возникнет из неживого!» – думал он, выуживая иной или тот мертвый обломок.

Он постулировал.
Биологическая незрелость не позволяла ухватить смысл акта.
Энергетические сдвиги не являлись чистыми энергиями.
Анна Сергеевна тайно подавала команды, приказы и угрозы.


Глава пятая. СКВОЗЬ ПРИЗМУ

Отец Гагарина, пестовавший разные настроения, порой чувствовал себя некой третьей инстанцией.
– Я заставляю существовать то, что отделено от меня!
Отец Гагарина из индивидуальной предыстории выстраивал символическую родословную и так создал деда Гагарина.
Дед Гагарина ничего не знал и не хотел знать о потерях целостности тела.

Потоки звуков и сплетения линий сопровождали отца Гагарина, на велосипеде направлявшегося в сторону дачи.
Обыкновенно дед Гагарина говорил отцу о венчании Мертвой женщины (ее фрагментов) с Той самой, которая не была убита.
Отец Гагарина стоял на пороге открытия невидимой прежде вагины.
Ее адекватной символической способности.

Сцепленный с велосипедом отец Гагарина на дороге подавал абсурдные сигналы, смысл которых давно иссяк.
Такими знаками обыкновенно общаются с теми, кто уже –
Мертвая женщина рисовалась кругами и замысловатыми линиями – такими же ехал и Алексей Иванович.
Иван Алексеевич (дед Гагарина) в ситцевой александрийской рубахе напоминал о вечности.

Мыслительные ходы складывались сквозь призму приближения (все-таки!) к исходной цели – в конечном итоге все сводилось к химическим процессам в мозгу.
Иван Алексеевич не слишком жаловал Менделеева – Алексей же Иванович положительно боготворил его.
Абсолютно Другой, Дмитрий Иванович на первый взгляд ничем не отличался от своих современников – разве что, современники сменялись, а он оставался.

Тоска по подлинному присутствию гнала его вперед.
Отец Гагарина прошлое заряжал текущим моментом.
Новое цитирование было его методом воздействия на –
Он, Алексей Иванович, решительно провоцировал вдумчивого внешнего наблюдателя.

Напрашивались параллели (из музеев-квартир и картинных галерей).
Сделалось необходимым присутствие гения.
Ничто более не являлось самоочевидным, хотя многое и казалось само собой разумеющимся.
Иван Алексеевич отождествлял себя с парижскими старьевщиками.


Глава шестая. СЛЕДЫ ПАЛЬЦЕВ

Алексей Иванович привязал велосипед к дереву.
Остановилось колесо судьбы.
Отец Гагарина высидел человека и еще одного.
Вредные стимулы Ромул и Рем схватывали анальное.

Паразиты природы подгрызали космические узы.
Ускользая от личного существования, заново Алексей Иванович вставал навстречу постигающему сознанию.
Руки бесцельно блуждали, как бы ища встречи с чем-то неопределенным.
Долгие попытки сосредоточиться оборачивались отрывочными прорывавшимися звуками – со временем они сложатся в продолжительную беседу.

Попытка объяснить феномен (телесный индивид) рождает стремление к творчеству.
Еще не было отношения, но относительная паутина опутывала липко.
В отношении или через отношение предстояло встать перед вещами лицом к лицу либо склониться над (перед) ними.
Обнимая собой.

Дмитрий Иванович размещал вещи в пространстве и подпускал время, он разрывал связь причин: всё было фоном.
Анна была фоном, Каренин, Вронский, Келдыш, Мечников –
Вещи были фоном.
Самый фон был фоном.

Фон – умереть на фоне.
Фон – воскреснуть на нем.
Фонили микрофоны на сцене.
Зашкаливал радиационный фон (фон Мекк, Чайковский).

Параллельные отношения (брусья) – женская забава.
На них еще видны следы пальцев.
Грудь полна свежего молока.
Сосцы крепко схвачены медом.

Образ наступал на отца Гагарина, желая через него воплотиться.
Ни сказать, ни написать: лишь воплотиться.
Менделеев работал с утяжелениями.
Отказывался, однако, наделять что-либо особым весом.


Глава седьмая. ЖИЗНЬ ВЕЩЕЙ

За счет притока извне Александр Платонович Энгельгардт расширял пространство частей, вещей и процессов.
Судебный следователь, он упирал на отношения и способность к ним – без этого невозможно было ни одно расследование.
Люди погрязли в отношениях: китайские поэты и парижские старьевщики.
«Сделано папой» – нанесено было на многие вещи.

Слово становилось жизнью и нарушало закон.
Тот, кто служил Богу дурными намерениями (Вронский), своим абсурдным демонизмом посягал на закон небосвода.
Судебный следователь выступал более от имени судьбы, которая не знает Настоящего, а только Будущее.
Тот, у кого нет собственной судьбы, подчинен определенности вещей.

Расплывчато Алексей Кириллович разглагольствовал о жертве.
– Пусть вещи свершатся, – тоненько он улыбался.
Первичный дух и своевольный человек друг другу смотрели в рот.
Прочная золотая нить, на которую нанизывался паук, вытягивала себя той фикцией, которую она себе изготовила.

Толстой был занят своим ё-моё: мой характер, моё творчество, моя система.
Ибсен то отводил взгляд от мира, то вперивал его в него.
Чехов отвергал жизнь вещей (том первый).
Извлекали Бога: Толстой – из природы, Ибсен – из отходов; Чехов – с потолка.

– Разрешите обратиться!
– Обращайтесь.
– Позвольте выразить словами.
– Нельзя!

Обломком удилища я раздвигал шторы, потерял равновесие, покачнулся, едва не упал, но удержался, опершись о потолок.
Непостижимым образом я  воздействовал на Бога, хотя ничего не просил для себя (не успел).
Однажды ставшее плотью слово в толстовской традиции реальность простирало до некоторого предела, где она начинала тускнеть.
Солнечный блик на сгибе колена.


Глава восьмая. ЖДАЛИ РАСПАДА

Ежевичный мальчик пребывал в мире жимолости.
Послеобеденный человек имел по этому поводу мысль без того, что мыслит.
Смерть заменилась ее подобием.
Круговорот рождения делал учеников постоянными.

Кто совершает преступление по отношению к смыслу ситуации?!
Анна Андреевна, рассердившись, покуда длился взгляд –
Девочка-слюда подымалась из вещности (вещь, существо).
Вещь – Люба Колосова; существо – Нина Ломова.

Вещество (существо вещи) сущностью своей утяжеляло запакованное.
Я принимал и не спрашивал, кто дает: во дает!
Культ личности Бога молитву личную вытеснял коллективной молитвой.
Ждали распада слова.

Первым распавшимся словом стало «ежевичный».
Вместе с ежевичным словом пропала ежевичная реальность.
Вторым распавшимся словом было «примордиальность».
– Я сердит на вас, – говорил манипулятор ежевичности манипулятору примордиальности и улыбался при этом.

Для портного – костюм.
Целая категория таковых – женщины.
Для парикмахера – просто голова для стрижки.
– Кажется, меня постригли! – в вечернем платье Анна появлялась на сцене.

Легкая путаница у Толстого (душа Анны соединена с телом Вронского) приводила к замене объяснения пояснением.
Частичная  видимость обладала ограниченными возможностями.
Тело Анны и душа Вронского, возможно, представлены были в третьем лице.
Примерно об этом говорили гости на даче и зрители в суворинском театре.

Анна Андреевна на уроке и переменах подчеркивала, что оно (третье лицо) всегда есть нечто иное, чем оно есть.
Соня Левит и Алексей Бегунов опытно из произвольной вещи извлекали себя самих, не совпадающих с ними.
В опыт включалось то, что в нем отсутствовало.
Что-то тревожащее складывалось между моим глазом и моим взглядом.


Глава девятая. СЛЕДОВАТЬ СЛЕПО

Толстой видел, как голова отделилась от тела, потом – ноги и пальцы рук.
Полностью распался человек.
Этот человек жил семейной жизнью с Богом.
В путанице и беспорядке.

Неестественно знаменитый певец кричал, изображая влюбленного: панталоны в обтяжку.
Отчаяние выучивает.
Положительная мысль была о вере.
Но без дел.

Бог изломал человека, с которым жил.
Превратил в ежевичное варенье и обмазал мир.
Цель жизни стала: мир облизать.
Длинные языки забыли о горьком опыте.

Постаревший Лев старался изловить Обезьяну.
Посадить за пишущую машинку, подключить собратьев: пусть колотят по клавишам.
Кто скажет брату: ничтожный?
Безумный скажет. Обезьяна.

Радость разрушения требовала Нового Бога.
И запретить толковать Его!
Следовать слепо.
«Периодический закон» – догма и руководство к действию.

Оперный певец извергал силу жизни.
Открыто Менделеев порвал с наукой и со всех кафедр громогласно был отлучен от нее.
Оперный певец расстался со сценой.
И так далее.

Постоянные ученики в школе на углу Маяковского и Жуковского называли вещи своими именами.
Неизменный Принцип. Космический Ум. Божественная Воля. Вселенский Порядок.
Витрувианский человек делал гимнастику.
Паукообразное мышление давало понять: бесконечное скрыто за конечным: оно дает о себе знать.


Глава десятая. МАЛЫЙ РАЗУМ

Каренин, Анна и Вронский возникали друг из друга, тащили друг друга за собою, друг друга умерщвляли.
Каренин пел, Вронский качал ногой.
Анна молчала.
Зрители ждали.

Японская собака. Кусты жимолости. Бесконечность.
Каренин брал высокие ноты.
Случайно или намеренно он пролил воду.
Подумав над фразой, он нашел ее слишком сильной.

Между тем Анна демонстрировала противное: она рвала кружева, пачкала мороженое, заказала квадратный бюст и вырвала себе два пальца.
Она продернула в прическу серебряные нити и по ним бегал изумрудный паук.
Однажды без чувств она свалилась со стула.
Она видела лишь кожаные панталоны и высокие желтые штиблеты.

Эпоха оскудела гениями, утеряны были источники питания.
Каренин, Анна и Вронский могли подпитываться лишь друг другом.
Сложившаяся троица поедала отвлеченную истину.
Разум перешел к отсеченному, изолированному существованию.

Остро встал вопрос о голове Богомолова.
Малый разум обличал невидимые вещи.
Некрасовское подсматривание карты веру подменяло знанием.
Нужно было рискнуть, согласиться на абсурд, отвлечься от своего разума, все поставить на карту и броситься в пропасть.

Когда Богомолов нагнулся, рука его ухватила что-то лохматое.
– Господи помилуй! Собака! – он воскликнул.
– Не верьте ничему, что она скажет, – подоспели Каренин и Вронский. – Свяжите лишь отдельные положения и придумайте связь между связками.
«Факт может иметь место или не иметь места, – Богомолов связал. – Воображаемый мир должен содержать нечто общее с действительным миром».

Факты, между тем, заменялись образами – образы же проникали в действительность, ощупывали ее.
Голова Богомолова играла роль.
Логическая форма Анны не была ее действительной формой.
«Анна – модель действительности» – тема школьного сочинения.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ЗАРОДЫШИ ВЕЩЕЙ

– Приехали! – отец Гагарина покрутил пальцем.
Не было ничего святого.
Все представляло вид неустройства и безумия.
Поднялось страшное смятение.

Смятение все возрастало.
Отодвигались стулья.
Глубинная тревога, сделав двойное предостережение, с холодной учтивостью держала ум и сердце в тисках.
Левин занемог горячкой, но в неделю опасность миновалась.

До сих пор Богомолов жил головою.
 Лицо ее дышало оживлением.
На всех чертах лежал отпечаток спокойного довольства.
Она научилась скрывать страдания мысли.

Отрицающий настоящее в пользу прекрасного несуществующего осенью собирался в Петербург и даже послал прописать в столице свой паспорт.
Он говорил как о само собой разумеющемся, что вторичность бесконечна и только то, что совершается впервые и только однажды – не зависит от всего остального мира.
Он был довольно щедр с женой касательно домашних расходов.
Одна из его заслонок отказывалась служить.

Отец Гагарина вернулся к привычкам своей молодости.
Теперь над камином висели два портрета.
Висевшие на линии ускользания они давали понять о неких органах без тел.
Виделись пальцы и представлялись головы.

Отец Гагарина, вынесший однажды свое тело в Космос, поставил его вне анатомии.
В поисках источника возможностей Алексей Иванович всячески с собой экспериментировал.
Видевший мир по-новому он различал зародыши вещей и их спиральные передвижения в стратосфере.
Встречаясь с Менделеевым, всякий раз он перенимал от него набор признаков, привычек и телодвижений.

Глава вторая. ПЕРЕПОЛНЕННЫЙ ЛЮБОВЬЮ

Отрицающий настоящее постановил себе блокировать влияние реальности.
Он был сутуловат от манеры держаться.
Оленьи головы он предпочитал из гипса, дичь – в медальонах.
Одна женская мысль приходила ему в голову.

На даче гости не поспевали за природой.
Все та же линия ускользания менялась, дабы принимать форму все более изощренную.
Самое производство наслаждения было из всего буквально.
Отрицающий настоящее не отрицал наслаждения.

Отрицающий настоящее заряжал людей крохотными звездными осколками, но женщины хотели подоконников, а мужчины – животных и потому осколки звезд хрустели под ногами.
Анна Сергеевна смешивалась с собственным своим продолжением.
Мечников говорил о любви: «Головастик!»
Начавшие съезжаться при Пушкине, гости продолжали прибывать при Чехове.

Белковый Толстой – только синтез Толстого-головастика.
Переполненный любовью, опасно раздутый Толстой-головастик грыз собственный хвост, и с конца у него капало.
Уже закончен был стол для казармы железнодорожной станции.
На оцинкованной поверхности лужицей стояла жидкость.

По усложненному плану стол должен был принять на себя груз 100.
Из Норвегии.
Никто не знал, ставить ли его (груз, стол) плашмя.
Клали муляжи вертикально.

Пупырчатый ежевичный мальчик, представленный Мичуриным, включал в себя все виды прививок.
Ежевичный мальчик – мальчик-ягодка.
Стол создавал поверхность.
Антон Павлович меж двух деревьев протянул веревку и как мог блокировал реальность.


Глава третья. ЗАЖИМАЛИ НОСЫ

Извивающиеся пальцы и дыбом стоящие волоса, необыкновенно подвижные, были пальцами Каренина и волосами Вронского.
Человек наслаждения давал почувствовать женщину в деталях.
Женщина в пальцах и в волосах притягивала и отталкивала.
Каренина замуровали в садовой стене – деталь наводила на идею Анны, вид Анны и страх, который эти идея и вид вызывают в нас.

Крамской привез ночную рубашку Некрасова, ее надели на травести, и та, путаясь в подоле, разгуливала по дому и саду.
Это была пантомима, но со словами: «маменька-папаша-я».
Травести квакала, хвост был отгрызен.
– Ты вышел из ночной рубашки Некрасова! – мне смеялся Палыч.

Маменька и папаша в ночи обменивались взглядами.
Я производил бессознательное.
Накануне девочки-одноклассницы видели меня в подъезде.
Мои карандашные записи расходились по классу.

Знаменитая пустота под одеялом манила голубоватым мерцанием.
Утром маменька коробку из-под торта заполнила овощными очистками – папаша красиво обвязал ее шелковой ленточкой, и я вышел из квартиры.
Люба Колосова и Нина Ломова желанием порождали объект.
На сцену выводились формулы.

Дородные красавцы с бритыми насмешливыми лицами, с хитрыми неискренними улыбками, в преувеличенно изящных фраках и панталонах, в туфлях с высокими цветными каблуками, важно вели под руку прекрасных женщин. У них были узкие легкие платья, отчетливо облегающие стройные ноги и бедра; низкие вырезы открывали грудь и плечи; тщательно промытые головы были уставлены пышно взбитыми конструкциями причесок.
Ассоциативный поток (Нина Ломова была присоединена к Любе Колосовой) проносил девочек (кишечником внутрь) мимо собственного их желания, передавая его схематически.
Опять трамвай?
Люди с прививками –

Мичуринцы зажимали носы.
Знаки в формулах обладали произвольной природой.
Мелкие изображения тройки, семерки, туза шуршали по Литейному проспекту.
Прорастало.

            
Глава четвертая. МЫШЛЕНИЕ РИСОВАЛО

Келдыш кончил свой стакан.
Тяжелый чай размыкал губы.
Чуть заметно Анна выпускала изо рта воду.
На больших листах бристоля мы объект любви построим.

Частично объект, частично желание – прогнувшаяся коробка из-под торта, оставленная в трамвае (конке), была бесконечно вторичной.
Трамвай состоял из движения.
Движение – из желания.
Детская ежевичная сексуальность –

Старый норвежский театр с его агентами и метаморфозами отступал за кулисы – там наказывали ребенка: мать Ленина и отец Гагарина били Георгия Кучина на глазах Сони Левит и Нади Лайнер.
В сером габардиновом костюме на «Победе» Келдыш ездил за приметами времени.
Самой яркой был Плюкфельдер.
Он поднимал больше, чем мог съесть.

– Было бы желание, – Келдышу говорила Анна. – Было бы желание!
Два раза произнести – один раз объяснить.
Они ехали за трамваем.
В вагоне находился Плюкфельдер, с коробкой торта на коленях.

Истерическая форма трамвая (с визгом) выбивается из описательного рассказа – никак Плюкфельдер не привязан к плюкфельденируемому.
Разве что коробка связывает ему ноги.
– Может ли коробка кастрировать? – вопросом задается Анна.
Где-то на передних местах восседает мать Ленина.

Анна Андреевна, нам объясняя материал, держит на вытянутой руке паутину, по которой бегает упитанный длинноногий мухоед.
Учительница дает пауку укусить Георгия Кучина.
Лицо мальчика покрывается ежевичными бугорками.
Теперь он способен к инцесту.

Плюкфельдер позади трамвая видел автомобиль с японской собакой.
Он мыслил не всегда и не везде.
Нечистое мышление рисовало ему.
Упакованные утяжеления – источник двусмысленного наслаждения.

            
Глава пятая. АРГУМЕНТ ОТЦА

Плюкфельдер, разумеется, притворялся: те упакованные утяжеления, которые несла Анна – квадрат утяжеления – без существенной потери веса мог быть трансформирован в треугольник.
Механизм треугольника (три поколения): школа – мавзолей  – музей-квартира.
Поколение школы: стадное; поколение мавзолея: утяжеленное; поколение музея-квартиры: ежевичное.
Квадратная коробка из-под торта своим «лишним» углом вспарывала самый поток конфликтности – он же поток желания, поток объекта и поток формулы.

Анна не нуждалась в последствиях, подобно Келдышу, не нуждавшемуся в причинности.
Плюкфельдер для них обоих был лишь крепко сбитым собранием органов, связанных под разными углами, возможно без участия тела.
Растительная тема (не без участия Мичурина) представилась в том плане, в каком желание может быть представлено гнилой грушей, которую в дом принести можно из ночного клуба.
Струя запаха и подтекающий вид представившийся было треугольник возвращали к квадрату.

Георгий Кучин больше не знал, мальчик он или девочка, учитель или ученик, человек или птица.
Он получил координаты и с ними справлялся: по городу он развешивал фаллические символы.
Такой символ был на  трамвае, в котором ехали Плюкфельдер и мать Ленина.         
Ровным счетом это ничего не значило.

Агенты трамвайности – клоуны Бога.
Семейные трусы предполагают движение маятника.
Функция матери и аргумент отца.
Становление женщиной и пребывание норвежцем.

В этот трамвай должен был быть помещен Ленин.
Агенты Временного правительства вывели его из своих воспоминаний.
Детские воспоминания агентов Временного правительства контролировались одновременно из Мавзолея и музея-квартиры.
Также они подпитывались из океанариума с его постоянными утечками и переориентированием потоков.

Бессознательный трамвай (№12) всегда идет к цирку (Госцирку).
Отрывок же трамвая идет к фрагменту цирка.
Обрывок фрагмента просто идет (идет просто).
Фрагмент обрывка полощется по ветру.


Глава шестая. КАРТАВЫЙ ПАПА

То, что когда-то было шизофренией, сейчас нормальный капитализм.
Французские старьевщики с избытком подчерпнули у китайских поэтов.
Дело Дрейфуса подпиталось подробностями из Уханя.
Тождество по природе: Ленин постелил соломки.

На сцену вывезли Великий Трамвай и пассажиров.
Великий Трамвай, не прекращая, отрезал головы.
Мечтали пассажиры избавиться от постоянного наслаждения.
Не резать же фаллосы вместо голов?!

Любой написавший – более разбрасывает, нежели передает.
Толстой оставил непереработанные кучи.
Вронский – мертвый папа.
Жизнь Анны – вне отношения к созидательному аппарату желания, его производительной части.

Написав предложение, ставишь вместо точки запятую – мышиный хвостик, о котором и не думал, так?
Ложное движение, картавый папа: от Ленина спасет только Ленин?
Смысл – не что иное, как ускользание.
Три заблуждения и три составные части ленинизма.

Все происходит бессознательно и наделяется ужасами: человек-продналог и человек-продразверстка.
Ленин убил продналог и женился на продразверстке.
Женился по голове, а не по фаллосу.
Так Ленин стал организатором.

Рано или поздно человек-продразверстка должен был лечь на рельсы.
Тупиковые пути: запах Анны.
Вписать всё в Ленина значит выписать всё из Анны.
Мать Ленина вписана в овощной торт.

Продовольственные стимулы запускают порой совершенно иные маршруты.
Всё было съедено к матери, сведено к анальному застою – в конечном итоге к старику, не удержавшему теплую воду.
Племянник концентрационного лагеря в формуле двойного тупика вписался в некий отсылающий знак.
Замещающий Анну остановит вагон.

            
Глава седьмая. МНИМОЕ ДВИЖЕНИЕ

Неряшливыми остались две проблемы: рождение и смерть.
Толстой никогда не вытирал пыль с письменного стола.
Бессмысленный поток слов – рождение.
Попавший в треугольник рождения (отец-мать-велосипед) не ощущает собственного тела – только отдельные органы.

Мышцы Плюкфельдера давали ему пробивать стены.
Мышечное лицо – смерть.
Лишенное кожи оно дает жизнь новому творожному предчувствию.
Тот, кто в Плюкфельдере видел только метафору, рисковал подпасть под падающий кирпич или отлетевшую железяку.

Фаллическая природа символизма всегда показывала свое.
Иной раз Анне неловко было приезжать на дачу.
Там бессознательно она хваталась за символы.
Мечников выносил разрозненные части органов и особым способом прилаживал их к мичуринским наработкам.

В одной из стен, которыми был обнесен сад, находился Каренин.
Над ним витал образ папы.
Спроси Анну, что это означает, – она скажет: «Тотальный фрукт!»
Отец и дед Гагарина настаивали на кастрации.

Волосы и отрыжка – их не хватало политической власти.
Либидо и пулемет соотносились с неким семейным воспоминанием (воспитанием), словно бы маменька и папаша пытались зачать меня в тачанке, в степи, на полном скаку.
Сексуальность объединяла лица, разрушала прически, напрягала животы.
Гигантская молекула расстреляла пустые формы желания.

– Обменяемся желаниями! – предлагала Анна Сергеевна, и речка смеялась.
Знала Анна Аркадьевна, что короткую ее знакомую похитили у норвежца.
Театральный обмен прямого в себе содержания не имел.
Еще не внес поправки Палыч.

Пустячная равноценность патологического и вторичного между женщинами подвигала мнимое движение запустить на небольших оборотах.
Палыч никогда не думал о буржуазной экономике.
Слова он вписывал непосредственно в тело.
Желаниями Анны Сергеевны были: уподобиться и подражать – гигантская молотилка, народ сплевывал за нею.


Глава восьмая. ОТСУТСТВИЕ СВЯЗИ

За что Ленин критиковал Чехова?
За то, что своего Келдыша Антон Павлович сделал похожим на парижского старьевщика и на китайского поэта.
Чеховский Келдыш (с собачкой) насыщал желание кашлем, сморканием, лаем, светом и смехом из кухни.
На смену китайскому поэту приходил парижский старьевщик – парижский старьевщик уходил и возрождался китайский поэт.

Ленин проходил сквозь стену, чтобы ткнуть Келдыша (читай: Чехова), рассыпать его на точки, незначащие знаки – чтобы штучки Келдыша-Чехова- Каренина далее мочили желание как процесс.
В процессе процесса мелькнул и исчез Плеханов (Плюкфельдер): «Трамвай мой встал, и вот я вылезаю!»
Социалистическая бесклассовая Анна устанавливала свою монополию.
Коровий труд Суворина лил воду растечься во все стороны зрительского желания.
Театр на Фонтанке слоновьими ногами наступал на образы образов и отношения отношений.

Связки еще нужно было сформулировать.
Образы, структуры и символы накладывались на лица, системы и представления.
Анна продолжала рычать под инстанцией, которая ее глушила: она (инстанция, Анна) получила хождение в среде тех, кто был готов и рад ее слышать.
Отсутствие связи по необходимости (глаза и чулки) снимала натянутость и придавала дополнительный блеск –

Кастрация Ленина и возникшая с нею десексуализация советской власти сводила представление на молекулярный уровень – внутрь представления и прочь от желания.
Молекулярные лентяи следовали собственным линиям ускользания.
Труженики атома, напротив, крутили педали, схватывая признаки велосипедной способности.
В тот момент, когда Ленин вывалился из седла, стало понятно, что путь, которым он следовал – всего лишь линия карандаша, которым водит неизвестный господин в подъезде на Большой Морской.

Представленная со спины, с тенью, уходящей к небу, Анна (образ, символ, констатация) ассоциировалась с Лесбией, потерявшей своего воробья.
Ничего не произойдет: разве что спадут одежды (от французских старьевщиков) да прозвучат стихи китайских поэтов.
На ежевичной заре золотой паук плетет свои повторения.
Заботливая мать в трамвае желания ест овощной торт.

            
Глава девятая. МАЛЕНЬКИЙ СЕКРЕТ

Маленький секрет пейзажей накладывал либидо на дебило.
Дрожавшие агенты того и другого на разных уровнях представляли человека на четвереньках, расширенного встроенными в него признаками желания.
Животные в человеческих позах стимулировали природу воспроизводства.
Общественное поле звало излить в него свое семя.

Вронский всегда помнил себя женщиной, но никогда – ребенком.
Тот жидкий пенис, который доставал у него до земли, смачивал ее, питая корни произраставшего.
На четвереньках ребенок полз за женщиной на четвереньках, но Алексей Кириллович видел себя только женщиной.
Вронский- ребенок не мог получить согласие родителей на бессознательное.

Подсознательный Каренин в Анне, надуваясь, мог вытеснять Вронского.
Мастурбирующий Алексей Кириллович, уходя, мог дрожать на разных уровнях и оставлять следы на предметах.
Персональный Вронский Анны порой сливался с семейным Вронским, раздувая последнего.
Надувшийся Каренин и раздутый Вронский подлинное наслаждение сливали с ненавистью.

Фашист, Геринг, механизм для перемалывания желания, пролетая над Ленинградом и сбрасывая каловые массы, рисковал получить по полной от отца Гагарина.
Четко выписанные роли и хорошо отличимые лица – обоих показывали феноменами, еще не полностью осознавшими свои намерения.
Маленький грязный сюжет (мизансцены) с ягодицами Геринга, которые заткнули, совпал с осуществлением уже выполненного процесса.
Летчик ли, космонавт составляет классическую схему, зритель от которой освобождается.

Каждое утро говняный старичок Геринга имитировал ежевичного мальчика Мичурина: «неудачно» привитый в третий, шестой, восемьдесят второй раз, он падал с велосипеда или с куста замертво.
В этом заключался маленький секрет пейзажа.
Явным образом Геринг ассоциировался с Карениным.
Говняные старички – с Ибсеном и Толстым.

            
Глава десятая. СОГНУТЬ АННУ

Толстой и Ибсен всегда видели (зарытую) собаку там, где была Анна.
Анна ручной сборки говорила как женщина, но не от имени женщины, а от имени собаки.
Анна лаялась с соседями и приседала на улице.
– От удивления! – она смеялась и приносила мячик в зубах.

Уникальная ручная сборка позволяла Анне ходить на задних лапах, влюбляться и буквально всё перемешивать в доме.
Ибсен мог согнуть Анну и вложить в свой текст.
Чехов возил Анну в Японию, где ее немного модернизировали.
Ее лай прерывался человекоподобным кашлем.

Не обошлось без Менделеева и Келдыша.
В главной своей ипостаси Дмитрий Иванович доставил Анну на Землю – Мстислав же Всеволодович вернул Анну в Космос.
Ее морда сплющилась, слизистые оболочки рта вывернулись наружу в форме полных и сексуальных губ.
Анна хотела двигаться все быстрее и порою бежала впереди паровоза.

Упрощенная модель Анны, собранная из ее слова и вещи, стояла (лежала) на столе, напоминавшем стол в казарме железнодорожной станции.
Слово и было «казарма»
Вещь была тем, что от нее осталось.
Часы в гробу, иероглиф в клешне, ментальное тело.

Должные воздействовать на нас мыслеформы внешне походили на десяток яиц в стандартной картонной упаковке.
Светящаяся аура напоминала о цыпленке, еще не родившемся, но уже клюнувшем нас в темя.
«Мир» – «Анна» и «Война» – «Каренина».
Мгновенные отношения между словами пусть мгновенно и распадутся.

Собаки не перестают изменяться, но никакой из них более не присваивают имени Анна.
Никуда не подевалась любовь к собакам.
Любовная стрижка (волосы только с одной стороны тела) мобилизует на ребячества.
Тело, обращенное к нам волосами и безволосой частью – два разных тела.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. НЕМОЙ ТАНЕЦ

Казалось бы, парикмахер и аптекарь – ничего общего!
Однако же их путали, и Левин сердился.
Он – из Одессы, аптекарь, и тот другой, парикмахер, которого вообще не было!
Стрижки однако сверкали: уродливые, собачьи, однобокие.

Когда Анна Сергеевна впервые появилась на набережной, все вокруг говорили о темной комнате, в которой невозможно разглядеть собаку, там лающую.
«Затравка к завтраку», – подумала Анна Сергеевна.
Она приготовила цыпленка и к нему десяток крутых яиц.
«От слова к слою!» – она прикидывала.

«У Анны Аркадьевны – собачьи уши», – она перечитывала дневники Толстого.
– Можно его погладить? – она спросила у Чехова в позе грешницы.
«Как зовут тех пташек, которые?..» – спрашивал ее Ибсен.
Будто бы забыл о воробьях Лесбии.

Притча Суворина о двух голых женщинах в игру запускала моторику образов в целом.
Женщины означающая и означенная понимались одним и тем же способом.
Требовался ли ей парикмахер или аптекарь.
Духовная или космическая эволюция.

Одним и тем же способом из сваренного ею бульона Мечников извлекал бактерии, а Келдыш – частицы.
В темной комнате, Анна Сергеевна понимала, перехватывались генетические послания, арбуз гасил страсть, там появлялась гейша, а устрицы были нехороши, несвежи.
Немой танец. Слепая песня.
Женщины от Суворина отбивали ритм, отворявший врата в иные миры.

Неловко было упоминать черную дыру, но рано или поздно всё куда-то девалось.
Любой мог сказать: «В темной комнате трудно!»
Одно дело – воскликнуть на солнечной набережной.
Совсем другое – в той самой комнате.

В комнате для сеанса все откуда-то появляется.
Левин только что закончил сложную стрижку.
Гений уже в трусиках – пора гасить свет.
Пахнет камфарой, тянет лавровишневыми каплями.


Глава вторая. ИНОЙ ТИП

Стол для спиритического сеанса: вызывают Анну.
Она появляется с гением повторения.
Начиная с какого момента следует говорить, что Анна жива?
Гений повторения дамам расшнуровывает корсеты.

Моржовый лад – случайное обстоятельство непрерывных вариаций.
Язык облизывает бивни, морж двуязычен.
Корсеты – из моржового уса.
Толстый слой жира на льдине, и песня трески в океане.

Поминутно гений повторения меняет правила, вступает в постоянные отношения и выходит из них: ничего, кроме ледяной чистой воды.
Скоро позиция гения превращается в позицию Анны и растворяется в ней.
Нужно ли умереть, чтобы изменить форму, улучшить ее?
– Смерть – это фигура! – смеется Анна.

В режиме тела Левин впал в зоологическое пространство.
Мастер метаморфоз самому себе бросил слово.
Определенно Анне следовало волосы наложить на уши.
И дать таблетку.

Сидя вкруг стола, Анна Сергеевна и Мечников держались за руки.
Все происходившее для них было спектаклем.
Дед Гагарина будто бы вступил в кучу собачьего дерьма и обтирал обшлага.
Все предстоявшее никак его не затрагивало.

Мать Ленина и Плюкфельдер (Плеханов) намек на вечное возвращение приняли на ура.
Отец Гагарина изменился в лице: сказанное имело книжный (велосипедный) характер.
Тело того, кто подвергся наказанию (Богомолов) по-настоящему еще не фигурировало.
Существование в отсрочке набирало обороты.

Каждый конституировался, как мог.
– Мы видели тебя вчера, – себя формировали одноклассницы. – В подъезде, не воспринимая мир, ты создавал его.
Иной тип двойника звал к новым действиям.
Пора было переосмыслять феномены.

Глава третья. ЕЩЕ ПРИДЕТ

Изобретая неуловимые частицы, Келдыш запускал в игру болезненные волны.
Умело нанесенные удары хлыстом подспудному давали выйти на поверхность.
Виолончель заглушала крики.
В подъездах молодые люди на карандаш брали входящих.

Герасимов и Мильман (режиссеры) ставили векторы на путях интенсивности.
Воспроизводство реальности поставлено было на поток.
Анна будто имитировала собаку: никаких отсрочек удовольствию.
Интенсивное реальное удовольствие здесь и сейчас!

Алексей Александрович не знал, кастрировали ли его, прежде чем заточить в стене.
Абстрагируясь от себя самого, он мог выводить за пределы стены свои органы, в то время как организм пребывал в заточении.
В этом тоже заключался маленький секрет пейзажа.
Геринг был кастрирован во время операции на кишечнике.

Когда Каренин (Алексей Александрович) в самолете с крестами на крыльях, сильно жужжа, пролетал над Ленинградом, он знал, что Анна прячется от него в подвале.
Он посылал ей говняного старичка.
Говняный старичок мог плотно прилепиться.
Выбирая между Ибсеном и Толстым, Анна расшевеливала в себе тот темный план, в котором высвобождаются авантюрные ощущения и намерения.

Организм Богомолова сохраняли так, чтобы он не производил впечатления опустошенного или подчиненного – только означающего и организованного.
Мечников смело экспериментировал, мягко расшатывая сборку.
Богомолов со стороны не поддавался воспоминанию: кем, чем он был прежде?
Брал ли на баню, лежал ли больной?

Когда Богомолова еще только привезли с железной дороги, Илья Ильич (Мечников) сразу понял ту особую циркуляцию знаков –
Илья Ильич мог собрать любое тело и любое лицо, но не такую голову с ее невозможной циркуляцией, точками ускользания и наработками в области маленьких тайн пейзажа.
Тело Богомолова всегда было в ожидании головы, которая уже ушла или еще придет.
Нужно было сильно дернуть ее за волосы, чтобы она отделилась от сопровождающего ее пейзажа.


Глава четвертая. СМЕРТЕЛЬНЫЙ ВЕЛОСИПЕД

Фразы из школьных сочинений, складываясь в единое, давали восстановить картину непроизвольного воспоминания.
Гипотеза Богомолова все еще оставалась невостребованной, и только Соня Левит писала о говняных старичках.
Говняным старичком можно было стать, пообщавшись с говняным старичком.
Говняный старичок входил в нужный момент в подъезд и на лету ловил необходимое.

«Вся Анна, – писала Соня, – держалась на туманностях, аллюзиях, экивоках, недоговоренностях, на заднем числе, и это создавало пространство, куда влетали вражеские самолеты».
Женщины переживают за летчиков, и Ибсен знал это, отправляя Геринга к Анне.
«Мой Геринг, – говорил Ибсен, – будет в коричневом».
Когда Каренин становился Герингом, сам Геринг должен был стать кем-то другим.

Что такое смертельный велосипед?
Если взять в кавычки, велосипед окажется смертельным в кавычках.
Отец Гагарина, проезжая зону неразличимости, всякий раз натыкался на стену.
Именно натыкание на стену делало его ехавшем на велосипеде.

Ехавший в кавычках – кто тебя проверит?
Все было сделано, чтобы встать на линию ускользания.
Для чего, в таком случае, Ибсен превратил деда Гагарина в мотоциклиста?
Мотоциклиста никогда не догонит собака.

Перспектива стать Герингом существенно надстраивала жизнь Каренину.
В принципе, так Алексей Александрович мог дотянуть и до Космоса.
В оккупированном Париже легко Геринг мог раздобыть подержанный костюм космонавта.
Когда Геринг перестал быть процедурой, Каренин сделался процессом.

На это жесткой метафорой указывали китайские поэты.
Процесс пошел.
Желания парижских старьевщиков наложились на прогнозы китайских поэтов.
В садовой стене продолблено было место для неподвижного тела.


Глава пятая. КАК ТАКОВАЯ

Живущие в кавычках возникали из середины, убегали в направлении, имели живописные представления.
Когда Соня Левит усложняла схему своей памяти, пакет отношений рассыпался сложным орнаментом.
Разглядывая художественные переплетения, прослушивая ими испускаемые ноты, Соня из узора выпускала воробья Лесбии, имеющего свои формы и субстанции.
«Передать вспомненное, – щебетал воробей, – а не воспроизводить вспомненное конкретно!»

Нематериальный Космос опрокидывал Землю – простая фигура в движении давала молекулярные популяции.
«Жить как Менделеев или как Келдыш?»
На сцене был Менделеев, на деле – Келдыш.
Тот и другой неотделимы были от метаморфоз.

Права ли Соня Левит, слышавшая отголоски в тридцать первом веке?
Гений повторения любое место героя прошлого мог соединить с любым местом будущего героя.
Анна может быть сломана, разбита, раздавлена, но она возобновляется в будущем и следует (по) своей линии.
Анна всегда как таковая, Вронский же был таков.

Толстой в форме автора текста собирает Анну и Вронского-Каренина активно перемещающимися как в горизонтальном, так и в вертикальном пространстве.
Каренин-Вронский противостоит Вронскому-Каренину, порой вытесняя его из жизни Анны.
Каренин и Вронский по отдельности – на стороне содержания; Вронский и Каренин вместе – на стороне формы.
Наслушавшись, Анна Андреевна просила Соню самоё устроиться для начала устойчивее в собственных избытках и отклонениях.

Чем мельче отклонения – тем глаже перед ними пространства.
Максимально Соня сближала соседние точки.
Сидели в обнимку Нина Ломова и Люба Колосова.
По мере формирования мыслей я выступал с той или иной речью.

Иностранец в языке, сидя промеж сформировавшихся образов, я должен был расформировать их.
Немного я знал по-норвежски.
Мозолей Куорлз – молекулярный лентяй.
Связь между аспектом и спектаклем.


Глава шестая. ТРИ КАРТЫ

Главное было сохранять вид.
В этом преуспели Крамской и Некрасов.
Второй делал вид, что умирает в ночной рубашке.
Первый с карандашом в руке стоял в подъезде, позируя посетителям.

Последнее слово Некрасова носило предвосхищающий характер: музей-квартира-склад.
Насилие, проходя через квартиру (Некрасова убили), посредством нащупывания, инъекций и пехита, сталкивалось с собственными пределами.
Пустые ампулы, использованные шпицы, какие-то бекеши, коробки и ящики не помещались более под кроватью.
Логово Николая Алексеевича приобретало новый дополнительный смысл.

Геринг прилетел, чтобы с умирающим Некрасовым подписать протокол о намерениях.
Выбросившийся на Литейный, весь в коричневом, он планировал захватить контрольный пакет акций известной железной дороги.
Заручившийся поддержкой больного белоруса, фашист уверен был в успехе.
Женщины, немужчины и полудети унесли шелковый парашют.

Ошибочное прочтение железной дороги давало подумать о возможности универсального высказывания на любую тему.
Некрасов  мыслил изменить своему времени – этому однако не сохранилось следов; Николай Алексеевич, превращаясь в воспоминание о самом себе, не переставал быть самим собою.
Словно как тающий сахар, в ночной рубашке Анны Карениной (все мы оттуда вышли!) поэт-как-воспоминание давал самому себе и другим заново пережить ушедшее, начинив его новым движением и пространством.
В новом движении и в новом пространстве гости съезжались на дачу, где не было забытых могил, а умершие в разные времена любовно изымались из почвы и помещались в специальную стену.

Он ощущал нечто вроде выхода в открытый Космос и там видел плавающие органы Анны, порой обвивающие его тело или прилипающие к тонкой поэтической коже; не факт, что Анна вообще смотрела на него.
Когда щупальца переставали поддерживать его в невесомости, Некрасов начинал падать (не быстро) и по сторонам от него спускались (тоже не быстро) неведомые ему говняные старички –
Работа искажения рисовала лицо с цианистым протезом во рту.
– Нас зовут Германн, – лицо открывало рот. – Хочешь узнать три карты?


Глава седьмая. ЭТОТ ДРУГОЙ

Ассоциации сильно были уплощены – все в классе думали, что я видел воробья Лесбии, только плоского и раскрашенного.
– Двуполый воробей, – в частности сказала Надя Лайнер, – по сути, расширяет сознание до размеров слона с неограниченными возможностями.
Слон, разумеется, был инфекционной метафорой, и мы надели маски.
Ждали псевдособытий, исчезновения знакомых ориентиров, утраты Родины –

Мы обратили внимание, что вещи более не связаны между собою и, определенно, стоят на пороге перерождения.
– Тщетно хвататься за настоящее, когда оно ускользнуло! – запугивал Георгий Кучин.
Люба Колосова переживала Нину Ломову, Нина Ломова переживала Любу Колосову.
Стоило Нине раскрыться, и Люба тотчас скрывалась.

Каждая более была занята доставлением себе удовольствия, нежели сохранением самоё себя.
Чтобы испытать наслаждение, девочки жертвовали существованием.
Каждая держала в уме возможность быть напуганной.
По отдельности или вместе, прохаживаясь по рельсам, они вздрагивали всем телом от отдаленного гудка паровоза.

Буквально из всего Алексей Бегунов извлекал большое количество смыслов.
Небезопасные они были везде, и юноша стремился укрыться там, где не видел их.
Евгений же Черножуков страдал от того, что одноклассники в массе своей видели в нем вещь: половник или поварской колпак.
Анна Андреевна никак не стремилась поглотить своих учеников – вопрос, впрочем, стоял открыто.

Я обнаруживал себя оживленным, хотя и усиленным кем-то другим.
Кто был этот другой, обладающий мною?
Интеллектуальная голова Богомолова в телевизоре говорила об Ибсене.
Фокусник и штукатор с легкостью он превращал людей в вещи.

Человеческие прутья и они же поступки кустировали некую вербальную ноту, однако никем не подписанную.
Повар сам боится быть съеденным.
Черножуков просил вернуть ему гибкость.
Соня Левит обновляла схему своей памяти.


Глава восьмая. ТЕЛЕСНОЕ ВОСПРИЯТИЕ

Толстой и Ибсен сидели, каждый на своей кровати.
Толстой был гранитный, Ибсен – металлический.
«Спасибо тебе, Боже, что ты не создал меня Ибсеном (Толстым)», – молился каждый.
Скажи кто Толстому, что Ибсена не существует – Лев Николаевич сам сотворил бы его.

Толстой отождествлял себя со своей правою рукой, в то время как «Анну Сольвейг» (первоначально роман назывался так), он писал одной левою.
В аквариуме плавал индивидуум, медленно умирало тело – то, что было открыто, забивалось внутрь.
Ибсен не знал духовности – только телесное восприятие.
Он был антиподом Мозолея Куорлза из пьесы «Молекулярный лентяй».

Отец Гагарина говорил, что в Норвегии много женщин становятся любовницами полярных скульпторов.
Быть снежной бабой, загарпунить кита (трунить над ним), тянуть время на себя, влюбиться в собственное отражение – это тезисы.
Из тезисов Мозолей Куорлз делал лозунги.
Имаго. Нео-лао-хак-сат.

На Мозолея Куорлза походили многие – чтобы добиться максимального сходства, нужно было воспринимать все происходящее как подлинное, никому не рассказывать об имаго и по возможности уплощить подступающие ассоциации.
Молекулярный лентяй, каким его изображали, Мозолей Куорлз был пацифистом и боролся против создания атомной бомбы, частенько схватываясь на эту тему с Келдышем.
Толстой решительно поддерживал Куорлза, в то время как Ибсен всецело принял сторону Келдыша.
Под самодельными лозунгами Куорлз выводил людей на митинги – шли к памятнику Толстому.

Мне удалось установить вполне творческие отношения с памятником Толстому на Петроградской.
На ограниченной площади, обособленные от прочих, мы не чувствовали никакого единения с ними.
«Индивидуумов – в аквариум!» – как оказалось, встречный лозунг выдвинул Ибсен.
Переживавшие одна другую Нина и Люба не слишком вдумывались во встречное.

Толстой, превратившийся в вещь, к тому же был в маске.
В какой-то степени ее можно было принять за медицинскую.
– Толстой учит притворяться самому себе! – кричали ибсенисты.
Распространялась инфекция.


Глава девятая. БИОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛОГ


Плюкфельдер с тортом на коленях только частично отождествлял себя с Плехановым в трамвае по направлению к цирку.
Родители больше любили Георгия Валентиновича, уже в детстве активно полемизировавшего с Лениным – Рудольф же довольствовался манипулирующими средствами и время от времени использовал манеру поведения других людей.
Когда родители подарили Георгию аквариум, Рудольф, зная, что именно так поступил бы Ленин, принес домой индивидуума и поместил его между стеклами.
Толстой этот случай вставил в песню Сольвейг.

Георгий Валентинович Плеханов отвечал покраснением кожи – он, проходя мимо парадного подъезда, не выдерживал, перебегал на другую сторону проспекта, но и там в подъезде стоял некто с карандашом в руке.
Те, кто выставлялись, приравнивали карандаш к пенису: «Я хочу, чтобы».
Ленин приравнивал индивидуума к штыку.
Георгий Валентинович более всего боялся кастрации.

Мать Ленина в образе молодой крестьянки на Сенной позировала Крамскому, который захватил кнут и оглядывался в поисках исполнителя.
– Только занести! – уговаривал он прохожих.
Играючи, Плюкфельдер ударил.
Мать Ленина увезли в трамвае.

Мир Ленина был нереален и потому мать Ленина просила Плеханова принять сына в свой.
Это был цирк.
Подошел контролер – она сделалась невидимой.
После яростно она кашляла, сморкалась – из вирусных капель в воздухе сложился натуральный слон.

Некогда трамвай, цирк, Ленинград были реальны, но вот – улетучились и на их место пришли Римский папа, человеческие прутья и вербальные ноты.
Ленин – биологический аналог наших побед.
Снова и снова повторяя его имя, мы создаем точку опоры.
Мать Ленина попала в точку на заводе Михельсона.

Георгий Валентинович сделался наблюдателем индивидуума.
Плеханов ежедневно снабжал его каким-никаким существованием.
Он управлял телом индивидуума, купал его и подбрасывал в воздух.
Смеясь, индивидуум отвечал взаимностью.


Глава десятая. ПЛЕХАНОВСКИЙ ТОРТ

Каждый в любое время мог уйти, умереть или неузнаваемо измениться.
Владимир Ильич революцию отождествлял с матерью, пожирающей своих детей.
 Мать должна была выступать на могиле Михельсона.
Легко Владимир Ильич затерялся в толпе рабочих.

Почем зря мать крыла Плеханова.
В ее понимании, человек без крыши, тот предлагал людям нечто прокисшее и разлагающееся – что-то вроде пищевых отходов – однако в привлекательной яркой упаковке.
– Голодный человек в трамвае, – возмущалась мать, – вполне способен это проглотить!
Рабочие сглатывали слюну, и Ленин среди них поражался яркости ее образов.

Пока еще стрельба не начиналась, однако Владимир Ильич на всякий случай сделался меньше, чем был в действительности – мать же раздулась так, словно съела плехановский торт целиком.
Владимир Ильич вообще был легко ранимым человеком – когда выстрелили в Михельсона и тот мешком повалился в сугроб, Ленин почувствовал дурноту.
Мать и он одновременно отбросили револьверы и сделали невозмутимые лица.
Умение притворяться мертвым в дальнейшем сослужило Ленину хорошую службу.

Довольно быстро, впрочем, его разоблачили: «Ленин жив!»
Его пытались отцепить от мавзолея, куда планировалось поместить Некрасова.
Больной белорус наведывался, наклонял колтун, и Ильичу становилось неуютно под испытующим трахомным взглядом
Решительно Ленин был не похож на других умерших, но и живым, положительно, назвать его было бы большим преувеличением.

Все поражались огромности ленинских башмаков, но только в мавзолее во время медосмотра выяснилось, что Ильич страдает слоновой болезнью.
Он слышал голос, велевший ему убить Михельсона, поскольку тот планировал взорвать мавзолей.
Владимир Ильич считал Михельсона индивидуумом, способным начать с того места, на котором он остановился в предыдущий раз.
Всегда Михельсон останавливался на митинге, который был устроен на его заводе и прошел с большим шумом и помпой.

– На этом митинге, – рассказывал Михельсон, – Ленин, просто заскочивший поболтать, неожиданно так разговорился, что в интонациях голоса у него запульсировали жизнь и смерть и в этой жизни я увидал свой завод, а в этой смерти – свою могилу.
Когда Владимир Ильич слышал это, он понимал, что Михельсон видит в нем не Ленина, а кого-то другого.
Уходя, Михельсон просил Владимира Ильича дать ему автограф на томике Некрасова.
Когда же Ленин откидывал переплет, под ним непременно отказывалась чуть шаржированная фотография матери.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ПРЯМОЙ САБОТАЖ

Обнаженные редко кривят душою.
С балкона к ним обращался Римский папа.
Он слал прямодушным вербальные (вербные) ноты.
Человеческие прутья папа связывал в единую метлу.

Конфликт между прописными и строчными истинами не вынуждал индивидуума заявить, что он убит – биологически жизнеспособный, он был надежно прикрыт стеклянными стенами, полом и потолком.
Маменька, папаша и я регулярно меняли индивидууму воду так, если бы этот аквариум стоял в наших комнатах.
Лев Александрович Михельсон выпустил первую партию катюш – это была прописная истина.
Коричневый Геринг живо интересовался катюшами – это была истина строчная.

Иногда у Льва Александровича вместо звуков изо рта исходил запах.
Положительно от него пахло маленькими девочками.
Решительно это был запах пороха.
Порохом пахли маленькие девочки.

Почему вполне  мужской миномет назвали женским именем?
Чтобы на ночь солдаты не забывали его обмывать.
Девочки были разрушительны.
Каждая, несомненно, была личностью.

Наш индивидуум со временем все более стал нуждаться в Михельсоне, чтобы быть самим собою.
В пределах слышимости всегда находились девочки-катеринки.
Контроль за телом позволял мне оставаться сухим.
Маменька отняла меня от груди.

В одежде Михельсона индивидуум выбалтывал обрывки фраз – им мы должны были подобрать недостающие слова, которые не дробились бы в его устах при повторении.
Назначен был митинг на заводе, и индивидууму предстояло выступить перед рабочими.
На заводе имени Владимира Ильича индивидуум-Михельсон должен был сказать о том, что девочки не хотят быть минометами.
Это был прямой саботаж.


Глава вторая. СВЕТСКОЕ ЛИЦО

По собственному побуждению следователь палаты уголовного и гражданского суда Александр Платонович Энгельгардт оснастил ялтинский публичный музей интересными, хотя и не вполне относившимися к делу экспонатами, как-то: собачьим поводком, дамским беретом, японскими духами, старинною картиной с грешницей, недоеденным арбузом, фрагментом серого забора, вульгарной лорнеткой и клеткой с двумя птицами: самцом и самкой.
Эти предметы (по сути вещественные доказательства) проходили по давно раскрытому «ялтинскому» делу, имевшему две стороны: внутреннюю и внешнюю.
Теперь дело можно было расширить.
Или сузить.

Ялта изобиловала обнаженными людьми, еще не нюхавшими пороху.
С огромного экрана на набережной к ним обращался Римский папа.
Он обращался к ним так, как если бы он не был Римским папой.
Он говорил на их языке.

Жесткий порядок неузнавания препятствовал слушателям узнать в папе того, кем он в действительности являлся – и только Анна Сергеевна, в берете и со шпицем на поводке, умела, при прочих равных, увидеть на экране лишь функцию своих переживаний и намерений, которые до поры были отчуждены от нее.
Позже она встретила Вронского на набережной – обнаженный, как и все, преспокойно он строил (из себя) вполне светское лицо и никого никуда не призывал, как только что делал это с экрана.
Всегда Алексей Кириллович мог отчуждаться от самого себя, при этом разрушая человеческую природу других людей.
Анна Сергеевна видела, что он много меньше того, чем он являлся.

Фантазия Толстого была по сути лишь навязчивой помехой, сохранившейся в голове со школьных лет.
– Никакого Вронского не существует! – на всех лекциях продолжал утверждать гениальный Мечников.
При таком раскладе, однако, выходило так, что Римский папа в действительности был Римским папой, что не соответствовало действительности.
Илья Ильич раздевался и выходил на набережную.

Толстой давал качество переживаний, которые Чехов впоследствии окрашивал в буро-сероватые тона, как если бы солнце проходило сквозь давно не мытые заплесневевшие стекла.
Когда с манекеном Анны в руках Толстой двигался к Чехову, Антон Павлович с муляжом своей Анны шел ему навстречу – что, кто мешал им пересечься на узенькой дорожке?
Две Анны пытались достучаться одна до другой, но каждая билась головою о стену.
Надобно было ткнуть: замурованный внутри находился Каренин.


Глава третья. ОЩУПАТЬ ВОШЕДШЕГО

Никто не знал, что говорит Римский папа (Вронский).
Не знали даже, расширяет он человеческое или сужает.
Процесс, который запустил человек в мантии, в любой момент можно было свернуть – для этого с набережной достаточно было убрать экран.
Кто-то настаивал, но городской голова Богомолов не хотел внять протестам.

Голове недоставало переживаний, как позже недоставало воздействия на переживания.
Богомолов в своем постоянном возвращении к произошедшему не дозволял себе забыть о происшествии.
– Но этого же никогда не было! – протестовали отдыхающие.
Он разрешил прогуливаться обнаженными.

Было или не было, но Богомолов определенно переживал себя не как полную личность, а только как часть личности, хотя и верхнюю, которая неустанно
переживала –
Было в широком смысле (как он понимал) данное и истолкованное.
Данное – от Бога, истолкованное – от Толстого.
Еще было подправленное от Чехова.

Можно было взять Толстого и вообразить его отсутствие – в этом случае на сцену выходил Ибсен.
Его обнаженное присутствие подбрасывало переживаний.
Зловонное творческое дыхание отравляло происходящее: ужасное уже произошло, но это было только начало.
Без Льва Николаевича Ибсен утерял смысл (без Ибсена Толстой утратил сущность).

Маячил ужас бесконечного мытья рук и нераспространения дыхания.
Касалось это скорее личности, нежели индивидуума.
Анна Сергеевна искала защиты у Мечникова.
Тот предлагал пройти метаморфозы.

Она разнообразила роли: новое лицо, низшая раса, первый раз одна, дама из третьего ряда (мира), утомленная дорогой и ожиданием, близкая к тому, чтобы начать блекнуть, глядевшая из книжного шкафа –
Волосы у нее были отрывисты.
Когда вошел нищий и на него напали собаки, Мечников отогнал их игрою на рояли.
Анне Сергеевне предложено было ощупать вошедшего: решительно всё у него оказалось на месте, а что-то и вовсе ей показалось излишним.


Глава четвертая. ПОИСКИ НИЩЕГО

– Это – индивидуум! – наконец она определилась.
Теперь ей предстояло подать его как (замаскировавшегося) Энгельгардта или Михельсона.
– Это – Энгельгардт, – она продолжила, – но и Михельсон тоже.
Все зависело от того, как повернуть.

От Анны Сергеевны зависело, какой клеить ярлык.
«Яйцо в смятении» – крутилась фраза.
Избитое место, из которого нужно было родиться, диктовало (еще не рожденным) радикально отстраниться от всеобщности того, в чем суть.
Решительно Анна Сергеевна не собралась пробивать стену.

Когда Энгельгардта укусила собака и Михельсона тоже укусила собака, Римский папа на набережной зачастую словно впервые назад во времени сделался чуть встревожен чтобы паниковать переживанием словно слон за самим собою слонно тысяча слов(но) индивидуальность личности подвергала себя испытанию смертным.
Все понимали, что Римский папа мог заставить Анну лечь.
Римский папа мог переселить душу Анны в собаку.
Понимаете ли.

На поиски нищего отряжены были крупные силы полиции, а он (мятежный, ищет бури) тем временем преспокойно хоронился в шкафу у Анны Сергеевны, проглядывая временами из-за корешков книг.
Она потрогала силу его духа.
Запах держался полгода.
Запах держался полгорода.

Пришел Мечников и распял нищего на внутренней стенке книжного шкафа.
Вот почему он (нищий, шкаф, Мечников) оставался у Анны Сергеевны так долго.
Впрочем, скоро она покинула Ялту.
Как, скажите, совместить переживания?

Как совместить переживания с пережевыванием?
С новым лицом, низшей расой (Герингом), с первым разом одной?!
Анне Сергеевне предстояло вскрытие.
Ее гортань залепетала.


Глава пятая. МУЖСКОЙ СКЕЛЕТ

Дама из третьего ряда, утомленная дорогой и ожиданием, представляла свою сексуальность как находящуюся вне ее (дамы) досягаемости.
Близкая к тому, чтобы начать блекнуть, она сторонилась нравственного ригоризма, хотя и не злоупотребляла телесными практиками.
Сущность Анны Сергеевны не нуждалась в исправлении, а только в коррекции: все же у нее наблюдались отклонения от нормы, которыми (как физиолог) заинтересовался Мечников, взявший женщину под свое наблюдение.
В шкафу Анны Сергеевны постоянно был спрятан тот или иной мужчина либо мужской скелет.

Та часть мира, в котором Анна Сергеевна пребывала, всегда представлялась ей чем-то целым – Мечников же, пребывая в целом мире, ощущал его всего лишь частью чего-то большего.
Тело среди других тел (обнаженных, на набережной), Анна Сергеевна порой подменяла свой опыт чужим – переосмысливая себя, она проецировала чувственность в пространство, в котором можно было избежать обыденности.
Из задних миров в ее мир перетекали различные их представители.
Крепким задним умом эти феномены вынуждали ее к действиям, за которыми не было сущности.

Из задних миров проникали и вещи.
Бесчисленные шкафы (книжные и платяные) нередко возникали на прежде не занятых местах и даже, когда Анна Сергеевна ехала в Ялту, довольно вместительный гардероб сопровождал ее в багажном вагоне.
Шкафы своими пахнувшими нафталином или камфарой чревами подразумевали уход в бесконечное (Мечников) – их сущность однако не была их видимостью.
Когда шкафы долго не появлялись, невольно Анна Сергеевна задавалась вопросом: где же они?!

Шкафы были для обнаружения, и всякий раз, раскрывая какой-нибудь, она обнаруживала что-то новенькое.
Один был набит вульгарными лорнетками, другой полнился собачьими поводками (слепые собаки?), в третьем рядами уложены были дамские береты (стояли флаконы японских духов), четвертый перекатывал в своих недрах недоеденные арбузы.
 Порою Анна Сергеевна, зависело от которой мало что, чувствовала себя муляжом и тогда чьи-то руки подхватывали и укладывали на полку шкафа её самоё.
Фанерная дверца закрывалась, и Анна Сергеевна в темноте прислушивалась к неясным звукам и запахам.


Глава шестая. ПОРОЧНЫЙ КРУГ

Анна Сергеевна слышала зов, но не знала, где он.
Вполне возможно это была одна видимость или кажимость.
Анна Сергеевна не опасалась предстоявшего вскрытия.
Она извлекала себя из ничего и из нее ничего нельзя было извлечь.

Чехов жил в Ялте, но это ничего не значило – закон двойственности дозволял аналогичному Чехову в то же самое время безболезненно находиться в любом другом месте, а Ялтою – называться любому другому городу.
Готовые мысли воспринимались бездумно; Чехов учил пассивности, никакой обиды на него у Анны Сергеевны не было; всё проваливалось в ничто – всё из ничего впоследствии и извлекалось.
Опять и снова нужно было отвлекаться от смысла и видеть лишь проплывающую мимо картинку, которую нужно было успеть раскрасить в те или иные тона, прежде чем она  исчезнет с глаз долой и из сердца вон.
Перепады освещения (рабочие сцены играли прожекторами) добавляли всему нюансов (ньюансов) чисто смысловых, которые в отсутствие самого смысла, вспыхнув, тут же и пропадали.

Чеховым мог назвать себя кто угодно – достаточно было предъявить свою Анну Сергеевну со своим шпицем.
Антон Павлович зачастую был внешним по отношению к самому себе, и самозванцы, по сути, превратили писателя в связанный ряд его появлений на публике, сами появления взяв на себя.
Быть бы беде да случиться Хаосу, не вмешайся в ситуацию Илья Ильич.
Вставивши в тело подлинной Анны Сергеевны микрочип, впоследствии специальным сканером Мечников проверял ее подлинность – всех ложных Анн Сергеевн ученый безжалостно схлопывал вместе со шпицами.

Вышел из плоскостей Ибсена, но не дошел до объемов Толстого.
Чехов есть Ибсен, для которого в его ибсенизме стоит вопрос о его ибсенизме, поскольку Чехов предполагает иное, чем он, Ибсен.
Можно или нельзя (в таком случае) что-то извлечь из ничего?
Толстой извлек свою Анну и запустил порочный круг.

С помощью Анны можно было попробовать установить смысл жизни.
Это был смысл для мужчин.
Он касался жизни для себя.
Субъективность Толстого, Ибсена, Чехова была дана им изначально.


Глава седьмая. МЕСТО ОБВАЛА

Лев Александрович Михельсон остановился на фотографии матери.
Родить Ленина это сложный фокус, а посему мать ехала к цирку.
Она не думала подхватить слоновую болезнь и передать ее младенцу.
Ленин родился с хоботком, но без бивней.

Инфекционная метафора по сути, Владимир Ильич топал по ту сторону человеческого: для того, чтобы быть слоном, прежде нужно быть.
– Да есть он! Вот же! Смотрите! – не видя проблемы, мать тыкала в Некрасова.
За что и получала пинки от Плеханова.
Публика потешалась: Плюкфельдер на субботниках поднимал бревно – Михельсон разыгрывал индивидуума.

Судебный следователь Энгельгардт не мог (до поры) ничего утверждать, пока из этого ничего не извлечет хоть что-нибудь.
Утверждаемое Ибсеном не было утверждающим у Чехова или утвержденным Толстым.
«Женщины не имеют изменчивости» красной линией проходило (однако) у всех троих, образуя место обвала, куда страшно было заглянуть.
Не можешь образовать из возможного – сведи к необходимому, понимал следователь.

Он помнил: отец Гагарина наблюдал ситуацию из Космоса.
– Большой обвал, – припоминал Алексей Иванович, – произошел вследствие того, что кто-то попытался соединить несовместимое.
Вопрос следователя был разновидностью ожидания: залом ожидания.
Ответ же космонавта был сродни кому-то, вошедшему в этот зал.

«Так, а не иначе», – говорит вошедший.
Нет необходимости в человеке, которого следует расспросить.
Первым делом машинист ставит вопросу паровозу.
Искрится светом хрупкий хрустальный паровоз.

Всё абсолютно дано как фон, на котором должна возникнуть Анна.
Анна Сергеевна фон Дидериц – абсолютно на всём!
Анна же Аркадьевна – лишь форма, вобравшая в себя основу суждения: «Карениной здесь нет».
Бесчисленное множество людей появляется на сцене, которые не имеют отношения к этому залу, поскольку не приписаны к нему.


Глава восьмая. ИНОЕ ПРАВО

– Миргасим изнасиловал Хиросиму! – с утра Геринг запустил пропаганду.
Паршивой метлой Келдыш выметал прочь говняных старичков.
Мстислав Всеволодович понимал: фактически!
Было еще рано требовать выявления смысла.

Мысли имели другое, неявное содержание, не согласованное с явным.
Малая логика Геринга предполагала отсутствие, прежде всего, содержания, на худой конец – полное его искажение.
Ехать к Миргасиму немедленно или дождаться приглашения?
Покамест Миргасим состоял в обнаружении.

Геринг, называя себя «иной вещью», уклонялся от рассудочных определений.
Он рылся, тем не менее, в коллекции предметов Келдыша.
Вещь якобы имеет право.
Иное право.

Мстислав Всеволодович ориентировался на горизонт.
Мир соскальзывал в ничто; полнота того, чего нет, подступала.
Карениной не существовало, не существовало причины, чтобы она полюбила.
Фактически требовалось это обсудить с Миргасимом.

Келдыш, Мозолей Куорлз (молекулярный лентяй) и Миргасим однажды придумали существо, подробное описание которого ничего бы не раскрывало: Богомолова.
Этот Богомолов, по сути отрезок, мог изменять направление внимания, но только  на соответствующем фоне (море, кипарисы, духан).
Протяженный между двумя точками Богомолов сближал их подобно тому, как железная дорога сближает два населенных пункта.
Полностью положительные вещи он подавал как видимо положительные и требующие последующего размывания на горизонте в качестве таковых.

В коллекции предметов Келдыша суповой червь от Менделеева пожирал вышедшие из употребления.
Столкнувшись с пальцами Геринга, червь придал пальцам инструментальности, вещи же лишил орудийности.
Мозолей Куорлз упорядочивался в инструментах.
Миргасим набирал в орудиях.


Глава девятая. СОЗНАНИЕ ЗАПРЕЩАЕТ

Отец Гагарина ел ежевичное варенье и из него лепил ежевичных мальчиков.
Пройдя через кишечник, мальчики превращались в старичков.
Они обмазывали велосипед и напрашивались другими способами.
Мальчики задавали вопрос, старички выражали сомнение.

Внутри ситуации Анна полагалась отсутствующей, в чем сомневались старички – мальчики же задавали вопрос: «Где она?»
Загрязнившееся мороженое, которое она ела, все же вызвало появление образа, конкретного и положительного, хотя и не истинного: Анна существовала в другом месте или в другое время.
Будуар Анны, полный или пустой, всегда имел психическую природу.
Сознание, предшествовавшее ее сознанию, мотивировало проскользнуть между тревогою и страхом: не броситься на рельсы, а спокойно разлечься на них.

Ситуация допускала переход одного в другое.
Помимо всего прочего можно было просто не думать об Анне, пальцах-червях Геринга и Хиросиме.
Одна за другой иные вещи коллекции (предметы) выходили из строя (употребления): тревога за прошлое разрушала их.
Анна была желающей разлечься на рельсах, но не броситься на них.

Сомнения старичков бесили, в то время как вопросы мальчиков бесили в разы больше.
Понять шум поезда просто как шум – значит закрыть уши ладонями; понять просто шум как шум поезда – значит занять свое место.
Гастрономическая воля диктовала поступки на любой вкус.
Как только действие отдалялось от Анны, она оставляла все дела, к которым еще не приступала, и не пыталась заполнить пустоту вокруг себя.

Кого хочу я видеть на месте Анны?
Кто-то другой мог бы не совершить ее поступка.
Действие свободно.
Эта фикция настораживает.

Анна всегда современна сознанию, которое я принимаю о ней.
Сознание запрещает брать Анну фактически.
Можно фиксировать взгляд на ком-нибудь другом.
Я должен, однако, указать ее, чтобы не думать постоянно, что я должен ее указать.


Глава десятая. ИГРАЮЩИЙ РЕЧЬЮ

Когда Карениной не существовало, судебный следователь Энгельгардт пытался соединить фрагменты Ялтинского дела с обстоятельствами покушения на папу.
Все покушения так или иначе связаны были с именем Михельсона.
Лев Александрович всегда впоследствии устранял то, что полагал прежде.
– Вы полагали, что лишь играете персонаж, которого нет в действительности? – следователь домогался.

Тот, кто не существует, легко может исказить истину, которой нет.
– Вам нужна истина или имя стрелявшего? – Лев Александрович вертелся.
Истина была приятным заблуждением, стрелявший же – заблуждением неприятным.
Лев Александрович маскировал наслаждение, которое ему доставляло хорошее покушение: заранее он начинал отвлекаться на другое, обращая мысли к повседневным занятиям, делая производственные расчеты и прикидки.

Покушение на Анну Каренину выстроено было таким образом, чтобы всегда был возможен переход от него к тому, что избегает названия.
Чуть переложившая блеску в глазах, туже, чем следует, натянувшая чулки, самую малость гримасничавшая чертами лица, она только играла в Анну Каренину.
Женщина играет плотью, чтобы реализовать её.
Танец Анны, однако, должен был демонстрировать зрителю, что это – настоящая Анна Каренина, ровно как песня Сольвейг призвана была показать, что она (Сольвейг) истинная норвежка, пусть и на русском языке.

Одна пела, другая танцевала, по сути, замуровывая зрителя (Каренин в ложе) в ту стену, которая окружала сад и дом, куда съезжались гости.
Каренин для начала был замурован в Каренина как такового, умеющего организовать мысли, относительно нового своего положения.
По мысли Алексея Александровича, уже это было покушением на него, еще сидевшего в зрительном зале – он мог выполнять действия замурованного, то есть находиться в неподвижности.
Человек-в-себе, играющий речью, мог продолжать говорить.

«Идиосинкразическая тотальность» все еще избегала присвоенного ей названия.
Изменившаяся чувственность (в том числе к покушениям) давала Анне возможность по-новому взглянуть на обстоятельства.
– Если бы Вронский был не только Римским папой, но и Владимиром Лениным, – нашептывали Анне голоса на Невском, – одной пулей можно было бы уложить обоих.
Прогуливались однажды Энгельгардт с Михельсоном и у Пассажа заметили несуществующее: концепцию чувственности, которую не в силах удовлетворить мужчины: распавшиеся, теплые лежали комья лошадиного навоза и по ним прыгал, чирикая, воробей Лесбии.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ПАПИНЫ ОШИБКИ

Ошибки папы определяли судьбу Анны.
Когда папа выходил на балкон (истина – это стена), он понимал, что «папа» не есть папа в том понимании, как этот балкон есть балкон и паства под ним – паства.
Действия папы, действия Анны не вытекали из их сущности.
С тем же успехом на балкон могла выйти Анна, и тогда между двумя балконами возникавшая искренность напряжения взывала его и ее отказаться от себя в пользу себя самих.

В своем падении с балкона папа видел освобождение от тягостного вопроса, был ли он папой в определенной степени и в определенной степени не папой.
В своих энцикликах папа призывал верящих (!) в него не слишком перебирать в своей убедительности, определяясь более спонтанно, чем обдуманно –
Анна знала, что она верила.
Каким-то образом к ней на балкон прилетал воробей, и она убеждала себя, что этого воробья ей посылает папа.

«Если уж церковь так печется о женщинах, то почему не выберет папой женщину?» – ядовито Анна бросала с балкона.
Знать, что любишь – значит больше не любить.
Она не знала, любит ли она папу.
В Ялте на набережной она видела Анну Сергеевну, и та показалась ей весьма соблазнительной.

Когда по срочному вызову Вронский уезжал в Рим, уже он уходил от себя, последовательно сбрасывая оболочки феномена, посредника, агента –
Анна сомневалась, что мыслит.
Об этом папе она могла сказать лишь, что он – этот папа.
Чтобы быть папой, Вронский должен был играть в него.

Когда у Анны была мотивация, Вронский ее сторонился.
Анна всегда болезненно переносила мотивации, была раздражительна, выдвигала необоснованные претензии.
Факт становился ей неинтересен.
Чтобы претендовать на будущее, обоим следовало неустанно творить.

Вронский, выходя за пределы себя, выходил из сознания Анны, взамен оставляя пустоту.
Пустоту норовили заполнить ошибки папы.
Папины ошибки лежали в той же плоскости, что и безразличие к мотивации.
«Возможно, она придет».


Глава вторая. МАССИВНЫЕ ДВЕРИ

Владимир Ленин был «революцией в потенции» – потенция, однако, была никудышной.
Возможность зажечь массы с балкона не принадлежала ни Ленину, ни балкону – она могла реализовать себя лишь при организации Ленина и балкона в единую функционирующую систему –
О Ленине, который умер, можно сказать, что он любил театр.
О Ленине, который жив, можно было сказать, что он восстановлен из умершего.

На первый взгляд между Лениным живым и Лениным мертвым особой разницы не было, разве что первый был белокур (балагур, Бетанкур), а второй – курчав.
Конкретные появления того или иного (каждого со своей командой) эффектно смотрелись на спектаклях: команда белокурого доминировала на сцене – сторонники кудрявого хороши были в зрительном зале.
Именно существование Ленина, говорили один и другой, обеспечивает существование мира и даже производит его.
Одновременно играли как бы два симфонических оркестра – каждый играл свое, но тема выходила общая: раскачивание мира конкретных существ, подобных нам, которых опыта мы избегаем, а напрасно!

Тайком, в обход рассуждений, редуцировался факт и даже фактичность.
Читающий человек испытывал желание подстричь Ленина, в то время как человек-по-видимости хотел дать ему микстур, порошков и таблеток.
(Фактически за полцены, на деле, но без широкой огласки).
В угоду им Герасимов и Мильман (режиссеры) с помощью человека-который-смотрит принялись хрустеть валежником, приоткрывать форточки, подражать лошадиному пению, ронять и кругло прокатывать номерки по паркету; приоткрыли массивные двери, и романтический запах свежей сдобы –

Самый взгляд обеспечивала голова Богомолова с ее вполне телесными глазами, которые вступали в игру, светясь зеленым или красным в зависимости от ситуации.
В зеленой ситуации Константин Левин (русский барин) в своей аптеке не удивился появлению Ленина и в точности отпустил ему все, что указано было в рецепте.
В ситуации же красной Константин Левин в принадлежавшей ему парикмахерской одним лязгом ножниц сделал Ленина неузнаваемым.
Левин слышал шаги за собою, кто-то сверлил взглядом его затылок.


Глава третья. ПУГАЮЩИЕ ОБЪЕКТЫ

Русский барин и Римский папа были удобными оболочками для того, чтобы за ними (в них) спрятаться и с наименьшими потерями пережить нелегкие времена.
Речь шла, однако, о Вронском и Левине, а не о папе и барине.
Прогуливаясь, Левин слышал за собою шаги Римского папы.
Взгляд русского барина сверлил Вронскому затылок.

Читая и перечитывая папские энциклики, Левин обращал внимание именно на ту их сторону, которая была обращена к нему.
Папа звал Левина заключить мир в скобки.
Одна скобка – папа, другая скобка – Левин.
Все остальное – между ними.

Прогуливались однажды Вронский с русским барином.
– Пусть это останется между нами, – говорил первый.
Никак они не могли выйти из порочного круга.
Симпатичные друг другу и наполненные пустыми звуками.

Бегемот – гипотетическое животное.
Ранет бергамотный – плод воображения Мичурина.
Глазные яблоки на нас направлены с фруктовых деревьев.
Какой мерзавец и каналья привязал лошадиный смех к яблоне?!

Примерно это (так) говорили они нарочито, чтобы слышал подглядывающий.
Стены имели уши.
Продавцы человеческих органов облюбовали затылок Левина.
Папа играл с ним: не глаза вовсе смотрели, а оловянные пуговицы.

Константин Левин продолжал получать посылки из Рима, и в каждой полным полно было пуговиц с тяжелым оловянным блеском.
Пуговицы имели значение; папа играл роль.
Левин мог только думать, является это вероятным или невероятным.
Вероятно он мог протянуть руку к стене – невероятно было, что стена может развалиться.

Парикмахеру нет дела, съезжаюся гости на дачу или же остаются в городе – аптекарю это важно: к нему придут за пилюлями.
Аптекарь может пустить кровь, но парикмахер сделает это эффектнее.
Аптекарь к парикмахеру прислоняется как к стене.
Пугающие объекты – отныне громко пукающие.


Глава четвертая. БОЖЕСТВЕННАЯ ДОБРОТА

Вместо синтеза предлагался набор: голова, тело, руки.
Свою ногу Анна располагала так, что ее не могли коснуться ни Каренин, ни Вронский.
Ноги Анны были живой возможностью танцевать.
Ноги Анны в глазах мужчин отпечатывались перевернутыми.

За Анной наблюдал мертвый глаз.
Нелепости типа «божественная доброта» и «фигура, начертанная медом» были выведены из обращения – на смену пришли «чистая внешность» и «магарыч реальности».
Плавно Келдыш увеличивал величины, пропорциональные измерениям частей тела Анны, кружившихся в мазурке – при этом нарастала и скорость танца.
Илья Ильич Мечников, препарируя тела, в некоторых находил органы Анны.

– Я слышу, как сердце Карениной трепещет в моей груди!» – Анна Сергеевна выходила на сцену.
Бабы на станции продавали пучки нервов.
Появились раздражители.
Черный язык касался интимных мест; вязли отдельные звуки.

Нота виолончели в особой перспективе предшествовала появлению Келдыша.
Глаз, допускаемый молчаливо, в присутствии вещей-обещаний включал и выключал будущее.
Мильман и Герасимов не поспевали за чистым появлением Келдыша.
Келдыш ставил магарыч отцу Гагарина.

Коэффициент враждебности являл себя во всей красе: ноги не доставали пола, глаз выкатывался из земной орбиты, кому-то просверлили череп.
Центр отношений сместился, и находившиеся по ту сторону мира, попадали на сторону эту.
Говняные старички предлагали волосы карлиц, феями сплетенные в волшебный моток.
Достаточно было получить, чтобы пожелать.

Появившиеся через рождение сходку устроили на даче.
Неуловимость тела Карениной давала догадываться, что Анна явилась не полностью.
Частичная Анна Аркадьевна—не только ее руки-ноги, но и полная Анна Сергеевна.
Всё вышеперечисленное составляло «божественную доброту», которая в свою очередь представлялась «фигурой, начертанной медом».


Глава пятая. КАПАЛИ МЕДОМ

Ей не хватало конкретного существования, и Анна пока проходила как образ.
Она по отдельности ощущала свои органы, но в целом не чувствовала тела.
В этом теле, впрочем, для нее не должно было обнаружиться ничего загадочного и нового – разве что незначительные деформации после памятного и необъяснимого столкновения –
Анна появлялась в обществе двух мужчин, но не Вронского и Каренина, а тормозного кондуктора и машиниста товарного поезда, которые иногда вносили ее, но чаще поддерживали под локотки.

Вокруг нее всегда было много слов, и их читатели касались ее тела, даже когда она сама не чувствовала его.
Многие читали с карандашом (Ленин) и делали пометки.
Кто-то читал мертвым глазом (Геринг).
Те, кто не видел Анны (понимала она) – просто от нее отворачивались.

Больные люди (Некрасов) имели с ней вид близости.
Большей частью она пребывала «в другом месте» – Крамскому приходилось «набрасывать» ее, чтобы Анна предстала перед глазами.
Когда на Анну капали медом (Пасечник), она отказывалась быть собою, передавая полномочия другой, провинциальной – та справлялась.
Анна уходила в ноты и постигалась ушами.

Ей нравилось внезапно появиться в парикмахерской.
– Вы здесь не сидели! – возмущались очередницы.
Ее посылали в аптеку.
– Я причесываюсь у Левина! – Анна вдалбливала Толстому.

Толстой давал ей свою материю, полагая, что Левин еще и шьет.
Всегда Толстой ориентировался на тело.
Ее тело было для другого.
Когда Анна принималась обдумывать свое тело (в качестве музыкального инструмента) в центре мира, тут же мир начинал рушиться.


Мир, впрочем, убегал разрушения и Анну уносил с собой – потом возвращался.
Исчезновения Анны с ее последующими появлениями никак не меняли отношения к ней.
Претерпевали изменения лишь одежда, длина волос, цвет глаз и те микстуры, которые были у нее с собой.
Кондуктор и машинист оставались прежние.


Глава шестая. РАЗДАВАЛИСЬ ЗВОНКИ

Когда Анна Сергеевна предстала перед Мечниковым с бородой, Илья Ильич попросил ее раздеться и тщательно осмотрел.
Концепция Толстого стремилась сделать труп началом живого тела: на лице Анны Сергеевны были все признаки оживления.
Анна Сергеевна представала ранее перед Чеховым с бородой.
Анна Аркадьевна тоже представала перед с бородой Толстым.

Тело Ибсена доставили из Норвегии – Чехов пытался вдохнуть в него жизнь.
– Он чувствует себя вспотевшим, – объяснял Мечников.
Возможность видеть себя изначально не была дана Толстому.
У Ибсена не было бороды – только бакенбарды котлетами.

Анна Сергеевна, случалось, не наблюдала свою руку как свою – это была рука Карениной.
По счастью, эта рука могла делать все то, что умела рука Анна Сергеевны.
«Что если бы это была мужская рука?» – со сладким ужасом думала женщина.
Мечников, наблюдая, хватался за карандаш.

Танец говняных старичков разрушал окрестности, грубо пронизанные нервами –
Геринг, показывая огромный сапог, утверждал, что это его половой орган.
Женский половой орган отныне мог проникать в мужской.
Ножка или шелковый чулочек?
Анны туго натягивали чулки.

Отказ Анны (полностью) воплощаться спасал ее от крупных неприятностей.
Толстой хватал ее за руки, тащил за язык, пытался затронуть сердце.
Толстой боялся своей анонимной созерцательности и потому присвоил ей имя.
Теперь конкретно он знал, с кем борется.

Анна скрывала свою индивидуальность в самых общих действиях: она натягивала чулки, присматривала за полотерами, ругалась в театре, ходила по магазинам.
Толстой мог потерять ее в толпе.
Анна Аркадьевна могла войти в аптеку и Анной Сергеевной выйти из парикмахерской.
С досады Толстой стал называть Левина Тютькиным.

Толстой должен был подготовить появление Анны.
Снизу раздавались звонки, и слуги недоумевали: кто бы это в столь поздний час?
Ужасающе в нос шибало «Красной Москвой» – что за женщина провела ночь с барином?
Тонкая кисть в шитом рукавчике выпрастывала крючок из вязания и быстро, с помощью указательного пальца, накидывала петли – чья рука и для кого?!


Глава седьмая. ПОСЛЕ СМЕРТИ

Толстой упомянул Римского папу не потому, что был святее его, а просто потому , что в России заговорили вдруг о последней воле царя Мавзола, масло от коров было продано, и уже родился отец Гагарина.
Ранее для себя Толстой определил  Римского папу как существующего, но многие факты обходящего мертвым молчанием.
Толстому было желательно, чтобы Римский папа как бы сам отрицал себя.
Вронский до поры служил в гвардейцах кардинала.

Каренин, Вронский и дед Гагарина слонялись по узким готическим улочкам, пили, безобразничали, задирали королевских мушкетеров.
Крамской, Некрасов, Мичурин давали им достойный отпор: они должны были привезти в Россию подвески для Анны Карениной.
Разорванная двойственность была немыслима внутри психического единства.
Магические состояния вызывали символическое удовлетворение.

Существовали, однако, линии, которые можно было добавить к портрету от Крамского – несколько продольных и пара-тройка вертикальных давали Некрасову возможность на велосипеде совершить уйму действий, которые всегда располагались дальше (на определенном пути) того места, где он пребывал час или два назад.
Действия будущего, произведенные сейчас, все же отставали от его прошлого.
Свои слабости и неумения (врожденные) я отношу на счет старости – свои оговорки Некрасов приписывал дурной акустике музея-квартиры.
Стоило мне оговориться на Литейном – Некрасов чувствовал себя неумелым и слабым.

Первое, что бросалось в глаза при входе, это два (один запасной) громадных стола наподобие биллиардов с белыми мраморными досками, имеющими скат внутрь к дырам, прикрытым сетками, от которых вниз (под стол) убегала в громадные ведра толстая сточная кишка.
Все способствовало появлению Анны: машинист товарного сбросил скорость, тормозной кондуктор давно находился на подхвате – Мечников провел дезинфекцию, Келдыш подготовил приборы жизнеобеспечения –
– Жизнь начинается после смерти, – проникновенно пел Шаляпин.
Когда внесли драгоценный груз, выяснилось что не все части – от Анны и кроме того недостает печени, нескольких пальцев, однако нужно было начинать –


Глава восьмая. ВОЛШЕБНЫЙ МОТОК

С особой тщательностью восстановили интимные места.
Нервы были натянуты, как струны.
Анна говорила, что она мертва – очевидно она была жива – однако ее истина состояла в том, что она в самом деле была мертва.
Очевидно зависело от того, как понимать слово: ставить или не ставить после «очевидно» запятую.

Дверь отворилась нароспашь.
В последнюю минуту доставленные подвески спасли положение.
На подвесках Анна была живая.
Она легко амортизировала под нагрузкой; подвески снабжены были надежными рычагами, а те соединены тягами с обоими коленями штанги стабилизатора.

Мужчины, заработавшись, едва не поставили Анну на колеса.
Один палец ей прикрепили шаровой, отчего кулак женщины сделался поворотным.
С головой, прислоненною к кулаку, по-собачьи Анна щелкнула зубами.
Когда Анна, стоя лицом к лицу с мужем, поцеловалась с ним в губы, пространство между их лицами приняло форму вазы – это свидетельствовало о том, что они оказались одного роста.

Она говорила, что в течение многих лет притворялась реальной, но далее не может поддерживать обман.
– Проблема эта не находится в компетенции рассудка, – мягко отводил Келдыш.
Черная суконная юбка с бархатною каймой, схваченная густыми трубчатыми сборками вокруг электродов, маскировала некую нарочитость облика.
На нужном уровне хоронился волшебный моток волос карлиц.

Сон бежал глаз.
Рот оживлен был нервной подвижностью.
В голосе была любезная слащавость.
Переместив голову на ладонь правой руки и пропустив ухо сквозь пальцы, Анна ушла взглядом в лунную ночь.


День тяжело ей достался.
Каренин говорил о вчерашнем происшествии, как о самом обыкновенном деле.
Вместо того, чтобы вглядываться в Анну, он ее наблюдал.
Вместо того, чтобы воспринимать – утилизировал.   


Глава девятая. ВНЕСЛИ КРОВАТЬ

Хороший автомобилист всегда сделает скидку на то, что, если его пешеход встревожен, кровяное давление последнего может быть выше нормального.
Думали, Миргасим пригласил, а Миргасим погасил.
Богомолов схватился за голову и сунулся куда-то в кусты.
Говняные старички говорили всё это, уже повернув назад.

Анна замерзала на перекрестке, ожидая конки – Каренин проехал мимо на новеньком авто, но после вернулся, предлагая подбросить.
Ей не хватило характера отказаться: волосы обындевели и затеривались (как у умершей) под слепым небом.
Внутри машины была навалена солома – Каренин оборачивался, и одной рукой придерживая руль, другою шевелил Анне волоса.
Капли воды бежали по пальцам, бровям и спине.

В тот день у Анны было лицо Анны Сергеевны – большие защечные мешки, кожные драпировки на лбу, отвислые губы.
Каренин был не из пугливых – обтянутый с головою желтым холстом, он предложил ей заехать к нему погреться.
Анна выпила рюмку токайского и обмакнула в соль длинный пучок лука.
Рабочие сцены внесли кровать – предполагалась постельная сцена.

Тиская Анну, Каренин смаковал удовольствие, пленившись ее шуршащей поверхностью; в свою очередь Анна лишь имитировала решение задачи.
Не было никакого сходства, кроме ложного.
Анна походила на фонограф, в который вставили пластинку.
Крупные двусмысленности (Анна не была женою Алексея Александровича – она ею стала!) требовали сил и времени их расчленить.

Ругань потерялась в отдалении.
Крамской сидел у постели умирающего Каренина.
– Когда Нина Ломова попала к немцам, и те спросили ее, не Люба ли она Колосова, первая ответила отрицательно: она вынуждена была солгать, – Каренин бредил.
Замешкавшиеся в прихожей за поправкою причесок и платья в комнату входили гости.


Когда с величайшей осторожностью в рост человека античная ваза была по вертикали разъята на свои составляющие – свидетели рассмеялись.
С обмазанными клеем губами, на глиняных ногах, в профиль к зрителю, повернутые друг к другу стояли Анна и Левин.
Они были одного роста.
– Тютькин! – хохотнул кто-то.


Глава десятая. ВЫГИБАЛА СПИНУ

Улавливая специфическую реальность Анны, судебный следователь Энгельгардт наблюдал непрекращавшуюся игру перестановок.
Подкрепляя свою исключительность упаковкою-другою морфина, женщина копила противоречия, дабы, накопив достаточно, разбросать их в новом, ином порядке.
Упрощенный Космос, возникая при том при сем, добавлял ценности сокровенному.
Сокровенному искалось применение.

В сфере воображения, определенно, Анна обменивалась сигналами с Космосом – чтобы быть лучше понятой, Анна выгибала спину, взъерошивала шерсть и по-звериному выла.
Космос учил Анну побеждать страх – Анна учила Космос постоянному обновлению.
Космос гостеприимно встречал Анну – та временами допускала его до себя.
Анна до бесконечности расширялась – Космос же сжимался до размеров человеческого тела.

Когда Анну пытались обнести стенами, она начинала чувствовать себя слишком уж конкретной (всегда дорожившая своей приблизительностью!).
Анна воздуха и Анна воды не принимали Анну геометрии.
Анна запаха держалась долго в покинутых комнатах.
Анна будущего смотрелась правдоподобнее, чем все Анны прошлого.

Глаза Анны вмещали больше, чем желудок Космоса.
Анна резвилась, омолаживая виды.
Вид Космоса, пожиравшего своих детей, заставлял глаза слезиться.
Толстой на лугу огромною метлой подметал воображаемую улицу, пуская пыль в глаза (косец).

Специалисты, прошедшие подготовку под руководством Анны, умели в самый неожиданный момент развернуть старинную простыню перед носом ошарашенного правдоискателя – огромные желтые пятна на ослепительной белизне полотна давали понять (позволяли судить) о психологии секрета.
Толстой и Анна скрывали одну и ту же тайну.
Любые сокровища – обыкновенны!
Пишущий продолжает работу мороженщика.


Исследователи первичных интересов под знаком простоты расписывают желтым полотно сокровенного.
С такого полотна Анна может подняться, но требовать, чтобы она легла обратно – бесполезно.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. НА РАЗУМЕ

Жизнь придавала себе форму.
Где-нибудь на природе Ломова находила еще не вполне сложившиеся руки, ноги, почки, фрагменты кишечника и даже половые органы.
Дома сердились и требовали снести дрянь в помойный бак.
Нина вкладывала глаз в челюсть, заворачивала в какую-нибудь грыжу и приносила на урок в школу.
Анна Андреевна объясняла детям, что это природа так тренируется, чтобы в будущем создать человека.
– Но ведь человек уже создан, – не понимал Георгий Кучин. – Взгляните: вот Алексей Бегунов, Соня Левит, Надя Лайнер – ну чем не люди?!
– Только наброски, – учительница смеялась, – разве же подобает человеку ходить на трех ногах, иметь глаз на затылке и вместо зубов во рту – пальцы?
Как и все мальчики Кучин продолжал расти, но сжимал тело под дорогой школьной формой, чтобы не вводить родителей в расходы.
Бывало, что какой-нибудь ребенок забавлялся, дразня Георгия травинкой – тогда Кучин забивался под камень или уползал в кусты.
Вымышленное детство Георгия поражало своей наивностью: голова куклы, оторванная в другом веке, более не была потрепанной, мертвою вещицей: она аккумулировала мысли: круг – теплый, а треугольник – музыкальный; геометрия зачеркивает пространство; все способы хороши, чтобы выйти из романа Толстого!
Этой голове Георгий доверил главное свое открытие: в романе Толстого нет ревности! Ее мук! Только геометрические прикидки!
– Вы слышали когда-нибудь, как хрустят пальцы Каренина? – заламывал между тем кисти рук Алексей Бегунов.
Отмеченный даром бесконечности Алексей умел расширить пространство, хотя редко пользовался своей способностью.
Он жил с родителями в тесной коммуналке доходного дома прошлого, полного слуховых галлюцинаций и схоластического мусора.
Соня Левит, навещая товарища, ложилась на его дыхание – страдавший (страдающий) тревожностью Алексей обретал вокальные свойства. Соня могла принести ананас или несколько абрикосов, и Алексей с чувством воспевал их («Песня о тревожной молодости»).
Цепная реакция собаки зависит от строения конуры.
Новый Космос дает сменить пространство.
Операция на разуме – это маневр, позволяющий находиться не здесь.
Нина Ломова в посредники избрала собаку.
Это была собака впечатления, эфемерная и эффективная.
Чем дальше собака заводила Нину, тем больше ее жизнь (Нины, собаки) становилась собственной, личной, единственной.


Глава вторая. ГРОМКО МЯУКАЛИ

Речевые привычки притупляли чуткость к окружающему миру.
– Откуда у хлопца испанская грудь? – смеялась Анна Андреевна.
– Напал на Барбанепал! – показывали на Евгения Черножукова.
– Будет мне тринадцать, – вздыхала Люба Колосова.
Смелые до предела ассоциации рождали своих поэтов: свой Некрасов ближе к телу! Забавно было наблюдать, как этот свой Некрасов выталкивает, заключает в скобки Некрасова-железнодорожника, оставляя его позади –
– Он манекен, демонстратор ночной эксклюзивной рубашки, живая реклама кровати! – свой говорил о предшественнике.
– Его железная дорога была круглой и детской, – привыкли мы повторять.
Мы отдыхали, когда Некрасов начинал бодрствовать: с вращающейся стремянкой за спиною, со светотенью на лице, ночное достояние литературы, но не поэзии, сам – предисловие ко всему, сам книга, сам-друг, умеющий понять, что дама редко делает взятку, он брал на себя функции вертикальности.
Длительность не улетала более, а поднималась по шатким ступенькам.
Некрасов вращался, поднимаясь: в том был нравственный урок: огромные куски плоти бесшумно отпадали от феномена, оригинала и агента.
Это свой Некрасов сдирал с незваного самозванца старую дряблую кожу.
Некрасов, устремленный ввысь, и Некрасов с ножницами – спирально устремлялись к пределам своей собственной мысли: мы фиксировали.
Умирающий Некрасов много часов переставлял ногу с нижней ступени стремянки на верхнюю, тем самым заставляя умирать время: самая высь обрекала поэта на убыль, и ножницы были лишь символом разрезания как такового.
Самое же умирание у Некрасова становилось неполным, фрагментарным, аморфным, частичным – что бы ни следовало из этого обстоятельства, гений повторения всякий раз разворачивал метаморфозу во всей ее клейкости.
Некрасов заворачивался вокруг себя, его края слипались, он съеживался, превращаясь в куколку, отбрасывая ненужные органы и посрамляя Некрасова-преследователя.
– Внутри себя Некрасов умножает пальцы, – шепотом комментировала Анна Андреевна. – Такова его блажь.
«Пушкин давал себя одолеть, – мурашками по телу пробегали мысли, – но не Некрасов. Пушкин лишь умножал когти. Некрасов покроет Землю живыми кишащими пальцами. Пушкин оправдаем нуждой, Некрасова – голодом».
Однако что могло вылупиться из куколки?
Что было ожиданием, то стало обонянием.
Космическая ноздря!
Она не втягивала, но выдыхала, навязывала и обволакивала всепобеждающим духом гражданственности –
Гражданственность оказалась животной: девочки громко мяукали, лаяла Соня Левит, Алексей Бегунов вылизывал себе пахи, Георгий же Кучин –


Глава третья. ФЕНОМЕН СЫНА

Крики побуждали к поступкам.
Не поспевая за метаморфозами, маменька и папаша расцарапывали мне лицо, мимо проходил Господь – Он удлинил родителям ногти, чтобы ими удобнее было царапать.
Дремота коридора более нежила, чем взывала к необузданности.
Слабоумные не умирают: они превращаются в животных.
Живое существо претерпевает метаморфозы, порой вопреки реальности. Занятый предвидением и забегая вперед, я  отторгал формальные причины, но отторгал лишь потому, что отторгал.
Мир, состоящий из одних причин и мир, составленный из всего, кроме причин – я выбрал второй.
В моем мире однако нет никого, кроме меня, феноменов и метаморфоз. Когда на сверхзвуковом самолете ко мне залетает Геринг, я не прогоняю его: это Геринг-напоминание, лишенный другого назначения – он, правда, тарахтит и бросает бомбы, но в тарахтении и разрывах всегда присутствует тишина; может показаться, что Геринга не приносило и вовсе, что это лишь запах и звуки из уборной, но почему тогда так быстро разматывается рулончик туалетной бумаги и на лету дохнут мухи?!
Женщина немыслима без ванной комнаты, но и ванную трудно представить без женщины – когда мы переехали в отдельную квартиру, женщина уже была в совмещенном санузле, напоминая о Магде Геббельс, но вдруг она подняла голову, и я понял, что это композитор Борис Асафьев переписывает балет «Пламя Парижа».
Композиторочеловек и человекомпозитор легко поднялся с сидения и протянул мне руку – обусловленный благодатью, он никогда не соответствовал вещам, которые готовил для сцены.
В царство пара и кафеля я вошел, разговаривая, но выходил в полном безмолвии: вместо маменьки и папаши меня ожидали феномены маменьки и папаши – в свою очередь они увидали во мне не сына, а феномен сына.
Мы продолжали употреблять слова, которые употребляли прежде, но смысл этих слов отныне мог быть объяснен лишь через замену слов на другие слова.
Дурная бесконечность в ванной тому, что было сокрыто, позволяла выбираться наружу: говняные маленькие старички Геринга учили делить трудности на части; все более интимная связь между Асафьевым и Магдой Геббельс противоречила данностям жизни – я, чтобы отклонить их услуги, должен был сделаться грубым.
В школе я ссылался на то, что дома мне необходимо кое-чем распорядиться.
Дома я говорил, что поезд, погромыхивая, уже вошел под высокий купол Николаевского вокзала – Анна оправила волоса, немного потянула кверху чулки, а из груди ее наружу вырвался давно заготовленный крик.


Глава четвертая. ДРУГИЕ ИНСТАНЦИИ

Крик заготовлен был по другому поводу, но пришелся как нельзя кстати: подтягивая чулок, за бортом Анна обнаружила дамский изящный браунинг.
Кто подложил ей оружие: Келдыш? Отец Гагарина? Мичурин?
Анне вспомнился маленький говняный старичок, с которым она едва разминулась в узком проходе вагона, и еще почему-то (из прошлого) – Вронский, подстегивающий внимание, чтобы охватить детали.
«Подъезжая к станции, у меня спустился чулок», – еще вспомнился Ибсен.
Анна надела шляпу и резинку пропустила под подбородок.
Она спрашивала себя: «Было ли то, что было?»
Конструкции накладывались, анаколуф крепчал.
Каренин выглядел так, словно только что вышел из бреши в стене: высокомерный и сухопарый.
Он обнял ее за плечи – самое движение было ложью.
Из Москвы Анна привезла с профилем Ленина железную вазу, отлитую на заводе Михельсона.
– Дворник поставил ногу на тумбу, – в экипаже муж рассказывал так, словно бы дворник что-то делал с чулком.
Мужчины ходили в чулках при мушкетерах, но этот дворник был чудовищно стар.
Дома на кухне смеялась прислуга.
Теперь Анна понимала, что означают упакованные утяжеления.
Чулок нисколько не жал, а лишь веселил ножку.
Взгляд Анны без сознания впился в блестящий острый предмет.
– Келдыш кончил второй стакан, – объяснил муж.
«Мстислав Всеволодович, – поняла Анна, – столкнулся со своим собственным мышлением».
У Келдыша Анна научилась сквозь себя пропускать свет – она могла составить собственное тело из реально воспринимаемых органов, даже когда они не воспринимались реально или были представлены интуитивным образом.
Каренин был бдителен и не позволял Анне расширяться до бесконечности – неопределенно реальная Анна была при нем, когда он принимал позицию мужа – когда же Алексей Александрович терял бдительность, Анна могла просочиться в другие инстанции.
Присутствие Келдыша между тем все более начинало просачиваться в комнату – его фрак из черного бархата, подбитый белым атласом, его желтые лайковые перчатки с длинною бахромой из синего шелка, его тросточка из кости носорога уже были здесь.
В ее будуар он вошел, не снимая шубы и мерлушковой шапки, как многие имеют обычай входить к живущим в меблированных комнатах.
Конструкция наложилась.


Глава пятая. ТРЕТИЙ СТАКАН

Келдыш, как и сама Анна, частично был редуцирован.
Он приходил к Анне, чтобы постичь ее, но и Анна постигала Келдыша, который не давался ей как некий абсолют, а состоял скорее из сменяющих друг друга силуэтов.
Последовательно Мстислав Всеволодович набрасывал сам себя, и каждый новый его силуэт вполне корректировал предыдущий.
«Ей нет необходимости в мире для того, чтобы быть», – понимал Келдыш об Анне, и то же самое она понимала о нем.
Одно время обстоятельствами она была поставлена вне действия, но вовсе не уничтожена – она осталась жизнеспособной, хотя и модифицированной.
Новый мир существования вполне наложился на ее прежний мир и предоставил ей в нем почти полную самостоятельность.
Перед собою Анна смотрела на малиновую драпировку двери.
– Ваш муж, – Келдыш отбросил силуэт в развевающемся плаще и со шпагой, – помнится, был заключен за скобки?
– Он оказался феноменом и фантомом, – Анна качнулась на подвесках, – но ему удалось  освободиться без того, чтобы утратить то, что  подлежало дальнейшей трансформации в нем. Он научился отражаться в сознании, в котором он возникает, и, с другой стороны, это сознание делается его сознанием. Это не человек, это – робот.
Заметно Анна переживала; непрямая доступность мужа и их обоюдное схватывание изрядно замутили историю, в которую все они оказались вовлечены.
Дворник, между тем, уже поставил ногу на тумбу.
Анаколуф накладывал конструкцию, и Келдыш начал третий стакан.
На блюдечке вместо обычно подаваемых к чаю двух полуторакопеечных булочек лежал жаворонок.
– Очевидность раскрывается как иллюзия и еще – как веер случайностей, – говорил Келдыш. – Почему Пушкин? Куда именно Некрасов и откуда Ибсен?! Мы не можем этого объяснить! – не думая, что делает, Келдыш откусил жаворонку голову. – Если ляжете умирать, непременно рядом посадите Крамского. Матушка ваша, помнится, рассказывала за чулком о старинных своих знакомствах с разными генералами и князьями – вам же за чулком предстоит рассказать миру о знаменитом покушении века. Подбирайте слова, ищите верную интонацию! Случай представится!
– Кто он? Человек высказывания? – попыталась Анна обозначить силуэт цели.
– Увы, – Келдыш сдавил стакан. – Это человек высказанного!
– Ну, а вы? – вдруг перешла Анна на другие рельсы. – Как поживаете? Одни? Холостяком? Нет того, чтобы… А?
В соседней комнате раздался скрип новых ботинок.
Келдыш принял силуэт –



Глава шестая. СЖИГАЛИ ФРАГМЕНТЫ

Великий вопрос: что поднимается над истиной?
Ее индекс – индекс истины!
Указательный палец тыкал чуть не под ребра: напрямую она зависела от субъекта, который вкладывал в нее (пытался вложить) свое отношение к миру.
Анне было видение – впрочем, химические феномены, сопровождавшие видение, не подтверждали самый факт его.
Мертвый глаз среди невидимого мира присутствовал не как точка зрения, которую разделяла Анна, но как точка зрения, на которой основывались те точки зрения, которых она не могла иметь –
Полная самостоятельность Анны оказалась блефом; ее преследовали силуэты в скрипящих кожаных ботинках.
Геринг бомбил Париж.
Анна училась танцевать в сильном пламени: балет убивал речевые привычки, Некрасов перестал бросаться словами, влезал на стремянку и под потолком вкручивал звезды; космическая ноздря была смонтирована, поставлена на шасси и оперативно могла вбирать запахи разгорячившихся тел.
– Танцуют все! – кричал распорядитель.
Не танцевал только Ленин – он проходил по сцене из конца в конец, провоцируя зрителей и подавая смутный намек героине: Анна понимала, что находится не здесь.
Должна ли она была убить мужа?
Лев Александрович Михельсон прислал авто, и Анна в мехах отправилась на митинг, но прежде заехала в парикмахерскую, заболталась и на завод попала, когда там все было кончено.
В смоляной бочке сжигали фрагменты, дым багровый –
Крамской делал беглые зарисовки, и Анна спросила его о расчлененном.
– Это женщина, – художник ответил и тут же из пламени на них насунулся указательный черный палец.
– Что Алексей Александрович? – Анна спросила о муже.
– Он чувствует себя вспотевшим, – уклончиво художник ответил.
Дома Анна крутанула Келдышем оставленную виолончель, и оттуда посыпалось.
От Елисеева привезены были шампанское под белой печатью, икра, свежие устрицы – магарыч реальности играл на чистую внешность.
Прибыла энциклика – Анна вскрыла конверт и из него вырвался протяжный пустой звук.
Каренина предполагалось замуровать в кремлевской стене, но к вечеру он объявился у себя в кабинете.
Она проделала дыру в обоях, и супруги занялись сексом.
Анна, впрочем, не была уверена, что сексом занимается с мужем.


Глава седьмая. НОВЫЕ БОТИНКИ

Умеющие просочиться между мирами просачивались лишь потому, что умели просачиваться.
Асафьев и Магда Геббельс подавали истину как некий случайный пересмотр ее (истины) внутри себя (Асафьева и Магды).
Двусмысленная атмосфера в ванной комнате просачивалась в мир, смысл которого (еще) не был прозрачен; Асафьев и Магда не являлись теми же  девятнадцатому и двадцать второму веку.
Возможности Бориса (Асафьева) и Магды не были неисчислимыми и потому был смысл в этой истории – возможностей имелось достаточно и посему смысл присоединялся не без затруднений.
Маменька, папаша и я, признаться, с пренебрежением относились к утверждению, что смысл истории помещен на уровне мысли об этом смысле.
Отдельная квартира меж тем сделалась коммунальной.
Я доставлял себе удовольствие на метаморфозы смотреть равнодушно.
– Если бы вы знали, из какого мусора делаются балеты! – Асафьев говорил на кухне.
Папаша тем временем заслужил Высочайшее благоволение за отлично-ревностную службу и особые труды, вызванные непредвиденными обстоятельствами.
Подтянутый вицмундиром, он казался моложе.
Из кухни доносились удары пестика в ступку.
Магда затеяла печь: Асафьев требовал жаворонков, но немка испекла ежевичного мальчика (со стены сняли мой старый велосипед).
– Никогда ничего не принимайте за истинное! – маменька оставалась спокойной.
Где-то далеко разворачивалась операция «Анна Каренина» – до нас доносились ее отголоски: Толстой отступал по всем фронтам: в телевизоре голова Богомолова сообщала, что Париж еще держится совместными усилиями гвардейцев и мушкетеров.
По разные стороны баррикад, однако, оказались Крамской и Некрасов, Плюкфельдер и Плеханов, отец и дед Гагарина.
Мороженщики ходили торопливо, не предлагая товара.
Дворник поставил на тумбу вторую ногу.
Нина Ломова отцу подарила новые ботинки.
Губы кривились в горькую, резиновую ухмылку.
Бритые налысо детородные красавцы с шумом вставали, устав после долгого утомительного ожидания.
Конечная победа виделась неожиданной и внезапной.
Линии ускользания были открыты, и молекулярные лентяи вполне следовали им.
Мозолей Куорлз сделался их лидером, по сути: внутренний человек.


Глава восьмая. ИЕРАРХИЯ КОМПОНЕНТОВ

Папаша приказал мне написать шесть цифр, запечатал их в конверты и лично отправился на почту – суперчисло (седьмое) надежно мы спрятали.
Я четко продолжал различать действительную свою ситуацию – любая же воображаемая ситуация давалась мне без значения.
Я пользовался интерпретациями, сводя вещи к мысли о вещах; содержательный же язык я свел к формальному лексикону.
Пошаговость трансформаций давала мне зайти в мир новых отношений.
Музыканты, лишенные способности к музыке (Келдыш), играли свою собственную формальную симфонию, как им вздумывалось –
Я держу в руках начало этого утра.
Единство меня не ставится под вопрос.
А напрасно.
Я – не только то, что я есть, но еще и то, чем собираюсь стать и то, чем вовсе не хочу быть и становиться.
Становление я полагаю без значения.
Было время, когда Анна, открывая рот, демонстрировала падающим в обморок крепкие белые пальцы – позже, однако, установилось.
На светлой перчатке папы остался след дверной ручки вагона.
– Зачем вы едите? Чем вы едите? – спрашивал он Вронским.
Купе служило им будуаром.
Он покрывал тело Анны ежевичным вареньем.
Вставая, чтобы позвонить человека, Анна подергивала глаза туманом.
Он говорил безумные слова: внутренний человек!
Он никогда не участвовал в издержках: Мозолей Куорлз.
Конструкции наложились; Анна не должна была убивать внутреннего человека в себе, но кого же?!
– Меня что ли? – Вронский заходился.
– Не вздумай! – остерегал он папой.
Лошадь бежала рысью; ударился жаворонок оземь и обернулся воробьем Лесбии.
Интерпретатор (я) покамест не придавал большого значения знакам.
Анне соответствовал красный кружок «не влезай – убьет», Вронскому – «под стрелой не стоять», Мозолею Куорлзу – «копать здесь».
Прочие интерпретаторы объявляли Анну, Вронского и Куорлза не существующими вовсе, смысловое же значение происходившего выводили из положения знаков, которые непрерывно меняли свою дислокацию – при всем при том перемещал знаки именно внутренний человек.
Утро заканчивается обедом.
Я умываю руки.
Обед прошел под знаком взаимопонимания.
Обед был понятен только самим обедающим.
Поданное к столу изображение рыбы удовлетворяло самому изысканному вкусу.

Глава девятая. ДАВАТЬ УРОКИ

В бочке сожгли Магду Геббельс.
Асафьев целиком ушел в балет.
Квартира сделалась похожей на квартиру прокурора окружного суда.
Я продолжал верить, что одновременно нахожусь там, где пребываю, и там, где себя вижу.
– Я тот, кто желает, чтобы ни один волос с вашей головы не упал под ножницами парикмахера Петропавловской крепости! – объяснялся я с Анной.
Браунинг отсыревал за чулком; чесалось нажать на спусковой крючок –
Анне приятно, что за метелью ничего не видно. По-жандармски она расчесывает бороду на стороны. Не любя темноты, она оставила гореть всю ночь настольную лампу. Мозолей Куорлз погрузился в обычное свое равнодушие. Из видов пользы для себя он принял предложение давать уроки.
– Такова именно моя реальность, – на молекулярном уровне разводил он руками то ли мне, то ли Анне; надави самую малость – и ускользнет по собственной линии.
Этот стол. Эта ночь.  Неадекватное пребывание Анны. Поле присутствий. Время ли субъективно или же нет объективного времени?
Смысл не прозрачен.
Поздние гости уходят, утопая в сугробах.
– С нашей точки зрения, – я и Мозолей Куорлз говорят Анне, – наблюдаемые феномены должны подпасть под предполагаемые стремления.
Интуиция Анны исполнена.
Вещь дается во плоти и крови.
Это Крамской.
Художник вырисовывается (с другой стороны) на двусмысленном горизонте случайных возможностей.
Беседа их закончилась размолвкой: он сделал несколько гимнастических поворотов тела, по навыку спортсмена.
В поле присутствий (этот Крамской) был удержан предстоявшим поступком Анны, относительно свободной (свободным).
Мозолей Куорлз предоставлял гарантии объективности, не обращаясь к внутренней стороне мысли.
Якобы Крамской первым полез ей под чулок.
Позже, в другой связи, Анна предстала в других чулках.
Кто бы мог верно изобразить Анну в постели умирающего Крамского?
К зрелищу, впрочем, обращались с вопросами: «Прошлое – это спектакль?» и «Что же поможет нам стать прошлым?»
В соседней комнате кто-то возился с чем-то тяжелым.
Кутузов стоял в позе Наполеона.
Каждый был доволен по-своему.


Глава десятая. БУДНИ РИМА

На больших листах бристоля мы наш новый мир построим!
Анна давалась через знаки, экивоки, обломки, гримасы – та Анна, о которой говорил Толстой, уже приводила от самой Анны к миру, где она появилась.
Чистые силы могут быть приписаны только Космосу, что бы ни думал об этом отец Гагарина.
Феномены уступили места стремлениям.
Модифицировались акценты мысли.
Вторичное, будучи плотно схваченным, становилось первичным.
Повторное отбывание Анны в местах столь отдаленных давало ей сжиматься до размеров человеческого тела.
– Анна – это Космос! – говорил Мичурин.
У ходебщика Анна купила черную фаншонку с оранжевыми лентами на голове;  платье ей принесли на желтом транспаранте, крытое зеленым с блестками шифоном на теле.
Она не могла дословно восстановить поток переживаний (повторно войти в него), новая очевидность однако конституировала и новый опыт: он подмечал ошибку в настоящем и в будущем ее исправлял.
Когда тело Анны ускользало от нее, дама не теряла в сексуальности, поскольку жила в ней (Анна жила), хотя и не проникала в нее, оставаясь снаружи.
Полностью раздевшись, Анна прогуливалась в обнаженном саду, не теряя прелести: внутренние слова рисовали малый образ бесконечности.
По-жандармски, на половины, дворнику причесывала она бороду: дворник-двойник –
Смешная железная дорога, не сжигая кораблей, сохраняла шансы быть или не быть отрезанной от продолжительных капризов, капелек тщеславия, персиковой перекиси, траурных обедов и серебряных серафимов – чтобы не слышать над головой шума вагонов (чтобы не слышала она) Мичурин герметически задраил промоины и под колеса накидал воздушных подушек.
Другие декорации – другие головы, казалось бы! Но нет – тот же парикмахер стриг всех под единую гребенку, тот же аптекарь отпускал всем одну и ту же микстуру, тот же дворник поливал улицу, и тот же тормозной кондуктор по ночам просовывал служебную ногу в растрескавшуюся над головой замазку.
Каренина знала, что это ничего не означает и что свой сад Мичурин заимствовал у Чехова, а Анна Сергеевна, привязанная к яблоне, огромный шпиц которой терзал печень, – она сама: А. К.
Будни Рима присылали ей стимулы, оказавшиеся вредными: Ромул, потом – Рем.
Собаку они приняли за волчицу.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ИДЕИ ТИПА

Постепенно начало доходить: «Анна Каренина» – это балет.
Разговаривали урывками.
Кто-то вертелся штопором.
Шло под музыку.
Мыслилось нелогически.
Борис Асафьев не говорил ничего, кроме того, что могло быть сказано – а сказано могло быть то, что ситуация порой находится вне нашего контроля.
Балет перешагивает границы человеческого познания (давал он понять), но не стоит об этом печалиться; язык танца уравнивает воробья и собаку, лед и пламень, человека и персонаж, Космос и ежевичный пирог.
Осмысленной Анны, из этого следовало, вообще быть не может – но поворачивалось так, что Анна и никто другой выносит- таки приговор бессмысленности.
Либретто состояло из набора слов, не выражавших ничего, кроме общего смысла жизни – когда раскрывали программку, из нее вырывался длинный шипящий звук. Балет, языком танца говорил Асафьев, имитирует содержание, когда его (содержания, балета) нет.
Крамской (декорации его) ничего не высказывал, а лишь выражал как художник: положение вещей и только оно давало судить о происходившем.
Адресант обязательно найдет адресата, если верно указан индекс – в третьем ряду Анна Сергеевна принимала: беспорядочное мелькание ног она сводила к построению текста с его особливыми компонентами, то есть к обратному переводу с собственным автономным значением.
Неверие в метаповествование Толстого, изобилующее словами с искаженным первоначальным смыслом, никак не согласовывалось у Анны Сергеевны и Мечникова с желанием вызолотить Льву Николаевичу голову – вообще неизвестно, откуда пришла эта идея, но оба сделались одержимыми ею, сумели передать свою одержимость Мильману с Герасимовым, и скоро классик вышел на сцену таким, каким они захотели его видеть.
Плоскости, лишенные трения, появившись, создавали идеальные условия для чего угодно; смутные понятия рождали идеи типа: «Анна независима от обоснования здесь и сейчас», «Каренин есть соответствие», «Вронский – буквальное подобие».
Левин из параллельной сюжетной линии имел форму, одинаковую со своим внешним объектом – свойства же образа и субъекта разнились существенно: аптекарь Левин способен был уклониться от Божественного Взора – портной Левин мог сделать Землю плоской (плоскостью).
Келдыш, Ленин, отец и дед Гагарина, Анна Андреевна, Мичурин, Плюкфельдер (годились все, с кем общался Асафьев) имели инфицированные исходные данные, но это было лучше, чем не иметь данных вовсе.
Все это придавало балету значимость.



Глава вторая. УБИТЬ ИНТРИГУ

Два наблюдателя стояли на углу Маяковского и Жуковского.
Не исключено, что первый был также и вторым.
Второй с карандашом скрывался в подъезде и на бумаге фиксировал то, что заметил первый.
Шли Нина Ломова и Люба Колосова.
Разительно девочки переменились: их туалеты были вызывающе элегантны: маленькие эксцентрические шляпки, непомерной величины шиньоны (чересчур черный у Нины и слишком золотистый у Любы), шведские перчатки до локтей, бесчисленные брелоки, крутой подъем ботинок с остроконечными каблуками в два вершка вышины, вычурного стиля веера, пристегнутые по бокам цепочками из старого серебра – наконец неуловимое нечто в ансамбле и в общем выражении, в чем невозможно ошибиться глазу, мало-мальски привыкшему к «Пламени Парижа» – все это несомненно доказывало, что появившиеся на сцене особы принадлежат в качестве галантных звезд малой величины к миру, в котором веселятся.
– Сильное благоухание иланг-иланга и шампака разливает вокруг них опьяняющую атмосферу, – первый наблюдатель надиктовывал второму.
Никому не могло и помыслиться, что это не девочки идут, сами по себе, а шествуют величаво обозначающие их знаки.
Раскрыть, что и наблюдающие – лишь символы, значило убить интригу на корню и потому сложившийся авторский коллектив с простотой и наивностью, каких только можно было желать, взял и заменил наблюдаемые феномены (см. разговор Мозолея Куорлза с Анной) предполагаемыми стремлениями.
Некий состоявшийся перенос, ко всему прочему, стремления самого авторского коллектива приписал еще не сложившимся вполне школьницам, что привело как бы к  прямой оптической иллюзии.
Фантазии, установки и чувства (женщина-собака; «ты не должна есть сладкое и мучное»; «прежде я любила, а теперь ненавижу»), внедренные Нине и Любе, проявились у девочек спонтанно и не имели для окружающих никакого внятного объяснения.
Разные люди из прошлого давали копировать руководившие ими некогда побуждения и следовать им в отсутствие побуждений собственных: «принцип» навязчиво повторялся –
Предполагалось, что Толстой что-то об этом знает и хочет донести до зрителя: мелькали постановочные сцены: Толстой в постели с Ниной и Любой и даже в браке с ними.
Стремление противоположно влечению, поток переживаний не восстанавливается, и факты можно излагать до бесконечности, но Анна Андреевна, когда девочки пришли в школу, с пристрастием, тем не менее, начала задавать классу вопросы.
– Почему это старый князь говорил Левину то «ты», то «вы»? – учительница спросила.


Глава третья. СРЕДИ ЛЮДЕЙ

– Как минимум, – поднялся Черножуков Евгений, – Левиных было двое: аптекарь и портной. Когда приходил аптекарь, старый князь говорил ему «ты», когда же аптекарь приходил с портным, князь говорил им «вы».
В классе считалось, что старый князь – это, скорее, оптическая иллюзия, умеющая, однако, говорить и более настроенная на действие, чем на размышление.
– А почему старый князь, – Анна Андреевна зацепилась, – вертелся штопором, нелогически мыслил и шел под музыку?
– Он был инфицирован, – ответил Алексей Бегунов, – и возился с чем-то тяжелым.
Старый князь был инфицирован и возился с чем-то тяжелым лишь потому, что так представлялось Толстому.
– Мы можем сделать и то и другое, – говорил старый князь, качая огромной головой, если Толстой дергал его за волосы, пытаясь вывести за рамки простого описания.
Толстой мог заменить старого князя своим большим пальцем – при этом палец выглядел так, точно его отрезали – старый же князь казался сделанным из бактерий и водорослей.
Мочевая и янтарная кислоты, циркулировавшие в нем,  позволяли князю считаться вполне живым существом – молекулярные лентяи, которых удалось принудить к работе, давали князю возможность самовоспроизводиться: расползающаяся молекулярная каша становилась отличной от окружающей среды посредством собственной динамики, при этом составляя с ней (средой, динамикой) единое целое.
Толстому представлялось, что живые существа – это лишь перечень свойств: свойства же должны вытеснять стремления, а феномены – отобрать «живое» у существ.
Толстой задумал свой роман как некую динамическую систему, которую дополнял наблюдатель, не включенный в нее – при этом не только система, но и наблюдатель (наблюдатели) должны были поддаваться удовлетворительному описанию.
Не оставлявший ничего за своими пределами, Толстой затрагивал любые парадоксы, как-то: среди людей находились существа, действовавшие по-человечески, при этом люди зачастую вели себя не по-людски.
Хореография сосуществования вырабатывала свои структурные танцы: люди и существа под музыку вертелись штопором и нелогически мыслили: старый князь, к примеру, утверждал, что персонажи, выведенные Толстым, должны реально существовать, но отвернувшиеся от истины и перешедшие к экспериментированию и манипуляциям.
Старый князь утверждал, что Анна, Каренин и Вронский, взаимодействуя, создают явления, которых до них в чистом виде не существовало – а что до Левина – тот вовсе не повторял их эксперименты, а улучшал от раза к разу.



Глава четвертая. ПРИШЛИ МОНТАЖНИКИ

Старый князь работал над книгой «Как лгут герои Толстого».
Они (герои) не соглашались во многом, но сходились в одном: роман Толстого превосходен!
Он, дескать, служит воплощением нечеловеческой рациональности: критерий-де для отличения хорошей литературы от плохой бессмыслицы – и только старый князь звал пересмотреть написанные предложения или, еще лучше, написать новые.
Написанные новые предложения представляли Анну кумулятивным существом – она имела накопительный характер!
Старый князь и Толстой соглашались, что все дело – в контексте, но Толстой при этом имел в виду контекст подтверждения, а старый князь – контекст открытия.
Повсюду старый князь расставил наблюдателей, которые не подтверждали толстовский контекст: граф перестал справляться с фоном.
Дьявол показывался за деталями – многократно подтвержденные автором герои оказались (открытие века!) их смесью.
Ни тебе «чистого» Вронского, ни Каренина, ни Анны.
Смесь Анна-Вронский использовалась в двадцати с лишним разных смыслах, но преобладающими были два: это – научное достижение и это – ролевая модель.
Схваченные рационализацией герои занимались совершенно другими вопросами, отличными от тех, которые были поставлены Толстым.
Смесь Анна-Каренин (научное достижение) и смесь Каренин-Вронский (ролевая модель) создавали смешанную атмосферу того, что мы думаем и того, что мы делаем.
Существовали герои Толстого на самом деле или же были молекулами, силовыми полями, черными дырами, ногтями на пальцах и трамваями – описанные верной теорией, они становились инструментами мысли.
Если вы можете напускать смеси, значит, они реальны.
Дробный электрический заряд Толстой назвал «старым князем».
Старые князья обладают малым временем жизни, и потому Толстой придал своему герою не маленькую, а большую голову, но что следовало сделать еще, чтобы понять причины, узнать следствия – использовать их, чтобы обнаружить нечто?!
– Примите во внимание то, что вы используете для того, чтобы делать то, что вы делаете! – качал головой старый князь.
К сожалению, проблемы реализма не решались так просто.
Толстой отбрасывал прекрасное, описывая безобразные вещи с использованием неприглядных деталей.
Наблюдаемые объекты схватились с объектами предполагаемыми.
Пришли монтажники и разобрали логические конструкции.
Буквально всё повисло в воздухе.


Глава пятая. РАЗНЫЕ ВИДЫ

Когда Нина и Люба в гримерке еще только прилаживали к головам большие неудобные шиньоны, а старый князь (он же палец Толстого) вертелся штопором на сцене, явления, прежде не наблюдаемые, начали проявлять себя в том или ином контексте.
Уроки Мозолея Куорлза (внутренний человек и его молекулярные лентяи) явления лишь предсказывали, но не объясняли.
– Объекты фигурируют, – он тыкал в точку указкой, гладил собаку или открывал бутылку пива.
Умные понимали: могут существовать разные виды реальности: точечная, собачья, пивная.
Всего лишь шаг оставался до признания стола, состоящего из электронов или моющего мыслительного средства – вмешались гигиенические тампоны.
Впервые применившие новинку Нина Ломова и Люба Колосова теперь смело могли принять участие в балете, будь то «Анна Каренина» или «Пламя Парижа».
Постоянно реализуемая связь между балетами позволяла участникам с легкостью перемещаться из одного в другой –
– Механические толчки и тянущие усилия, – так девочки объясняли свои ощущения регулярности.
Говняные старички в одном балете были показаны упругими шариками – в другом представлены пружинками, еще более упругими – упругость грозила рассекретить некоторые тайны природы.
Буквально полшага оставалось пройти до раскрытия тайных причин, управляющих миром, но тут откуда-то сверху посыпались элементарные частицы, пробившие выстроенные логические конструкции.
Когда всё повисло в воздухе, Мозолей Куорлз указал выход из тупика: следует просто-напросто существенно занизить роль объяснения, и всё тут!
«Объяснение не ведет к истинности!» – с облегчением выдохнули.
Просто девочки просто в других одеяниях просто вышли на улицу!
Кому не нравится – просто сожгите книгу!
Явления между тем накапливались: возникло четырехмерное пространство, вывернулось наружу слово «понимать», кто-то существовал неслышно, подобно немому требованию.
Когда маменька подошла к гастроному, двери перед нею распахнулись сами – банальная же пустота внутри оказалась заполненной чем-то неуловимым, бледным, не зависящим от разума.
У маменьки было много интуитивных догадок относительно того, как должен выглядеть продуктовый магазин в условиях развитого социализма: самая его субстанция должна была состоять из малых частиц, обладающих притягательной силой, однако быстро затухавшей при ближайшем изучении.
Центральными для ее мысли являлись забытые способы рассуждения.
Нечто воскрешая в памяти, она прибегала к сортировке и обертыванию.
Она была способна на месте отсортировать картофель или по-своему завернуть колбасу.


Глава шестая. ПАЛЕВЫЙ КОНВЕРТИК

Самоуверенные манеры Мичурина успокоили Анну, и они помчались, как ни в чем не бывало, беседуя о событиях дни.
Состояние мечтательной удовлетворенности (словно бы вкусил плода лотоса), в котором пребывал папаша, не всегда позволяло ему отличить Анну Аркадьевну от Анны Сергеевны или Анны Андреевны.
Встречая какую-нибудь из трех, вежливо он приподнимал шляпу, но никогда не был уверен, перед какой именно, имея о каждой лишь самое общее представление.
Привычными движениями Анна Сергеевна ловко и скоро развинтила манекена, после чего посадила его на возвышении в позу Мечникова.
Женщины, между тем, своими перемещениями давали чувствовать, что для выделения и называния естественного типа вовсе не обязательно указывать конкретность его представителя.
Все три принадлежали (к) одному типу: женщины с историей (тенью) – и много чего знали о проблеме сильных взаимодействий.
Первые две находились по большей части внутри некоторых описаний, разрезавших мир на объекты – третья была снаружи, но тоже не существовала бы, не отвечай она человеческим мыслям: сводилось к ментальным актам.
На Невском Анна Андреевна подозвала рассыльного и поручила ему сейчас же отвести по адресу узкий палевый конвертик.
Когда мы жили в одной комнате, и маменьке с папашей приходилось ждать, пока я усну, они зажигали торшер под плотным картонным абажуром: целенаправленно маменька брала томик Ибсена; произвольно папаша, думая о другом, пальцами выбирал из стопки Чехова, Толстого или какие-нибудь воспоминания.
Я засыпал – пространство и время переставали быть реальными: вещи, как кошки, разгуливали сами по себе – ни у меня, ни у родителей (они не спали) не было о них знаний.
Все три Анны выражали нам осторожную симпатию.
Первые две были Аннами для нас, третья же считалась Анной самой по себе.
Анна Аркадьевна и Анна Сергеевна никогда не могли говорить об одном и том же, но это не играло особой роли. Анна же Андреевна, упоминая своих референток, имела в виду именно тот камень, который первая Анна бросила обществу потребления, и именно ту лошадь, которую привязала к яблоне Анна вторая.
Непредполагавшиеся интерпретации вычленяли, однако, неустановленные факты.
Так Анна Сергеевна привязывала-де к яблоне Анну Аркадьевну, бросившую камень в нее; Анна Андреевна лила воду на мельницу, за которую Анна Аркадьевна и Анна Сергеевна забросили свои чепцы; женщины вообще могут иметь в виду «помчались», когда ловко и скоро подзывают рассыльного.
Маменька и папаша давно спали, я же рисовал некую программу, из тех что пребывают в мире аномалий.


Глава седьмая. НОРВЕЖСКИЙ ШПАТ

Необходимо было разнести классический текст с моим: классика, бывает, ошибается, а псевдоклассика порой может зацепить истинное.
Сложные предложения Толстого следовало разделить на протокольные.
Следователь Энгельгардт: «Алексей Каренин наблюдал Анну. Это происходило во время завтрака. Келдыш подыгрывал им на виолончели».
Замкнутая система с полностью независимыми типами уступала место разомкнутому пространству, откуда можно было выходить и куда следовало возвращаться.
Толстой выдвигал психологические предположения, однако в непроверяемой форме – его опыты с человеческими телами грешат откровенной фальсификацией.
Впрочем, если Толстой предсказывал, что тело Анны лежит в одном месте, а оно находилось в другом, не было необходимости пересматривать железнодорожное расписание – достаточно было убедить Мичурина более не горячить лошадей.
Если дама ведет себя неподобающе, не стоит пересматривать законы анатомии – достаточно найти замену понятия истины.
Рациональность?
Анна вела себя по-разному.
«Анна, о которой мы договоримся», – подмигивал Толстой.
Анна – из водорода?!
Кислород – Вронский?!
Они соединились, и по формуле закапало –
Особое знание темы достигалось особым способом выведения.
В чистом виде просачивалась озабоченность.
Не только созерцать Книгу, но и подергать Льва за хвост, чтобы выведать его секреты.
Почему Толстой обманывает?
Более привыкший к креслу, чем к кресту, маленькие упругие шарики он насаживал на стальные пружинки и ими (шариками на пружинках) заселял Вселенную: он обставил квадратами расстояния, свет запускал за угол так, что тени оказывались смазаны; если же поместить кристалл, привезенный из Норвегии, на страницу его текста, содержание будет двоиться –
В интимных сценах Толстой любил помещать себя между своими героями: в тени непрозрачного тела (он открыл!) некоторая наблюдается освещенность: то, о чем Менделеев лишь смутно догадывался.
Толстой однако видел не то, что видел, а замечательную способность заставить природу вести себя по-новому –
Я же наблюдал явления, не имевшие смысла.
Огромное возбуждение отложено было под сукно, но проливалось на сатин и текстиль.
Мичурин доказал: цветочная пыльца приводится в движение (мичуринское движение) молекулами воды.
Каренина и Вронский могли спать спокойно.


Глава восьмая. ВИДИМЫЕ ОЧЕРТАНИЯ

Толстой запустил словечко «тугонатянутыйчулок».
На даче говорили о том, что внутренняя часть Анны вращается-де много быстрее ее внешней части и это так привлекает к ней мужчин.
Толстой учил не говорить о Анне и Вронском, а говорить о том, как говорить о Анне и Вронском.
В своем контексте старый князь дарил улыбки посторонним.
Стулья расставлены были кое-как и посторонние на них сидели.
Князь обожал всех читающих бездельников.
Длилось молчание. В натуре не было никаких порывов. Кто-то придавил свисавшую с потолка грушу: вошел Мичурин.
Что он наблюдал?
Годом позже Иван Владимирович рассказал об этом в своих воспоминаниях: какое-то размытое свечение располагалось за князем и выглядело как тусклая красная лужица; Мичурин заменил наблюдение предложением о наблюдении, по сути предложив отбросить разговор о наблюдении и вместо этого говорить о предложениях наблюдения!
Произошло то, что должно было произойти: посторонние превратились в свидетелей: вещи, не ощутимые прямо, на письме сделались явными посредством тех, которые таковыми являлись.
Оптическая форма старого князя прекрасно соотносилась с формой его массы; некогда наблюдаемый в натуре объект – на письме сделался не наблюдаемым вовсе, а выводимым: князь-артефакт.
Толстой вообще волнующе писал о старых князьях: «Когда я смотрю на старого князя (сквозь его), все, что я вижу – это цветовое пятно, ползущее по полю зрения, как муха по стене».
Фруктовые мухи, в самом деле влетевшие в залу вслед за Мичуриным, позже были препарированы под микроскопом, но это ничего не изменило –
Видны были тени молекул; кто-то пытался смешать артефакты с реальными вещами; Иван Владимирович не без труда зафиксировал видимые очертания князя – тот не являлся плотным телом, а скорее был инструментом мысли.
Князь уменьшал видимый мир. Микроскоп избегает фантазий. В зале многие превратились в молекулярных – Анна держалась. Ее хотели уменьшить до размеров мухи и рассмотреть через сильную оптику. Черные заплаты на костюме Анны одинаково были видны Мичурину и старому князю – они видели их на одних и тех же местах, но Иван Владимирович видел мираж, а старый князь – лужицы (ему уже  виделась Анна через микроскоп).
В тот самый момент когда казалось, он ухватил ее тело пинцетом, в руке Анны оказался браунинг.
Пять выстрелов превратили голову князя в решето.




Глава девятая. ТЕНИ МОЛЕКУЛ

Черные заплаты на гудрированном шоссе в ясный день хорошо были видны с разных точек, но отец Гагарина (в автомобиле) и судебный следователь Энгельгардт
(на велосипеде) в одном и том же месте видели разное: Алексей Иванович полагал, что это – лужицы, Александр же Платонович чуял могилу.
– Вы в самом деле полагаете, что Анну закатали под гудрон? – первый переспрашивал второго.
– Для этого не нужно летать в Космос, – язвил второй. – Чтобы убедиться.
Мимо попарно проходили монахини.
Спорившие понимали, что Анна никогда не существует сейчас, что она всегда взята из прошлого и устремлена в будущее, и потому разговор носил теоретический характер.
Отец Гагарина и судебный следователь в принципе артикулировали теорию для того, чтобы она лучше была согласована с миром (еще Энгельгардт хотел вывести следствия, которые в принципе будут проверяемы; отец же Гагарина знал, что всё, в принципе проверяемое, часто не может быть проверенным, просто потому, что никто не знает, как это сделать).
Попарно проходившие монахини были моделями, сделанными из кусков резины, дерева, клея и только некоторые были выполнены из пружинок, магнитов и фольги: их можно было не только держать в голове, но и потрогать руками.
Их можно было пригласить на танец, и мужчины протанцевали со всеми – это был просто факт, не подлежавший обобщению.
Девочки из класса, в котором я учился, ушли в монастырь – что с того?!
Лев Толстой во время создания романа лишь страшно рычал, в то время как Софья Андреевна писала и заново переписывала страницы – говорит ли это о чем-либо?
Разные методы давали одни и те же результаты: создавались явления, которыми замечательно можно было управлять.
Через некоторое время Менделеев с помощью Келдыша, при участии Мечникова, проделал еще один эксперимент: дробный электрический заряд (старый князь) был подвергнут бомбардировке протонами; возникло свечение, и тени молекул легли на подопытный мир.
Атомы водорода в известной пропорции соединились с атомами кислорода: то, что составляло для Вронского желание его жизни – это желание было удовлетворено.
Бледные, с дрожавшими нижними челюстями, Келдыш и Мечников стояли у микроскопа – Дмитрий же Иванович сгибался и падал от хохота с дивана, на котором возлежал – он упал бы, не поддержи они его.
– У вас может быть только туманное представление о явлении до тех пор, пока вы не измерили его и не превратили в формулы и соединения! – учил Менделеев, отдышавшись.
«Просто наблюдения дают нам куда меньше, чем любой эксперимент!» – понимали все.


Глава десятая. ФИКЦИЯ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ

События, не имевшие объяснения, делали много шума, описание которого можно опустить, но от которого следовало избавиться.
Потрачено было много времени на построение прототипов Анны, которые, однако, не заработали – теперь исследователи избавлялись от неимоверного количества ошибок (отладка не есть дело теоретического объяснения).
Слабые силы действовали покамест на малых расстояниях.
Рука Келдыша обнимала крутившуюся частицу так, что пальцы указывали сторону вращения; светоносный эфир наполнял Вселенную; тела начинали светиться.
В зеркало Толстого – одна его (зеркала) сторона была посеребрена, другая оставалась такой, какой была – в направлении движения Земли Дмитрий Иванович Менделеев пустил луч света: луч расщепился.
Эксперимент проводился в загробном мире, поскольку к тому времени Анна уже умерла, а, вернее, распалась на частицы, пусть и заряженные отрицательно.
Мужчины (те же и Мечников) не столько проверяли существование Анны (частичное), сколько взаимодействовали с ней (с ними).
Анна, основывалась на скромном наборе банальных истин относительно того и сего, с помощью чего экспериментаторы имели возможность произвести ряд других явлений, которые могли понадобиться им в дальнейшем.
Мичурин помогал делать хорошие предсказания.
Была надежда на горячий катод Вронского.
Лежали полотняные половички по всем направлениям.
– Что есть вечность? – Дмитрий Иванович ступал.
– Вечность – есть способность Анны заново порождать себя! – подельники знали.
Повседневное существование самих их отныне смотрелось как некая имитация и, казалось, эта имитация мыслилась длящей самоё себя.
В этой имитации Анна Сергеевна и Анна Андреевна (попадая в нее) были отражением Анны Аркадьевны и все же не отражением в собственном смысле; они являлись аналогом ее самоё (самой) и опять же не аналогом в обычном понимании.
Конструирование разворачивалось в соприсутствии. Все было готово для интуиции проживаемого времени и межтелесного резонанса.
Специфический запах Келдыша, стершиеся черты Мечникова, резкие звуки от Мичурина не имели сейчас ничего общего с обычной эмоциональной природой человека.
Они, проводя опыт, выпадали из человеческого порядка.
Уже они смотрели на Анну (какую?), не думая о том, что они смотрят на нее.
Они просто были в ней.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. УДИВЛЯЯ МУЖЧИН

В мире подручных средств для того, чтобы существовать особым способом, потребно фундировать.
До поры Анна не могла дать обоснования встречному сущему, свести сложное к простому и вместе с тем понимала, что это встречное отсылает ее к чему-то как к тому, для чего оно применимо.
– Ради чего? – спрашивала она Келдыша.
– Ради имения дела, – вилял академик.
Он старался распахнуть Анну удобнее для себя, но (в отличие от Вронского, мужа, других) его не интересовало ее «то, куда» – он лишь хотел увидеть мир в разных постановках.
Прежнее понимание сталкивалось с новым непониманием: буквально во всё врывалась наивность обыденной жизни – специфическая пассивность отбрасывала все возможные смыслы.
Пассивность Келдыш называл пафосом – Анна закидывала голову и вздевала длани.
– Лишить вещи привычного хода! – Мичурин настаивал.
Мечников взывал к беспричинному.
Рождался предполагаемый образ.
Кого-то следовало подставить под удар судьбы и так, чтобы каждый мог удивиться этому в удобное для него время.
– Удивление, вызванное созерцанием небывалого, удивление от зрелища! – направлял Менделеев.
Настроение настигало Анну – оно не зарождалось внутри, а обволакивало снаружи, разрушая доверие к миру.
Мужское удивление – это не встреча с новой удивительной дамой, но новый способ отношений с уже знакомой и прежде не удивлявшей женщиной.
Удивление требует усилий.
Отныне Анна должна была отдаваться событию, сознательно удерживаясь в нем и тем удивляя мужчин.
Временно следовало поверить в предполагаемые обстоятельства.
Толстой имел глаголы вечной жизни, но среди мастеров стиля его имя вообще неизвестно: следовало выработать свой стиль.
Келдыш, Мичурин, Мечников, как (когда) бы они ни появились в жизни Анны, играли каждый свою значительную роль.
Анна призвана была дать понимание того, что говорится (происходит) в связи с тем, как это происходит (говорится).
Она должна была разъяснить (указать) то, что следовало найти.
Они же отчужденную ее стремились возвратить в первоначальный поток жизни.
Дмитрий Иванович Менделеев отделил свет от тьмы, и Анна оказалась на свету.


Глава вторая. ПРОЩАЙ, КОММУНИКАЦИЯ!

Смысл смерти стал высвечиваться: посмертное присутствие имело свои преимущества.
Давно уже Ибсен, Некрасов, Крамской торговали смертью – и вот на рынок выброшено было пред- и послесмертие.
Анна сделалась живой иллюстрацией, принося немалый доход; ее смертный опыт был востребован.
Самые атрибуты смерти, впрочем, были вынесены за скобки подстрочника либо расставлены на почтительном сценическом расстоянии.
Толстой забалтывал смерть: ни разу он не сказал прямо, что Анна именно умерла – послушать его, так упала (хоть и под вагон), а потом лежала на столе – ни дать ни взять белорус, который брал на баню и после лежал больной.
Если же действительно она умерла (можно было понимать и так) – ее смерть вовсе смертью не заканчивалась – будучи живой, она спрогнозировала контуры своего посмертия.
Мертвые могли общаться с живыми как с мертвыми. Анна сделалась больна хроническим бессмертием.
Она взобралась на вершину своей автономии на плечах религиозной традиции.
Две дамы в черном снимали шубки. Анна Сергеевна и Анна Андреевна знали: Анна Аркадьевна не могла распорядиться глупо.
Они прошли в комнату, где стоял привычный стол. Тут же находился и гроб.
Началась панихида.
Была надежда, что именно она (панихида) рассоединит нереальное и иллюзорное – дьячок, однако, читая из книги, реальное определение давал только самому определению.
Хоронили основной феномен как бы человеческого мира – по частям и в целом.
Провожали феномен индивиды: из значимой предметности, мира взаимодействия и мира отношений.
Порядок, выдержанный в ритуальном зале, где-нибудь в другом месте, мог показаться беспорядком: под ноги попадались засохшие говняные шарики, било слабыми разрядами тока, из беззвучно трескавшегося потолка здесь и там просовывались конечности и отдельные пальцы.
Реальное сопровождалось нереальным; любое телесное движение, познавательное усилие, каждая эмоция имели значение либо играли роль.
Роли были давно распределены – значение же только предстояло обозначить: Анна Сергеевна сосредоточилась на связях вещей, Анна Андреевна фиксировала связи истин.
В головах гроба, почти соприкасаясь плечами, стояли Толстой и Равнобедренный треугольник – его биссектриса  была оборвана и раскачивалась из стороны в сторону: Толстой имел определенную длительность, а треугольник вполне мог иметь любую другую форму.
«Не умри этот основной феномен, встреча Толстого с Треугольником могла и не состояться», – вывела Анна Сергеевна.
Что до Анны Андреевны, она постигла, что встреча человека и (его) начертания в принципе вообще может не состояться и вместо нее может произойти нечто иное, тоже случайное, которое опять-таки может быть иным и случайным до бесконечности –


Глава третья. НА ОРБИТЕ

Части основного феномена негромко потрескивали – сам же он смотрелся полностью неподвижным – Толстой безуспешно пальцем пытался его расшевелить; оказавшийся музыкальным треугольник позванивал – пованивали шарики под ногами: звуки и запахи смерти были вполне земными.
Попарно по полотняным половичкам по всем направлениям проходили монахини. В желудок основного феномена была закачена соляная кислота.
Никто не давал объяснений – вместо них проводились измерения: рост основного феномена полностью соответствовал росту Анны, он имел сходный размер стопы и объем бюста.
Тот, кто верил в существование говняных шариков, мог видеть их вращающимися на орбите вокруг головы усопшего; комфорт разуму создавал проводимый здесь же эксперимент: провожавшим из тех, кто имел небольшую ладонь, предлагалось захватить шарик: в этом случае их пальцы оборачивались так, что большой неизменно указывал направление вращения, общее для всех шариков.
Фокус был в том, что позже в основной феномен предлагалось кинуть шарик (тому, кто верил), но шарик никогда не попадал в цель, упадая на пол либо вписываясь в орбиту вокруг головы (над головой) безвременно ушедшего.
Бросив виолончель, Келдыш кончал стаканы – стаканы выходили на передний план, академик отступал на задний –
По своему усмотрению Анна Сергеевна и Анна Андреевна могли иметь дело с уже сформированными до них образами либо сами формировать эти образы.
Так, Анна Сергеевна в заданное сценой пространство вовлекла ранее не существовавших академиков: Ведьман и Лицемеров смотрелись как два вполне ученых человека – на деле их было трое.
Зная, что интерпретирующее описание происходившего впоследствии выполнит Толстой, Анна Сергеевна занялась самой интерпретацией: по ней, все устроено было для того, чтобы дать возможность суждению различить-таки части и целое – целое отбросить, как устаревшее, части же соединить иным образом.
Каскадер должен походить на актера, но если актер не может сделать простенького сальто-мортале, то каскадер (не похожий на актера) всегда худо-бедно пробормочет монолог Гамлета или Чацкого –
«Исчезнет электричество – исчезнут они все», – подумали обе Анны.
Толстой тем временем вел интерпретирующее описание.
«Тотальность копий и отсутствие оригинала, – констатировал он, – все же не вытесняют реальное».
Иван Крамской здесь же заканчивал знаменитый портрет: Толстой как живой стоял в головах умершего основного феномена, медленно растворявшегося в концентрированной соляной кислоте.
На деле же основной феномен всегда позволял себя прощупывать, проверять, подвергать сомнению, опровергать – он всегда позволял к себе возвращаться.


Глава четвертая. СВЯЗИ ЛЮДЕЙ

Основной феномен (казалось) длил самого себя, хотя и не достигал толстовской вероятности, требующей чрезмерного смирения от неготового зрителя – он (о. ф.) не позволял себе громких жестов, порывающих с предыдущими смыслами.
На пороге далее непроглядываемого основной феномен видел, что он умирает и был в постоянном отчаянии.
Он был не вообще человек (не человек вообще), но всегда был особенное от всех других существо – существо, у которого не было смысла, точно определимого раз и навсегда, но был смысл в становлении, и именно поэтому его «будущее» всегда представлялось относительно туманным, поступки неопределенными, а сам он целиком и по частям был свободен.
Близкие называли его «Анна Каренина с бородой».
«Если бы мне умирать, как Анне, – он рассуждал, – так бы и говорил мне внутренний голос, но ведь не говорит! Не может быть, а есть. Как понять это?»
Он мысль о смерти пытался заместить другими мыслями.
«Почему когда поезд движется по направлению к зазевавшемуся на рельсах индивидууму, высота звука в гудке паровоза представляется изменяющейся?»
Думать было ядовито смешно.
«А потому, что реальность создается человеческими манипуляциями», – ответил однажды Мозолей Куорлз.
«Мне легче, когда у меня ноги выше», – основному феномену не хотелось отпускать внутреннего человека.
Он знал, что тот в свое время услужал Анне.
«Умерла она или живая?» – феномен, разумеется, знал, но играл внутри себя.
В свое время Анну тоже считали феноменом.
«Связь истин иного рода, чем связи людей», – Мозолей темнил.
Основной феномен умер – потому только он умер, что лежал в гробу и вокруг со скорбными лицами толпились люди. Были среди них Крамской, Некрасов, Плеханов или Ибсен, Ленин, Геринг – решительно было без разницы: те и другие господа, по утрам пили чай.
Стакан, не конченный Келдышем, стоял под рукой, но прикасаться к нему не представлялось возможным.
Нельзя было умыться и потребовать чистую рубашку.
Толстой, переместившись, высоко поднял ему ноги, тонкие, петушиные, с желтыми чешуйчатыми пальцами и некогда грозными когтями.
Захохотал Мичурин, все остальные не сдержали улыбок.
Основной феномен не противился, он понимал обратно.
С большим опозданием приехал знаменитый доктор: Чехов привез искусственную почку и кишку с глазами.

Основному феномену поставили припарки.
Толстой делал записи – дальнейшее подчинялось ему одному.
С толстыми подтянутыми грудями то возникала, то пропадала Анна Каренина, которую он (Толстой) настоял, чтобы они все приняли.
Всё обстояло так, словно бы основной феномен шел навстречу поезду, воображая, что идет от него.


Глава пятая. МИР ПОЗАДИ

Основанная на самой себе уверенность рождала интеллектуальную апатию.
Специфический запах, сомнительное выражение лица, двусмысленное присутствие фантомной руки (рука есть и руки нет), зримое тело с лакуной на уровне головы, описание глаза как части мозга, моментальное отшатывание и тут же попадание в петлю времени, стадия всезнания (Бога) – все это не срабатывало перед протестами тех, кто боролся (помимо прочего) за признание своих естественных желаний и тех, кто перестал доверять разным хитростям разума.
Новоиспеченные академики (снизу вверх) принялись раздувать значения в ущерб образам.
– Мы не любим наших домов и наших платьев, – сетовали они, опираясь на множественные значения (не образы), – и потому легко расстаемся с жизнью, которую не ощущаем!
Племянники вместо дяди (Ведьман и Лицемеров были племянниками Келдыша) искали сыновей своей матери, а нашли отца и деда вместо сыновнука.
Отец Гагарина, казалось, не имел другого выбора, кроме как взять и поверить: изменение пришло в смысле скачка, а не в его (скачка) процессе.
Гагарина дед держался мнения, что только повторение (основной феномен хоронили не в первый раз) может рано или поздно породить нечто новое.
Одно, впрочем, не противоречило другому.
Пассивные регистраторы, к каким отец и дед Гагарина причисляли двух, разыскавших их академиков, никак не могли быть причислены к гениям и даже к активным участникам процесса понимания происходившего.
Процесс, направленный снизу вверх, отвергая гипотезы всем привычные, строился на предположениях, порой фантастических: что если основной феномен – родной брат Ильи Ильича Мечникова или что если этот Иван Ильич Мечников взаправду убил жену и после рассказывал версию в поезде, на котором Анна Аркадьевна Каренина ночью от Вронского возвращалась к месту своей постоянной дислокации?!
Толстой, утверждали одни и соглашались другие, устанавливает вечные истины – сознавая же собственную непогрешимость, он только выигрывает от ошибок, которым постоянно подвержен.
– Встанем, стало быть, на концепцию чуда, – полушутил-полузлился Иван Менделеев.
Фальсификаторы разбегались по сторонам, но скоро возвращались на сцену.
Эпоха тем временем ушла в прошлое, мыслители умерли, Ленин направлялся своим собственным путем.
Труды Толстого мы принимаем всерьез, не храня с благоговением, а пытаясь их довершить и вступая в диалог с автором.
Явления вышли на сцену, как-то: вполне гениальные прозрения, достаточно темное глубокомыслие, порой высокомерные декларации.
Все брали жизненный мир в качестве предпосылки, играли с ним, пели и танцевали, после чего оставляли сей мир позади –


Глава шестая. ОТКРЫТЫЙ ГОРИЗОНТ

Полные опасливого недоверия по отношению к соблазну, который заключали в себе естественные желания, новоиспеченные академики жульнически подменили ту человеческую мерку, по которой всегда выкраивались разного рода феномены: основные и вспомогательные.
Слепая бездумная повседневность давала погрязнуть в бесплодной аргументации: творение-де нуждается в радикальном пересмотре!
– Давайте всё же определять жизнь скрытыми, а не показными осмыслениями! – дядя призывал племянников.
Для этого требовалось бесконечное терпение и внимание к мелочам, которых у племянников не было.
Ведьман и Лицемеров, по сути, размыкали человека навстречу миру, и мир высасывал в Космос его (человека) сущность.
Интимные люди возражали – людям анонимным было всё равно.
Идеальные типы решились на замену себя одушевленным созданием, и то заменило актеров-людей, наблюдаемых им на сцене, марионетками, которых оно создало и на которых влияло само.
Гений повторения!
Три сохранившихся типа, названные «маменька», «папаша», и «я», взяв установленный факт за точку отсчета, фактические переживания перенесли в область нереальностей – это ставило их перед чистыми возможностями, вообще не связанными с фактами.
– Открытый горизонт, – папаша широко разводил руками.
– Относится к будущим переживаниям того же типа, – маменька дышала полной грудью.
– Которым можно будет дать то же имя, – кружился я в страстном танце.
Физические носители наглядных наших изображений покамест сводились к набору цветных пятен.
Того, кто был изображен на портрете кисти Крамского, тоже конкретно на сцене не было – тоже представлен он был совокупностью пятен.
Различие было в том, что мы (маменька, папаша, я) возникали мгновенно и исчезали молниеносно – изображенный же на портрете (изображенная) давал говорить о себе как об устойчивом, не желавшем уйти стереотипе –
Очередной шедевр Крамского: «Иван Мечников убивает свою жену».
Позируя, он высоко поднимал ноги, и ноги торчали много выше головы.
Изображенный в обратном пространстве старший Мечников, грубо говоря, оказался в обычном пространстве, но вывернутом наизнанку: близкое стало далеким, далекое – близким.
Иван Мечников, умирающий сам и он же, убивающий супругу, надвинулись друг на друга, взаимно перекрываясь.
Ему не хотелось умирать, но он умирал, глядя на умирающего.
Ему не хотелось (равным образом) убивать жену, но он убил, глядя на убивающего.


Глава седьмая. ПОНЯТЬ КАРТИНУ

Никто из вовлеченных в события не был уверен в том, что они (события) были именно такими и имели место в такой именно последовательности.
Когда Иван Ильич, шатаясь, пошел через вагон, химические неосновные феномены создали перед ним видение, не подтверждая, впрочем, самый факт его (видения) присутствия.
Гости съезжались на дачу: вырезки у шеи, свобода в плечах, гибкость в стане, рукава с валансьеном.
Прибыли головной убор с жемчужными поднизями, расшитые узорами рубаха и передник, плахта из перемежающихся разноцветных полос (вместо юбки).
Все гости обладали внутренней формой: образы и образцы материи: индивидуумы.
Воображению на даче (что-то такое стал понимать старший Мечников) легче найти себе материю, в которой оно может или должно воплотиться: именно здесь текла река, в которой искупаться можно было дважды.
Иван Ильич чувствовал нарастающее головокружение – ему предлагалась смерть, но не патентованная единичная, а постоянная ежедневная. Тут же в вагоне он умер, и химические феномены влили ему через рот толику соляной кислоты, горизонтально.
Иван Ильич кричал три дня, а потом поднялся.
– Я – запах Анны, – монотонно твердил Толстой, – водяной Анны.
Они были на даче.
Гости наделяли Толстого органами чувств, и у того появлялись идеи.
Ивы и вербы – добрый папаша – чудо природы.
В пальто на красной подкладке Некрасов стелил туманы над рекой: где-то здесь в водах Черной речки демонстративно утонул Пушкин.
Как бы там ни было, образы, игравшие на поверхности, познаваемы были посредством простого созерцания.
Посредники между смертью и жизнью некто Геринг и Магда Геббельс всем предлагали вступить то в брак, то в бой.
– Как можно увидеть голубое небо, если глаза у тебя не голубые? – приставал Геринг.
– Без черных глаз – как созерцать ночь? – вторила ему Магда Геббельс.
Ее естественная нагота еще хранила невинность.
Вообще образы все больше напоминали людей.
Настойчиво Магда призывала Ивана Ильича умереть в ее объятиях для того, чтобы впоследствии возрождаться все более прекрасным.
Чтобы понять картину, здесь не нужно было разгадывать живописца.
Бессмысленные детали поражали своей банальностью: сухие ветки, черная трава, пожухлые листья, комочки навоза.
Иван Ильич стал ощущать себя торцом того, что видел со своей точки зрения.
Люди на даче более не были людьми и образами.


Глава восьмая. ХИМИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ

Скорее, это были изотопы.
Те же Мичурин, Асафьев, Михельсон, но с иными ядрами и полураспадом.
Более сокровенные, они позволяли Ивану Ильичу углублять материю, копая могилу для всего, что каждый час умирало в нем.
В нем умирало замусоленное и притертое: литературное произведение умирало в нем, несложный авторский произвол: Иван Ильич лег в основу и теперь из нее поднимался.
– Мертвеца посылают к матери, чтобы он родился заново! – тянул Толстой костлявые руки.
Иван Ильич уворачивался, сетуя на болтливость младшего брата.
Толстого причесали чужие руки – руки парикмахера Левина.
Лицо Ивана Ильича не было его лицом.
Левин придавал шевелюре Толстого не форму, но подвижность.
Сухая волна подхватывала Ивана Ильича – нематериальные чистые ноги, высоко поднятые, ложились на плечи судьбы.
Смерть Ивана Ильича с ее впечатлением распада и растворения тоже была феноменом той химии, что в себя вбирает несовместимое.
Левин-аптекарь толок воду: вода была сгоревшее тело (пепел в мавзолее).
Огонь порождает собственную мать – в царстве изотопов с этим предстояло смириться.
«Ленин не умер, – носилось в воздухе, – он превратился в говняного старичка».
«Что если мать Ленина – наша общая матушка?» – в общем хоре выделялся голос Мозолея Куорлза.
– Тогда мы – гомункулы! – бил током старый князь.
Безмерно разросшаяся мать Ленина превратилась в природу и в пространство дозволенной чувственности (это понимали братья Мечниковы, встретившиеся на даче) – она давала себя ощутить в серии пейзажей (Крамской. «Портрет умирающей Марии Бланк»), но если природа была мать, то пейзажи более напоминали о жене –
Иван Ильич Мечников не убивал жены – он растворил ее в конкретных формах сладострастия.
Диффузия и валентность стали новыми его супругами.
Для проведения религиозных таинств вода Черной речки должна была сделаться непорочной – для этого в ней следовало растворить девственниц.
А до поры – медитации над водой, целостный комфорт, уют, чувство обширного благополучия.
Покамест раздражало единственное ограничение: в воды Черной речки запрещено было испражняться.
Химический анализ представлял собою субстанцию Бога.
Дмитрий Иванович Менделеев –


Глава девятая. КОНЕЦ И НАЧАЛО

Факты легко опровергались и поэтому не заслуживали внимания.
Обычное окропление представлялось строгой химической операцией.
Дмитрий Иванович Менделеев превратился в своего рода обожествленную идею.
Он (она) застал(а) всех врасплох, своей мужской силой просверлив реальность.
Иван Ильич боялся много чего, но не смерти – когда Дмитрий Иванович смеялся ему в лицо оскорбительным смехом, Иван Ильич лишь блаженно вторил Ему, сглаживая все следы причиненного унижения: смех унижающего и униженного, однако, звучал в разных тональностях.
Илья Ильич проявил слабость при отсутствии желания.
Иван Ильич все же играл с болью.
Илья Ильич играл с наслаждением.
У изотопов – свои стыки на границе предчувствий и воспоминаний.
Смешное слово помещает действие в атмосферу легкости.
Космический вызов добавил банальностей: вода, в которой утонул Пушкин, оказалась полна ногтями.
Подкрашенная напыщенность (комплекс Крамского) маскировала слабость характеров: идущие против ветра приветствовали плывущих против течения.
Призраков призывали возвратить подлинность бытию.
Анна Каренина сделалась жертвою подражания: склонившись над ⬬одами Черной речки, она медитировала тонкими стихами, не принадлежавшими ей, но подчинявшимися закону динамических соответствий –
Гости на даче друг на друга нагромождали умолкнувшее.
В основу всего положено было отвращение к общим идеям и к той форме изложения, которая приставляла всему конец и начало.
Никто, впрочем, не пытался понять Ивана Ильича – каждый хотел его пережить.
Иван Ильич, который умел танцевать, мог (?) преодолеть умолкнувший было свой собственный образ.
Илья Ильич своего образа не имевший, был тем не менее духовно подвижен и потому часто его принимали за брата, пребывавшего в состоянии покоя.
Самая Черная речка выходила за рамки обычного течения вещей.
Пушкин приглашал к путешествию.
«От воображаемого к реальному!» – понимал Толстой.
Чираж марует.
Пространство с нулевым измерением (больничный воздух) устами летчика-ветерана приглашал к воздушному путешествию (Пушкин звал к водному).
Никто не объяснял Геринга и Магду Геббельс – они объясняли всё.
Воздушная сопричастность в самом деле соединяла людей.
На легком дыхании самоё движение могло превращаться во что угодно, но не могло умереть.
Каренина Анна была изобилием легкой субстанции.
Вперед смотрящего заменил подсматривающий.


Глава десятая. ДЕВЯТЬ ДНЕЙ

Этому времени пройти нельзя.
Толстой не всегда отдавал предпочтение письменным формам.
В театре прошлого, каким является память, декорации удерживают персонажей в их главных ролях.
Анна течет в сознании – сознание развертывает Анну.
Она не была сделана ни для кого, и это мешало ей присвоить самоё себя в качестве предельной цели.
Свет человеков – тень бежала от Анны.
Толстой приписал ей рычание под инстанцией и распухшие представления – она не выказала горя.
Анна была девственницей.
Она давала целостный образ.
Сказал Менделеев: «Ей нужна химия!» – и химия сотворила чудо.
Анна дышала сладострастием чистоты, хотели этого или нет.
Среди стертых образов, невыразительных аллегорий и избитых слов желто-красный позвоночник Анны был энергией выражения: еще не выпрямившаяся до конца стремилась она собою одушевить материю.
Казалось, будто некая новая раса избрала Анну своей посланницей.
Смешно было бы говорить о боли в спине, никому не принадлежавшей, но никто на даче не стал бы смеяться над подобной радостью тела.
Ритм воскресения –
Гости не чувствовали коленей; подкашивались ноги потенциальных беглецов.
Миргасим и Зухра давали опору.
Кружились головы.
Геринг падал девять дней.
Келдыш играл на виолончели бездны.
Тихая оргия, из тех, что позволяют себе умирающие, сворачивалась по вертикальной оси.
Больному Ивану Ильичу предлагалось распузырить комплекс – Миргасим и Зухра планировали заново сформировать ему личность, подправить неловко сложившееся пережитое.
Пенности и пузыри должны были способствовать его счастливому облегчению.
Скопившееся в тебе дерьмо должно распасться на легкие фракции и без проблем покинуть организм.
Ивану Ильичу склеили пальцы и утвердили ребра ладоней.
Человек-метла Никита Ломов должен был научить его махаться.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. КОРЕНЬ ВСЕГО

Запах химикалий усиливался благодаря сырому полу.
Бледные умирающие отсветы гасли на тусклых поверхностях столов.
Анна играла в равнодушие.
Иван Ильич бородою коснулся ее прически.
Он сказал ей что-то приятное, но ее одутловатое лицо ничуть не оживилось.
– Вы добьетесь того, что муж на меня рассердится, – ответила она не вдруг.
Насильственно Иван Ильич улыбнулся – он знал, что креститься в таких случаях никогда не мешает.
Знакомство вышло совершенно случайное: оба попали в ловушку вторичности – Толстой возвратился к ним не для того, чтобы жить в них, а для того, чтобы сделать их проблемой.
Все предшествовавшее легко складывалось гармошкой; анонимными оставались смысловые структуры мира.
Мужчина и дама сделали несколько гимнастических поворотов тела.
Дмитрий Иванович Менделеев вошел, посмотрел на них и удалился.
Иван Ильич понял, что ему, наконец, удалили терзавшую его опухоль, но он не знал, кому ее пересадили (в научных целях та должна была развиваться дальше).
Простившись с Анной Аркадьевной, он вышел в переднюю и там суеверно постучал по глазетовой крышке гроба, не любопытствуя, кто прячется внутри.
На улице он встал с недоумением о том, что ему нужно делать.
Он закурил и кликнул кучера.
Когда они пересекали Фонтанку, мост под пролеткой развалился – Иван Ильич с высоты ухнул в воду, поплыл – от неожиданности и испуга он испражнился в реку, но даже Пушкин не осудил бы его (сейчас) за это.
Толстой хотел оставить его висеть на арматуре моста – Провидению угодно было распорядиться иначе.
Спокойно он добрался до дома.
Иван Ильич не убивал жену – она сидела в гостиной за фортепиано, в то время как Келдыш между ног выставил свою виолончель.
Иван Ильич знал, что в инструменте академик прячет деньги и потому именно тот издает такой нежный и волнующий звук –
Чай у Ивана Ильича был как пиво – один за другим Келдыш кончал стаканы, и всякий раз жена наливала ему новый.
Еще Иван Ильич знал, что Келдыш за все заплатит и потому внешне был спокоен – они же считали его умершим, тянули носами, качали головой и говорили невпопад либо не к месту.
Они-де перемучались и благодаря этому поняли, где корень всего, что должно быть, и увидали ужас того, что есть.
Ивану Ильичу было невступно сорок пять лет – уединения его давно сделались чистыми – он, стоя иногда в подъезде, в самом деле в руке держал карандаш, а не то другое, что под этим словом подразумевалось, и в блокнот записывал приходившие к нему мысли.


Глава вторая. ВОЙСКОВОЕ УХО

«Правильный аккуратный разврат так или иначе замыкается на дверь мертвеца», – однажды он записал.
«Невинность – это гроб!» – позже приписала жена.
Они выходили, искали блудников, но блудники воздерживались, боролись, предлагали им новые позы, ночью покататься в лодке, нашлепку на зад, излишнюю пищу при совершенной физической праздности.
Кто-то предложил в пятницу вынести тело и в понедельник доставить обратно – другие наносили визиты соболезнования.
Мертвецки пьяные, в чем-то они упрекали трезвых.
Иван Ильич оборудовал комнату мертвеца – что-то наподобие вытрезвителя.
Так или иначе старшие страшно кричали на даче: густой поток голов катился по аллеям, густое дыхание калорифера умеряло запах материи, гул нарастал, вбирая в себя густые фразы и цельные предложения.
Вереница женщин двигалась в одном направлении – к реке; они уже забыли о различии полов: одну из них парализовало: это была Мария Александровна Бланк – мускулы ее омертвели, как у манекена.
Иван Ильич ощутил такую боль в боку, что какой там Крамской! Один Делакруа мог изобразить ее!
Беспорядочно громоздились стулья – большинство исцарапано было ногтями; хлопали носовые платки; Миргасим и Зухра подсчитывали проценты; правая рука мертвеца оказалась ампутированной; у жены не было сил снять платье: девственные плечи –
Внесли гроб – волосы из него непомерно торчали во все стороны – их спрятали за восковое ухо.
Больше жалость, чем доброта и мужество поверх всего, и чувствительность помогали перешагивать через препятствия и исполнять выпавший на долю Ивана Ильича долг, хотя первое время он вскрикивал по ночам, когда ему случалось повернуться с боку на бок.
Супружество его натуры –
Пятки у него покрылись волдырями, содранная кожа прилипала к чулкам – неожиданно он стал испытывать женские недуги, придававшие коже смертельную бледность и желтизну. Равно переносил он колкости Зухры и жесткие выдумки Миргасима.
От цинковой крыши распространялся леденящий холод.
Жена, он понимал, обзавелась любовником.
Келдыш играл с утра до вечера, а однажды заиграл ночью.
По отчаянной нужде Иван Ильич встал: его сорочка превратилась в кружево, малейшее пятно становилось катастрофой, любая дырочка превращалась в апостроф.
В коридоре пришлось ждать две недели – на плечи ему набросили шелковое манто.
Модные картинки пациенту предписывали жеманность.


Глава третья. ДЕЛО СПОРИЛОСЬ

На правой руке у него висела красная кожаная сумка.
Время было умереть тетке жены – Иван Ильич должен был успеть передать ей необходимый предмет галантереи.
Продолжая улыбаться и непроизвольно расширив ноздри, он наблюдал, как мало-помалу обширную комнату наполняют прозрачные тени.
В резких ароматах было что-то чувственное.
Он снял манто, расшитое стеклярусом, и расправил его на спинке стула.
Сорочки у него то и дело намокали, и он вынужден был делать вид, что умышленно замочил их, чтобы впоследствии постирать.
Жаркий трепет возник в затылке – Мария Александровна Бланк неслышно подошла сзади и прижалась пахучим телом.
– Что в сумке?
Иван Ильич сказал, но женщине послышалось «фагоциты».
Он опоздал – тетка жены лежала в гробу, но, улучив момент, Иван Ильич все же вложил сумку в руку покойницы.
– Студенты никогда не платят женщинам, – Мария Александровна сказала изменившимся голосом.
Иван Ильич выпустил морковного цвета волосы – позади него стоял брат и рядом – акушерка.
На улице упала лошадь – Иван Ильич отвлекся; акушерка делала вид, что выясняет какую-то ошибку; публика сдержанно смеялась.
У Ивана Ильича упало сердце: он чувствовал, что Миргасим режет его, хотя и с шаловливым видом.
Брат повышал голос, отводя душу,
– Фагоциты, – говорил он, – непременно завершат сделанное, следует их только чаще кормить!
Какой-то рабочий, знали они оба, бросил жену в колодец.
Всё подряд было пищей, и братья казались двумя едоками, собравшимися перекусить вместе с артистами и рабочими сцены (один сидя, другой лежа).
Огромный крючковатый нос говорил о низменных инстинктах.
В самую пору было подурачиться.
Акушерка делала вид, что помогает хирургу: дело спорилось.
Иван Ильич не убивал жены, и брату не за что было журить его.
Весь заросший волосами Илья Ильич в мертвый сезон продолжал говорить, что прожитая жизнь не оставляет на людях никаких следов – отрубленная рука, разве что, может иногда напомнить о теле женщины, которую ты трогал.
Иван Ильич никогда прежде не касался тетки жены и только в этот день коснулся, не зная сам почему, ее морковных волос.
Рука у тетки, он помнил, оказалось только одна и потому сумку он вложил в нее.
Складывалось, однако, так, что не он, а именно тетка трогала Ивана Ильича, царапала ему бок своим морковным маникюром –


Глава четвертая. БУРАВИЛИ СТЕНУ

Ширился рокот мебели.
Бок у Ивана Ильича то болел, то побаливал, но он уже никому не клал на плечи свои ноги, предпочитая просто переставлять их при участившейся ходьбе.
Жена не приходила; младший Мечников продолжал посещения: состояние брата все еще внушало тревогу.
Иван Ильич запутался в женщинах: жена, тетка жены, Мария Александровна Бланк и Анна Каренина: кому следовало что?
– Этой женщине, – говорил он, указывая на оброненный платок, – рыть колодец. Этой, – он фехтовал забытым зонтиком, – вывести с носа угри.
– А оставшимся? – нарочито серьезно посетитель помечал в памятной книжке.
Больной задумывался, но ненадолго.
– Третья пускай, – продолжительно он нюхал ветхий чулок, – идет в баню.
С четвертой обстояло сложнее, разговор сбивался на постороннее, но снова возвращался к основному.
– Она, – старший Мечников тряс собачий ошейник, – должна замуровать мужа.
Они слышали, как свертки опускают в подвал.
Зачем-то Ивана Ильича осматривала акушерка.
Ему предложили нанять девушку: это выглядело, как издевательство.
– Боитесь, съест она вашего карапуза? – проговорился Миргасим.
На даче у Черной речки Иван Ильич находился достаточно долго, но ничего не знал о карапузе – весь поглощенный мыслями о жене и тетке.
– Морковный карапуз разве существует? – Иван Ильич ухватился.
Он почему-то не мог подобрать карапузу никакого другого цвета.
– Так вы согласны на девушку? – Миргасим готов был сообщить о факте в случае положительного ответа пациента.
Ивану Ильичу в свое время была удалена опухоль, и он предполагал, что зловредное образование пересажено усопшей тетке (хронология здесь не играла никакой роли). Она была морковного цвета, опухоль.
Он был согласен на появление девушки.
Не все свертки на даче опускали в подвал.
Какие-то из пациентов ходили с красными сумками на локтевых сгибах: им предстояло хирургическое вмешательство: дед Гагарина, Лев Александрович Михельсон, Магда Геббельс.
Родить, однако, могла только последняя.
Про нее говорили, что родить она может от поцелуя.
Ее иногда видели в подвале – что было ей там делать?!
Борис Асафьев уверял, она погибнет в пламени.
Преждевременно развившийся ребенок шел чересчур шибко.
Буравили стену.
Без церемоний младший брат ел из тарелки старшего.


Глава пятая. ПРАВАЯ РУКА

Бархатом или барахлом?!
Всех женщин тепло одели и выпустили на улицу.
Заметно было, что у многих заметно вытянулись ноги: откровенно Герасимов и Мильман забавлялись: они любили такие театральные эффекты.
Жена Ивана Ильича направлялась к тетке, которая заказала ей подобрать фуляр для домашней кофточки.
Правая рука тетки лежала на поставце для ликеров, рядом находился десертный ножик.
Они обнялись: твердо каждая решила не говорить правды.
Фуляр оказался чересчур легким и никуда не годился.
Тетка опиралась на мебель, поскольку боль не прошла.
Болтать или рукодельничать?
Обе полагали, что это уже произошло: когда происходит учет, к делу привлекаются все, способные держать карандаш.
Пиво и кофе текли рекой.
«Черная речка!» – смеялись.
Можно было дать руку на отсечение, что добром это не кончится.
Между тем у женщин на улице округлялись спины – белый пудесуа откуда ни возьмись развернулся перед глазами, и тетка ножичком поранила себе палец.
Кровь оказалась морковного цвета – тут же тетка поранила второй палец.
Медленно племянница пятилась – тетка порезала третий.
Какие-то вещи возникали сами собой: машущие руки, спешившие ноги, море голов – одной чернильницы на всех уже не хватало.
Утром девушка плакала.
Последняя фраза Толстого относилась к сцене, произошедшей незадолго до того в процедурной комнате: дверь медленно затворилась, но ни один зритель не заметил этого, настолько просто это было сделано.
Миргасим удвоил обещания – Зухра утроила.
Приятные страдания наполнили предназначенные им оболочки.
Девушка боялась утратить свежесть.
Грудные дети – легко их можно застать врасплох.
Иван Ильич рассматривал стены, по которым бежали тени. Он не обратил внимания на слова Толстого и не понял, о чем идет речь. А между тем сказано было черным по белому.
Спешить всегда есть куда.
– А! – просто сказал Иван Ильич.
Младший брат восхищен был легкостью, с которой старший держал себя – тот пальцами правой руки ударял по ладони левой.
Девушка сидела между ними и поглаживала бок Ивану Ильичу.
Наступил кризис.
Все старались избежать сцены, которой не предвидели заранее.


Глава шестая. ПЕРЕМЕНА ПОЗЫ

Сцена была такая: девушка на кушетке, высоко подняв ноги, с удобством расположила их на плечах Ивана Ильича, при этом играя коленями.
Иван Ильич сидел будто слепой; в глазах у него мутилось.
Герасимов и Мильман позаботились и о запахах: флакон духов вербены был откупорен и издавал аромат вянущих цветов.
В процедурной комнате было душно.
Все думали, что хорошо бы Ивану Ильичу пораньше убить жену, а тело бросить в колодец, а руку, отнятую у тетки, положить в красную сумку и опустить в подвал, где всё довершить должны были фагоциты.
– Если тебе нужна моя рука – приди и возьми ее!
Дача, место, время, всё вылетело из головы Ивана Ильича.
Не на жизнь, а на смерть шла борьба между человеком и мыслью.
Все силы: жизнь, смерть, борьба, человек, мысль – для переноски себя снабжены были некоторого рода частицами.
Интересные наблюдения достаточны сами по себе: снабжены частицами.
Отложенный смысл реальности бодрил себя переменою позы.
Именно перемена позы являлась желанием как-то себя выразить.
Желание при этом обречено было умереть.
Ивану Ильичу выпало сопрягать порядки говоримого и производимого: того, что хотело сказать и того, что пыталось произвести.
Желание крутилось на языке, но не давалось в конечном выражении в то время как пакеты желания (свертки) ночами опускались в подвал нераспакованными: в этом подземелье молекулярные желающие машины вырабатывали ту самую инстанцию, для которой были сделаны люди (?).
Девушка показала Ивану Ильичу сырые грибы и живого ежа: оба расхохотались.
С Ивана Ильича сняли полотняный чехол – под ним оказался фантом человека из папье-маше с красными, синими жилками и белыми нервами.
Теперь все увидели, как именно Иван Ильич воспринимает мир вокруг себя: пространство втягивалось в его глаза и уши, чтобы он мог вступить в контакт с достаточно удаленными объектами.
Ивану Ильичу были предоставлены бесконечные возможности: он мог перетолковывать данности и вытеснять очевидность (переход от бытия к видимости при этом не нарушал хода действия).
Он мог выходить за собственные пределы и даже менять подвешенные генеральные тезисы: «мир есть» на «мира нет» или наоборот.
На Ивана Ильича возлагались большие ожидания.
Он сам был подвешен между бытием и небытием как двумя невозможностями.
– Нет ничего подразумеваемого, что не было бы да но! – танцевал и пел Иван Ильич.
Человек двигался в одном направлении, фантом в другом, и мысль – в третьем.


Глава седьмая. ГИБЕЛЬ МИРА

Все было да, но в нестрогом смысле.
Последняя фраза Толстого утратила свежесть: да, гибель мира, но что дальше?
«Смысловой распад действия, – понимал Иван Ильич, – всего лишь цветочки нового горизонта».
Новый горизонт предначертывает новые ожидания, но не гарантирует их осуществление.
Накапливался пустой смысл, знакомый из естественного опыта, но незнакомый именно как смысл.
Смешила непонятность само собой разумеющегося: он, Иван Ильич, не наблюдал иного мира, а видел тот же привычный ему мир как иной.
Вот он падает со стремянки морковного цвета и ушибает бок – вот он же, застав жену с Келдышем, убивает ее, разрезывает на части и кровавое мясо раскладывает по сумкам на пожрание фагоцитам –
Неконтролируемый переход женщин одна в другую: жена – тетка – девушка – Анна Каренина: акт голой объективности.
Женщины понимают его, исходя из того, чем он занят.
В узкой комнате за длинным оцинкованным столом – десять человек гостей: все верят в существование электронов.
– Господа, – вдруг говорит отец Гагарина, – Иван Ильич-то умер.
.Иван Ильич обыкновенно умирал к ним откуда-то, но в этот раз от них он умер куда-то: женщины почувствовали это рельефнее мужчин.
Всегда прежде внушавший удивление, сейчас он осуществлял его, принимая в нем участие.
Из глаз и ушей теперь Иван Ильич выпускал пространство, уже перетолкованное и склеенное заново.
Странное бывает настроение, когда люди знают про только что случившееся несчастье, – и появляется тот, еще не знающий: он шутит, смеется, кладет ноги на плечи присутствующих и ничего не замечает.
Иван Ильич вошел, облаченный в покойное пальто, расправляя спину, потягиваясь и выпуская при этом именно то пространство, которое ему требовалось для состязания (с любым из них) в изысканности.
Иван Ильич оттиснул свою форму на цинке с помощью творящей руки, пусть отделенной от организма (заказчика). До того, как на цинке появилась кислота, он грезил в подъезде доходного дома, пальцами обхватив карандаш.
Модели частиц двигались в обратном направлении времени: хорошо поставленному опыту предшествовал его проект.
– Иван Ильич, – впоследствии показывал Ведьман, – находился в пространстве, но я не знаю, где, и не могу знать.
– Каждая точка, – спорил и соглашался с коллегой Лицемеров, – была равновероятным местом нахождения Ивана Ильича.
Время нацеливали на то, чтобы реализовать вероятное, а самой вероятности добавить эффектов.
Всё было дано в нестрогом смысле.


Глава восьмая. НА ПОРОГЕ

Все принимавшие участие в опыте взялись за руки и под столом переплелись ногами.
Иван Ильич связан был вероятностью, придававшей ему форму целостности. Отдельные его детали, впрочем, игнорировались, поскольку они принадлежали другому миру, с которым невозможно было установить никакой связи.
Так, академик Лицемеров считал Ивана Ильича вполне человеком, в то время как другой академик – Ведьман рассматривал подопытного как атом водорода.
Иван Ильич, считали остальные, стал существовать после, а не до описания Толстого; сдавалось, что между ними выйдет особенный разговор.
Электрон вращался вокруг протона – чем-то возмущенная траектория грозила чуть ли не атомным взрывом; если собравшиеся за столом находили в Иване Ильиче некоторые водородоподобные черты – сам Иван Ильич видел собравшихся в спектре щелочных металлов.
«Водородоподобность, – людей научил Менделеев, – должна быть изучена вовсе не на водороде!»
Водород же, каким видел его Ведьман, похож был на амфиокса (рыбообразное животное), находившегося на пороге к позвоночным.
Свободный Иван Ильич давал больше пищи для ума, чем несвободный: не стоило отправляться на кладбище идей – нужно было покинуть его.
В зависимости от обстоятельств Иван Ильич рос или уменьшался в размерах, будоража формулировки законов природы; рассеиваемый им пучок света при наблюдении сбоку имел вид голубоватого конуса на темном фоне.
Из трехмерного пространства Иван Ильич звал в десятимерное: разумеется, никто за ним не последовал.
Появившийся среди них он обладал лишь одним свойством: протяженностью, а потому мог показаться слишком пустым, неоправданно облегченным и чересчур формальным.
Следовало проверить.
– Иван Ильич, – к испытуемому обратился Келдыш, – полагаете ли вы, что всё, что происходит в дневной жизни, имеет, так сказать, ночное происхождение?
Прекрасно, преспокойно мог Иван Ильич понимать вещи, о которых прежде не имел представления.
– Ночь порождает эхо до звука – день вызывает отречение вместе с признанием, – мягко он выдохнул.
Малозаметным поставленным движением он остановил мгновение.
Отработанное время даже не отметилось на циферблате.
Ужас и восторг жизни возникли благодаря единству, а не вопреки бесконечности.
Великое время недвижности передало говоривший голос.
Вновь найдена она!
Кто? Что?
Анна!


Глава девятая. ЗАСТУЧАЛИ ВАГОНЫ

И снова Иван Ильич умер-к-ним.
Его ввели Асафьев и Михельсон, умело настолько, что казалось, как будто старший из Мечниковых идет сам.
Артисты сидели вдоль стола, уже вытянув перед собою ноги, с безжизненно повисшими руками, как будто им было все равно.
Легко голова Ивана Ильича качалась в такт вальса.
– Я жил по принципу: «Любовь, союз, душ!» – говорил невидимый голос.
Цепь бытия развернулась горизонтально.
Иван Ильич не соотносил более свое собственное время с временем других людей.
Он не соотносил также свое время с временем вещей.
И самое поразительное: более не соотносил он свое время с временем жизни.
– Не знал он, – чуть монотонно вещал потусторонний голос, – бьется ли его сердце, волнует ли его радость, берет ли вообще жизнь больше, чем нужно, чтобы иметь столько, сколько необходимо.
Подтрунивая над добряками, Иван Ильич отхватил себе пальцем левой руки пол-ладони правой.
– Он не хотел признаться в том, что у него будет незаконный ребенок, – пояснял голос за сценой.
Ни одной дамы не оставил он своим вниманием: принесли раскаленные щипцы, и каждой он хотел припечь волосы.
– Возьмите мою руку, если устали, – к Ивану Ильичу обратилась тетка жены.
– Зачем же нам охулку на руку класть, – теперь грохотал тот же голос. – Все будет в лучшем виде-с!
Анна позировала в живописном дезабилье, охватывавшем ее роскошные формы.
Девушка, напротив, спешно зашнуровывала корсет.
Жена Ивана Ильича тоже не скупилась на позы.
Магда Геббельс сидела, обрывая зубами кружево коричневого платка.
Свободная рука Ивана Крамского заходила с чисто итальянской живостью.
Глухо застучали вагоны, подпрыгивая на стыках рельсов Венецианско-Венской железной дороги.
Тетка жены при этом совершала настоящие чудеса обрубком руки.
Несколько конюхов, ни на кого не обращая внимания, тяжело переставляли копыта.
Две негритянки с белыми лицами летали в воздухе, широко раскидывая черную наготу.
Зухра отвернулась и ушла со смешком, который был неприятен ей самой.
Начался чудовищный гвалт: один перед другим собравшиеся выкидывали штуки одна чуднее другой: старый князь заставил балансировать огромную трубу на своем носу: уже как будто не те же самые люди были они, когда сидели так близко друг к другу.
Погас свет, и в темноте звучало много странных звуков.
Иван Ильич чувствовал себя бесстыдным, как собака.


Глава десятая. РАЗНЫЕ РЕШЕНИЯ

Утратив реальность, Иван Ильич возлюбил свой симптом.
– Идешь к женщине – захвати стремянку, – смеялся он.
Дамы воспринимали его, как расставшегося со своим будущим – свободный от ожиданий и страхов, утративший интерес к тому, что скажут о нем потомки, особо Иван Ильич ни к чему не стремился.
Беседуя с ним, мужчины удерживали свой взгляд на уровне его подбородка, а женщины – на уровне шеи, отчего кожа Ивана Ильича на упомянутых местах начинала шелушиться и зудеть.
Другие мужчины и женщины, в этот момент наблюдавшие за сценой, смеялись серьезным смехом, не имевшим ничего общего с шуткой.
Эротические игры у гроба, имитировавшие совокупление, были направлены на оживление умершего и преодоление смерти вообще. Ритуально мертвую Анну рассмешили мужским обнажением с последовавшей имитацией коитуса –
Всеми возможными способами Анна отстаивала свое «право не знать», Иван же Ильич открыто боролся против превентивной молекулярной диспансеризации –
Экспертное заключение о том, что ему написано на роду, однако было создано: вещи давали сдачи, и тело Ивана Ильича (уже) не могло быть продуктом чистой фантазии.
На Черной речке тело Ивана Ильича полностью было разобрано и собрано заново, но уже без морковной опухоли в боку.
Этого никто не замечал, но вместо лица теперь он носил изображение своего мозга.
Феноменального (по-своему) Ивана Ильича не вычли, а прибавили к миру как имеющего вместо первичных иные, вторичные качества.
Телесные ощущения Ивана Ильича более не заканчивались кожей –
Думая, что они принимают разные решения, Анна и Иван Ильич, по сути, приняли одно и то же.
Когда каждый из них лежал на оцинкованном столе, в нем отсутствовала жизнь, но на голове имелось покрывало, которое легко было убрать и вернуть на место. Заботливые руки ассистентки умело заполняли полости, сшивали края и очищали кожу, одевали – и конструировалась новая реальность, более гибкая и многомерная.
Нередко случалось, очнувшись, оказывались они в балетном платье – танец стимулировал их к выходу из автоматизма и притупляющей рутины.
– Что дают нам эти телесные усилия? – Анна кружилась в объятиях партнера.
– Навык, – вертел ее Иван Ильич. – Знание, которое не может выразиться через объективное обозначение.
Новый чаемый человек угадывался в старом и несовершенном.



КНИГА ВТОРАЯ. ЗУБЫ МАТЕРИ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. БУКЕТ ИНТЕРЕСОВ

Мы не переусердствуем, если скажем.
Есть счастливые семьи.
Реальность больше нас.
Временность временит как настающее.

Важность придавалась скорее одновременности, чем последовательности.
Время без отношения к внешнему было аналогом пространства.
Во главу угла положен был принцип ускользания от форм мысли в пользу ее бесконечности.
Истине безразличны были способы ее выражения.

Боролись сознания: в отдельных развертывался смысл.
Органы тела не были заданы, а приобретались (отнимались).
Иметь тело значило извлекать пользу из пахнущего мира.
Материальное дополнение делало тело множественным.

Гений в сфере стремится объединить не только образы, но и произведения.
Произведения, объединившись, дают художественную картину мира.
Рука двигалась, повторяя контур предмета.
Психический образ переходил в сознание.

Неразличимая гибридная мешанина искусно собиралась вместе из одной части природы, одной части меня и двух частей общества.
Различные сборки Ивана Ильича существенно отличались одна от другой.
Внешне похожие на людей существа –
Естественность вещей производилась людьми, а не существовала в природе.


Нет смысла искать начало.
Мыслить кругло и есть возвращение к отправной точке.
Начало это точка.
Все есть в точке начала и одновременно нет ничего.

Смерть начала признаваться результатом болезней, которые можно вылечить.
К смерти могли привести феномены.
Новые роли вышли на сцену.
Роль больного и роль потенциально больного.


Глава вторая. АКТ КУЛЬТУРЫ

Иван Ильич боролся за свободу умереть без диагноза.
Его плоть в любом случае оставалась плотью мира.
«Плоть мира, – говорил отец Гагарина, – это космический образ».
«Плоть – это изнутри обрабатываемая масса!» – не соглашался Мечников.

Мировое дыхание между тем давало целостность и Космосу, и всем организмам.
На все вопросы Анна давала избыточный эмоциональный ответ.
Эротическая машина оформляла объект желания.
Неженатые мужчины производили действие без результата.

Кому-то была дана возможность сказать «нет» действительности.
Кто-то выпадал из космического порядка в силу присущей ему свободы.
Некоторые вымерли из-за потери интереса к жизни.
Подлинным идеалом сделался образ конца.

Рассказывалась болезнь; отношения выговаривались в сюжет.
Шел человек по путям его собственного тела.
Разумней становилась боль.
Ужасное обживалось.

Тело жертвоприношения – акт культуры.
Анна, Иван Ильич, Богомолов прекрасно были осведомлены об ожидавшей их судьбе и принимали активное участие в ритуале.
Смысл жертвоприношения, как и все остальные смыслы, был утерян, и потому спасение жертв все же было возможно.
Спаситель не становился гуманистом: он брал другого и замуровывал в стену.

Самая жертва была нужна для поддержки Идеи.
Исподволь индивидуальные тела выстраивались в коллективное тело, разглядывать которое в подробностях зрителю не пристало.
Случайный характер смертей делал их бессмысленными.
Выборка зато щекотала нервы.

Напрямую культура дней работала с восприятием зрителя.
Келдыш пил из пустого стакана, Некрасов ложился в чужую кровать, Лев Александрович Михельсон писал карандашом на ладони только потому, что предметы в той или иной момент находились в прямой досягаемости.
Мичурин играл дверцей холодильника, Плюкфельдер поднимал шкаф, Борис Асафьев чиркал спичками – без исключения все позванивали колокольчиком, считая, что заняты вполне осмысленным действием.
Какие-то желания возникали у каждого, но стоило ситуации измениться, любой отвлекался от первоначальной цели и забывал о том, что делал до этого.


Глава третья. ЗНАКОМСТВО СЛОВ

Иван Ильич стыдился своей болезни и запрыгивал на стол в гостиной, только убедившись, что она пуста.
Если же в гостиной были гости, обсуждавшие свои патологии, и очередь доходила до него, Иван Ильич ложился на пол и, потрясая одною ногой, рассказывал, как бросился однажды под вагон товарного поезда: его внимательно слушали.
Соблазн исходил отовсюду – струился из вещей, тел, обстоятельств.
Иван Ильич мог опустить за обедом лицо в тарелку, чтобы почувствовать текстуру блюда.

Герасимов и Мильман (режиссеры) усиливали привлекательность всего вокруг.
Сами собою руки и ноги выделывали кренделя с изюмом и маком.
Привходящие обстоятельства фиксировали конечность смысла перед лицом бытийной задачи.
На первый план снова выходили феномены.

Чужие мотивы, очевидности, смысловые привычки ускользали от понимания.
Иное смотрело давно умершими глазами.
Успешно пересматривание вытесняло живую память.
Иван Ильич, Анна, Левин не узнавали себя на старых фотографиях.

Прошлое возвращали звуками, запахами, жестами.
Устройству для сидения (присаживания) кто-то вернул имя «стул»; стол же вообще был сколь вещь, столь и понятие.
Знакомство слов набирало силу.
Особый вид связей выявлялся.

Настоящее и прошлое, благодаря их конфликту, присутствовали вместе и неразрывно.
Отец Гагарина и Некрасов, Келдыш и Крамской, Мичурин и Суворин, Плюкфельдер и Плеханов соотносились в стремлении достичь, вернуть, повторить.
Эмоция злости в ее сценических формах проявляла себя в лице Другого.
Другой был дан в его непосредственном присутствии.

Отец Гагарина, Келдыш, Мичурин, Плюкфельдер пытались свои собственные смыслы закрепить за оппонентом – наталкиваясь на невыполнимость задуманного, они начинали злиться.
И точно так же Некрасов, Крамской, Суворин, Плеханов тщетно свои смыслы пытались приписать потомкам и злиться продолжали.
Феномены среди них меж тем не раскрывали своей сущности.
Они не ускользали, а, скорее, оказывали сопротивление сознанию.


Глава четвертая. НЕКАЯ ОБЩНОСТЬ

– Не убивай меня! – один говорил другому.
Присутствие все более смахивало на соприсутствие.
Ивана Ильича, Анну, Богомолова пытались заново конституировать.
Их сущность, как определялось, была наполнена неопределенными смыслами.

Навязчивые лица других: Некрасова, Крамского, Суворина, Плеханова были везде и потому отцу Гагарина, Келдышу, Мичурину и Плюкфельдеру некуда было отвернуться.
Одна группа испытывала побуждения и желания, другая имела решения и намерения действовать.
Обе группы просили воображаемого Толстого дать им объединяющую мысль.
– Следует чаще поступать вопреки своим интересам, – выдавал Толстой.

Пульс и кровяное давление отца Гагарина никак не соответствовали позе и выражению лица Некрасова.
За карточным столом Некрасов держался индифферентно – отец же Гагарина давал зрителям прочесть его эмоции еще до того, как он сам сознавал свое состояние.
Чтобы быть успешным, Келдыш старался успешным выглядеть.
Крамской более стремился быть, нежели обладать.

Мичурин в своей цветущей сложности искал разницу между тем бытием, в которым он находился, и тем, в которое он еще войдет.
Суворин же отчетливо видел, что из лучшего бытия он угодил в худшее.
Натужно первый изображал молодость, прыгая по сцене.
Второй рожден был стариком.

Если бы у Плеханова сопротивляемость организма инфекциям была такой, как у Плюкфельдера, он прожил бы четыреста пятьдесят лет.
Идея личного бессмертия, впрочем, привела их в одно и то же место в качестве индивидов.
На даче демонстрировалась некая общность – все разговоры гостей полнились упоминаниями некоторой истории, гарантировавшей всему общее основание и всем – желаемую репутацию.
Те из гостей, кто находился в нужном месте, как правило, подтверждали факт произошедшего в прошлом события, которое обсуждали между собою Плеханов и Плюкфельдер, Мичурин и Суворин, Келдыш и Крамской, отец Гагарина и Некрасов.


Глава пятая. НЕКИЕ ПОЮЩИЕ

Постоянно старый князь колебал кистями рук перед туловищем, легко покашливал и имитировал заикание.
Левин часто мигал, ухмылялся, потирал кончик носа, уши и губы.
Богомолов был изувечен так, что на даче ему пришлось пришивать голову.
Анна же пребывала в полной уверенности, что события ее частной жизни есть факт мирового масштаба, достойный великого романа.

Свободно пространство тела скользило относительно пространства болезни.
Дачная медицина отрывала болезнь от ее дикой сущности; почти каждый гость умел при ходьбе так поменять свое положение, что был способен любое там превратить в некоторое здесь.
Тот же Иван Ильич мог телесно занять любое место в пространстве.
И только он (И. И.) мог находиться в двух мирах одновременно.

Лев Александрович Михельсон допускал, что всегда может поменяться местами с Борисом Асафьевым.
Простое телесное перемещение обыкновенно всплывало в сознании Мозолея Куорлза, знавшего, что никакого «и так далее» у него нет и никогда не было.
Мир продолжал ранить, а пространство схлопываться – пространство могло
становиться непроницаемо темным, но на даче всегда устанавливалась дистанция как условие свободы и безопасности.
Оборотной стороной свободы являлось условие послушных тел.

Пространство вырабатывало свой язык и мышление.
Гостям подавала знаки, но знаки эти не были знаками чего-то.
Душу пронзал холодок вечности.
Обнажалась сущность без времени и видимости – ничто ей не предшествовало, ничто из нее не следовало.

Чехов приехал на дачу с ощущением свершившейся катастрофы.
Дед Гагарина в себе принес память об утраченном бессмертии.
Абсолютная музыка разливалась
.Гости опирались на представления: летчик, выпавший из самолета – Геринг; некий Каренин замурован в стене; опухоль, мучившая Ивана Ильича, успешно пересажена Марии Александровне Бланк.

Абсолютная музыка разливалась, образуя свой собственный мир, но кто были его обитатели?!
Некие поющие, танцующие, вертящиеся колесом – подражатели говоривших, ходивших, ездивших на колесах?!
Всегда поведение имеет носителя – на равных анонимные персонажи из музыки населяли дачу.
Свои сюжеты они могли создавать без всякой связи с внешними событиями.


Глава шестая. ПОЛОЖЕНИЕ ТЕЛА

Воображая, что они слышат плеск реки, гости не представляли направления ее течения.
Если же они слышали восходящую или нисходящую мелодию, то, напротив, знали, спускается кто-то по лестнице или подымается.
Уже вложенные, в музыке присутствовали переживания, и гости считали, что эти переживания выработали они сами.
Все аплодировали Асафьеву, считая его феноменом музыкальной выразительности.

Собравшимся предстояло понять, что на даче существенно, а что нет: все могло обернуться чем угодно.
Предварительная наслышка лишь запутывала связи с прошлым.
Актеры на сцене как будто не ведали, что они актеры на сцене.
Никто из гостей не подозревал, что тот же спектакль будет разыгрываться после его смерти.

Умножение голосов компенсировало бедность речи.
Вещи, о которых прежде нельзя было помыслить просто потому, что они не приходили в голову, теперь никто не запрещал.
В рамках навязанного ей ритуала Анна Сергеевна свой внутренний мир сводила к переживаниям и мыслям Другой.
Действия объяснялись как физические явления, без прибегания к понятию смысла.

Каждого гостя можно было описать с помощью слов.
Кто-то подражал самому себе.
Когда подражал – вспоминал.
А когда вспоминал – переживал.

Приехавшие исходили не из того, что есть, а из того, что может быть.
Люди замкнутых пространств в той или иной степени выражали свою радость, общаясь на просторе.
С простором именно был сопряжен некий духовный опыт.
Беспрепятственно взгляд простирался до линии горизонта и скользил по ней то вправо, то влево.

Самая свобода взглядов предполагала определенное положение тела: перпендикулярно поверхности земли.
В открытом Космосе отец Гагарина не находил линии горизонта и потому не мог ориентироваться в пространстве – на даче горизонт был открыт и подстегивал опыт.
– Вначале ширь, а потом глубина! – смеялся Алексей Иванович.
Что до вертикали – она была задействована на второстепенных ролях.


Глава седьмая. ПУСТЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ

На Черной речке раскрывались пустые возможности.
Прибывший сюда мог занять любое незанятое место.
– Простота-пустота! – смеялся дед Гагарина.
Он знал, что встреча на просторе может и не состояться.

Когда что-то возникло на линии горизонта, дачники обратили на него внимание, оценили его величину и высоту.
Это появившееся нечто разрывало своим контуром непрерывность скользящего взгляда.
Этот предмет восприятия на дальнем плане поначалу понимался всеми всего лишь как неровность линии горизонта.
Что с того? – пустота простора впускает.

Пустота впускала возможность появления в ней: все знали.
– Возможность самих себя! – подсказывали Мильман и Герасимов.
Еще какие-то силы вступали в игру: простор открывался в человека.
Поражая изменчивостью форм кто-то шел к ним.

Быть уместным – привилегия того, кто места не имеет.
Мерещился переход от языка к телесным практикам.
Продолжив мысль Толстого, Келдыш высказался в том смысле, что свеча, было потухшая, вспыхнула более ярким, чем прежде светом.
Мысль есть средство передвижения, и кто-то попал под мысль.

В открытом пространстве приобретается новый опыт.
Открывая простор как нечто новое, Мария Александровна Бланк открывала особенность в самой себе.
Кто-то отождествлял себя с культурным героем.
Снаружи приближалось и изнутри.

Проявляющуюся картину деформировал симптом разрыва.
Световой поток (?), трансформируя старые письмена, создавал новые.
В лабиринте образа расщеплялась полнота (со)бытия.
Отмирающая часть реальности содержала идеальное тело.

Оно нарисовалось.
Засветилось.
Приобрело глянец.
Это была Анна.


Глава восьмая. ЧЕРНЫЕ ПТИЦЫ

Трудно создать новое на пустом месте: что было, то было.
Сидели на телеграфных проволоках черные птицы.
Большой каравай хлеба обходил стол.
Сидели на высокой стремянке три женщины в черных платьях декольте.

Иван Ильич напустил на лицо какой-то деланой грусти.
Дела не могли иметь никакой важности.
Анна существовала с очевидностью, превосходящей очевидность вещей.
На ней была не то кофточка, не то лиф из темно-красного плюша.

Для некоторых Анна была только представлением о Анне.
Им были неизвестны обстоятельства ее жизни.
Она умерила шаги.
Мелькнуло в воздухе что-то металлическое.

– Кто она урожденная? – дед Гагарина спросил.
– Признаюсь, я девичью ее фамилию что-то запамятовал, – отец Гагарина смутился.
Она имела некрасивое, но привлекательное лицо.
Иван Ильич видел, что Анна вращается вокруг своей оси.

Смутная тревога давала о себе знать.
Магда висела на ногах Германа.
Оба кричали, оба носились по воздуху.
Не вдруг давался переход от несобственного существования в мире к собственному.

Насмерть пораженный лошадиным копытом старый князь кричал браво, браво так, что все непроизвольно разразились овацией.
Натомившаяся за день земля отходила в потемках.
Чья-то рука возложила на саркофаг –
На могиле отслужили литию.

Дурная действительность самым пагубным образом влияла на органику игрового действия.
Особые перспективы узнавания модифицировали образы памяти.
От имени той инстанции, которая дает начало любому слову, Толстой фабриковал зависимого от него пользователя.
Система требовала скрытых жертвоприношений.


Глава девятая. НОВОЕ ЦЕЛОЕ

Начать думать можно было только, если кто-нибудь уже начал думать за тебя и ты худо-бедно мог встроиться в его рассуждения.
Пустое место и дурная возможность самый акт мысли представляли как взаимодействие неизрекаемого и неизреченного, жуткого и чуткого, другого и чужого.
Вторым быть труднее, чем первым: ответить другому сложнее, нежели самому себе.
Гамлетовские отношения Сына-Отца проглядывали в фигурах и лицах.

Дед Гагарина (Отец) и отец Гагарина (Сын), стоя на противоположных вершинах, говорили одно и то же.
Уязвимость мыслителя.
Отдавание должного незнанию.
Отбрасывание контекстов.

Чужие слова вмиг становились своими.
Фигуры многозначительного умолчания из необыкновенно наглядных становились едва ли не кричащими.
Простое изложение центрального момента: природа Космоса.
Так умолчание придает смысл молчанию.

Анна не умерла – она встретила Бога.
Всем было холодно; ей – тепло.
Илья Ильич Мечников вообще увидел в Анне царевну-лягушку.
Крамской воспринял Анну иллюстрацией переменчивых поз, настроений, взглядов.

Не связанная с определенной жизненной ситуацией Анна жила одновременно здесь и там – каждое ее высказывание не только добавлялась к прошлому, но и меняло его, образуя новое целое.
Прислушался Асафьев: своеобразный мотив любви к смерти прозвучал, сменившийся мотивом надежды на потустороннее исцеление.
Чрезмерно плотная, шумная (она что-то кричала), разнузданная (она делала непристойные жесты), объевшаяся (она рыгала), упившаяся (думайте сами!) – Анна поэтому именно была живая.
В ней был переизбыток желания.

Последовавший обмен высказываниями, не имевшими определенного смысла, единственно преследовал цель поддержания контакта.
С ужасом Каренин и Вронский увидали: в буйстве красок, картинок и образов самое тело Анны было телом без органов.
И вместе с тем тело было разомкнуто и представляло из себя  желающую поверхность.
Тело Анны не было ограниченной частью пространства – оно было сейчас, но не целиком здесь.


Глава десятая. СИТУАЦИЯ ОТНЕСЕНИЯ

От Анны потребовали объяснений.
Она сослалась на приобретенную ею склонность к установлению новых правил касательно намерений и знанию того, что будут исполнять эти намерения. Она придумала для себя правила, которым следовала вне общества и вот теперь принесла эти правила обществу.
Откуда вообще было известно, что это Анна?
Каренин, Вронский, другие склонялись сказать: «Мы смотрим на нее и видим, что это – Анна».

Ситуация всегда нова.
Анна действовала так, как была предрасположена – общество интерпретировало ее действия так, как предрасположено было оно.
Действия не были предсказуемыми.
 Если бы общество не приняло действий Анны, их признали бы ошибочными, но могли принять за начало новой игры.

Позже Анна признала, что следовала некоторой конструкции, то есть подразумевала некий текст и следовала ему на практике.
Слова текста могли быть интерпретированы по-разному.
Интерпретации же –
Анна взялась подразумевать или предлагать вещи – искренно она говорила, что на деле подразумевает и предлагает их.

«Приходится идти в бесконечность, – позже писала Анна, – в мир значений без означаемого, в котором слова являются лишь словами».
«Ты обладаешь неопределенным, – она получила в ответ. – Не существующее в действительности, оно есть в возможности».
Речь Анны звучала, написанные слова смотрелись.
Забытые детали придавали плотность вещам.

Когда Анна уходила – это была не разлука с близкими, а. скорее, встреча с чужими.
Память взаимодействовала с забвением, определяя самый горизонт поиска.
Анна стремилась реализовать себя на основе повтора, который равнял неравное и намекал на сходство в различном.
Невидимое содержание укорено было в видимых условиях.

Налицо была ситуация отнесения.
Нечто наличное отсылало к тому, что здесь и сейчас не налично, но есть.
Об этом именно и свидетельствовал смысл.
Только то, что несет в себе смысл, и есть в человеческом мире.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ДРУГОЙ ТЕАТР

– В последние дни он ужасно страдал.
– Основной феномен?
– Кто же еще…
Основной феномен как бы человеческого мира хоронить решено было по частям: камин с экраном, чай с папиросой, балансировка между удивлением и невозмутимостью.
Выбирающий глаз видит в начале целое – части просматриваются только потом: сосновый молодяжник, попарно монахини, кушанья за обедом.
– Целое есть неистинное! – масла на бутерброд подкладывал старый князь.
Бессмысленные пустышки цепляли глаз – на фоне глаз терялись лица.
Наглядно Плеханов и Плюкфельдер демонстрировали независимость части от целого: реальный Плеханов и нереальный Плюкфельдер, реальный Плеханов и возможный Плюкфельдер, реальный Плеханов и Плюкфельдер воображаемый.
Реальное было не объективно, а лишь горизонтально.
Что-то мелькало металлическое.
Немного широко на Плюкфельдере сидело трико.
Картинками и буквами зритель освобожден был от предварительного знания о персонажах, лицах и действиях (экран).
Театральная лаборатория материальный мир переводила в текст, который воспроизводился на сцене; множество элементов Дмитрий Иванович Менделеев вынуждал действовать как один элемент (чай, папироса).
Гости на даче, спрятавшись за текстом и образами, вместо себя выставляли сообщения, после чего благополучно ускользали; зритель наблюдал не события, а наблюдения (удивление, невозмутимость).
Когда занавес раздвигался, актеры делали вид, что зритель отсутствует – тому приходилось нарочито бросать на пол номерки, надрывно кашлять, чихать, сморкаться.
Спектакль заканчивался, но зритель выходил не из театра на свет, а попадал в другой театр, более объемный, границы которого были ему неизвестны.
Капельдинеры на все вопросы отвечали уклончиво.
Принудительная смена образов, предъявляемая зрителю, побуждала последнего фиксировать в памяти отдельные сцены в надежде на то, что позже (?) он сможет лучше понять «как именно все произошло».
Прекрасное сшито было белыми нитками из подвернувшегося под руку материала. Крамской жаждал соучастия в естественном процессе жизни, но натыкался лишь на художественные образы как результаты собственного труда.
Толстой проводил омоложение по фотографии.
Тела не умирали, а только надевали и снимали знаки смерти.
Мичурин жонглировал плодами своих желаний.
Накушавшись за обедом, попарно монахини шли в сосновый молодяжник.


Глава вторая. УСКОЛЬЗАЮЩАЯ РЕАЛЬНОСТЬ

Началось с удивления.
– Зачем мы здесь? Знаем ли мы с чем связались? – гости спрашивали один другого.
– Чтобы вовлечься в зрелище, – всем отвечал старый князь. – Быть вовлеченными.
Решено было пожертвовать глубиной содержания во имя эффективности жеста. Понимание этого требовало особого предпонимания.
Человечество вымирает от угасания воли к жизни. Воля к жизни угасает вследствие достижения предельного комфорта и благоденствия.
Галстук на Алексее Александровиче был белый, шелковый, без цветных крапинок. Огаженный муж, он, строго говоря, не являлся монадой, для которой пребывание на даче казалось бы чудовищной и необъяснимой случайностью, но здесь он становился тем, чем он был, а мы есть то, чем мы становимся.
Для усиления девальвации смысла Каренина должны были замуровать в стену, и прочие гости уже подходили к нему чокнуться напоследок бокалом амонтильядо.
Покинув этот сюжет, он оказался бы в другом, где подлежал сожжению на костре и потому оставался в первом.
Он помнил, что Анна отбросила схему с падением под вагон, но не знал, какой новый вариант для себя она выбрала и какой располагает степенью свободы.
Он также предполагал, что, будучи замурованным, он превратится в некий товар и может простоять невостребованным достаточно долго, прежде чем им воспользуются.
Еще ему представилось, что Анна, создавая свой собственный смысл, снова сойдется с ним, но не имел понятия, в каком качестве.
Анна была встроена в смысловую цепочку предыдущих действий Алексея Александровича – он выпал из цепочки Анны –
Складывались смысловые цепочки из присоединившихся друг к другу человеческих действий, которые могли консервироваться и применяться затем в новых, иных ситуациях.
Приехавшие на дачу для времяпровождения гости отождествляли себя с тем или иным персонажем, действием или состоянием, и даже Иван Ильич, здоровый и сильный, ассоциировал себя со смертью: ходил по дому со стремянкой, врезал замки, менял перегоревшие лампочки, наклеивал обои и норовил с этой самой стремянки упасть, да так чтобы непременно себе ушибить бок.
В Мичурине он видел блуждающую почку, Плеханов был хронический катар, Анна Каренина смотрела воспаленной слепой кишкой. Не было вопроса о жизни Ивана Ильича, а был спор между Мичуриным и Анной.
Иван Владимирович подносил огонь к обнаженной ступне Анны и та легко претерпевала боль – когда же Анна испытывала пламенем ногу именитого садовода, Мичурин корчился и кричал.
– Смысл и боль  связаны необходимым образом, – улыбалась Анна.
– Смысл не испытывает боли! – вырывался Мичурин.


Глава третья. РАБОТАЛИ РУКИ

В символическом пространстве порождения смыслов действовал принцип символа: к одному всегда найдется другое.
Ориентируясь в окрестностях дачи, рождавших все новые переживания близкого и далекого, Каренин приводил себя в новое состояние невыразимой легкости, не требовавшей никакой работы души и тела.
Алексей Александрович здесь одержим был образами, но не мог как следует удержать их в сознании: творчески он не умел сколько-нибудь интерпретировать действительность: все вокруг было задано внешними схемами и чужим опытом.
Воображаемая его причастность к каким-то особым отношениям согнала Каренина с насиженного места, пригнула к земле, заставила делать работу, которую никто не делает.
Вот-вот Алексей Александрович должен был поймать устойчивую мысль – пусть даже она окажется мыслью о смерти: позже он отделит смерть от мысли, перенеся внимание на нечто иное –
Можно ли устоять там, где нет опоры?!
Иван Ильич Мечников считал, что Каренин ищет впарить хоть кому копеечную по сути идею, благозвучную, но негодную к употреблению.
Ради личной выгоды!
Каренин, к примеру, за обедом стучал под столом ногами.
Какой-то смысл, впрочем, в этом наличествовал: он мерещился Ивану Ильичу, исчезал и позже мог померещиться в другом месте.
– Зачем кладете вы охулку на руку? – Каренин мог спросить.
И в этом тоже был свой смысл.
– Возьмите мою руку, если устали, – выныривала откуда-то тетка жены Ивана Ильича.
Она была в купальном костюме, мокрая – мужчины накидывали на нее бедуинку и вели по дорожке меж двух рядов статуй, подсвеченных красноватым светом плошек.
Пахло мятой и канупером.
Она двигалась так, как течет река.
Она была гладкая, как стекло.
Она отзывалась, как эхо.
Она призывала найти применение телу и преодолеть страхи.
Ничего не доказывая, она лишь постулировала.
Именно она разрушала текст и искажала его смысл.
Тетка (жены) Ивана Ильича балансировала между частью и целым.
Кругом стояла невозмутимая тишина: черная ночь угрюмо облегала окрестность.
Опять машинально работали руки: предмет ужаса вот-вот должен был обнаружиться. Смысл домогался Каренина, но смысл сам был двусмысленен, поскольку находился в процессе становления.
В громадном помещении театра было тихо – все считали Каренина мертвым.
Тетка творила чудеса обрубком руки.


Глава четвертая. МИР УСКОЛЬЗНУЛ

Реальность сопротивлялась: то, что они видели, было больше, чем оно было на самом деле.
Все то, что никогда не случится, прямо отрицало любое будущее.
– Лучше уже никогда не будет, – приговаривал Иван Ильич.
– Никогда и нигде, – соглашался Алексей Александрович.
Объяснения прекратились, но оба они участвовали в конкретной игре, правила которой должны были получить задним числом.
В прошлом Алексей Александрович следовал правилу не изменять жене – Иван же Ильич не изменял жене, если в тот день на дворе стояла непогода.
Каждый действовал с поправкой на себя самого, но оба произносили одно и то же слово, оказавшись в сходной ситуации.
Тетка Ивана Ильича, которую ночью они вели по садовой дорожке, за несколько дней до того отказалась от себя (от правил, из которых нельзя выйти), после чего могла, надевая правую перчатку на левую руку, получать четырехмерное пространство. Ее тело не запоминало прошлое, а приводило его в движение: оно (прошлое, тело) одновременно убивало и призывало жить заново.
Когда объяснения прекратились (на похоронах), тетка начала действовать: не нужно было наводить справок и следовать правилам: четырехмерное пространство указывало путь своими векторами: на Черную речку, к Пушкину!
Сакральному правилу следовал только один человек и только один раз: Пушкин. Который был монадой. Который повторил неповторимое.
Понимание Пушкина приходит на моторном уровне, как если бы ты сам вышел на дуэль.
Когда стол накрыт к чаю, стакан берется для того, чтобы его кончить.
Испытывая боль и отвращение, тетка Ивана Ильича наблюдала за лицами мужчин, испытывавших те же эмоции в извращенной форме.
У всех троих было пушкинское, четырехмерное выражение лица.
Врач спрашивал: «Как он себя чувствует?»
Медсестра отвечала: «Он замалчивает промежуточное звено».
Пушкин.
Это был, разумеется, эксперимент: Иван Ильич и Алексей Александрович держали руку между губами, не давая сокращаться мышце смеха – тетка же зажимала руку между зубами, что механически вынуждало ее улыбаться.
Иван Ильич и Алексей Александрович подстроили сознание под окружающий мир – напротив, тетка подстроила мир под собственные ее познавательные способности.
Мужчины лишились опорных точек – мир ускользнул.
Они находились в состоянии покоя – тетка же двигалась, переносила точки зрения, меняла перспективы.
Она перенесла понимание с того, что мы видим, на то, как мы это видим.


Глава пятая. БЕСЦЕННЫЙ УЛОВ

Базовые элементы опыта: предметы и явления – изобиловали содержательными и формальными моментами.
Некрасову стлали на широком турецком диване.
Жутко пели лебеди на Черной речке.
В большой нечищеной шляпе по всем направлениям Крамской расстеливал расписные полотняные половички: скоро по ним пройти должны были монахини.
– Точно локомотив пыхтит! – Некрасов поднял голову с подушки.
Не сказать этого было нельзя.
Некрасов находился в ситуации конечности, он вынужден был умирать, поскольку уже умирал.
Данность обусловлена была предданным.
«Здесь и сейчас» – потом.
«Там и тогда» – вот.
Локомотив двигался обратным ходом – понятие правильности поступка возникало, когда поступок был уже совершен.
На даче не полагалось говорить, поднимая указательный палец – только опуская его.
Некрасов не поднимал, но и не опускал пальца – он интерпретировал. Так, по нему, выходило, что на даче гости были изолированы, изъяты из единства природы (?), и изоляция эта уничтожала лучшие моменты содержания, взамен порождая (все же) поэтическую реальность.
«Сосиски в тексте», например.
Повествование о самом себе.
Бесконечность в замкнутом пространстве.
Крамской держал себя в рамках и в рамках держал Некрасова.
Была опасность, что они будут поняты нерасчленимо один от другого, в нерушимом единстве, герметично.
Несмотря ни на что, умирающий продолжал перерабатывать слова и все то, что эти слова могли значить.
– Вы, что ли, творите этот мир в присущем вам ритме? – не мог художник взять в толк.
Выговорив себя в слове, Некрасов делался другим по отношению к самому себе (приобретал иную динамику).
Они пытались выстроить некий смысл, но не преуспели в этом.
Некрасов повторял одни и те же согласные или гласные – Крамской вынужден был расширять горизонт значений.
Кто строил эту железную дорогу?!
Возникал в результате образ женщины, прикрывающей пальцами лоно.
На лоне природы проявляла себя забывчивость человека.
Пушкин, выныривая из очищающего потока, вытягивал за собою бесценный улов.
Несуществующий вне стиха он (Пушкин, улов) поворачивал течение жизни.
Локомотив – лейтмотив.


Глава шестая. ГЕНИЙ МЕСТА

Намеренно противоречивые и сбивчивые определения мешали вникнуть в суть проблемы.
– Есть целое, – объяснял академик Ведьман, – и есть реакция на него в виде зацепки, которая цепляет то, что уже нельзя зацепить.
– Выходит, положение наше недоказуемо? – индивидуально схватывал старый князь.
– Пока дубли, копии, версии, – вмешивался академик Лицемеров, – бездумно распахивают окна во множественные клубящиеся миры, мы не можем удержать целое.
– Но ведь и Вселенная негерметична, - вставал отец Гагарина. – Не связанные между собою вещи попросту улетают!
Для связи женщины предлагали число «пи», Некрасов выдвигал поэзию, Плеханов уповал на знаки.
Сложившиеся изначально константы (говняные старички) и группы симметрии (монахини) тяготели, однако, к естественному ходу вещей.
Повторяющиеся ситуации усматривались в круге их появления.
Многое подчерпнуто было из истории болезни Ивана Ильича, ее успешного отпадения, уклонившегося от той или иной логики.
Мучимый невыносимой реальностью разум Ивана Ильича пытался втянуть его тело в собственные (разума) пределы, в чем отчасти и преуспел.
Тело Ивана Ильича сделалось прозрачным для смысла: ждали.
Ленин продолжал торкаться в материнском лоне, в то время, как он давно истлел: жизнь свободна от умирания?!
Анна состоит из эфира и потому совершает вечный круг?
Просто сиди на даче и удивляйся чудесам господним: созерцание бесконечно?
– Верьте в правдоподобное, идеальное, динамичное! – навязывал Некрасов.
Толстой из авторов переходил в авторитеты: не суть важно, куда мы идем – главное, чтобы нас не догнали!
Каренину, приехавшему на дачу отдохнуть и развлечься, предложили пережить пространство в режиме его простирания: он было отступил перед неизмеримостью распростертого, но позже обеспечил дачникам открытый доступ к линии горизонта: так в фокусе восприятия снова оказалась Анна.
Она присутствовала поначалу не в том или в этом отношении, а просто присутствовала: не закрывала собою полнеба, но вытягивалась в длинную горизонтальную линию –
Гений места призывал дачников отбросить рамки просторного и выйти на реальный простор.
Мертвая данность подлежала реальному оживлению.
Символ открытого времени покамест отсутствовал, но для него уже расчищено было место.
Реально пугающее будущее отделено было стеною.


Глава седьмая. ГЕНИЙ КУЛЬТУРЫ

Идеи, не выходившие за пределы своего возникновения, не отражали реальности за пределами культуры и потому не способствовали появлению смысла.
Роман Толстого в библиотечном хранилище находился не под своим именем, а под шифром, скрывающим точное место его нахождения.
Идея, возникшая в голове Богомолова, была в том, чтобы именно горизонт объявить исторической границей дачи.
Стоит провести новую границу, и возникнет новая культура.
Эта культура, дескать, отделит значимое от незначимого.
Значима покамест демаркация.
Культура создаст особое пространство, имеющее привилегированные точки: действия получат значения.
Одно и то же, воспроизводившееся на даче, придавало постоянство смыслу, но не могло оживить его.
Идеи культуры и именно они действовали, создавая независимую реальность, более смахивавшую на лабиринт –
Анна вписалась в новые формы, интегрировалась с новыми элементами, но некая суть дела осталась прежней. Вторично Алексею Александровичу предстояло решить: влюбиться или толкнуть на рельсы?!
– Но ведь Анна – это только твоя собственная тень, – пытался снять проблему подружившийся с Карениным Иван Ильич. – Разберись сам с собою!
– Это тетка жены – твоя тень, – парировал Алексей Александрович. – Это ты заблудился в лабиринте чувств!
Один считал, что воздействовать нужно только на больное место, другой – что на весь организм заболевшего.
Они говорили обо всём, но не всё. Иван Ильич был лучше слышен, а Алексей Александрович – виден. Из увиденного составлялось представление. Из услышанного возникали мысли.
С умолкшим Иваном Ильичем Каренин общался так, как будто тот еще продолжал говорить; уже невидимый Алексей Александрович представлялся старшему Мечникову хорошо различимым в тумане или спустившихся сумерках.
Мысль витала над дачей: никто не знает, как распорядится свободой. Гости собрались, чтобы встретиться с мыслью: в начале была мысль.
Ее собственный поступок (или не собственный) Анне вменяли спустя годы, когда же она отказывалась от содеянного, на свет Божий извлекались авторитеты, долженствовавшие раздуть самый факт ее падения.
Не сохранившая (или сохранившая) собственную уникальность, Анна появлялась и прежде в разных женских образах, зачастую не имевших ничего общего с образом художественным, заданным, каноническим, иконописным, набившим оскомину –
Все чего-то хотели.
Все вписывали чужие слова между своими.
Все на сцене, прекрасно знакомые с желаниями зрителя и будто бы различая его лицо в затемненном зале, продолжали вести диалог с ним так, будто этот зритель, утомленный и разочарованный, все еще продолжал бодрствовать в удобном мягком кресле.


Глава восьмая. СУТЬ ДЕЛА

Анну спустили с колосников в длинном, похожем на гроб, ящике.
Ссылки на давность и традицию не рассматривались: ее опознали.
Авторитеты разделены были историческими эпохами и принадлежали к разным реальностям; кто-то полагал: с Анной контактировать нельзя.
Анна, впрочем, сама свидетельствовала о себе: когда все замолчали, она произнесла монолог: события в пустоте ведут-де к утрате пустоты, проникновению в нее объектов.
– Не свой голос, не от своего имени! – бесновался Геринг, вдруг убоявшийся Страшного суда и в Анне увидевший прокурора.
– Мир должен оставаться таким, каким создан. Долой дальнейшее творчество! – его поддержали.
Никто не мерил себя особой мерой, каждый был, как все и держался за собственную неотличимость.
– Вы ищете Анну, чтобы ей подчиниться? – Вронский вопрошал театрально. – Воздвигните ей пьедестал, откуда она будет далеко видима и слышна!
Самое представление истины более смахивало на слово, чем на мысль.
Какими полномочиями обладала Анна?
– Я послана к вам, чтобы упразднить границу, которая разделяет художественные объекты от прочих объектов мира, – она заявляла.
– Вы не на тех напали, – хамил ей Асафьев. – Здесь мир феноменов.
– Граница – то, что ограничивает сознание, – Анна ударяла его веером по плечу. – Граница не сама по себе, а лишь порождение случайных обстоятельств. Ее я имею в виду.
Прекрасные женщины обладают неким свойством, позволяющим оценивать их в восхитительных тонах – прекрасное, однако, имеет свою границу, за которой оно исчезает, выставляя вместо себя зачастую ужасное и пугающее.
Существовала Анна или просто наличествовала?
Алексей Александрович Каренин увидал Анну, как имеющую смысл – тождественную некоторому ряду слов, не обладающих полной связанностью. Эти произнесенные слова и фразы отсылали дачников к разным и противоречащим друг другу положениям.
Разрывы, нестыковки, противоречия однако были смысловыми – они преобразовывали одни понятия в другие, порой противоположные и взаимоисключающие.
Анна как бы говорила: «Одни положительные положения (странным образом) сосуществуют с противоположными им, и первые не могут быть сведены со вторыми простым человеческим отрицанием».
Хлынул поток ощущений, ему необходимо было очертить границы.
Недосказанностью страдало общее.
Анна сильно была затушевана различными о ней мнениями.
Иван Ильич Мечников ждал выявления максимального противоречия.
Нестыковка мнений о Анне давала возможность проглянуть самому разному смыслу.


Глава девятая. СЛИЛИСЬ ВОЕДИНО

Все смыслы в идеале должны были вытянуться в единый горизонт.
Осмысленно об этом говорил академик Келдыш.
Одновременно Анна существовала и не существовала – этому следовало дать хоть какое-то объяснение.
– Существует первоисточник, – Келдыш сказал. – Он продуцирует в сознании образ и несуществующая Анна приходит к нам в этом образе.
Слово «теперь» разделяет (граница!) память о том, что было, и предвосхищение того, что будет: теперь Анна противопоставляла один вид мышления другому, обнуляя это «другое», становившееся ничем и звать его было никак.
Двойной способ видения и представления (здесь взгляды постановщиков не совпадали) давали воспринимать Анну, как Анну и как что-то совсем иное: впоследствии это выявилось в описании пришедшей: четыре лапы, хвост, мохнатая морда и при этом – деревянная спинка, полированное сиденье, подлокотники.
Как же отсутствие мысли стало ее наличием?
Противоречие обратилось на самое себя: Анна прошла отрицание и утверждение. Анна разложилась на два лика и снова слилась воедино, но уже отличная от себя первоначальной, сделавшейся отныне недостижимой.
Алексей Кириллович Вронский не увидел Анны, но сделал о ней, появившейся, ряд осмысленных заявлений, поскольку полагал, что она должна была появиться.
Прекрасное абстрактно –
Отступать значит возвращаться –
Космическая пустота присылает отсутствующее –
Иван Ильич видел больше ответов, чем вопросов.
Анна была единичная, но не единая. Она появилась в миг сжатия Вселенной. Она была одна во всём, и всё было в ней.
Алексей Александрович Каренин уже начал вести себя так, словно бы чем-то обладал, хотя он только участвовал в некотором обмене, отсылании, перекличке и игре знаков. Оригинал был утерян, и он (Каренин) имел сношение с копией, снятой с копии.
Отсутствие Анны, ее пребывание в дурной бесконечности сделало его свободным от всего и одновременно для всего открытым.
Анна продолжала ускользать, и со временем Алексей Александрович перестал понимать, по поводу чего, собственно, печалится и кто вообще является объектом его эмоций.
Справедливо Каренин задавался ответом, на который у Ивана Ильича не было вопроса: «Перебои в сердце, повышенная потливость, звон в ушах, непредвиденная эрекция!»
Понимание чувства –
Анна появлялась под музыку Бориса Асафьева – мелодия гасила возможные негативные эмоции, представляя Анну лишь источником наслаждения.
Речь не шла об обмане – гости сознавали, что наслаждение порождено не Анной, а именно Асафьевым.


Глава десятая. ОБРАЗ СЕБЯ

Стратегия побочных эффектов приносила эмоциональную разрядку – музыка же Асафьева давала гостям возможность проверить свою эмоциональную отзывчивость.
Кто-то идентифицировал себя с созданным в воображении образом – другие просто смаковали эмоции.
Внезапное наслаждение испытал Некрасов.
Какую-то мобилизующую конструкцию углядел Левин.
Собственного врага в лицо увидала Магда Геббельс.
Несуществующее мышление посылало Мозолею Куорлзу привет и поклон.
– Анна за обеденным столом использовалась по своему прямому назначению, – говорил Каренин, – точечно с ее помощью обозначалось общепонятное, то, о чем не было нужды говорить подробнее и конкретнее.
Все было до боли понятно, кроме одного: о чем вообще здесь можно спрашивать?!
Сила Анны была настолько велика, что, будучи даже разбитой на несколько частей, она продолжала двигаться в русле собственного предназначения.
Окольными путями дама возвращалась к самой себе через пестроту жизненного мира.
Она нагромождала смыслы; использовала собственное тело в качестве единицы измерения; ее саки полны были сувениров.
Она несла сушеных ящериц, рог носорога, моржовые гениталии, заспиртованных змей, кости и черепа.
Ее тело демонстрировало тайный баланс сил – тела же гостей были машинами с рядом взаимозаменяемых деталей.
– Нас интересует не Анна как таковая, а проявленное в ней специфическое отношение к себе, созданное через отношение к собственному телу, то бишь ее формирование образа себя, – напоминал Келдыш.
Живое свидетельство о состоявшемся событии («Здесь была Анна»), Анна предлагала каждому автономно пересобрать собственное тело.
Ничто ничем не прикидывалось, но ни о чем не говорило напрямую.
Сущность Анны сбывалась во взаимной расположенности вещей, в окружении мира и захваченного им человека.
Анна была способна раскрыть свою тайну, равно как и тайну других женщин.
Женщина, которая рассказывает самоё себя, есть миф, который сам себя говорит.
С периферии обыденности Анна на центр возвращала любовь, верность и доверительное общение.
Мне хотелось выскочить на театральные подмостки – подпеть и подтанцевать ей.
Толстой смело мог вынуть из сундука свою рукопись и бросить ее в паровозную топку.
Способность Анны встать на место другого человека не вписывалась в понятие «рабочей силы».
Она могла иметь референта в мире животных и даже соотноситься с неким предметом мебели.
Все, встречавшие Анну, видели вначале тень, потом – отражение тени в воде Черной речки и лишь после этого –


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. КАПРИЗ ПРОИЗВОЛА

Я существовал только, когда рассказывал.
Мой текст предполагает нетиражированность.
Постыдные тайны, горизонтальные и вертикальные, я поверяю самому себе.
Феномен наготы (ценностно напряжен) легко разрывает ауру стыда – насмешничает, дразнит, непристойничает.
Гений одиночества протягивает руку феномену мастурбации – эмоция выплескивается на простор текста и подсыхает в нем.
Соглядатаи способствуют болтовне: малыш хронотоп, маленькие ножки не спешат: феномен медленного чтения в ограниченном пространстве очень кстати.
Человек – всегда черновик.
Ползунов не изобрел паровоза, а только бросил взгляд из кабины: пепельница – он мог бы написать о ней.
То, чем пользуются. Кишение пальцев. Присущ вещам. Каприз произвола. Волы на Капри. Разумная спираль. Анна – стул.
Реквизит и символ отношений.
Если на спинку стула накинуть дорогое платье с низким вырезом, снизу поставить туфельки (не ботинки!), а сверху приспособить шляпку – можно получить иллюзию подлинности, превращающую повседневность в праздник.
Стул, на котором сидит собака – отличный подарок.
Каренин подарил Анне место на кладбище, куда ее отказывались принимать.
Никто не ждет, что ему подарят стул – каждый думает, что получит собаку.
Анна – особый подарок потому, что за ней нужно ухаживать.
Есть люди, которые боятся собак, но никто не боится стульев.
Когда приглашают садиться, на стул сядет любой, и только ребенок может сесть на собаку.
На табурете уместнее поместиться волку, а в кресле привычнее видеть кота.
Оптические ошибки восприятия (грубо говоря) самый принцип милосердия (покормить вечно голодных животных) обращали в сторону сомнения: действительно это Анна?
Нелингвистические тривиальности как отчет о том, что именно видит некто, в свою очередь преимущественные примеры сводили к вещам, не являвшихся непосредственно видимыми.
Непрозрачная поверхность вещей принижала роль наблюдателя.
Из-за неплотной кухонной двери в темное царство пробивался лучик света.
Человек в ночи себе зажигает свет.
Изысканный каприз дамы мог быть интерпретирован как акт, свойственный тем персонажам, которые метят свою территорию.
Каприз Анны – произвольность поведения и свобода от любого текста.
Толстой мог подвести Анну к рельсам, но не мог заставить ее есть грязное мороженое: его съела собака.
Сидя на стуле, Толстой унижал Анну.
Она очерчивала ему край мысли, за который Толстой не мог выйти.
Так почему она лежит и не просит есть?
Словно бы вещь.
Повапленный стул.


Глава вторая. СМЕРТЬ БОГА

Я рассказываю.
Она не боялась смысла: Анна могла выдержать любой объем смысловой нагрузки: смешение возвратов в ней, несоответствие описанию и самое возникновение ее из воображения никого не настораживали.
На пересечении внешнего и внутреннего могло возникнуть любое: в римском мышлении, например: Ромул и Рем.
Выпрямление и освобождение рук, например.
Зрителю, например, взглянуть на образ, а образу посмотреть на зрителя.
– Видели женщину с символическим телом?
– Нет, я видел женщину с телесным символом.
Сила образа в употреблении – он приравнивает себя к сделанному (стул).
Например, указание на отсутствующее.
Обратное, например, воздействие на жизнь.
Произвол и необязательность, например.
Анна оберегала мир от поспешного истолкования.
Например, заучить (его) фрагмент.
Закрыть, например, глаза.
Предпосылка для воспоминаний, например.
Я продолжал работать над самим собою – наружу выходило женское.
Я по капле выдавливал его из себя.
Некоторое время, но непрерывно –
Другой смысл, более значимый – тот, который диктует, что женщины вообще нет, а есть конструкция, внедренная мужчинами для удовлетворения своих похотей, просвечивал: но почему не два сразу?!
Живущий семейной жизнью на уровне тела, я был лишен локализации в одном месте: женское – устремленность от одного к другому: принцип самоутверждения!
Например, на даче.
На Черной, например, речке.
Среди гостей, например.
Все догадывались, что Анна умерла, но только Толстой сообщил об этом прямо.
Если Толстой прав – все, о чем я скажу, просто не имеет смысла.
Толстой – сильный мыслитель, но он сочинил свою Анну.
Свою Анну он зашифровал.
Одни вещи он опустил, другие приподнял.
«Если Анны нет, но Анна должна быть, то я – Анна!»
«Твое место не здесь, а в шкафу!»
Многообещающий подземный гул вменял мне в обязанность активно-волевое его принятие.
Толстой исподволь навязывал события.
Например, смерть Бога.
Вторжение, например, Иного.
Конструирование сексуальности, например.


Глава третья. ПЕРЕВОРОТ НАЗАД

В равной степени слова и молчание были ошибочны.
Глянцевитость слова и хрипловатость молчания не соответствовали конкретному месту и времени.
Средний путь между молчанием и словом – акробатика: я давал форму невыразимому.
– Он выплескивает хрусталь! – слышала звон маменька.
– Он изнежен лаской света! – ритмизировал папаша.
Без опоры я вращал тело, не особо заботясь о равновесии: фляк и рондат.
– Стены древнего Кремля! – встраивался папаша.
Маменьке открывалась обратимость связей.
Я выводил за пределы слова, но и молчать было нельзя: общая система координат заставляла губы двигаться.
Направление – зона болтовни.
Чье-то слышание мира возникало с чужого голоса.
Пустота – закон здоровья.
(Старые люди похотливы: бабушка идет отдаться старичку.)
В мифическом сознании прошлое вынесено за скобки, будущее дается в форме прорицания. Если ничего не происходит, значит, нет времени. Ну и хорошо.
Молча я прикасаюсь к Анне, если она появляется телом – я шевелю губами, когда она предстает лицом.
Я вхожу в ее смысловое пространство: в жизнь через смерть; я получаю удовольствие от самого себя.
Я вижу, как течет Черная речка, я чую в ее глубинах некий контрольный холодок.
Толчок ногами – переворот назад.
Эстетику делают другие: без видимых причин – неотразимо привлекательное пространство. Еще не реализованная возможность: сальто без дополнительной опоры. Вращение тела.
Смысл был дан как движущееся тело, заряженное эмоцией.
То, что еще никогда не случалось, встретилось с обновленным вечным.
Как бы давно событие ни произошло, оно предполагает необязательность своего сценического воплощения.
На Черной речке пациенты уже не разграничивали в полной мере время жизни и время спектакля (птеродактиль) и потому столкнулись с болезненным искажением границ реальности.
Все двери стояли настежь: Каренин смотрел потухшими, мертвыми глазами. Тетка (жены) Ивана Ильича влюбилась в усекновенную голову Богомолова. Мечников-младший скрестил универсума с хронотопом.
Появившееся на свет существо имело такие же, как у нас, способы организации восприятия и те же верования, желания, надежды на счастливые перемены.
Но лишь в имитации.


Глава четвертая. ВНЕ ТЕКСТА

Слова омывало молчанием.
Пустые места в толстовском тексте предлагалось заполнить своим.
– Наш сын, – упирала маменька руки в боки, – берет прозрачное и делает его непрозрачным!
– Реально его пальцы не указывают на предмет, – не знал папаша, за что и ухватиться.
Изолированные слова сотворили вторую и третью реальности, лежавшие по ту сторону слова.
(Воскрешение в слове, на словах.)
Я не был Толстым, но мог свидетельствовать об Анне.
Анна, вырубленная в камне, сохранившаяся на живописном полотне, увы, разбивалась на отдельные составляющие, которые еще только должны были сложиться в целое.
Почему я говорю: «прошлых эпох»?
Да потому, что это слова изолированные, слова-вещи: слова-шкафы.
Пора выпускать Нину.
Дворник Ломов поставил ногу на тумбу, но это уже памятник прошлых эпох; чуть дальше (в садике на углу Некрасова и Маяковского) – с невысокого пьедестала мне улыбается голова Богомолова.
– Как и откуда нужно смотреть, чтобы видеть? – она улыбается.
Богомолов – сверхчеловек и агент мысли: именно он погрузил меня в контекст Вечного Возвращения: возвращается смысл, который в свое время мы не могли задействовать –
Подвижный, становящийся Космос давал оценить неподвижную мощь, бездеятельное действие, ум, тождественный самому себе.
Связь между мастурбацией и удовольствием: девочки должны играть с куклами, а мальчики – с барабаном.
Человек-рупор озвучивал перспективу: вечное возвращение.
Всякое другое возвращается как то же самое.
Ничто не существует вне текста, и каждый текст понимается из предшествующего ему текста.
Прохожие делали вид, что никто не старел и не умирал.
«Зачем так тяжело пахнут эти платья и брючные костюмы?» – думала между тем Нина Ломова в своем платяном шкафу.
Истрачивались вещи, спаивавшие мир в единое живое целое.
Между двумя кисейными платьями виднелся потертый бархатный сюртук.
В состоянии какой-то абстрактной и волнующей возможности Нина сидела в луже и охорашивалась.
Клеточка великого организма, она содержала в себе целое и жила этим целым.


Глава пятая. ЛЕЙТМОТИВ СТУКА

Помню свои ощущения от пустоты слов.
Некто  диктующий имел право указывать.
Ценность выводила из себя.
Требовалось время для понимания утраты смысла; время же «картины мира», схваченное Крамским у постели Некрасова, вдруг куда-то подевалось – взамен него требовалось другое, более насыщенное, с криками усилия и трудовыми междометиями.
Энтузиаст однообразия Ломов ратовал за всеобщую необходимость.
Риторические фигуры: платья на плечиках и сюртук на вешалке (Геринг) не создавали нового, но переводили непереводимое.
Фигуры, принципиально незавершенные, вместо одной ситуации подставляли ситуацию другую, в которой не узнать было отдельных ее частей.
Особая значимость Анны и ее неоценимая роль в образовании новых смыслов никем не оспаривались – на основах созвучия и графического сходства она выдвигала альтернативные гипотезы и ожидала развития ситуации, чтобы подтвердилась какая-нибудь из них.
Анна делала знак и множество его значений разлеталось в разные стороны. Нина, сидя в шкафу, принимала и распознавала большую часть этих знаков.
«Я есть та, кто я есть» подписывалась Анна не истинным своим именем, но Нина не сомневалась в отправительнице (однажды с посыльным Нина получила письмецо с инициалами А. К.).
Лейтмотив стука сопровождал интонации пения –
Конструкция указывала на пустоту.
Пустые слова и пустые вещи воплощали смысл отсутствия.
– Вот уж не думала, что буду принадлежать тем мертвецам, которые возвращаются!
Опираясь на мою руку, с трудом Нина выбралась из глубокого чрева и разминала затекшие члены.
На ней был взятый из шкафа пестрый капот, сшитый в талию, с турнюром – широкие рукава подбиты шелком и все перемешано с красными лентами и кистями.
– Ты стоял в подъезде и точил карандаш! – она вспомнила.
– А ты дала мне свою точилку, – тоже я сошкольничал.
Мы рассмеялись.
Зала стояла чистая и просторная, с отделкой того времени. Светлая мебель, паркет, жирандоли, лепной потолок, мраморные бюсты, часы; все так чинно, с целомудренным и задумчивым видом. Тут совсем по-другому думали, говорили, мечтали и любили люди той эпохи. И все они теперь – покойники.
– Что жив отец? – я спросил.
На лице Нины появилось выражение глубокой скорби, изрядно, впрочем, приправленное той смесью делового интереса и скуки, которую вполне можно именовать цинизмом.


Глава шестая. СУМЕРКИ ЦИНИЗМА

Речь шла о самоисчерпании, которое не могло состояться полностью.
Удерживала некая невыполненная, нерешенная задача: эскалатор: чтобы оставаться на месте (зайдя не туда), нужно бежать в обратном направлении.
Нас относило потоком времени и нужно было меняться вместе с этим потоком, при этом оставаясь самими собой.
Мы чувствовали себя так, словно наше время прошло, а мы не переменились: просто постарели, подрастеряли себя в событиях, оторвали означающее от означаемого.
Кошмарный и навязчивый символ – вырванное глазное яблоко: Нина держала его на холоде, в баночке из-под майонеза.
Тотальное наблюдение, к которому мы так привыкли, более не имело за собой самого наблюдателя! Кто объявит теперь, как происходило всё в действительности и как именно не происходило?
Я?!
– Травматическая нехватка обнаруживает границы повседневности, – что-то такое лепетала Нина.
От реальности, стало понятно, она ожидала кошмаров, понимая под нею (реальностью) нечто такое, что ведет себя вразрез со своим общепризнанным определением.
Размытый шлейф ассоциаций тянулся за нами наподобие павлиньего хвоста.
– Автора! Автора! – требовали в зрительном зале, но откуда же у реальности автор, который ответственен за нее?!
Сознательно Нина смещала смысл: отец-де не умер, а умер Бог, которого он носил в себе: смутное внутренное пробуравило внешнее чужеродное и наоборот.
Затяжная галлюцинация провоцировала желания катастрофы.
– Поезд (товарный состав) сошел с рельсов? – я понимал не до конца. – Он не докатил до Анны?
Нина направляла на меня плавающий в формалине глаз: реальности в нем было больше, чем в собственно реальном.
Собственное мое тело малозаметно ускользало – взамен него Нина предлагала мне массу приятного: никакого насилия!
Я позволял выжимать себя, как лимон, растрачивая время жизни на то, что по себе лишено было смысла.
Эмоции на сцене провоцировали таковые в зрительном зале: всем предлагалось расслабиться, расположиться удобно и пережить то, что нахлынуло.
В таком именно состоянии реальнее всего было разоблачить автора.
Падение Анны на рельсы не была его цель: целью автора было показать падение Анны на сцене.
Падение автора.
Узнайте себя в другом!


Глава седьмая. ПОГРАНИЧНАЯ СИТУАЦИЯ

– Узнаёте? – Алексею Бегунову предъявили фотографию его собственной якобы печени.
Поступку не было ни причины, ни следствия: просто теория и практика: можно ли мыслить Единую Анну?
Толстой давал Анну по частям: глаза, зубы, ноги, что-то там в животе. Именно на внутреннем в Анне свои усилия сосредоточил Алексей, обвиняемый в прямой фальсификации, по сути в подлоге.
На себя самого Бегунов смотрел как на нечто само собой разумеющееся – он узнавал себя в любом зеркале, на поверхности металла и в речном отражении.
«Если зеркало, металл и вода конструируют мой образ, – начинал думать он, –
Анна всегда стремилась увидеть себя, а не быть считанной другими и потому только им (другим) доступной.
Заинтригованные практикой смотрения на себя, оба: Алексей и Анна – вдруг узрели один другую: у Алексея была нездоровая печень: величиною с ладонь, доведенная до блеска, она быстро окислялась.
Анна, Алексей видел, отражает больше света, чем поглощает.
Анна же замечала: Алексей использует серебро.
Прослеживалась тенденция.
Толстой помешан был на зеркалах и то, что он видел, навязывал другим. Свое выражение лица он приписал Анне, и та передала его Алексею: тот отпустил бороду и надел толстовку.
Возникла пограничная ситуация: Толстого (пока) как бы нет, но его модель уже есть, хотя и противоречивая: Толстой непрозрачен.
Хотя и мерцает.
– Мы звали его «амиго», «имаго», – позже вспоминали о Бегунове его бывшие одноклассники. – Он всегда обращался к телу.
Со временем Алексей стал не совпадать с его же собственной реальностью, образуя другую и придавая ей статус фантазма.
Его собственное и его несобственное тело рождали внутренний посыл развития от недостаточности к опережению и наоборот: образ тела дробился и собирался вновь, но уже по другим правилам.
– Манипулируешь сознанием?! – следователь выходил из себя.
Тщетно Алексей пытался убедить: он-де лишь отталкивается от принципа возможного, а не от принципа отображения или подобия.
Все организмы – решатели проблем.
Организм следователя и организм подозреваемого, каждый по-своему, конструировали реальность.
Открытая система обменивалась с окружающей средой веществом и энергией.
Символ при этом заменялся чувством.
Вопрос же о том, что происходит на самом деле, становился бессмысленным.


Глава восьмая. ПОТЕРЯТЬ УНИКАЛЬНОСТЬ

Героем своего текста Толстой сделал тело Анны.
Формируя же смысл, попытался продернуть его через касания.
Тело Анны – предельно.
Послушать (почитать) Толстого, так тело Анны – само по себе, а голова – сама.
Тело и смысл могли сойтись в определенном месте: тело Некрасова и его умирание сошлись на Литейном проспекте, совсем недалеко от дома, где жила Соня Левит.
Она всегда стремилась избежать наготы, но позволяла касаться себя через одежду, Касавшиеся Сони (по жизни) имели дело даже не с самим телом, а больше с его фрагментами и моментами, что было отчасти бессмысленно.
– Твое тело,– говорил Бегунов, – отвесно падающему гравию подобно.
– Мое тело подобно затопленному на дне изваянию, – Соня знала от Пушкина.
Тело блокировало смысл.
 Некто подавал голос, и слова открашивались цветом места: Черная речка.
Соня боялась войти в воду, раствориться в нечто другом, потерять свою уникальность.
Женщина-инвалид получила бандероль и феном сушила волосы на балконе. Соня не могла объяснить конкретное существование этой женщины и свои отношения с нею.
Всем своим видом инвалидка показывала: сущность человека основывается на его свободных действиях.
– Не нужно создавать меня искусственно, – показывала она своим видом. – Меня надобно встретить.
– А смысл? – Соня пожимала плечами.
– Рано или поздно он обнаружит себя! –женщина получала бандероль и сушила волосы.
– Она образовалась из возможного или сводится к необходимости? – бывший в теме спрашивал Алексей.
– Она просто есть, – не могла объяснить Соня.
Тем временем сотворившая самоё себя женщина-инвалид успевала вымыть голову и готовила фен; вот-вот должен был появиться почтальон с бандеролью.
Со временем Соня начала понимать, что эта женщина существует как бы не в ней (Соне), а более для неё (Сони); Соня бросала взгляд, и другая женщина представала перед ним в своей красоте и в своем безобразии.
– На мой взгляд, – объясняла Соня, – она организует вокруг себя свою собственную пространственность, от меня ускользающую.
Ответный взгляд инвалидки, по мнению Сони, вызывал отвердевание
 и отчуждение ее собственных (Сони) возможностей.
Взглянуть по-другому, так этот взгляд помогал Соне открыть (нащупать) эти самые возможности.


Глава девятая. ПОЗАДИ ТЕЛА

Незнакомый маляр – всегда небольшого роста.
Он напевает, чтобы скрыть то, что сказал.
Блондин с впалой грудью и со стремянкой за спиною, похожий скорее на артиста.
– В женщине первое дело страх должен быть, – он сказал и запел.
День стоял светлый и немного свежий, с ветерком.
Желание что-то сказать, знал Кучин, оказывается исходно желанием сказать неважно что.
Толстовское описание выводило постижение смысла по ту сторону высказывания и потому Георгий проникался чисто театральным скептицизмом: немецкий самолет доставил деньги – опухоль Ивана Ильича была пересажена Марии Александровне Бланк и в ней благополучно развивалась. Вот и всё.
Он был несколько часов в отсутствии из дома, Георгий Кучин, отрицающий настоящее особым поворотом глаз.
Маляр был тот, на кого Георгий не направлял свое внимание: он (маляр) присутствовал во взгляде, направленном на Георгия.
Он был вне досягаемости и без расстояния, этот малый.
– Нет ничего позади тела, – смотрел, говорил и пел маляр.
Когда Георгий заполнял пространство вещами, среди вещей он находил (или не находил) заляпанную краской стремянку – особым образом наверху он поворачивал глаза и видел то, что задает миру смысл.
Смысл миру задавало его, Кучина, тело.
А тело маляра?
– Тело маляра – это твоя точка зрения, – уверял Толстой. – Тело Анны – точка зрения Вронского!
Телом Георгий понимал, но головою принять не мог.
– Все, что нужно для меня, нужно и для него? – спрашивал Кучин Надю Лайнер прежде, чем улететь.
– Осторожно, окрашено!
Надя не давала ему усесться на какой-нибудь табурет или к чему-нибудь прислониться.
– Мне больно! – Георгий вскрикивал.
– Твое заболевание, – напоминала Надя, – формирует твою мысль.
Надя имела неслучайный характер: ее можно было интерпретировать как медицинскую проблему: своеобразный успех реанимации, победу над пассивностью тела и избыточным движением души.
В его собственных глазах (утверждала Надя) Георгий должен был смотреться организмом, нуждающимся в исправлении, подлежащим лечению у кого-то изощренно-компетентного.
Герои Толстого были пациентами, жертвами его бесчеловечных экспериментов, но Анна в итоге сделалась бессмертной.


Глава десятая. КРАСИТЬ ЗАБОР

Маляр отдыхал.
Кучин красил нежным цветом – Надя любила тона.
Тело Георгия действовало как машина, отдельные составляющие которой могут быть вынесены вовне и заменены другими – при этом изгонялась и боль.
Последнее оставшееся чувство, учил Толстой, – чувство собственного бесчувствия.
Боль стала зрительным феноменом – ее видели на сцене, но не испытывали в зале: что может быть после боли, если не то, что было до нее?
С точки зрения Нади вопрос был праздный и не подлежал обсуждению; существовало лишь взвешивание вероятностей: блуждающей почки, хронического катара, поражения слепой кишки.
Кучин принял роль больного, манипулируя зрителями и срывая аплодисменты. От любого можно отмахнуться, но от Толстого не отмахнешься: разум подвергается принуждению –
Особенное от всех существо, бессмертно-смертное, представало существом смертно-бессмертным: собственная конечность, что это: рука или смерть?!
Конечность учреждает время: его можно учредить своею собственной рукой. Когда Георгий был здоров, он не знал, что существует – когда он заболевал, приходила Надя и снимала боль.
Чаще однако приходил маляр, подставлял плечи и Кучин возлагал на них свои исхудавшие ноги с разросшимися ногтями и с траурной полоской под каждым.
Ноги были как чужие, а ногти всегда собственные.
Он дал своей боли имя и звал ее «Анной».
Холодно установленные потроха подвергались нашествию мыслящих лягушек: кого назначить ответственным за то, что происходило с Георгием: сторожевого пса здоровья?!
Когда маляра поставили красить забор, Георгий простудился.
Особенное от всех существо превратилось в человека кровообращения.
Они могли бы понять друг друга в конечности смысла: Георгий, Надя, маляр.
О чем бы ни шла речь, смысл в ней не проговаривался, давая предположить, что он (смысл) откроется в следующем проговаривании, но и в следующем проговаривании смысл тоже не открывался –
Нереализованные возможности создавали фон и на этом фоне происходило то, чего не происходило в действительности, но вполне могло произойти.
Отказавшиеся от события в пользу действия – должны ли отказаться от моделирования смысла?!
Если наблюдается что-то – оно наблюдалось и раньше.
Если смысл конечен – он обязательно закончится.
Если смысл – это след, это след на песке.
Если работают различия, то не все.
Смысл действия – в опыте тела.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
Глава первая. СЕБЯ ВОСПОЛНИТЬ

Нарочитое подражание не имело общего с естественно й имитацией.
Выбранная модель притворства: лицом к лицу.
Подключилось к игре повторение жестов и действий партнера.
Некоторая нехватка стремилась себя восполнить: тело Богомолова могло говорить, писать, понимать.
Люба Колосова, имевшая доступ к телу, извлекала из него реальную музыку перевоплощения: музыка несла абстрактные возможности и некую телесную информацию.
Теперь Люба вполне могла опереться на предшествовавшие образцы, пересекающиеся друг с другом и поддающиеся обобщению.
Одно встраивалось в другое наподобие говняных старичков или монахинь на половичках; ранее недопустимое стало восприниматься как нормальное.
История жизни Любы, изложенная ею самой от рождения до смерти, не давала проникнуться смыслом, заложенным в ней (истории, жизни, Любе) – скорее самые факты здесь представлялись лишь их интерпретациями.
Индивидуальной Любе начал являться некий дробный человек (его модель?), лишенный финального образа: руки, ноги, пальцы, прическа; каждый фрагмент формировал свои микрожизни, наползающие одна на другую.
Что было хорошо, а что плохо?
– Почему бы не разделить твою жизнь между несколькими субъектами, как это сделала Анна? – дробный человек надвигался всеми своими составляющими.
– Субъектами, которые не существуют? – проникалась Люба. – Разделить между говняными старичками, монахинями на половичках, хронотопами, «разумными» в кавычках спиралями?!
– Нелингвистическими тривиальностями, – буквально дробный человек рассыпался от смеха. – Оптическими ошибками! Непрозрачными поверхностями!
Колосова не удержала свою центральную позицию, но  не обрела взамен новую точку опоры.
Теперь она прибегала к ироническим присловьям.
Достигшая дробной зрелости.
– Кто обещания давал – того уж нет! – она цитировала Пушкина.
Тот, кто правил ее телом теперь –
Готовая давать новые обещания, Люба ждала того, кто готов был их принять.
Так распалась последовательность времен, переменился их порядок: время Толстого вперед себя пропустило время Хрущева.
Почему же Толстой должен был жить при коммунизме?
Один субъект сменил другого, дав ночи полчаса.
В покаянии нужды не ощущалось.
Субъекты правили телом Любы.
Сменяемость власти показывала ее невменяемость.
Необязательно помнить себя.


Глава вторая. ОБЛАСТЬ ПОДТЕКОВ

Все думали о чем-то, Евгений же Черножуков думал что-то.
Все думали о еде – он думал еду.
Рассевшиеся за столом требовали повара – Евгений оказывался там, где он уже был, придумавший смысл реальности.
Мысли Черножукова были мыслями кухни.
Склонный к подражанию Евгений мог изобразить рассольник, шашлык, компот из чего угодно.
Что вы получите, если смешаете борщ, паштет и кисель? Вы получите то, что съели.
Рецепт имел политическую природу: видны были уши фальшивого зайца.
Буквальный смысл сделался не таким уж важным и мог меняться.
– Чем же ты кормишь нас? – теперь Черножукова спрашивали.
Пищевая цепочка избегала жесткой последовательности.
Пищевые последствия –
Обеденный человек являлся Евгению, вызванный обычной потребностью просто жить.
От непонятного (ха-ха-ха) к непонятному.
Замереть перед тайной, расширить ноздри!
Блюдо подается под крышкой, сотворенное непонятно из чего и как.
Наша еда и есть наш мир. Дайте человеку поесть, и вы поймете, в каком мире он живет.
Это  – моя тарелка, это – твоя, а та – общая.
Блюдо от Евгения зачастую отсылало к неподанному (блюду) красноречивым умолчанием о нем.
Всё вокруг просто есть.
Сварился бульон, склеились макароны, ветер разносит запах специй.
Смысл блюд, приготовленных Евгением, был не в самих блюдах, а через них выражался.
Если у него обедали фармацевты, запах лекарств перебивал запах блюд.
Рождался запах смыслопорождающий (смыслопорождающего) с каким-то принуждением к чему-то необязательному.
Говорили о компонентах: вкусовщина, человек в принципе, упор в пределы, локализация в отдельной кастрюле, ноздри на распорках, вывихнутый палец: смысловые отростки.
Они цеплялись для выстраивания контакта: нанизаться в неявном единстве на стержень неявного сюжета: область подтеков.
Феномен лжи схватился с обманным феноменом – феномен неправды наблюдал до поры: искажали истину.
Что-то появилось (в поступках) такое, что необходимо было скрыть.
Кто-то лгал из вежливости, кто-то имел ложные представления.


Глава третья. ОСОБОЕ ПРЕБЫВАНИЕ

– Для того, чтобы обманывать по-крупному, надо влюбиться, – поднимал руку, вставал и говорил Черножуков.
– В фармацевта! – кричали мы всем классом.
Смеялась Анна Андреевна.
Толстовский Левин, вальяжный русский барин, держал аптеку в Одессе – зачем ему было?
Толстой влюбился в Левина, как в самого себя: аптекарь взялся за свои пестики-ступки: сейчас придет заболевший.
Это – Пушкин.
Зрители примерно знают его историю: отложить его выживание не представляется возможным.
– Прошлое – это то, что есть! – Пушкин жует губами.
Переиграть Пушкина нельзя: Левин поначалу робеет.
Новая версия Пушкина утопила предыдущую в водах Черной речки.
Поток пустых мгновений – цветок душистых прерий.
Одни факты могут вторгаться в другие, никак (ничем) с первыми не связанные.
Время Пушкина оборвалось, но он обладал (по своей природе) способностью быть.
Пушкин имел опыт времени, Левин – время опыта.
Пушкин пришел слишком быстро, хотя должен приходить медленно: «Пушкин за двадцать минут?»
Цветок душистых прерий – предмет нетерпеливых желаний.
Если каждый день умирает по поэту, никто не заметит смерти поэзии.
Прибавочное наслаждение –
Примчался Пушкин, чтобы его не успели забыть – неповторимые интонации уже отодвинулись на некоторую дистанцию.
– А помнишь? – он встревал в воспоминания, но не давал уточнить.
– Если бы не девушки и немолодые евреи, то хоть закрывай аптеку, – кивал Левин.
Особое пребывание Пушкина делало его присутствие протяженным, покрывающим не только настоящее, но и отсутствующее прошлое, сообщая ему особое присутствие.
Повторение Пушкина ничего не изменило в самом Пушкине, но изменило самого Пушкина в восприятии Левина: Пушкин не оставлял послевкусия.
Эффект, произведенный его появлением, сразу исчезал по его уходу.
Чтобы Пушкин оставался подольше, Левин поместил его в раму и разглядывал, сфокусировав внимание не на функциях гостя, а на самой его данности, как если бы он (Левин) созерцал чисто природный объект: Пушкин – гора, река, лес.
Пушкин заиграл под взглядом, но пришли рабочие сцены, сняли картину с гвоздя и унесли прочь.
Левин играл с Пушкиным.
А должен был наблюдать за игрой Пушкина.


Глава четвертая. ТЕЛО СЕБЕ

У тела всегда есть другой хозяин, которому оно служит.
Хозяином тела Ивана Ильича была стремянка, хозяином тела Некрасова был Крамской – по-хозяйски на тело Анны наезжало символическое.
Когда хозяин требовал тело себе, Иван Ильич, Некрасов и Анна превращались в вещи – головы же продолжали оставаться какими были.
«Телесное пребывание – лишь иллюзия», – кручинилась голова Богомолова.
Тела исполняли танец жизни – головы молчали, смысл задавался голосом, но очень далеким и плохо слышимым.
Почему Толстой (издалека, неразборчиво) называет Анну собакой?
Если бы Анна по его команде не легла на рельсы, знаменитый роман просто напросто не состоялся бы: роман о теле.
Тело понималось как вещь: не существующая сама по себе и неподводимая под определение.
Сойдясь, тела-вещи расчищали место, освобожденное от смыслов: никакого объяснения и понимания происходящего.
Меня всегда окликали вещи.
– Эй ты, патефон! – подзывал меня шкаф.
Я раскрывал дверцы, и из объемистого чрева на паркет выпрыгивала Нина Ломова: она заводила меня, и хрипло, с большим искажением я пел о том о сем.
Я извлекался из неразличимости благодаря исходившему из меня звуку.
Многое из того, что происходило со мною, забылось – вещей, однако, рода Ломовой за жизнь я повстречал изрядно.
Зачем Нина подожгла шкаф?
Чтобы сместить смысл как таковой к смыслу поступка?
В молодости она владела тем, что еще не случилось – в старости она располагала всей полнотой уже не случившегося.
Голова Богомолова всегда думала, что присутствие Пушкина – лишь подготовка к его предстоявшему отсутствию.
Фон Патефон голосил своим отсутствием, чтобы стать самим собой, фон Шкафф присутствием своим готовил будущее отсутствие.
Пушкин склонялся к шкафу – неуничтожимому шкафу, в который превращалось сгущающееся время.
Холодный шкаф (холодильный), горячий, горящий. Утративший форму.
Едва заметно под шкафом подрагивает пол.
– Похороните меня в шкафу, – просит Пушкин.
 Фальшивый заяц охраняет псевдобогатство: ложные образы и ложный смысл.
Здесь в шкафу висит знаменитая шинель: что там в карманах?
Сигареты и зажигалка? Поддельный «Ронсон»?
В итоге – фабрикация: поддельный шкаф вместо настоящего.
И подлог: в шкафу курила Нина Ломова.


Глава пятая. МЫСЛЬ ЛОЖИЛАСЬ

– Неужели (же) все прошло? – подняла голову Надя Лайнер.
Клоун проехал на слоне: клон.
Цирк проехал: говняные старички жонглировали шариками, монахини изгибались на половичках.
Мозоля глаза.
Социальный фикус.
Сфера ненужного.
На прощание.
Феномен брезгливого изгонял смерть из безжизненного пространства: головы подняли все мы.
– Так почему в мире больше ничего не происходит? – свой вопрос повторила Надя.
– Мы завершили наш эксперимент, – Анна Андреевна стряхнула с плеч мелкий приставший сор.
Толстой с удовольствием взял бы ее (Анну Андреевну) за себя.
В теле рождается смысл места – в теле и умирает.
Мы почесывались: противоречие двигало самое себя: обнаруживались смыслы, которые диссонировали с магистральным значением смысла как такового.
– Я могила для женской репутации, – вдруг сказал Кучин.
Могила могла –
Мы уже встретились с Богом и побывали на Страшном Суде.
Люба Колосова вышла из образа и не совершала некоторых мелких, но важных движений – вращения глаз, например, определяющего ее как живую – Анна Андреевна строго указала ей.
– Выбирая между семьей и стаей, – продолжал Кучин, – Анна-собака вносила туда и сюда незлобивый лай и искреннее веселье.
Одно проще многого: установочная мысль. Убеждения распадались на воззрения, подкладкой имевшие внушения извне.
Повторение мыслей поддерживало иллюзию гармонии: тут гений был не надобен.
Последовательность избитых мыслей образует эхо.
– Нет действий, – отражался от памятников голос Анны Андреевны, – есть результат действия. Каренина не лежала на рельсах. Лежание на рельсах просто есть, Анны же просто нет.
Смысл был найден, но опереться на него не представлялось возможным.
«Искомое недостижимо!» – первыми осознали Соня Левит и Алексей Бегунов.
Отряхнув прах, первыми они вышли с кладбища.
За ними потянулись остальные.
– Не нужно ничего искать – всё уже здесь! – мы обернулись на опустевшие могилы.
Мысль ложилась туда, где ей следовало находиться.


Глава шестая. СУТЬ НОВИЗНЫ

Простой список типичных ситуаций: люди выходят с кладбища, группируются, объединяются с животными, мозолят глаза и в сфере ненужного общей стаей валят социальный фикус.
Нового ничего не происходит – в этом смысл повторения, смысл гения.
Ротонда из американской собаки – в Соединенных Штатах наслышаны о Толстом.
Пойдем ему, страшному, навстречу?
Толстой – аллегорический памятник Пушкину: ничего общего: бывший артиллерист вместо масла.
Легкий, воздушный Пушкин утонул – тяжелый Толстой благополучно вышел из вод.
Пушкин переписал нас набело, Толстой оставил в черновике; Пушкина не следует повторять: нарушивший установку утопает.
Постыдное бегство (плановый уход) от реальностей кладбища впоследствии рассматривалось (кем?) как временное прерывание памяти (чьей?), вызванное воздействием неких нечеловеческих сил.
Невхождение в существо дела скрыто было в видимых мелочах: так Анна Андреевна несла поводок и намордник, Люба Колосова и Нина Ломова надвинули на лица монашеские капюшоны, Георгий Кучин надел маску кенгуру, Надя Лайнер подражала слонихе, а Алексей Бегунов изображал робот.
И сразу обвинение: я-де захламляю культуру, разбитыми формами восстанавливая их (?) из себя.
Маменька и папаша призывают меня забыть Анну, но если не Анна, кто принесет смысл и как явится то, что должно быть?
Прошлое, настоящее, будущее и вдруг.
Организацией пространства (кровать) и игрою света вдруг возник Некрасов; увидевший вдруг собаку на рельсах Толстой (вдруг) узрел свой роман.
Я вдруг порвал с прошлым, остановил его команды и не спешил ничего объяснять.
Толстой воздал анатомический театр, но кто положит в него Толстого?
Гения слова уложит гений повторения.
Всякий раз как всегда.
Выходя за пределы кладбища, Люба Колосова и Нина Ломова подражали
Соне Левит и Наде Лайнер, в то время как Соня и Надя подражали Анне Андреевне, в свою очередь подражавшей Анне Карениной.
Впереди же всех шествовал гений повторения, тоже было преждевременно погребенный.
И в повторении нашем была суть новизны: все загибали назад головы и вслух соображали о туалете.
Бессмыслица содержала остатки прежних смыслов.
Смысл манифестации, нами предпринятой, мог быть выражен только последующей какой-нибудь манифестацией, ждать которой (мы полагали) придется недолго.
Бегала между нами собака неизвестной породы и странного поведения: никто не брался предугадать, приведут ли ее действия к схватке или закончатся образованием пары.

Глава седьмая. СОБАКА ЗНАЕТ

Дело шло именно так, как мы его представляем – более того, оно не могло идти иначе.
Я бросал камешки в Черную речку, а доски вытягивал на берег.
Неразумные действия вызывают неразумный смысл.
Вместо вИдения за спиной и равнения на зрительный зал я сосредоточился на свободной игре в некоторой общей стихии и каком-то ином времени.
Я сделался необыкновенно дурен – охотнее всего мы подражаем тем, на кого похожи.
– Что, бишь, я хотел сказать? – Пушкин отражался в водах.
– Они так напомадили и гладко причесали свои волосы, что одна радость да и только, – я не ставил кавычек.
Силуэтное мышление поддерживается в Петербурге туманной, дымчатой атмосферой приморского города.
Смысл имеют парадоксы.
Был смысл поощрять потребителя в творце, а жизнь пусть подражает книге, а самая книга пускай подражает еще чему-нибудь, ныне забытому.
Я мог лишь подражать тому, что было написано прежде – говняные старички и монахини на половичках написанное мною всякий раз наделяли новым смыслом: потребитель Пушкин.
Я-де удерживаю камешки на плаву, а доски сплавляю на дно!
Овсяный вес изменяется резонансом в брюхе лошади – собака знает, где мясо лежит плохо.
Пушкин выводит своих героев под псевдонимами.
Де ничего не случилось и об этом следует рассказать.
После Пушкина или вследствие него? С симптомом Пушкина или в пушкинской ситуации? Периодически возобновляемый Пушкин – кто он?!
Знание о том, что до дна еще очень далеко: бездна.
Летим.
Не просто имеем Пушкина (именем), а пушкинствуем. С длинными плоскими ногтями.
Пушкин в своей ненаписанной «Анне Карениной» призывает нас сделаться Анной также и телом.
Пальцы даны, чтобы хрустеть ими, но Анна не делала этого сама и запрещала другим; она считала себя умирающей, когда была совершенно здорова и думала, что здорова, будучи близкой к смерти.
Пальцы всегда появлялись перед Анной в одном и том же порядке: большой, розовый, собачий, грибной, толстый. Пальцы иногда пошаливали, и читатели не могли быть уверены, что перед ними именно «те пальцы».
– Меня сбивают с толку ваши пальцы, – пушкинской Анне говорил пушкинский Вронский, – они тянутся за мною, куда бы я ни пошел.
Она знала, как ее пальцы действуют на окружающих и потому всегда была в перчатках.
Анна обыкновенно отличала себя от окружающих, а те еще легче отличали ее от себя.
Здравый смысл принимал апелляции.


Глава восьмая. МОИ ДОСТОИНСТВА

Когда я возвратился домой, маменька и папаша сказали, что ко мне пришли девочки, заставившие их (родителей) обонять запах дешевого одеколона, которым они смочили свое нижнее белье.
Нина Ломова и Люба Колосова так напомадили и причесали свои волосы, что одна радость была смотреть на них.
Они не выросли и не изменились.
– Мы видели тебя, – произнесла Нина. – Ты стоял в подъезде и точил карандаш.
Особым способом она была защищена от того, чтобы быть глупой; она сама, казалось, мало что знала о собственном существовании.
– Мои достоинства находят удовлетворение в самих себя, – принужден я был ответить.
Девочки раздели меня и положили на диван.
Их удивило, что мое тело оказалось не вещью, а скорее процессом: я поднатужился и устроил моим гостьям представление: попеременно тот или иной мой орган всплывал на поверхность тела, чтобы затем вновь погрузиться в безразличие, уступив место другому органу.
Реальный анатомический театр вербовал новых зрителей: театр-на-дому
– Объесться невозможно, – я демонстрировал желудок, – поскольку нет границ сущности.
– Он здесь, но не сейчас, – обо мне сказала Нина.
– Сейчас, но не здесь, – не согласилась Люба.
Попахивая нетленностью, я изображал препарируемое тело: девочки ответили отсутствием взгляда.
Несмыкаемый взгляд – основа патологического общения. В патологическом общении вполне возможен отрыв голосов от говорящих. Голоса раздаются отовсюду, утратив соотнесенность с пространством.
– Две души живут в моей груди, – слышу я голос папаши.
– Есть анатомия тела! – восклицает маменькин голос.
Кто говорил их голосами? А если невозможно говорить, то что возможно?
Под видом девочек мне явились эстетические феномены, которые не были распознаны в художественном пространстве.
Художественное пространство тем не менее давало (мне) художественную возможность, которой грех было не воспользоваться.
Я, можно сказать, переставил акцент с любования телом на чувствительность к условиям существования: от «что» к «как».
Тело, взятое шире бытового понимания, в себя включает голову.
Та же самая голова на одном теле может рассматриваться как умная, на другом – как заурядная и на третьем – как садовая.
Детали тела обычно плохо подгоняются одна под другую и потому просто складируются по соседству без претензии на завершенность.
Тело Анны снаружи – черный ящик, радикально отличающийся от тебя, но если раскрыть, внутри непременно окажешься ты.

Глава девятая. ТЕЛЕСНЫЕ КОПИИ

Я стал ощущать избыток тела, которое, похоже, нахватало дополнительных органов.
Нина тоже не начиналась и не оканчивалась кожей.
– Тело продолжается за счет окружающей среды.
Еще она считала, что Вселенная целостна и потому каждое место в ней тождественно любому другому месту: мы сидели в шкафу и чувствовали себя защищенными.
Не вещи объединяли нас, а ограниченное пространство. Здесь не было вопроса «куда двигаться, в каком именно направлении?», а был ответ на «как оно там в этом месте?»
Там, где мы находились, возможно было планировать бесконечность жизни.
Между тем тело Нины уже необратимо рушилось, повсеместно вызывая глубокое отвращение – мои же связи с внешним миром слабели на глазах, грозя полностью оборваться: вот почему мы укрылись в шкафу.
– Анна легла на рельсы, чтобы избежать старости, – Нина прошамкала.
– Анна родилась старой, – несогласно я просипел. – Ее тело, болезненное и некрасивое, само просилось под колесо.
– По мнению Толстого, мир заселен вовсе не нашими воскресшими предками, – самую малость Нина приоткрыла дверцу, – а бездушными монстрами, лишь внешне напоминающими нас.
– Ленин, – здесь я согласился, – имея выбор между двумя своими составляющими, похоронил душу, оставив живым тело.
– Ленин повернул вспять деторождение: из гроба – к звездам! – Нине придумался лозунг.
Другая цивилизация стучала в наши сердца: мы знали, что телесные копии куда совершеннее своих умерших оригиналов.
– Ленин в общем-то опухоль, – помнил я.
– Памятник опухоли, – Ломова уточнила.
Худо-бедно мы мыслили, а следовательно могли существовать и после утраты телесных оболочек: мы были душами в темнице заживо разлагавшихся тел, а не телами как таковыми.
В шкафу мы оставили наш генетический материал на случай, если в будущем кто-нибудь вознамерится нас воссоздать –
Анне Карениной некуда было эволюционировать – соответствующее место уже было занято Лениным.
Воскрешенная Анна однако не станет в точности повторять свою осуществившуюся жизнь – она пойдет другим путем, развалит стену и параллельно развернет множество потенциально возможных историй –
Приоткрывшаяся дверца давала увидеть некоторые перспективы: если бы я сидел в шкафу с собакой, то мог бы отвлечься на укус и не увидеть: дуэль.
Пространство сцены.
Возведение в ранг.
Тишина.


Глава десятая. КРУГЛЫЕ МИРЫ

Вечное молчание повергает в ужас.
Спасает болтовня.
Некоторые существа создают-де круглые миры и окружают их горизонтами.
Миры – чтобы наделить их знаками шутовского достоинства, а горизонты – чтобы их размывать.
Движет недоумение, желание нервозно.
Наше дело – плевое!
Говняный шарик невозможно надуть – всё идет в одно место.
Анна отказалась от себя наличной ради себя предстоящей.
– Мы хорошо спрятались в шкафу, – говорила Нина, – значит, хорошо прожили жизнь.
Наличные, мы сделались предстоящими.
Не мы наблюдали за Анной, а та наблюдала за нами: бывшая – за казавшимися: мы не плакали, не смеялись, не возмущались, но и не понимали.
Вслед за исчезновением Толстого (он исчез!) пространство, которое он занимал, оказалось пустым и нуждавшемся в его (Толстого) заместителе.
Если раньше что-то мы не могли вспомнить, то теперь принимали решение чего-то не вспоминать.
Сознание Анны не наблюдалось извне, но это было ее состояние, в котором даны некие смыслы, ею осознаваемые.
Она не была настроена на конкретное, но настроена была постоянно.
Анна была тональна, колоритна и перспективна.
Неосознанные смыслы влияли на ее поведение.
Она строила догадки об источнике своих мыслей.
Анна нашла успокоение в идее вечного возвращения.
– Мало ли что отсутствует, – смеялась Анна мужу. – Отсутствовать может все что угодно!
Спрашивать, где она была, когда ее не было, значило скрещивать миры с антимирами: поставившая на кон бренное, Анна подготовила жертвоприношение. Зная местонахождение Анны лишь приблизительно, Каренин делал большой крюк, чтобы не встретить ее случайно.
Зрители оснастились выступающими глазами и осмелились созерцать удивительный спектакль, где говняные старички и монахини на половичках суть были одним: физическим проявлением Каренина: старички – его уши, и монахини – его пальцы.
Толстой – в оральном зиянии. Каренин – за словесными заплатами.
Анна в трагической маске зевает при каждом повторении избитых классических отрывков.
Монахини, отстирывающие половички, и старички, раз за разом засыпающие их говняными шариками.
Я и Ленин, наедине, в платяном шкафу.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ПУТЬ СВЯТОСТИ

Временное и множественное начало отвергает вечное и единое продолжение.
Опыт перемещения перспектив дразнит мыслью, уклончивой, находящейся в становлении и кочующей.
Утверждение вот-вот прозвучит – утверждение (пусть) не чего-то особенного, а утверждение как таковое.
Человек изменился – это значит, что изменился и смысл, извлекаемый им из произведения; текст прочтут и те, для кого он не писан.
Люди старались уединиться для чтения с карандашом в руке – в будущем это грозило им серьезными неприятностями.
Многое подразумевалось: Анна погрешила-де против истины; Анна присутствует только, пока ее переписывают.
От времени до времени окна заполнялись женскими лицами.
В проволочном костюме Алексей Бегунов наблюдал санитарный дым.
Бессмысленных игрушек не бывает – ключ к пониманию различных реалий (он считал) был у него в кармане: в каком-то смысле рождение читателя предшествует рождению автора.
Алексей шел не скоро, порою даже замедляя шаг.
Невский прорезывали ослепительные лучи адмиралтейского прожектора.
Говняные старички на Московском вокзале сзади прицеплялись к электричкам в момент их отправления; монахини бросали на рельсы половички и на них ложились сами: чистая публика разражалась аплодисментами.
– Чего добиваются эти люди? – Бегунов спрашивал.
– Ничего: они просто выпендриваются, – ему отвечали.
Безумие экстремалов в полной мере наделяло ложное необходимой потенцией для превращения его (ложного) в воспоминание, в легенду, в монстра.
– Они спасутся, ибо веруют в Анну, – утверждала Соня Левит, – которая своею жертвой победила грех и смерть ради спасения человеческого рода и наследования Царствия Небесного!
Сама же Соня то становилась на путь святости, то сходила на обочину.
– Заново родиться или заново умереть? – Алексей вносил ремарку.
– В проволочном костюме родиться и в санитарном дыму умереть, – Соня повертывалась. – Есть ли у меня тело, когда меня никто не совокупляет?
– Когда тебя никто не совокупляет, – Соне отвечал Бегунов, – тебя совокупляю я.
Мимическими мышцами Соня подстраивала лицо под взгляды – Алексей мог обладать подругой, лишь после выстановления ее на показ.
И без того кто-то наблюдал за ними.
– С карандашом в руках! – чувствительная Соня утверждала.
Говняные старички, составившие отряд стилистов-визажистов, усаживали монахинь на половички и всякий раз рисовали им новые лица. В каком-то смысле это давало возможность все новым лицам ложиться на рельсы под видом прежних: потерь как бы не было.


Глава вторая. ЦЕННОСТЬ ВСЕМУ

Опережающая компенсация некоторого сюжетного недостатка не позволяла почувствовать этот самый недостаток.
Анна возобновлялась еще до того, как кто-то в черном успевал ощутить ее нехватку и сообщить о ней другим.
Жажда не может быть утоплена.
Кто съел собаку, тот способен повергнуть в оторопь.
Тело видит своими глазами.
Анна играла роль собственного отца (Пушкина), имея в запасе его лицо.
При этом – словооборот: «Я себя под Пушкиным чищу, чтобы плыть по поверхности дальше».
Феномены выпростания придавали форму вмещающей пустоте, готовой для заполнения и способной вобрать тело.
Стоявшая перед дверью Анна предоставляла Пушкину возможность зайти за нее. Пушкин подтверждал или не подтверждал ее ожидания – в соответствии с этим Анна переступала или не переступала порог.
Мир по ту сторону двери обыкновенно ничего не представлял из себя, кроме множества точек и направлений движения.
Справив нужду, Пушкин возвращался, рассказывал Анне о другом мире, если Анна не решалась последовать за ним – если же Анна входила в тот неизведанный мир вслед за отцом, Пушкин, уже вышедший, стучал ей в дверь, чтобы она шла назад.
За дверью иногда сидела собака, лаявшая на Анну и ласкавшаяся к Пушкину, который снимал маску и превращался в Анну – Анна в свою очередь превращалась в собаку.
За дверью всегда дозволено больше, чем перед нею.
Когда однажды Пушкин застрял в дверях, он создал для Анны невозможность –
Что до Георгия Кучина, знания, приобретенные им в школе, выдавали ему некое свидетельство очевидности: очевидно было то, что в местах его нахождения события как таковые были практически невозможны.
При этом одна панорама смеялась над другой; на пилораме Георгий Кучин из бревен выпиливал доски и грудами досок заполнял пустое пространство. Когда он переставал мыслить, вместо досок из-под его рук выходило нечто другое. Когда же он переставал двигаться надлежащим образом и застывал в одной позе –
«Фальшь очевидна, – думал он тогда, – и добродетель очевидна тоже».
Пилораму изобрел человек с одиннадцатью пальцами на руках.
Толстой всегда прятал руки.
В разговоре с Анной нельзя было определить, где она: здесь или по ту сторону забора. Пушкин проецировал будущее на прошлое и тем сбивал Кучина на настоящее.
– Но ведь ты – прелюдия к настоящей жизни, – вежливо Георгий отбивался.
– Я несу себя как собственный багаж, – Пушкин вещал, – и ты, сохранив его, определишь ценность всему.
Георгий, отдохнувший, возвращался к производственной необходимости.


Глава третья. ОКРИК ИЗВНЕ

Пройти (через) Анну значило (некоторым образом) уподобиться ей.
Тяжелая реальность Карениной могла быть сведена к реальности облегченной.
Подобие упрощает восприятие.
Не попавший в роман словно бы и не жил.
Анна бросала ниточки из прошлого – Надя Лайнер наматывала их на палец.
Если отражение в зеркале отбрасывает тень – это призрак.
Призрак отца Гагарина – не сам отец Гагарина, но его восприятие неким далеким принцем.
Если тень отделяет от хозяина, значит, это кому-то нужно.
Присутствие того, кого нет в наличности, актуально: Некрасов-умирающий лежит на картине, как живой, в то время как он давно умер.
Все мы вышли из некрасовской постели?
Гений места вступил в спор с эстетическим феноменом.
– Здравствуйте, батюшка, – эстетический феномен ввернул. – Почему же нет моря в Армении?
– Это, – стоял гений места на своем, – вопрос, так сказать, к Айвазовскому.
– Яркие цвета и чрезмерно громкие звуки вызывают боль, – корчился Айвазовский.
Крамской, Асафьев и Чехов (доктор) смеялись.
Надя Лайнер особого ничего не делала, но с ней что-то делалось под воздействием окрика извне.
Крамской, Асафьев и Чехов (писатель) уплотняли время, в то время как Айвазовский размывал его.
Наде приходилось рассуждать, а рассуждать по написанному чрезвычайно трудно и потому Надя старалась говорить, не указывая источника: возвращаясь на предыдущую ступень, она в итоге покинула нишу, отведенную ей здравым смыслом.
Для Айвазовского не было смены дня и ночи – Крамской, Асафьев и Чехов, прощаясь в сумерки, не уходили.
Колыхалось словесное море, стирались границы, мир сворачивался в точку и в направление.
Феномен пути брался реализовать стратегию смысла.
Работая с собственным возрастом, Надя установила со смертью едва ли не родственные отношения и потому вечно умирающий Некрасов перестал быть для нее абстрактным понятием и сделался внутренним (позднее и внешним) окриком: смотревший на жизнь через смерть.
Надя жила так, как если бы Георгий Кучин не имел к ней отношения – Георгий же Кучин имел отношения со смертью, но не своею предстоявшей, а с пушкинской: необязательной и большинством не признанной.
Пушкин знал, что он неполезен и никому не нужен – его подлинная старость подавала дурной пример молодежи: освободись от своей нужности близким и обществу!
Что до Анны, бодрившейся, выбивавшейся из сил, чтобы не отстать от молодых, – она, желая того или нет, всех пугала, заражая страхом перед грядущей старостью и смертью.


Глава четвертая. ЧИСТОЕ ДЛЕНИЕ

Крамской, Асафьев и Чехов, прощаясь в сумерки, принимали чужую старость, не делая попыток оборотиться на себя и уйти по-хорошему.
«Ворчливый, злобный, обидчивый», – троицу прозвали потомки.
– Не свершившееся уже не свершится! – войдя, объявлял Крамской.
Асафьев отделял вещи от них самих (с позволения хозяев, всё принимавших за шутку) – Чехов бил по уродливостям, превращая старое в ветхое.
Крамской с карандашом в руке подсчитывал сухой остаток, Асафьев наносил траекторию завершающих жестов, Чехов следил, чтобы никто не испортил финала.
Приняв старость, проблемные гости освобождали тела от желаний – оставалось высказываться: мы-де привыкли жить, а пора отвыкать либо причинить себе телесное увечье, дабы наконец понять, что существуешь.
Придя к Наде и Георгию, три персонажа поражены были  гипертрофической телесностью принимающей стороны: Лайнер и Кучин занимали больше места, чем требовалось для простого заигрывания со смертью –
– Где же органы? – смешался Крамской.
– В первичном потоке! – пара смеялась над троицей.
Кто кого длил: пришедшие принимающих или хозяева гостей?
Было чистое дление: древесина, контрпоток бесформенности, задыхания и крики. Начальный обретенный орган – аппендикс.
Стояли неподвижные мысли – от них удобно было оттолкнуться: достаточно ли я велик, чтобы вместить свое собственное чувство?
 Некрасов в Наде таился от кисти Крамского, которую тот всегда держал наготове: кому охота прослыть умирающим?
Свои фразы Асафьев строил с помощью пальцев, которые своеобразно загибал, чтобы трещать ими.
Образно писатель Чехов говорил о переживании: вжик-вжик!
Георгий Кучин понимающе кивал: пила!
Сосредоточься на понимании одной единственной вещи и эта вещь приведет тебя к целому миру –
– Толстому не была нужна конкретно она, – впускала Надя Анну. – Он мог воспользоваться любой!
Связность ощущений фиксировала людей. Неподлинный мир устоявшихся представлений выбрасывал слова (вещи). Анна наблюдала за мыслью: вместо того, чтобы гостям рассматривать хозяев, а принимающим созерцать явившихся, те и другие сидели лицом к лицу с самими собой.
«Мы представляем собой нечто иное», – думалось им.
Придя к Наде и Георгию, Крамской, Асафьев и Чехов открыли им мир как проблему, бесконечную, лишенную смысла и формы.
Не стоит перечитывать старую книгу – лучше раскрыть новую.
В счастливых семьях не прочищают межкафельные швы.
Пройдя в уборную комнату, далее Анна не прятала того, что она – кукла: не человек, а модель и имитация.


Глава пятая. ПРОСЛЫТЬ БАНАЛЬНЫМ

Игры прошлой жизни давали бесконечно варьировать цвет, форму и пропорции производного: все содержало сахар.
Приятное для языка и носа заложено было механически и предсказуемо.
Взгляд, падающий на шкаф, сильно отличается от взгляда, устремленного из шкафа – своих собственных изделий повар и кондитер не потреблял.
Главное для кулинара – то, что движется изнутри – наружу: глубокое не должно быть пустым.
Евгений Черножуков должен был успеть стать собою, поскольку жил однажды.
В студеную зимнюю пору он попытался преодолеть свою конечность в музее Некрасова на Литейном, отразившись в поэте и как бы продолжившись в нем –
Те, кто побывал в Некрасове до него и те, в ком прежде него был Некрасов, ему не препятствовали – самая же логика перехода была переживанием расставания с собою прежним и еще не состоявшегося обретения себя другого.
Евгений положительно был и не был – Некрасова в определенном смысле не было вообще – Черножукова (в том же смысле) могло не быть.
Был риск того, что отсутствие возобладает над присутствием; запугивал Некрасов: подстрахуйся!
На выбор Некрасов мог внушить боязнь, тревогу или ужас.
Евгений боялся прослыть банальным, испытывал страх вторичности, опасался утратить самобытность.
Крамской, обыкновенно обедавший у Черножукова, считал ресторатора каким-то неподлинным, а его отклонения – фобиями: Евгений просил замазать умирающего поэта черным квадратом.
– Толстой в первой редакции романа пишет о собаке, с которой Вронский столкнулся в тамбуре вагона, встречая мать, но Анна смогла преодолеть в себе животное – и ты смоги! – художник силился нащупать аналогию.
У Жени появлялось знание о том, что он чего-то не знает.
Он был удивлен, когда Крамской сообщил ему, что Некрасов боялся утерять половой член и часто проверял его наличие.
Крамской был сам по себе и потому был.
Злокозненный гений повсюду наставил ловушек: все, кого Черножуков знал, оказались фантомами – те же, кого ему предстояло узнать, – феноменами.
Я посоветовал ему воспринимать ловушку на Литейном не как музей-квартиру Некрасова, а как музей-сам-по-себе, не имеющий смысла, не порывающий связь посетителя с миром.
Он послушался и увидал Некрасова совсем по-другому: почему собственно это Некрасов?
За деньги можно было полежать на кровати поэта, а утром съесть его завтрак.
Под одеялом лежит капроновый чулок и обрывок пояса с резинкой.
Розовеет ухо.
– Где здесь умирающий Черножуков?!
Анна Андреевна привела на экскурсию класс и весело смеется.


Глава шестая. ОЖИДАНИЯ УТОЧНЯЛИСЬ

Время было несущественно либо субъективно.
Особой смысловой связи на практике не существовало.
Смысл действия выражался не этим действием, а другим – отсутствующим.
Универсальные модели бессознательно обменивались действиями и словами.
Мертвые трупы Пушкина и живые трупы Толстого исподтишка обменивались масками.
Можно было сесть в трамвай, но совершенно необходимо из него требовалось выйти.
Садились одни, а выходили другие.
Крамской, неудовлетворенный своим умирающим Некрасовым, поверх холста написал Некрасова-воскресающего, не остановившегося на том, что есть, а  устремленного к тому, что может быть.
Мог быть магазин, и Анна Андреевна просила нас придумать название.
Почти все сказали: «Зонтики и велосипеды».
Соня Левит предложила «Тили-тили».
– Кондитерские полуфабрикаты, – она объяснила, – или одежда для новобрачных.
Что можно было продавать в магазине «Некрасов»?
Что-то ушедшее?
Но кто купит вещь, которая отжила свое?
Трудно обжить большую комнату с заплеванным полом.
Разболтанную стремянку внезапно спросила дама с блестящими глазами, в туго натянутых чулках, лицо прикрывавшая большим перьевым веером, а рукописную партитуру печально известной сонаты –
Приходили монашенки – покупали половички.
Счастливая семья приобрела смеситель.
Как только покупатели вступали в непосредственное взаимодействие с продавцами, типы тех и других начинали конкретизироваться и все персонажи становились современниками.
На уровне ролей –
– Я просто предполагаю существование людей, которые делают эти вещи, – говорил Ленин. – Кто-нибудь да выполнит необходимое мне действие!
В конкретных, доступных телах воплощался заданный набор типов: француженка-гувернантка, англичанка, экономка, повар, кухарка-черная, кучер.
Нам приходилось отслеживать, как именно воплощается роль каждым отдельным исполнителем, чтобы в случае неуспеха что-нибудь поменять: тип на живого человека либо живого человека –
Ожидания уточнялись от акта к акту.
«И так далее», – понимали зрители.
«Мы можем это снова!» – в уме держали актеры.
Накапливался опыт успешных действий.
Необходимым условием была терпимость к недомолвкам.
Подразумевался запрет на расшифровку выражений и уточнение контекста.


Глава седьмая. СГУСТОК ВОЗМОЖНОСТЕЙ

Взаимопонимание не бывает и не было окончательным.
В будущем ожидалось нечто, способное разъяснить то, что было изложено в прошлом.
Одна и та же информация имела разное значение для отправителя и получателя сообщения.
Письмо, отправленное с посыльным, могло выбрать то, что станет актуальным.
Когда реальности нет, ее симулируют – когда исчезли круги на поверхности Черной речки, в ее воды стали бросать камешки: всплыла голова Богомолова.
Невинность заменили выносливостью, герои стали легендами; смысл продолжал ускользать.
На взгляд Крамского, смысл был подобен фигуре умирающего Некрасова, который изображал другого Некрасова, а тот – изображал третьего: третий Некрасов изображал четвертого и так до бесконечности.
Играючи одна Каренина отсылала к другой и бесконечно одну другой замещала – сама же Анна всегда норовила ускользнуть.
Слабые очертания предметов отбрасывали тени далеких предков.
Повсюду были означающие – нигде не было означаемых.
Затмевая присутствие, Анна творила соблазн.
Герасимов и Мильман (режиссеры), подавая ее мерцающей и мигавшей, давали воспринять Анну одновременно наличествующей и пропавшей.
– Это не Анна! – на сцену выходил Герасимов.
Действительно, это была не она, а лишь ее (талантливое) изображение.
Так создавалась почва для драматургического конфликта.
– Это не рельсы! – следом выходил Мильман.
Вместе они ложились на шпалы, демонстрируя иллюзорность происходившего.
Голова Мильмана обыкновенно сохранялась лучше головы Герасимова, но ноги Герасимова оставались почти целыми, в то время как у Мильмана их не оказывалось вовсе.
Пока разбирались с мужчинами, тело Анны исчезало за сценой.
Вместо него появлялась тайна.
Анна, отбрасывая (как ящерица) свои части тела, оказывалась на свободе.
Здесь, наконец-то, увиделся орнамент, сплетавшийся с пластикой движений и первичным ощупыванием предметов.
Живописный, лишенный контуров Некрасов и Анна, выражавшая себя в жестах, частично оторвались от своих материальных носителей и породившей их руки: растопыренные пальцы создавали творчество (не имевшее конкретной цели) в виде узоров, заполнявших свободное пространство –
«Предназначенные для созерцания, – понимали немногие. – Явленные!»
Анна в понимании Асафьева (да!) и Некрасов в трактовке Крамского оказывались связанными в единый узел.
Жест, отделившийся от руки, перешел в сферу воображения.
Так в заново заданном пространстве возник образ «умирающей Анны».


Глава восьмая. РУКОПОДОБНЫЙ ОРНАМЕНТ

Неслышно, по половичкам, к «умирающей незнакомке» подходили монахини.
В рамках художественного Анна держала жест.
– Некрасов – только говняный старичок! – она бредила.
По «принципу паразита» поэт высасывал соки ее тела.
Невыразимое угадывалось за картиной: реяли смыслы.
Асафьев просил сделать паузу.
Художественные фокусы Толстого подкидывали новые способы явленности. Орнамент, как облако, окутывал Анну, поминутно рекомбинируя и пересоздавая ее.
Два орнаментальных человека встретились у постели умирающей.
Первый – с огромным языком и губами.
Второй – с колоссальной рукой и гениталиями.
Орнаменты, свернутые в кольца, лежали на каждом половичке – они (орнаменты, половички) говорили о повторяемости как таковой.
Человек с колоссальной рукой наизготовку взял карандаш: записывать?
С огромным языком человек заговорил.
Однообразно бежали волны.
Равномерно сменялись цвета.
Монотонно стонала умирающая.
Орнаментальный узор с Анной в центре функцией своей сходился с возможностями языка, губ, руки и гениталий: захватить и ощупать!
– Не забывай: мы находимся на самом глубоком уровне бессознательного! – напоминал язык руке.
Человек с огромным ртом выполнял функцию смакования – центром удовольствия всё же был человек с гениталиями.
Художественный орнамент «Анна и двое» призван был полностью пересоздать отношения, сообщив им совершенно невыразимые формы.
Травмированное тело Анны на глазах трансформировалось в нечто иное – Каренин и Вронский вошли в него составными частями, приостановив процесс умирания.
Прежде лишенная смысла, раздавленная скорлупа, вскрытая оболочка, ложная форма, Анна возвратилась к жизни.
Теперь лучше, чем когда-либо Анна могла симулировать секс и наполнять пространство вокруг себя бессознательными вещами.
Игра, чтобы быть, не требовала даже присутствия зрителя.
И не душа Анны лыбилась теперь, а ее внешняя тень, повсюду возводя себе подмостки и нанимая исполнителей.
Быть значит оформлять себя.
– В Анне нет ничего другого, кроме как нее самое! – убеждали Некрасов с компанией.
Текучесть уводила к другому.
Были приливы и отливы.
–  Что с кораблями сделал Гибралтар? – спросила у Чехова.
– Он их разбросал, – ответил писатель.


Глава девятая. САМО СОБОЙ

В этом была сущая необходимость, но иная по отношению к факту.
Новая телесность Анны искала своего словесного выражения, имя которому вскорости была найдено: его величество случай!
Случай распорядился.
Так было угодно случаю.
Человек-де предполагает, а случай располагает.
Яркая индивидуальность Анны сделалась практически необходимой, и даже Толстой вынужден был ассоциировать ее с некой высшей справедливостью, в недрах которой таились малоизученные перспективы.
Легко Анна соединяла концы и начала вещей: в началах – всегда Пушкин; конец мог быть любым.
Попахивало судьбой, игрою судьбы, игрушкой.
– Живите играя! – зрителей призывали Герасимов и Мильман.
Поверх романа и сверх него Анна (достигнув цели) теперь должна была прибегнуть к расчленению.
Восприятие Вронского и Каренина, их знание себя в ином напоминало о вечном детстве: новое, произошедшее с ними, оказалось для них абсолютной новостью –
В пансионате на Черной речке Анна Андреевна давала открытый урок; присутствовали родители.
Иван Ильич вновь был весел как вполне здоровый человек – он признавался: ребенок есть!
В костюме госпожи Бланк не было ничего лишнего, ни одного бриллианта или брелока – только белье необыкновенной белизны и атласное сукно: она давала грудь младенцу.
Там и сям обнаруживались фигуры умолчания, велась игра пустых означающих, наблюдалась избыточная (символическая) активность, залатывающая прорехи смысла.
Преуспевший в выведении новых видов животных Илья Ильич Мечников на поводке вел угольчатого хронотопа; у Анны Сергеевны на руках негромко похрюкивал универсум.
Система общения пациентов не имела внешних границ, распространяясь в равной степени на реальное и воображаемое.
У некоторых гостей не было ничего своего, что они могли бы предъявить и потому навязанной им игре многие отдавали самих себя целиком или по частям, но только на время.
В этом времени совместно конструировали смыслы: новые действия худо-бедно подгонялись под предшествовавшие им –
Возвращение себя назад из людей Геринг и Магда подчеркнуто не  манифестировали: вы, дескать, допускаете нас – мы уважаем ваш выбор!
Давно не было «мальчика на велосипеде», и все понимали, что истина о нем (велосипеде, мальчике) уже никогда не будет обнародована.
Особо обстояло дело с отцом Гагарина – его готовность находиться в мире фиктивных персонажей была его согласием играть по чужим правилам, спасая тем самым некий уголок приватной жизни.
Желание отца Гагарина свой смысл получило в желании Гагарина-деда, а именно: разработать средства защиты пансионата от нападения внешнего противника.


Глава десятая. ХАРАКТЕР ПАСКВИЛЯ

Главное было, как сказать.
С желающими высказаться случались обмороки.
Отец Нины Ломовой впал в изнеможение – отец и мать Любы Колосовой молчали и, казалось, погрузились в некоторую отрешенность.
Черные дыры на месте утраченных лиц зияли на головах матери Сони Левит и отца Алексея Бегунова.
Отец Нади Лайнер и мать Георгия Кучина, напротив, с удовольствием играли по чужим правилам, давая прошлому легко смешиваться с текущим и воскрешая давно умолкнувшие голоса.
– Происходящее говорит об обратном, – горячился отец Нади. – Нельзя пройти этому времени! – за кем-то повторял он голосом Льва Александровича Михельсона.
– Обличения направляются не на дела, а на лица и получают характер пасквиля!
Мать Кучина отвечала не на слова своего собеседника, а на те слова, которых она ждала от него.
Мать Черножукова не скупилась на позы, в платье с неуклюжей талией.
Обед пролетел как на рельсах.
Вопросы о существовании и ее сущности благополучно были разведены.
Всплыл, однако, вопрос о Пушкине: извращенец совокуплялся с Черной речкой и ее окрестностями: сексуальные отношения со стихиями подрывали принципы существования поэзии.
– В этом перспектива великого здоровья, – Анна Андреевна объяснила.
«Знак может быть призраком оповещения!» – об этом не додумался никто.
– Стоит вас пересадить в другую почву (к ним приехал Мичурин), и вы станете означать нечто совсем иное, и не очень понятно, что именно!
«Разве что ненадолго», – подумали все.
Никто не собрался ничтожить себя ради выражения смысла.
Смысл рисовался в художественном выражении.
Мои маменька и папаша ловили смысл только в контексте, но все равно поймать его не могли и потому ухватились за значения – значения, однако, всякий раз уводили к другим предметам и потому оставались в себе.
(Значения, ориентирующие себя на тот или иной случай – стоило их пересадить в другую почву – сразу приобретали другой смысл).
И главное – на Черной речке, определенно, существовали значения, которые не будут выражены никогда.
Столкнувшись с невыразимым как таковым, родители мои притихли.
Отцов и матерей никуда не направляли открыто – косвенно их отсылали к тому, что в данный момент в данном месте отсутствовало напрочь.
Смысл отсылал к другим смыслам, но зависал между ними.
Реальные слова Герасимов и Мильман заменили словами воображаемыми, не отсылающими, а следовательно всех поставили в ситуацию повторения.
Где был гений?
– Настоящее производится повторением, – догадался папаша.
– Ровно наоборот! – не соглашалась маменька.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. ГОЛОС СЛЫШИМ

«Повторение – всё, смысл – ничто!» – я изготовил транспарант.
Всё представлялось прозрачным.
Благополучно папаша отбыл в присутствие, содержавшее след неприсутствия – на кухне маменька повторяла вчерашние свои действия.
То же самое звучало во мне, чистое и знакомое – я слышал себя говорившего.
Я говорил, что время прячет различия (я повторял за людьми более сведущими) и напоказ выставляет сходства – вот почему голова Богомолова сильно напоминает о голове Ленина, а Келдыш с Мичуриным (этого прежде никто не знал) выдвинули один и тот же тезис: Пушкин жив!
В тысячный раз судебный следователь Энгельгардт записывал одно и то же, а, может статься, обводил карандашом давно вбитые в памятную книжку слова – так происходившему придавалась нужная полнота.
Привилегированные пространства изымают ориентацию на других: более я не говорил от имени общества.
Я понимал: приостанавливается одна игра и затевается другая, ставки в которой выше.
Старый князь лежал в соседней комнате – связанный по рукам и ногам опрометчиво выданными обязательствами, негромко он стонал, восстанавливая поток переживаний (ложных) и при этом конституируя новый опыт совершения ошибок и мгновенной их коррекции, выявляющей настоящую истину.
Для психологии Толстого (внушалось исподволь) нет разницы между истинным и ложным: есть только заворот фраз, который необходимо вывалить.
Совокупность стимулов (Ромул и Рем) в чеканном исполнении застыла в ожидании импульса – удар электрической машины мог стать необратимым.
Илья Ильич Мечников гасил бледные отсветы неба на бронзовой отделке мебели. Анна Сергеевна фон Дидериц подрубала тряпки.
– Могила для женской репутации оказалась пустою, – Мечников закончил, – когда ее вскрыли.
– Ее слишком рано похоронили, – Анна Сергеевна показала иголкой, – с затейливыми узорами в русском вкусе!
– Могила могла, – Мечников попытался.
Брат должен был отбросить стремянку после того, как взобрался по ней на самый верх –
Иван Ильич Мечников, вытянув прямо перед собою ноги, с безжизненно повисшими руками, как будто ему было все равно, не зная, бьется ли его сердце, показывался и исчезал в проеме распахнутой двери.
Звал старший брат младшего в баню.
Пленяла едва уловимая игра: быть и не быть.
Один уступал место для движений другого.
Пушкин пожаловался царю, что его донимают певзнеры.
– Я сам буду твоим Певзнером! – хохотал самодержец.


Глава вторая. ОДИН ШАГ

Смысл всех смыслов – не-смысл.
Илья вспоминал Пушкина, Иван – Николая.
От Пушкина до Николая – один шаг.
Оба подчеркивали связь между сексуальностью поэтов и царей: литературный язык.
Из продолжительного говорения вырастали неприличные тексты – запретные дамы (их ярлыки) маркировали вожделения и приятности.
Грушевидная фигура Пушкина не претендовала на полноту, будучи скорее аллегорической – это был пустой контур, готовый, однако, принять в себя нутро настоящего, живого поэта.
Терпеливо Николай собирал Пушкина – отходы же производства спускались в Черную ручку, размывая прозрачный, ясный смысл потока.
Пушкин получился как каприз, ничем не подкрепленное желание, необоснованный отказ мириться с данностями. Бывшая пустота заполнилась переизбытком и кишением интенсивностей, исчезавших, впрочем, в момент своего возникновения.
Пушкина ставили под вопрос, пытались вынести за скобки.
Он всегда возвращался, порою не замечая своего ухода.
Подход огрублял возможность понимания ради самого понимания: как было связать между собою причину и следствие?
Фигура Пушкина, на первый взгляд довольно простая, своею границей имела не обычную линию, а неисчерпаемое количество спиралей, завитков, вспышек и протуберанцев.
Основанный все же на принципе самоподобия Пушкин сделался мерой всех вещей: расположившийся между плотью и речью, между входом и выходом – сигающий в Черную речку.
– Каждую даму Пушкин кодировал новым способом и исполнял в разных поэтиках, – говорил Илья.
– Пушкин, повстречавшийся дважды, становится знаком, – завернул Иван. – Падая со стремянки, я видел его: знак.
– Царь без разбора строил Пушкина из всего, что мелькает и завораживает, – присоединилась Анна Сергеевна.
Место удовольствию появилось, понятому буквально и сродни пищеварительному.
Для старшего брата Пушкин был местом, с которого он (Иван) говорил: просто зиянием.
Для брата младшего Пушкин воплощал его (Пушкина) собственную невозможность.
Анна же Сергеевна понимала Пушкина выходящим на сцену и говорившим: « Я поэт, моя цель заморачивание читателей».
Крамской видел Пушкина у постели умирающего Некрасова – кровать же с умирающим поставлена была на берегу Черной речки, и Некрасов, свесившись с нее, наблюдал распростертое тело Пушкина.
Пушкин обретал смысл при неудаче первого прочтения.
Свет в зрительном зале вырубался, представление прерывалось – зрители оказывались в буфете.


Глава третья. ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ

Первое прочтение всегда только что совершилось или вот-вот совершится.
След прочтения первичней его актуальности и старше присутствия.
Присутствие Суворина не оставило следа (разве что, аллегорическая фигура?); присутствие Чехова актуально.
Антон Павлович пришел взять Анну Сергеевну обратно – истек срок аренды.
Первичная память привязывала Анну Сергеевну к яблоне, к черному монаху на половичке: разворот повторения происходил из движения возвращения.
Повторение – вечное иное.
Одному лишь Пушкину удалось дважды ступить в Черную речку.
Первое прочтение всегда ошибочно, но ошибка здесь необходима.
Невыносимые повторения призывали отделываться от реальности в пользу бесконечных интенсивностей.
Не было внутренней пружины действия.
Но и Хаоса не наблюдалось.
Геринг, подобно демону, прыгнул дальше самого дальнего предела – теперь понятным стало не только из каких мыслей он появился, но и каким действиям он предшествует.
Легче было заново написать Анну, чем по-новому прочесть ее.
Чехов показательно свел мысль к предмету: мысль-яблоня, мысль-лошадь.
Пока я спал, под окнами шел процесс: лошади перевозили яблони: вырванные с корнями деревья неслышно скребли по мостовой, там и сям оставляя после себя комья вывороченной почвы.
Пока я спал, Черножуков работал: он убивал Бога и воскрешал Его.
Бог Черножукова был кулинарным богом и жил в большой кастрюле: ешьте мое тело!
Что значит – съесть Бога?
Это значит наесться до чертиков.
Вечное приготовление – это не то, что будет, а то, что есть.
Готовка освобождает мысль творить новые рецепты, которые остаются в истории («Наполеон», «Бизе»), а не вываливаются из нее –
До каши и после щей означали смысл, исключающий раньше и позже, но сохраняющий глубину и объем тарелки.
Если первое и второе подать в одной посудине, пласты кушаний прорастут один в другой и создадут ландшафт Дня первого и Дня второго –
Я спал и начального пласта не видел, и только уже не повар, а сверхповар что-то выкладывал на столе.
Он произвольно наделял блюда формой, цветом, связями, смыслом, но как обстояло со вкусом?!
Макароны по-флотски помещали желудок в затруднительное положение, не позволяя сказать: ну, это я уже знаю.
Всякий раз повторение было новым.


Глава четвертая. СБЫВАЮЩИЙСЯ ЧЕЛОВЕК

Картины Крамского, стихи Некрасова и теоретическая мысль Келдыша представали вещами, задевающими само существование их современников как разумных существ.
Все понимали, что именно здесь (?) в каком-то решающем смысле таится нечто такое, без чего совершенно нельзя обойтись: перспектива события.
– Событие не оставляет себя, – говорили, каждый на своем языке, художник, поэт и ученый, – но хранит свою собственность!
Каждый, ожидая события, поглядывал на Анну, как если бы она принадлежала ему.
Сбывающийся человек должен был выйти из события, единственный, необходимый чтобы всех повести дальше.
– Более обращайте внимание на путь, чем на содержание, – подсказывали Мильман и Герасимов. – Внимайте и будьте!
Необходим был прыжок.
– Где Анна?
– Вот она, я.
– А дальше?
А дальше было раньше.
Общаясь с Анной, люди ее круга быстро забывались и начинали говорить о своем, а не о главном так, как будто Карениной уже не было.
«Месту – быть!» – полагали, однако.
Анны кому-то не хватало, для других существовал ее переизбыток.
Кто-то тянулся к ней, некоторые от нее отшатывались.
Вронский и Каренин, каждый своим способом, размыкали присутствие Анны, порой представлявшееся тягостным обоим.
Тайна сокровенного в своей откровенности присутствия давала увидеть исток падения и даже услышать его.
Поднятое высвобождалось из задранного, запачканное выходило из засранного, старое выглядывало из ветхого.
Освободившаяся от самое себя Анна присутствовала всюду и нигде, давая имена вещам: беспричинная радость, беспричинный страх, беспричинный ужас.
Беспричинный смех сотрясал стены пансионата: мир был хорош!
Хороши были и пансионеры: Плеханов катался по дивану и дрыгал ногами – Лев Александрович Михельсон бегал с кастрюлей на голове, и даже дед Гагарина спешил вспомнить хоть что-нибудь смешное.
– Будет еще лучше! – высоко-высоко, до самых небес, Мария Александровна Бланк подкидывала младенца, от которого пристало бы отшатнуться –
Младенец уже имел лицо, но пока без глаз и носа – только большой рот с языком-который-всегда-под-рукой.
Нетамошний пространственный Ленин формовал того, в кого временно преображался человек.
Другой Ленин и другие рельсы с его (их) вечной женственностью и блаженным статусом говорил(и), что то, что он делает, делает не он, а его притяжение.
Другая жизнь Анны (она была другая: жизнь, Анна) требовала других действий и чисто игровых моментов.
Умилостивление Ленина до поры смотрелось простым баловством.


Глава пятая. ВИДЕЛИ ВЧЕРА

Молекулярный лентяй Мозолей Куорлз полагал, что ему положен особый режим протекания борьбы свобод.
Когда Анна все же дала какую-то внутреннюю трещину, внутренний человек (он же) провел работу понимания факта, хотя вполне мог подвести общее правило под конкретный случай.
Свободно Черная речка текла меж берегов несбывшегося.
Вскрикивали, сталкиваясь головами, купающиеся и плывущие: не стоило воспроизводить звуки поэтичнее, чем они слышались.
У Анны болел живот, она устала и вспоминала о кровати: чтобы не бояться Мозолея Куорлза, она сама представляла себя Мозолеем Куорлзом – и пусть боятся ее другие!
– Избыточная очевидность или дозированная непристойность? – Мозолей давал выбрать.
Избыточность Анны (в Анне) была связана с присутствием в ней чего-то помимо ее самой, и этим чем-то как раз был Куорлз.
Он был эрегирован и прямолинеен.
– Она – это я! – он настаивал.
– Анна не есть собственно она сама, – замечал Каренин.
– Она уклоняется от собственной способности быть, – добавлял Вронский.
Непристойной могла оказаться любая избыточная поза.
И даже надпись: «Здесь была Анна».
Мозолей Куорлз метил мир под себя.
Ставшая больше себя самой Анна сделалась непристойной – она  возлюбила свой симптом: пусть у меня нет фаллоса, но он все равно у меня есть!
Анну видели, но всегда вчера: стоя в подъезде, она точила карандаш.
В своем черновом исполнении (Толстой начинал с собаки), Анна напрямую апеллировала к судьбе.
Анна ставила на кон часть себя: свою честь и репутацию, но заключивший пари желал не части Анны, а ее целиком.
Некто поставил целью добиться чистового исполнения Анны: восстановления «порядка», его явления и завершения.
Анна отождествляла себя с принципом триединства: муж, жена, собака.
Ее видели вчера, но должны были узреть теперь: актуально.
Анна спорила, чтобы стать другой, открывающей новые горизонты –
Фигуры уклонения и предостережения (Келдыш, Михельсон, отец Гагарина), возникая, старались предотвратить поединок.
Крамской между тем набросал пейзаж и фигуры стрелявшихся – осталось заполнить лакуны лицами дуэлянтов.
Никто не заботился о чистоте тезиса, да и тезиса,  пожалуй что, не имелось.
Сбывающемуся человеку была нужна чистая форма.
Толстой перешел на грубую брань и личности.
Анна и Мозолей Куорлз собачьи повседневные будни встраивали в полотна великих художников, умевших на точки разложить цветовую палитру природы и общества.



Глава шестая. ГЛУХОЙ ГНЕВ

Поспорили Мичурин с отцом Гагарина: стала ли Анна другою или только становится?
Она находилась, по сути, в черновом состоянии, еще не готовая отвесить пощечину общественному вкусу, но уже тяготеющая не просто к игре, а к игре двойной: не только с Карениным, но и с Вронским!
Имеющая фаллос – кто тебе поверит?!
Недосягаемая ярость хохочущей дамы!
Кто же щекочет Анну?
Сбывающийся человек клятвенно заверял: воздействует то, что показано внезапно или повторением.
Апокалипсическая фигура (эвкалипт) была той же самой и тем же самым – воспоминанием иного в пределах оригинала.
Женщины щиплют копию – ею перевяжут израненный оригинал: произвольно и нарочито.
Кто же покусился на прошлое?
Тот, кто в прошлом не выявил его смысл и теперь вынужден за ним возвратиться.
Возвратившийся находит иное: всего лишь концепцию: ткни и развалится!
Новый Ленин (явился), и новый Гоголь (вернулся).
Идея: спасти, она же – задача.
О том же самом сказать другими словами: культура – бесконечная величина и особое удовольствие.
Отец Гагарина – за величину.
Мичурин – за удовольствие.
Анна – за интернационал.
Лихие кони – бесконечные величины; они же – особое удовольствие.
Сбывающийся человек попал в мысль, уже мыслившуюся Толстым, и потому Анна Каренина должна была обрести другого хозяина.
«Так мастурбирует мысль!» – понимал всяк в подъезд входящий и оставляя надежду навсегда –
Глухой гнев накипал понемногу.
– Да что это вы так манежитесь? – Мичурин спрашивал Келдыша, а Крамской – Плеханова
Плеханов и Келдыш между тем структурировали мысль, попасть в которую Мичурин и Крамской никак не могли.
«Если возможность выполнима – она может быть продлена», – Плеханов и Келдыш думали в то время как Мичурин и Крамской предполагали заканчивать.
«Отрицательная реальность порождает имитацию мысли», – думали Мичурин с Крамскими и в их рассуждения не попадали Плеханов с Келдышем.
Несовпадение мыслей порождало дисбаланс действий.
– Нельзя понять, не утратив! – спорщикам навстречу попадались понурые Каренин и Вронский, думавшие о своем.
То, чего не было и не  будет, но есть, создавало игру напряжения.
То, что для Каренина было простым повторением – Вронскому представлялось вечным возвращением.
Действенный способ удержать единственное – это хвататься за все подряд.
Приставной фаллос. Пламя Парижа. Смерть Анны.
Ее смерть не стала событием и не была включена в структуру памяти.
Анна сделалась призрачна, внезаконна – она маячила за спинами, добавляя груза на плечи.


Глава седьмая. ВОСПОМИНАНИЕ ИНОГО

Вспоминали то, чего никогда не было.
В этом заключалась возможность спасения.
Куда происходит возвращение?
Понимательным местом события стал «пансион» на Черной речке, где сказанное могло быть помыслено в совершенно других словах, нежели у Толстого.
В качестве возможности, например, но многие не понимали.
– Вначале вложИтесь, – призывал Чехов, – а уж потом понимайте!
Искали утраченное.
Так выходило (по числам), что Анна танцевала с Вронским уже после своей смерти!
Старый князь хохотал – Левин, напротив, демонстрировал окоченелую статичность трупа: смерть-де не факт, а символическое поле события.
Русское поле!
Монахини на половичках изображали похоронное шествие: в гробу – муляж, дорогу прокладывает ритм.
Шествие пританцовывало: бал смерти; неотпетый мертвец – вечно живой на плечах у каждого (вот и распалась связь времен!).
Сдвинулось невозможное – танцевали до невозможности: запнувшийся, упавший – сразу мертв.
Геринг подписывал смертные приговоры; очередников Магда Геббельс приглашала на коричневый танец.
Пламя бушевало.
Где-то горел Париж.
Умышленно кто-то подчеркивал эффект прозрачности.
Танец Космоса с Хаосом: лицо понято в лоб.
Танцоры, перемещаясь, изменяли пространство.
Если не получается вернуться окончательно – нужно повторить возвращение.
Не на тему «Пламени Парижа» танцевали, а по поводу «Пламени Парижа». Жест Наполеона плавно переходил в ленинский: мастурбация, родившаяся из жажды революции.
Ждали Анну Каренину – появился Ленин-как-повторение-Анны: спектакль живет повторением: дайте ему повториться!
Гул события раздавался по ту сторону музыки.
Борис Асафьев раскачал гроб на золотых цепях; хор говняных старичков в роли судьбы: помиловали-таки индейку!
Рассудок говорил одно, разум стоял на другом.
– Прекрасно! – утверждал рассудок.
– Возвышенно! – не соглашался разум.
Велико бесконечное – всегда найдется, куда отступить (текст минует неизвестные ему места).
Схватив карандаш, Крамской оконтуривал объемы, выявляя черты живого тела.
Конечное тело должно иметь завершенный облик, быть непредсказуемым и самодовлеющим.


Глава восьмая. ЧУДЕСНАЯ ПОГОДА

Писавший роман о живом теле Толстой исподволь придавал ему свойства мертвого.
Текст умирал вместе с телом – чтобы он длился, по его поводу необходим был спектакль, пусть даже при отсутствии надежды на успех.
Неописуемое сообщество на Черной речке страдало нехваткой чувств и вместе – избыточностью переживаний.
Иван Ильич, к примеру, только тем и занимался, что заживо умирал – старый князь падал замертво – Ленин умер до того, как родиться для переживаний жизни – Некрасов вообще показывал всё, на что человек неспособен.
А неспособен человек к абсолютно женскому.
А абсолютно женское – Анна Каренина: способности человек приобретает лишь с ее исчезновением.
Забыв Анну, Каренин сделал ее реальной.
Тени забытой Анны обозначали ее отсутствие – отсутствие кричало, заглушая все (почти все) остальные голоса: парикмахерская на Невском.
Какие опасности подстерегают мертвеца? Его могут выкопать, побрить, подстричь и заставить танцевать в трамвае №9 на Литейном, напротив музея-квартиры Некрасова.
Сообщество с мертвецом грозит вселенским разрушением –
Все время имевший дело с опасностью (разрушения), сам Вронский сделался опасным: он скалил зубы и бил ногами по водосточным трупам, трубно при этом крича.
За фразами скрывались обстоятельства.
По ночам, чтобы сохранить роман, его переписывали: Дмитрий Иванович Менделеев (Бог) допускал чувственные отношения между человеком и текстом: переписывали любовно: это были любовные отношения.
Поворачивали тему.
Одна мысля сменить другую спешит, дав ночи полчаса!
Встреча Вронского с Анной происходила внутри Анны, всегда новой и всегда старой: если мы пишем «Анну Каренину» (две в уме), необходимо ли вступать в контакт, скажем, с Пушкиным?
– Степенный голос, – подсказывал Чехов, – и темная борода!
Пришла сваха: свела голос с бородой. Черный монах привязал лошадь к яблоне. Пошли монахини по половичкам. По закоулочкам активизировались говняные старички.
Вот-вот должен был открыться смысловой горизонт, а вещи – поддаться оценке.
Все постояльцы пансиона были новые и все-таки те же самые. Подобно Чехову все укрывали в ладонях лица. Каждую вещь требовалось передать словами.
Нужно быть лицемерным, чтобы тусклую вещь передать лживыми словами.
«Повторить!» – на старом рецепте Левин увидал свежую пометку.
Мария Александровна Бланк почти успокоилась: ее перевели в мужское отделение, и она продолжала разыгрывать дурацкую комедию перед новыми зрителями.
Ее находили избыточной – к изнаночной стороне ее ночной рубашки подшиты были ее девиз и ее кредо.
«В чудесную погоду не мешает погулять».
«Чудесная погода – это суета и обман».


Глава девятая. ОБЩЕЕ МЕСТО

Новые постояльцы пансионата говорили о косвенном произвольно.
 Вдруг да вырывалось из них что-то из совершенно иной оперы – никто однако не удивлялся новым правилам игры, поскольку никто не помнил старых.
Хотелось почему-то говорить по-норвежски, но этого языка не знали и только делали вид, что говорят по-норвежски, произнося русское на иностранный манер.
То, что происходило с гостями, было понятно и видно Анне Аркадьевне и потому те разыскивали ее, чтобы узнать, какое (со стороны) они произвели впечатление, но поскольку ровно ничего не происходило, Анна пряталась, чтобы не кривить перед посторонними душою –
– Она сделалась безличной, – вдруг вываливалось из Мичурина с шипением и хрипом – единственный он, новый, знал по-норвежски.
Иван Владимирович как бы знал, что видит Анна и что может такое сказать, что уничтожит их всех, и потому старался увести людей от тех мест, в которых Каренина может обнаружить себя.
Своим способом Келдыш снимал вибрацию душ – отец и дед Гагарина ладонями схлопывали насекомых так, словно бы аплодировали невидимому действию.
– Если мы представляем только общее место – к нам придет Анна вообще! – Иван Ильич звал раскрыть индивидуальности.
– Это я – его причина! – откликался Плюкфельдер, показывая на Плеханова, рукою подпирающего голову.
Плеханов убирал руку – в этом была причина, но следствия как такового не просматривалось: не падала голова и не улетала –
Уже не аптекарь, а настоящий русский барин Левин всему придавал обратное значение, тоже русское, а не норвежское.
Мозолей Куорлз со свитком в руке, сломав печать (сургуч) зачитывал события обеденного мира, не то уже состоявшиеся, не то еще предстоявшие к исполнению.
Беспокоившие покойные тени ложились на разобранные постели.
Анна Сергеевна, которую, обновив, людям возвратил Чехов, более не имела ничего таинственного и прекрасного: она срезала мозоли и одну за другой передавала их Мечникову для научных экспериментов.
Одни гости сменились другими, но смысл не определился.
Голова Богомолова была заключена в скобки и по очереди ее тянули за уши: день независимости, день усекновения.
 Предстоявший финал грозил оказаться закрытым.
Множество воспоминаний (попутно) проносились в воздухе: на умы приходила рыжая протеже Толстого, некогда которой он грозился заменить Анну, выучившуюся к тому времени стоять на голове – как выяснилось, никто не забыл и о том случае, когда рыжая собака укусила Толстого, писавшего Анну на пути от водокачки к рельсам.
На путях было много гуляющих – шутя, люди садились на рельсы и даже ложились, но вскакивали, едва только услышав гудок подходившего поезда.
В отличие от многих (вспоминали) Некрасов сидел не на рельсе, а на краю большого деревянного чемодана.


Глава десятая. ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ СЛОВО

В меру собственного таланта Толстой пытался облечь Анну в слова.
Нашпигованная обрывками фраз Анна заявляла о своем присутствии тогда, когда люди сами свидетельствовали о себе: странные монологи указывали на ускользающую собеседницу, может быть находившуюся в ином пространственном измерении.
Никто не бегал и не суетился: с окаменевшими лицами пациенты стояли на берегу застывшей Черной речки: избыточные детали перемещали один способ существования к другому.
– Она – инстанция, Анна, – подталкивали к пониманию образа режиссеры. – Она несет реальные перемены.
Кто-то испытывал религиозные чувства, другие озирались по сторонам.
Некто вопрошающий появился, но из какого места обращался он к ним?
Кто-то воздавал отмщение? Но каким образом?
Ответ ожидался из собственных уст.
Старый князь, Иван Ильич, его тетка и Некрасов отлучались от собственных тел, удалялись от самих себя.
– Кромешный ад или новая жизнь? – покамест стоял вопрос.
– Что имеет абсолютную ценность? – за первым вопросом задавался второй.
К анонимному существованию подвигали монахини на половичках и говняные старички: события пусть происходят в жизни других!
– Инстанция всегда вовне, – впрочем, бормотали говняные старички.
Пансионат на Черной речке обладал достаточными полномочиями: особым способом гости могли быть подвергнуты специфическому по сути наказанию.
Любой пансионер мог по личному побуждению простить другого пансионера, совершившего прегрешение, но самый пансионат как инстанция простить никого не мог: инстанция на инстанцию!
Кто-то из помещавшихся здесь давно раскаялся в содеянном, за кем-то вообще не числилось никаких прегрешений – на снисхождение, однако, никто претендовать не мог.
Примерно наказана была тетка (жены) Ивана Ильича: ей отрубили руку и положили на электрическую кровать, а волосы развеяли по ветру.
Раскаяние Богомолова указывало на его готовность претерпеть свою участь на плахе.
Монахини стелили половички в палатах – говняные старички выносили параши из камер.
Анна, мыслившаяся и мыслившая в категориях единичного и уникального, объектом возмущения избрала не самоё судьбу, жизнь или Бога, а лишь определенного бессовестного человека и позже – нескольких бессовестных людей.
Она выбрала новое бытие, но находиться в нем могла лишь при условии, что сама она станет другой и утратит свою прежнюю жизнь.
Фальсифицируя невидимое, Толстой сводил его к зримому.
Существование Анны подразумевало, что ее еще нет и она не дана самой себе – в то же время оно говорило о том, что она уже препоручена себе самой как подлежащая осуществлению: соответственно, она уже есть как еще не существующая.
Фальсифицируя невидимое, Толстой сводил его к ощутимому.
Видимый порядок отступал к непорядку: такому состоянию всего, в котором ровно ничего не имело смысла: имущество будет конфисковано, за высоким последует низкое, а самое человеческое слово вообще перестанет что-либо значить.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ХИТРОСТЬ ПЕСТРОТЫ

– Что ты со всеми нами собираешься сделать, чтобы твои слова стали реальностью? – к Толстому обращались со сцены.
В ответ летели из зала калоши и дешевые веера, припасенные на этот случай – рабочие опускали тюлевый занавес, позволявший видеть сцену, но задерживавший брошенные на нее предметы.
Имеющее место позволяло себя понимать и рассматривать.
Папаша сделался отгадчиком мыслей – с прекрасными руками и роскошными плечами маменька усиливалась придать своему положению сколько можно более приятности; я тушевался на заднем плане.
Родители были приглашены на спектакль вместе с детьми – мать Любы Колосовой, изумительно бледная, с волосами на висках, серебрившихся странною сединой –
Искали истину: она присутствовала то здесь, то там в искаженном виде.
На сцене, чтобы обмануть, говорили правду – в зрительном зале, чтобы сказать правду, приходилось обманывать.
Мать Любы Колосовой не обманывала – она ошибалась и не знала того, о чем говорит, будучи одурманена сама –
Неочевидный отец Нины Ломовой утешался самообманом, полагая, что является тем, кем он в действительности не являлся.
На сцене, через кисею, была видна голая Анна Каренина, которую играла ее свита: реальная нагота героини откладывала истину на потом, сейчас удерживая ее.
Думать предлагалось завтра.
Богомолов прятал голову в песок.
Я зажмуривался.
Феномен одержимости набирал силу: безрассудству разума пели песню.
Цели полагались свободными.
Гул бытия улавливался.
Короче становился день.
С печальным шумом обнажалась Анна.
Одержимые Анной (Ведьман, Лицемеров, старый князь) полностью повторяли ее действия: бились, плевались, выкрикивали непристойности и богохульства: они вещали от ее имени.
– Анна умерла для мира. – угадывал мысль папаша. – Мир прельщал ее соблазнами, но не мог захватить в плен.
Мать Любы Колосовой была в экзальтации: ее практика самоунижения носила относительный смысл.
На сцене Анна выставляла себя на посмешище – это позволяло ей избавиться от тщеславия.
– Теперь она – святая! – мать Любы Колосовой поняла раньше папаши.


Глава вторая. ОБОЛОЧКА МГНОВЕНИЙ

Акцент с бренности перенесен был на тленность – идея временности замещена идеей распада.
Плодились фантазмы.
Зияли рты.
Спасала тонкая кожа, скрывавшая слизь и нечистоты.
Объясняя это (уже дома) папаша смеялся детским смехом, сохранившимся в нем и составлявшим одну из его прелестей.
В его интерпретации идея принимала облик события.
Безосновательно полюбив Анну, Вронский принуждал и других любить ее, готовый уничтожить всех, кто не поддавался увещеваниям.
Разнузданная святость Анны рассыпалась мудростью колких шуток.
В каждом человеке спит пророк и когда он просыпается, то устраивает непременно маскарад с переодеванием.
Анна хранила вертикальную верность самой себе.
Вронский до поры обходился жестами, избавлявшими его от демонстративных действий.
Каренин, изгнав страхи, перестал задавать вопросы.
В бесконечном лабиринте путей Левин трудно и страстно ожидал непоправимой вспышки.
Постоянно настаивая на безграничности смерти, старый князь в конце концов полностью износил эту идею.
Привыкший к дисциплине ужаса Иван Ильич смотрел на смерть как на некоторое свое прошлое – его пребывание среди живых сделалось смехотворным.
Иллюзия содержания порождала видимость смысла.
Как (чем) лечится недуг, не оставивший отпечатка на теле и знака в душе?
Некрасов заполнял пустоту, возникшую после завершения его жизненного цикла: Вселенная разлагалась, рождая призраков и феномены.
Спастись можно было лишь на словах – разбрасывая слова и разрушая тайны: так возник заговор против смерти: Некрасов, Анна, Иван Ильич.
Когда Анна раскрывала подельникам свои тайны, Некрасов и Иван Ильич, подхватывая слова, повергались в неописуемое изумление.
– Новая Анна явилась! – ночью Иван Ильич разбудил Некрасова, а тот разбудил Крамского.
Анна вышла из камер-юнкерской шинели.
– Я пришла, чтобы придать жизни смысл!
«Пусть даже приблизительный и порочный, – подумали мужчины в унисон, – но заставляющий нас заглянуть в сердцевину слова, пусть даже затертого и пустого».
Они молились.
– Но ведь она – неочевидна! – ехидствовал Мозолей Куорлз и тыкал пальцем в пространство.
– На очевидное не молятся, – из всех подъездов с карандашами в руках выходили толстовцы. – Его уничтожают!


Глава третья. СОПРИЧАСТНЫЕ СМУТНОМУ

Вронский был храбрый человек, но еще и храбрился: мог сурово насупить брови, заскрипеть зубами, ударить кулаком по столу.
В рамках непоправимого он принял форму феномена человека и гиганта любви – Анна носила траур по самой себе, Каренин черпал силу из собственной забывчивости.
Пившие яд абстракций, они развращали свое восприятие жизни, траурными красками расписывая идеи, сущности и грезы: сопричастные смутному.
Когда умер наш одноклассник Витя Серкин – Тоня Штрыкова шла за гробом до станции метро «Чернышевская», где все опустились под землю: Каренин поддерживал равновесие, Вронский выражал сожаление, Анна соединяла с первоистоками.
Чернышевский глотал пространство: только так добраться можно было до непроложенной станции «Черная речка», где все были выдернуты из почвы, оторваны от корней и изгнаны из времени.
Жизнь предстала в виде чуда: обреченные на убыль, идущие на нее, изгнанные из общества живых, мы привели наши души в состояние благодати и видели бездну, упадающую в небеса.
Мы эволюционировали.
Безымянные говняные старички – кто бросит нам вызов, кто кинет камень?!
Разве что звезды?
Гроб раскачали.
Прекратились события человеческой жизни.
Яростно чихал Дмитрий Иванович Менделеев.
На поминках ели макароны по-флотски, Анна Андреевна говорила, что Витя Серкин принял смерть, которая угрожала нам всем, но он обязательно вернется.
– Он вылечит нас от хрипов? – спросила Тоня Штрыкова.
– Он превратит наши хрипы в крики, – не скрыла на этот раз Анна Андреевна своей сопричастности. – Мы все начнем сначала на следующий день!
В Черной речке текла морская вода.
Кто-то привязал лошадь к Вите Серкину, и та ржала между звездами.
Навалились истово на Тоню Штрыкову, сорвали с нее одежду, разложили на столе, и Вронский показал, как нужно любить. Потом Каренин.
Теперь Тоня вполне могла сыграть Анну, к тому времени испустившую дух – все подпитались непоправимым и рыхлым –
– Можно ли Анне Карениной присвоить другое имя? – мы спрашивали учительницу.
– Мы обязательно сделаем это задним числом, когда пьеса будет окончена, – обещала она, – но теперь, во время написания, героиню можно набросать лишь по метрикам и по записи в церковной книге – неканоническим именам она сопротивляется.
Она звала нас навстречу битвам и поражениям: Каренина и никто другой.
В гулкой запредельной вышине Витя Серкин грезил о земных скорбях.
Помаленьку сливались мы с природой.


Глава четвертая. ЖИЗНЬ ЗАМЫКАЕТСЯ

Когда Витя Серкин был еще жив, он некоторым образом наблюдал происходившие в нем изменения: что можно обнаружить у самого себя?
Вокруг все было измышлено – злобно и гадко.
Поступки имели вид и характер грубой неучтивости.
– Пожалуйста, оставь ты свои фасоны! – вдобавок ко всему пеняла Тоня Штрыкова.
– Как же тогда золотые прииски, рыбные ловли, хлебные экспорта? – отказывался он понимать.
В теле рождался смысл места – врачи, однако, расширяли проблему.
– Непосредственный результат – это картина, – говорили они, – ее можно продать или повесить.
Десять баб ежедневно наряжались в сад мести дрожки; в ожидании апоплексического удара Витя сидел под яблоней.
Желчь у него помаленьку разливалась – молва протрубила его и Тоню сужеными.
– Что это ты такой юродивый нынче? – Тоня понесла куда-то отходы в фартуке.
Дверь распахнулась – из дома вышел священник с причтом.
Серкин извинился головной болью.
Тоня, священник и причт недоверчиво ухмыльнулись.
Плодовые деревья постукивали мясистой листвой, но Серкина не занимало явление природы.
Дом был построен по эскизу Крамского.
Почему принял тот аскезу?
– Осторожно: жизнь замыкается! – словно бы говорил он в микрофон.
Все рисовалось бледным, серым, непохожим.
В старинной обстановке Тоня сделалась старше лицом: Анна?
Анна для Вронского и Тоня для Серкина были вполне разными дамами.
Красным карандашом Толстой писал на синей промокашке: «похожая на рыжую собаку».
Шляпа с широкими полями затеняла лицо Вити – на некотором расстоянии черты можно было не различить: монахини, убиравшие дорожки, его принимали за другого.
Невысокий, но аристократический с виду дом с билетиками на окнах («сдается») дышал запустением и грешил оптической искаженностью: в окна лучше было не заглядывать.
Витя Серкин уже не дивился зрелищу человеческой несправедливости: он сдавал позиции еще до появления врага.
Оставаясь с Тоней, Витя сохранял иллюзии, подобно тому, как Вронский, расставаясь с Анной, терял свои амбиции.
Вронский и Анна, Серкин и Тоня были бы неубедительны, если бы Анну и Витю не сопровождало предчувствие смерти.
Оно животворило их дыхание.


Глава пятая. ХЛАМ ПОНЯТИЙ

Единственный, он умел стереть причины, побуждающие принимать решения.
Хозяин идеи стирания стыдился избыточной своей комичности и потому носил шляпу, скрывавшую проступающие на лице эмоции.
Умерщвление плоти не позволяло предпринимать действий в масштабах бесконечного.
– Никчемная продуктивность! – критиковал Серкин своих одноклассников, по многу раз переносивших (на субботнике) фарфоровый бюст из пионерской комнаты в учительскую и обратно.
Жизнь оборачивалась общими местами: повторения, ничего нового!
Чехов – это прочитавший Ибсена Толстой.
У кого самая большая нога?
– У Ге-ринга!
Некрасов выстроил железную дорогу, на которой прославилась Анна.
Анна – форма самовыражения: черные трусы, белая майка.
Когда Витя Серкин играл в баскетбол, он пасовал перед высшим.
Когда, отклонившись от самого себя, Витя высоко подпрыгивал (а всякий раз он подпрыгивал выше), он видел перед собою золотое кольцо.
Единственный, он, падая, мог сесть на плечи Богу.
Единственный, с кого срывали маску, он оставался голым.
Тогда он представлял себе существо, лишенное инстинктов, не знакомое даже с собственным образом и не имеющее никакого имени.
Серкин брал в руку остро очиненный карандаш – записывал имя, наводил контуры образа и приписывал инстинкты.
Первоначально Тоня Штрыкова состояла из вздохов и стонов – Серкин воспринимал ее с вежливым вожделением.
– Наступит такое время, – как бы говорила ему Тоня, – когда всё вокруг станет чем-то ожившим – кладбищенское бессмертие войдет в каждый дом.
На кладбище одноклассников, рядом с одноклассниками Толстого и Чехова лежали одноклассники Вити Серкина, погибшие на золотых приисках, рыбных ловлях и хлебных экспортах.
Мы, одноклассники Серкина, покушались не на его золото, рыбу и хлеб – мы  (единственные) планировали неслыханное преступление, которое ставило нас вне рода человеков.
Тоня поворачивалась спиной к универсальному.
В школе на углу Маяковского и Жуковского преподавали цинизм: все располагались за партами – Серкину по его габаритам предоставляли бочку: Витю можно было катить или запустить в Космос.
Приезжал Келдыш, смотрел – выбрали, однако, собаку.
– Что предпринимаешь ты в пользу голодающих? – спрашивали молодого циника.
– Я задаю балы и обеды, – ухмылялся Серкин.
Он жил на улице Короленко.


Глава шестая. ЗЕЛЕНЫЙ ПЛЕВОК

Лукавил гений: повторял сотворение.
Феномены обвивали стволы деревьев: одни искали встречи с ним – другие предпочитали не попадаться на глаза, прячась под мясистыми листьями.
Он привлекал их и отвращал биением своего сердца и как бы вписанностью в некий роман ужасов: мученик, меняющий всякий раз манеры и черты лица.
Келдыш заразил его космической болезнью, поступательным движением в никуда и бесплодием.
Улица Короленко пользовалась дурной славой: случайный прохожий здесь мог обернуться первопричиной события и претворить зрелище смерти в идею.
«Смерть за идею – торжество неподлинности, – Серкин глядел в окошко. – Усилие в пустоте».
Схвативший Анну как переживание, он заговорил грудною нотой и снял шляпу – Каренина держалась с ним, точно с пожилым другом дома.
Он взял ее под руку и, увлекая сам не зная куда, повел по дорожке, чисто выметенной бабами и делавшей частые повороты.
Смаковали подробности: одолел водевиль, жмет словесный сапог, поражение перестало быть подражанием.
– Можно вам возразить? – появилась Тоня.
Они разрешили.
Она возразила.
Образ освободился от прообраза в виде дурно удвоенной копии: щипать для фронта, для победы.
– Анкор! Повторите! – пролаяла Анна.
Суматоха поднялась невообразимая – несчастье рисовалось неизбежным: беспредельное, неуловимое и бесформенное.
Кто был у Анны до Вронского?!
Левин кивал на старого князя – старый князь указывал на Левина.
А кто был до них?
Чтобы обезоружить завистников, Анна выходила на сцену в заношенной одежде и спущенных чулках.
Тот, кто попал под поезд, свысока смотрит на тех, кто угодил под трамвай.
Нельзя упасть дважды под один и тот же вагон.
Стоит посетить трамвайный парк или паровозное депо – сразу начинаешь терять голову.
Толстой никогда не пользовался презервативом и потому Анна родила неведому зверушку.
«Что привязывает меня к вещам?» – размышляла лошадь, подводимая к яблоне.
Встретился однажды умный писатель с глупым и привязал его к яблоне.
Щедро напоенные яблочным соком люди-животные затевали биологический скандал: Анна, утеряв волосы на теле, густо обросла шерстью: собака в туго натянутых чулках, с блестящими от страсти глазами –
Извиваясь, Витя Серкин мучился от падения с подоконника, а на стекле со стороны улицы Короленко по поверхности его (стекла) расплывался густой зеленый плевок (головой в сторону кладбища).


Глава седьмая. ВЫШЕ РЕЛЬСОВ

Дуэль с черным монахом становилась неотвратимой.
Физическое ослабление, которому подвергся Витя, дало ему возможность полностью освободиться от всего рассудочного: риск показаться старомодным пересилил страх выглядеть смешным.
Теперь он должен был позаботиться о преемниках, закрутить потуже нимб вокруг головы и вернуть яблоне ее жизненный сок. Человек судьбы не может от нее уклониться: краб, влюбленный в призрак, нашел в человеке себя самого: теплые потроха Тони бурчали у него в ушах: слышишь, как стукает мое сердце?!
Он вышел на улицу Короленко и овладел женщиной – пусть это будет Тоня Штрыкова или Анна Каренина (с просроченными желаниями): трухлявый человек и самки дятла.
Он не хотел вглубь вещей – они хотели достать червячка.
– Не строй из себя планов!
Нужное давалось ему здесь и сейчас – он же хотел на потом, хотел после себя: носитель чужого страдания.
Ослабленный двумя долями женственности –
Они наделили его обаянием.
Толстой писал «в воздух», не обращаясь ни к кому конкретно, и каждый мог примерить Каренину на себя.
– Забудь, что у тебя есть тело, но помни об органах!
Из парикмахерской на Невском Витя выносил голоса.
Недуг недруга: ничего общего с предназначением.
«Недостает образованности, – думал Серкин, – все остальное у меня уже было».
Он мог заснуть на посту с карандашом в руке.
«Зачем искать меня в Норвегии?» – как-то написал он среди фьордов.
Его не нужно было переваривать, вбирать в себя глубоко: дым сигары: пых-пых.
Размышляя, как образуется блеск в глазах и натянутость описания чулок, он обращался непосредственно к Анне: в пору было посылать за кроватью.
«Анна Каренина» написана за две тысячи лет до рождения Серкина и переписана через две тысячи лет после его смерти.
Если бы Анна не катила себе по внутренним рельсам, она давно бы болталась бы на виселице: квислинг, изменник, перебежчица, собака.
Собаку ставят выше квислинга, а виселицу – выше рельсов.
Как можно нормально пасти стадо и не драть сидорову козу?!
Час между козой и собакой подходит для низвержения смысла.
Двойное качество собаки и дойное существование козы.
В парикмахерской на Невском стригли козу – когда же туда привели собаку, понадобилось сочинить ее биографию: ей закапали глаза и натянули чулки.
Человек может обладать (обедать) козой, но не собакой.
Козловский – звучит; Собакин – виляет.
Тот, кто видел дрессированную козу, тот вспомнит о танцующей вальс собаке.
Так кем же была Анна: собакою или козой?


Глава восьмая. НЕЧЕСТНЫЕ ЗВЕЗДЫ

Встретились на улице Реомюр, Фаренгейт и Цельсий.
– Холодно! – Цельсий отметил.
– Жарко! – закричал Фаренгейт.
– А мне ни холодно, ни жарко, – не делая уступок элегантности и вежливости, Реомюр отверг теплоту и холод человеческих отношений, давая волю бесчисленным задним мыслям.
«Они в состоянии вынести друг друга лишь потому, что все трое самозванцы, – Витя смотрел в окно. – Как можно их перевезти в лодке с одного берега Черной речки на другой, чтобы никто не нанес ущерба своему оппоненту?»
Затянувшиеся грезы свидетельствовали о проглатывании биографии: привязанному к яблоне оставили бумагу, ножницы и камень.
Лошадь, коза и собака приходили поедать его печень.
Мниможивущие: пошто принимаете вы трагические позы?!
Чтобы взглянуть в окно сомнению, меланхолии, томлению?
В каждой женщине виделся Лев Толстой: косился налитым кровью глазом: не образовался, каналья?
Пришел черный монах и привязал лошадь к козе.
Куда ни глянь – повсюду пюре; заново Витя учился любить: уши – одно за другим!
Произошедшее всегда имеет несколько объяснений, непроизошедшее – только одно.
Передние вагоны подымали тучи пыли; клубами всходил багровый дым; серый дождь гнул спины прохожих.
Толстой стал писать пыльно, дымно, гнуто.
Появились способные жить на сцене.
Говняные старички нашли себя какашинок.
Человек с головою Толстого, телом Ибсена и хвостом Чехова – это химера.
Нечестные звезды – Пушкин из рукава.
Черный кожаный чайник в комнате покойного, где качается пустая кровать: в этой раздвоенности он находил известную пряность: Витя моделировал декорации.
Конструкции жизни и макеты смерти: глаз, налитый кровью; картонный термометр; зеленовато-розовое пюре – человеческие глубины.
Ножницами из бумаги вырезывал он вещи, тут же давая им имена: три месяца храбрость; два градуса импульс; конвульсия невозможности и вечный гипостаз –
Дурная кровь взывает к прегрешенью!
Витя сколотил ореол.
Полчаса на продолжение рода.
Пустосвят стучит в окно: доставили камни.
Витя примеряет трусы на колесах.
 – Никто не кинет в меня камня, – говорит Анна.
Она опасается бумаги.


Глава девятая. ЖАЛЯТ ПЧЕЛЫ

На другой берег он поначалу доставил Вронского и ножницы.
Каренин и Анна смотрели ему вслед.
Потом к Вронскому он перевез Каренина с его бумагой.
И только после этого возвратился к Анне, сидевшей на камне.
– Теперь ты должна говорить не с людьми, но с ангелами, – сказал он ей.
– Где ж их взять? – по вытянутой ноге Анна провела расческой.
– Ты погоди немного, – Серкин знал. – Появятся.
Переменчивые мгновения возникали на заднем плане, но целенаправленно Витя шел к единому событию: он должен быть причислен к сонму.
А покамест –
Анна ловила мелких животных и давала им свое имя, кропя водою священной речки.
– Знаю формулу Бога! – смеялась.
Каренин и Вронский кричали им с другого берега о грядущем бессмертии – страшный ленинский зевок прогрохотал окрест – Наполеон Напрасный высунулся из соседствующего водевиля, предлагая взамен плоти вознести крест: религиозные животные облаяли его и изгнали.
На берегу Витя нашел Бога, поиграл с ним и плашмя пустил по воде: куриный Бог с дырочкой вместо сердца.
На другом берегу Каренин согнул Вронскому колени.
Живо Черная речка выводила на чистую воду притворные чувства и задние мысли: феномены разлагались на элементы.
Если даже много раз произнести слово «Толстой», во рту ничего не образуется.
Толстой зубоскалил в кресле дантиста.
Пломбировал зубы в третьем лице.
Стягивал время.
Гражданин-отшельник Толстой-Некрасов из мысли-надежды извлекал-подавал улыбку-оплеуху.
– И посейчас потомков жалят пчелы, залетевшие куда не нужно к Анне для сбора чудодейственного нектара, – позже, на конференции, скажет Мстислав Келдыш.
Отец же и дед Гагарина хотели, чтобы Земля была стеклянной.
Мичурин хотел взглянуть, что может вырасти из разумного, что – из доброго, а что – из прекрасного?
Лев Александрович Михельсон хотел легкого паштета из омара с гусиной печенкой.
Анна Сергеевна пела то, что пела, когда была здорова.
Все остальные делали вид, что говорят что-то, чего не слышно –
Мозолей Куорлз сомневался: поцелуйте меня в иллюзии!
Серкин отвязал лошадь.
Он ехал, свесив длинные худые ноги, с пикой наизготовку, и следом, верхом на осле, толстенькая Анна везла всё остальное для запуска мельницы (она еще не развалилась).
В пансионате, молча, официантки разносили Кохве.
Россия исчезала в пространстве.


Глава десятая. ГОЛОВЫ НАЗАД

На высоком берегу Черной речки Вите поставили памятник: аллегорический горнист стоит на гипсовом пьедестале с золотым горном: сгусток убеждений и желаний, возвышающийся над реальностью.
Теперь он должен ограничиться вечностью, оставив повседневность нам: кто-нибудь еще желает выйти против символического черного монаха?!
Сосредоточившийся на недостижимом, каждое событие он считал лишь повторением пройденного, даже свою гибель на дуэли.
Утративший имя, некий камер-пионер, вторгался он в невозможное, никак не цепляясь за предстоявшее –
Шел, само собой разумеется, по Черной речке философский пароход: прочь высылали Менделеева Дмитрия Ивановича с группкой его приспешников: объекты и процессы уплывали, о которых никто не узнает.
Мысль скользила по поверхности вод: выбрать из вещей случайное! Не раскапывать истинное! Трунить над реальностью!
«Унылый монах» было название судну.
Помещался в одной из кают некий человек в квадрате: отец, может статься, человека в футляре и тайный режиссер всему.
Последний акт должно было сыграть на палубе.
Всё абсолютно образовалось.
Англичанка помирилась с экономкой, повал догнал шхуну на катере – черная кухарка и кучер заключили с администрацией новое трудовое соглашение.
Анну они забирали с собою.
Ее вина была редуцирована до кражи калача.
Инициируя головокружение, она смотрела в волны.
Гений повторения укорачивал фразы.
– Давай, давай! – скандировали на берегу говняные старички.
– Настоящая! – головы назад загибали монашенки.
Пчелки со свистом пули вылетали из-под белого платья.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ОТ ЛЕВИТОВ

Раздвинувшийся горизонт стирал изначальные смыслы, на их месте создавая новые.
Теперь с нами была интуиция смерти.
Цензура сапогов формировала вкус под давлением (маячил жупел): каждому приходилось разыгрывать карту подлинности, где-то и пережимая.
По многу раз на одной странице, в одном предложении Толстой повторял одно и то же слово до тех пор, пока оно не исчезало вовсе, а это означало лишь одно: мИнет несколько времени, и сами мы исчезнем тоже.
Несостоятельный Алексей Бегунов и непричастная к тому, чем она являлась, Соня Левит (уже за пределами слова) рисковали погибнуть первыми – они читали роман Толстого и находили в нем разрывы, которые возникали в тексте, когда автор отлучался за физической надобностью – и, находя эти разрывы, пытались склеить их так, чтобы задним числом Толстой не имел больше возможности оторвать себя от своих же слов.
– Отныне пусть он мочится, опорожняется пусть на свое сотворенное, – кричали Соня и Алексей. – Пусть перемажет читателя совсем уж с ног до головы!
Модель реальности демонстрировала матрешечную структуру – каждый извлекаемый объект, однако, был больше своего содержавшего: из малорослого Ибсена вынимали то Толстого, то Чехова; тщедушные Плеханов и Ленин мучительно выдавливали из себя огромного Геринга.
Кто вообще кого притеснял: Ибсен Чехова или Ленин Толстого?!
Униженными считали себя все – никто, однако, не взрывал устои, не зарывал собаку, не насылал бедствия.
Мочиться на прошедшее, опорожняться на свободные убеждения?
Увольте!
Но почему тогда Соня Левит варьировала оттенки насилия, самое насилие воспринимая более как причуду-ускользающую-из-под-ног и потому сопровождающуюся испугом и недержанием дурных предчувствий?
Происходившая от левитов Соня формировалась не так как формируется, скажем, симпатия, побуждающая излиться фальшивым чувствам, а, скорее как склонность к созданию некой системы, способной придать очертания символам.
Избавившийся от лиц и изменивший имена, изнуренный и изнуряющий тенями Толстой, начав с Анны, ориентировал (кого?) на жажду истребления всего пребывающего в здоровом полусне.
Единственная Соня имела впоследствии возможность своими мыслями поделиться с судебным следователем Энгельгардтом, втайне ненавидевшем театр и потому тоже оставшимся в живых.
А покамест, зная от чего умрет, банально девочка ошибалась.
Толстой прихватывал людей на улицах и в помещениях, запутывал в своих тенётах, пытал, запутывал, лишал всех признаков благоразумия, давал устать от самих себя.
Он доводил их до крайностей – они, в свою очередь, плодили кошмары под тонким слоем слов, стоило лишь вчитаться –


Глава вторая. МЕСТО ОРГАНОВ

– Геринг учился с вами в одном классе? – брякнул с чего-то следователь.
– Нет, только Магда, – Соня вспоминала. – Она существовала более в духовном плане, в религиозном вакууме тех дней.
– Она выродилась? Естественным способом? В карикатурный образ другой эпохи? – Энгельгардт попробовал.
Прошелестело что-то и звякнуло по полу, будто в лаптях, с косой вошел классик и спрятался за шкафом.
– Она совершала судорожные движения, не имевшие продолжения и не получившие вознаграждения, – очевидно Соня придумала.
Старческой мелкой дробью Толстой захихикал за шкафом.
Магду Геббельс он предсказал в лице Кити Щербацкой: ее слова были ядовитыми, а интонация – бесчеловечной и омерзительной.
Бесноватая Кити протаскивала идею мести, камуфлируя свои гнусности под шоу-гоу-он.
«Спороходический мальчик-изъян, пригвожденный к велосипеду сопровождения, выехал из Магды, поднимая часть скопившейся в ней грязи»: так начиналась сожженная и развеянная впоследствии в пространствах глава, представленная Космосу, упрятавшему ее в своих глубинах.
Отлично Соня Левит и следователь Энгельгардт понимали друг дружку, когда боролись с хаосом (оба – на скорую руку): отрывочная она и неуместный он, оставшиеся в живых на растерзанной постели, не понадобившейся ни Богу, ни Дьяволу.
Они расчленили труп Плеханова: полилась светомузыка.

В желчном свете предстали другие погибшие: Лев Александрович Михельсон, Борис Асафьев, Суворин, умерший наконец Некрасов.
Желчной сделалась самая метаморфоза: пузыри заняли место органов.
Как было утолить жажду уничтожения?
Соню спасли тонкие (до чрезвычайности) ноги: почувствовав неладное, она стала судорожно отстегивать резинки, сдергивая один фильдеперсовый чулок за другим и ими последовательно обматывая лицо: количество оказалось достаточным.
Смешались в кучу.
Протяжный вой подстегнул к действию случайно затесавшегося в кошмар дядю Гагарина, показавшего зрелость реакции, но об этом позже.
Кортеж позора и унижений с Невского поворачивал на Фонтанку.
Умерщвление плоти –


Глава третья. СЧАСТЛИВАЯ СЕМЬЯ

Толстой существовал по ту сторону наших поступков – ему недоставало реальности, он тяготел к бесконечному повторению: щипайте-де копию, оставьте оригинал!
Ленин меж тем приторговывал революцией, одинаково сильны сделались руки и ноги, отложенный спрос диктовал равенство и справедливость.
Смерть казалась смешной, когда маячило счастье.
Я напевал в уборной комнате – сильною рукой маменька постучала в фанеру:
– К тебе пришли девочки!
Папаша, весь благообразие и благочиние, степенным разговором занимал Любу Колосову и Нину Ломову так, словно бы начиналась жизнь, а не оканчивалась.
Умело девочки разыгрывали беременность: надувались, разводили колени и сплевывали в платочек.
Беседа переходила в доверительный разговор, сменившийся просто болтовней. За окнами по горизонталям повседневного, звеня, проносились трамваи: всегда ли чувство гарантирует от ошибок?
Анна в вагоне и Анна под вагоном – две разные Анны.
– У вас – счастливая семья! – Люба оглядывала половички.
Нина просила маменьку принести ей рисовый пудинг.
– Чем женщина моложе и наивнее, тем неразборчивее берет себе поверенных! – на сторону маменька проговорила.
– Посмотрим божественное! – папаша включил телевизор: Дмитрий Иванович Менделеев двигался широкими шагами, эластичными и развинченными, точно собираясь поскакать или пуститься в пляс: фалды его сюртука развивались по ветру.
Блаженствовали слова.
Чай был отпит.
Первый папаша поцеловал Нину в щеку.
Как некогда Иван Ильич, я не признался в том, что у меня будет незаконный ребенок.
Дмитрий Иванович шел по саду с Анной, тяжело ступая и будто пробуя, выдержит ли его земля.
Счастье было в его распоряжении, и он мог наслаждаться им вечно.


Глава четвертая. ЦЕНЗУРНЫЙ САПОГ

Любе и Нине светило приобщиться к вечности, но девочки мало об этом задумывались, не связанные с божественным никакими взаимными обязательствами.
Дмитрий Иванович Менделеев вообще никак их не интересовал, сошедший с собственного портрета и говоривший напыщенно-театрально.
Они должны были умереть по-особому: проницательные и бездумные в какие бы одежды они ни рядились.
По-каренински туго натянув чулки и нацепив кружева, заимствованные у нее, девочки посчитали, что отныне они предоставлены самим себе и могут не считаться с довлеющей над ними силой.
Не встретившие ни одного совершенного человека, они накапливали в себе нереальное (если не обманное) и имели тенденцию к тем или иным чрезмерностям.
– С кем отождествляете вы себя? – не выдерживал Дмитрий Иванович.
Сапожник собственной воли закладывал словесный цензурный сапог, клеймя его несовершенства.
По вечерам девочки обходили дома своих одноклассников, набравшихся ложных знаний и легко перескакивавших с одной проблемы на другую: захлебнувшийся в собственном подъезде Витя Серкин и Тамара Маракуллина, остановившаяся и застывшая в нераспознанном мгновении, учили их существовать как бы вне правил, спущенных свыше.
Гений поражения трубил в свой рог, раскачиваясь на стремянке, похожий на Ивана Ильича и приравнявший мнения к опухоли, разрушающий целостность своей природы.
Если бы Люба и Нина помчались назад и обрели подлинную невинность, то смогли бы (может статься) поймать, изловить смысл бытия, грешившие против него в истории –
Девочки не умели читать и писать, но умело это скрывали, посещая библиотеку или опуская письма в почтовый ящик – они сыпали цитатами и демонстрировали пальцы, измазанные чернилами.
Они были созданы для растительной жизни и должны были процветать.


Глава пятая. ВНУШАЮЩИЕ НЕПРИЯЗНЬ

Феномен привыкания являлся к Георгию Кучину в виде Нади Лайнер, состоявшей из пустоты, в которую легко было погрузиться.
Обыкновенно они предавались тому, что ведет нас к погибели.
Они пробуждали в себе все новые потребности.
Видимость желаний сужала горизонты, загрязняя их – Надя и Георгий полностью истощали себя, постепенно разлагаясь.
Кучин, еще в портьере, звонил человеку, чтобы тот засветил лампу, и после долго рассматривал маленькую родинку на пухлой щеке Нади – собственно не родинку, а искусственно пририсованную бородавку, которая даже не сошла с ляписа.
Новая родинка указывала на очередную потребность.
Надя смотрела в угол комнаты, где не было ничего интересного.
– Что ли нам прикупить горячих тарелок для спаржи? – могла Надя спросить или: – Не обласкать ли нам академика?
– Обласкать в каких именно видах? – содрогался Георгий телом.
Академик Келдыш учил их чистить словесные сапоги, доводить до бессмертия изысканное франтовство; он играл им на виолончели и прогнозировал ужас в качестве события.
– Ну, например, – тянула Надя, – могли бы мы как следует ему натереть смычок канифолью.
Мстислав Всеволодович учил их скрывать свою жизнь, вместо нее на всеобщее осмеяние выставив каких-нибудь персонажей Толстого, и затевал нечто вроде домашней сцены.
– Толстой, – говорил он, приготовляясь репетировать, – считал себя хозяином Анны, в то время как он был ее рабом: в туго натянутых чулках она ездила на нем верхом и стегала старика ременной плеткой.
– Кто из них жизнь, а кто – смерть? – понимающе кивали мои одноклассники на маститого, но не говняного старичка, бегущего по чистым половичкам на паркете.
История ускользала от прочтения.
Откатываясь назад, они продлевали свое существование, пленники на себя взятой роли – а в дальнейшем призраки, внушающие неприязнь, всадники аномалии, скачущие, махая крылом –
Уже Кучин отказывался от того, что есть.
Еще Лайнер наслаждалась тем, чего не было.


Глава шестая. ЖИВОЙ ТРУП

Преодолеть сомнение легче, чем излечиться от него.
Когда Тамара соглашалась, ее просто не было – когда же она отрицала, то появлялась во всей красе и занимала подобающее ей место: Маракуллина, осознающая самое себя.
Она засомневалась, что может зацепиться за что-то, стоящее того.
– Следует расширять горизонты неопределенности, – повторяли одноклассники, насвистывая при этом жизнеутверждающие мотивы.
Тамара Маракуллина не умела свистать.
Когда все же свистать приходилось, она испытывала очевидную
недостаточность ощущений: длящееся слабо вытекало из недоказуемого.
 Витя Серкин напоминал ей лунатика, живой труп, скептика, лишенного любопытства, а иногда – источник невысказанных слов, бросающих сознание во вневременность, от имени которого они затаились.
Тамара и Витя появлялись в каждую эпоху: неполное отречение и болезненное состояние организма.
Когда Витя шел по своей улице Короленко, он парализовывал волю встречным – когда Тамара шествовала по улице Маяковского, она изнуряла слабые умы.
Дмитрий Иванович Менделеев торопился завершить неудавшуюся ему эпоху, а потому  не полностью востребовал их добродетели: утонченность, доведенную до крайности и полный гордого спокойствия покой.
Мальчик и девочка как агенты небытия не могли найти себе адекватного применения, ни к чему не пригодные по определению.
Равным образом нужно было –
Они приезжали по субботам слушать всенощную в домашней церкви Менделеева.
Почва уходила из-под ног в желтых ботинках от Клерже.


Глава седьмая. ЧЕРНАЯ РУКА

Дмитрий Иванович Менделеев отдалился от человека, которого считал устаревшим феноменом.
Устаревший феномен, в свою очередь, стремился скомпрометировать Бога и установленный Им порядок.
Евгений Черножуков стал замечать мольбу в глазах актеров, а это могло означать лишь одно: Каренин, Вронский, старый князь закончили свою демонстрацию и испрашивают чьего-то одобрения.
Блиставшие на сцене должны были блеснуть в зрительном зале: фальшивое творение стремилось перерасти в нежизненное.
Бог неспособен был сыграть роль – это со всей очевидностью демонстрировал Дмитрий Иванович, занятый в своей химчистке выведением пятен с гениев и, по слухам, созданием нового, науке не известного вещества.
– Мы еще живы, – себе повторял Черножуков, но кто-то посторонний внутри опровергал: «Уже нет!»
Он вспоминал о своем ровном дыхании: вход-выход.
Черная рука из форточки стала синей и помешивала массу на плите.
Скажет Менделеев: «Каша» – и появится каша в кастрюльке.
Булькая, размякала крупа (?) до рождения слова.
Отдавший всё напоминал о трупе, а тот, кто уносил в могилу нераскрывшиеся таланты, был еще жив.
Дмитрий Иванович отдалял момент.
Анна сияла в вечности, призывая достойных к себе.


Глава восьмая. СОВСЕМ РЯДОМ

Моя миссия была выполнена, я сделался известным Богу и более ни о чем не беспокоился.
Внешние эффекты создавали другие люди.
Маменька ввязалась в череду бесконечных мероприятий – папаша откровенно ломал комедию.
Я молчал о своих заслугах – маменька и папаша чудовищно их раздували.
– Наш сын, – трубили они на всех перекрестках, – нашел то, что ищут все, но не могут найти!
Заинтересовался судебный следователь.
– Твое открытие как-то связано с лежанием на полу?
– Не совсем, может статься, с лежанием, – я отчасти темнил, – но уж с сидением не связано точно.
Энгельгардт вдруг заметил светлый оттиск у меня на лбу.
– Где хранится божья печать?
Больные ноги прошаркали совсем рядом, попахивая и заплетаясь в тугих резиновых чулках – они забежали вперед: что ли я выжил?
Судебный следователь виделся мне отделенным от собственной плоти: одна рука здесь, другая – там.
Мы обсудили второе пришествие Толстого.
– Когда мы нормально себя чувствуем, мы не ощущаем Его, – проговорил один из нас. – Когда же наши внутренности отравлены, Он нужен нам как лекарство.
Каждый из нас – продукт своих отправлений, но только с возрастом мы делаемся старичками.


Глава девятая. ЧИСТЫЕ ДУШИ

Существует разговор, а не разговаривающие.
Посещение, а не посетители.
Дуэль, а не дуэлянты.
Действие, а не действующие.
Все происходило само собою и даже не происходило, а имело место, складывалось, образовывалось.
Образовалось так, что непременно всем вместе, культпоходом, нам светило вписаться в посещение театра на Фонтанке.
– Вы не боитесь, что вас зарежут, застрелят, утопят? – спрашивал внутренний человек.
Мы пожимали плечами: все вероятия говорили в нашу пользу.
Еще один Алексей – Унковский и Александр Ераков принесли контрамарки.
Раньше мы ничего не слышали о них: Унковском и Еракове – мы знали только о завещании Некрасова, назначавшим их (в завещании) исполнителями своей воли (роли).
На сцене Анна мучилась без мук, Каренин страдал без страдания, Вронский стрелял в себя без пули, а Левин –
Судороги – признак духовного совершенства?
Да, чистые души, временами мы посмеивались над Толстым, не умевшим придержать стремянку с падающим на паркет судейским – Иваном Ильичем или Александром Платоновичем: какая теперь разница?
Моя жизнь остановилась.


Глава десятая. СТЕКЛЯННЫЙ СТОЛ

В своей аптеке русский барин Левин нажрался морфину.
Ему представилась Магда Геббельс:  она идет куда-то, шумно, размашисто, будто она мужчина, который сам будет все заказывать и за все платить.
Неужто нельзя было дать ей другую походку?!
Судить об этом, впрочем, должен был кто-то другой, а засмотревшемуся уготована была роль подсудимого.
Где-то в Дармштадте уже был поставлен стеклянный стол – за ним восседали люди в париках и черных мантиях; Алабин тряс председательским колокольчиком однозвучно.
По приговору высокого суда Унковский и Ераков были повешены, Вронский расстрелян: актеры молились.
Кити Щербацкую оправдали.
Пушкин держал перед собою развернутый лист газеты, на котором в одном месте цензорскими (царскими) ножницами было вырезано окошечко.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. МРАЧНАЯ ЗАГАДКА

Нельзя рассматривать начало как свободное от всего.
Начало вытекает из концовки.
Концовку необходимо надежно прятать (лучше в середине), поскольку амбивалентный читатель может заменить ее на свою.
Толстой понимал это.
«Перед ним стояла, балансируя на высокой стремянке, переодетая людоедка, мрачная загадка в образе женщины, самая смерть, притаившаяся под личиной бессмертия, при этом совершая настоящие чудеса обрубком руки. Смысл заключен был в ее накренившемся над пропастью теле, по самые ноздри наполненном талантливостью, не нашедшей себе, однако, формы и выражения.
Эксперимент по уничтожению мира подходил к концу».

Глава вторая. СТОИЛО ИЗБЕГАТЬ

Испытывая волнение, заметное со стороны, Нина Ломова в себе вдруг обнаружила отношение жертвенности к тому, что должно было произойти.
Следствием этого сделалось появившаяся без причины, употребляемая по поводу и без повода фразочка в разговоре с ближним: «Ну ты, вообще!»
Хотелось ей, чтобы ее ударили, оскорбили и тогда она –
Она не была более идентичной самое себе (своей форме во времени) – сделалась седой, сморщенной и даже потеряла некую часть тела, позволявшую ей следовать логике, отличной от логики умственных процессов.
Непрерывное существование Нины далее никем было не гарантировано.
Ей стоило избегать театра и даже бороться с ним.
Идеально форме ее тела соответствовало одно из кресел первого ряда партера, сразу за оркестровой ямой, куда при необходимости всегда можно было свалиться.


Глава третья. ПОДМЕНИЛИ ВОДЕВИЛЕМ

Одна только Люба Колосова знала, что трагедию Толстого на сцене суворинского театра подменили водевилем Ибсена.
Причин было множество, но вместо того, чтобы объяснять, они лишь усиливали одна другую.
Пестовать неопределенность, далее расширять ее горизонты, сделалось невозможным: порочные и жизнеутверждающие мотивы переплелись в воздухе, призраки активно скрещивались с феноменами.
 Чем сделалось событие, куда подевалась интуиция, что имело место, кто присвоил истину? – Ответов на вопросы не было.
Предвидение было такое: она пойдет смотреть эту штучку.
Предвидение, однако, распространялось не слишком далеко: что именно произойдет (случится) в театре, решительно Люба Колосова не знала.


Глава четвертая. ПОНИМАТЬ ЖИЗНЬ

Алексей Бегунов не слишком вдумывался в то, что он идет по набережной, пока не оказался в здании театра и не увидел Фонтанку из окон.
«Человек есть нечто, что должно быть преодолено!»
Растяжка в вестибюле смущала – движением воли Алексей переступил: переступаемое должно стать переступленным.
Ему показалось, он начал понимать жизнь: это столкновение прошлого с будущим: настоящего нет!
 Перпендикулярно мыслям тут и там исчезали и снова возникали (уже под другими именами) известные и не известные ему персонажи и люди, вбирающие формы жизни и выбрасывающие их из себя.
Алексей не знал, за что ухватиться.
Он полагал, что Анна, которой он пришел полюбоваться, доставит ему максимум удовольствия.


Глава пятая. ПОМЕЩЕН ВНУТРЬ

Надя Лайнер в себе ощущала сияние, которое приходило из другой по отношению к ней, непостижимой сферы.
Это было счастье.
Не в том смысле, что счастьем было его (сияние) ощущать, а в том смысле, что сияние самое было счастьем.
Счастье невозможно понять и потому она сводила его до понятия блаженства.
Удивительно было, что счастье (блаженство) нисходит к ней без всякой видимой причины: пусть!
Счастьем было видеть в фойе театра умирающую Анну – умирающая Анна была формой, в которую вкладывалось содержание: любой зритель за дополнительную плату мог быть помещен внутрь полюбившегося ему расписного футляра: почувствовать и пережить то, что чувствовала и переживала она.


Глава шестая. ЧЕРТЫ ГЕРОЕВ

Механическое перемещение одного сознания в другое вызывало душевные движения, которые не могли быть востребованы логически, и потому происходившее целиком зависело от формы его подачи.
Свободно одноклассники распадались на фрагменты: рука Алексея Бегунова, нога Нади Лайнер – а вот глаза Сони Левит. Самая жизнь выступала фрагментом и только на сцене должна была получить законченную целостность (целостную законченность).
Герои Толстого без остатка исчерпали свой смысл и потому действовали по-ибсенски: Анна уходила из семьи, чтобы без остатка отдаться эмансипации, Каренин строил башню до неба, с которой могли бы спрыгивать все счастливые, Вронский стоял на берегу фьорда и точил колышек.
Георгий Кучин различал отдельные черты героев, но не схватывал общей картины действия.
Со сцены же Георгий воспринимался таким, каким бы он сделался, если бы всегда представлял самого себя.


Глава седьмая. ИДЕЯ БЕССМЕРТИЯ

До конца Евгений Черножуков не был самим собою.
Его тело создавало себе форму изнутри – оно перестало расти, когда достигло своего предела и лишь определяло занимаемый Евгением объем.
Что-то в теле Черножукову подчинялось – чем-то он не мог управлять по своему усмотрению: эта его часть приносила сюрпризы и диктовала непредвиденные действия.
В театре он принял форму кресла и наблюдал: пожилые люди умирали быстро – смерть молодых созревала медленно.
Сомнительная идея бессмертия, не имеющая смысла и формы, активно требовала своей противоположности.
Тот же Евгений Черножуков, воспитанный у Карениных, взращенный Лениным и Крупской или принятый в семью Анны Андреевны Ахматовой явил бы собою при неизменности его характера три совершенно разных образа.
Факторы случайной игры снимали проблему смысла жизни.


Глава восьмая. ТЕАТР ДАВАЛ

Тамара Маракуллина была сама по себе и потому выдвигала требования к тому, что ее окружало.
Еще она имела тенденцию связывать близкое с далеким.
Что же до смысла – она полагала, тот должен быть постигаемым, однако в отдельных случаях он может предстать непостижимым и разрушительным.
Театр давал прочувствовать случайное как необходимое – погибнуть в театре могло стать судьбою либо печальным происшествием: выбирайте!
Не все люди одинаково бессмертны –
На сцене слабо выраженная индивидуальность разъединяла элементы, которые вообще не были тесно сцеплены.
Форма прощалась с действительностью.
Им предстояло разойтись в разные стороны, а Тамаре – выбрать, с кем она из них.


Глава девятая. ЖИЗНЬ ПОДНИМАЛАСЬ

Неадекватные стороны соединены были в один ряд – Анна возрождалась как женщина, собака, божество, вдохновенье и т. д.
Соня Левит могла рассматривать жизнь в художественном аспекте – свою жизнь она ощущала как развивающуюся, но в каком направлении, она не знала.
Жизнь поднималась до известной степени интенсивности воли и проявления силы: понятия создавали вещи.
Несколько счастливых семей посетили театр – более пришло людей, несчастья которых следовали за ними, сотканные (как бы) из парящих в воздухе моментов.
Всеобщность нравственного была разлита повсюду.
Самое понятие действия вот-вот должно было обрести смысл.
Смысл, однако, не допускал в себя вторжения.
Что для одних было грех, являлось добродетельностью для других.
Люди становились студенистыми, пребывали в постоянном изменении своих очертаний.
Жизнь (ее выражаемое содержание) приведена была в форму дискретности.
Категорический императив приходил к последнему выводу.


Глава десятая. ПОТОК ЖИЗНИ

Вопрос обобщения не находил логического ответа: его отложили.
Каждый имел своего покровителя: ангела или гения, который оберегал нас, но мог и подвергнуть испытанию: мой гений не связывал один момент жизни с другим, а другой – с последующим: каждый сам по себе представлял жизнь.
– Я, что ли, умираю в одном моменте и преспокойно живу в следующем? – спрашивал я раз за разом.
– Именно так, – повторял гений с завидным постоянством. – Именно так!
Он предлагал мне пожить то более полной, то более пустой жизнью – мне нравилась и та, и другая.
Поперечно мой гений мог рассекать поток жизни: во все времена определяющее действие мыслилось не таким, каким оно произошло, а следовательно для потомков его как бы и не было.
– Поток жизни, получается так, в своем течении растворил содержание? – медленно я постигал.
– В том-то и дело, – твердил гений, – в том-то и дело!
Мы совпадали в ряде отдельных отрезков существования: он и я: каждый мог заявить: «Ваш закон мне не подходит, он меня не касается!»
Оба мы мыслили Анну живою – это была единственная возможность наблюдать за нею в режиме реального времени.


ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
Глава первая. СОБЫТИЯ РОСЛИ

Анна могла удваивать реальность в слове.
Чем целостней, универсальнее становилась она, тем менее была востребована, тем труднее было к ней подступиться.
– Потрудитесь замолчать, – она обращалась ко всем. – Потрудитесь замолчать!
Ошибка была заключена в самоё очевидность: очевидность раскрывалась как иллюзия.
Мы не могли приписать истинность или ложность большинству положений.
Почему Вронский вдруг поставил ногу на тумбу? Как может Анна начать вращаться вокруг собственной оси? Куда столь стремительно мчится по аллее сада старый князь?
События росли.
Что-то надвигалось.
Под мышками выездного лакея висели золотые жгуты.
Над сценой довлело понятие судьбы в то время как в зрительном зале открыто им пренебрегали.


Глава вторая. ЭТО БЫЛ

Момент непостижимого раздваивает человеческую жизнь: природность здесь и смысл там.
Об этом в зал говорила Анна на краю оркестровой ямы: она говорила о судьбе, которая снимает случайность.
Одни события носят индивидуальный характер (говорила она) – другие могут стать общей судьбой  какого-то количества зрителей: это определяется их зрительской сущностью.
Борис Асафьев и рядом с ним сидевший Плюкфельдер переглянулись с беспокойством.
Это был не Толстой.
И даже не Ибсен.
Не Геринг и Магда.
Это был Некрасов.


Глава третья. ВОЛЯ ДУХА

Любое приключение легко представить как произошедшее с другим.
Будто бы это Пушкин (а не ты) стрелялся на дуэли и погиб, а Чехов (вовсе не ты) приехал из Германии в вагоне с надписью «разумные устрицы» – не ты летал в Космос, а отец Гагарина; не ты, а Некрасов составил преступное завещание, где выразил свою последнюю волю, назначив исполнителями ее неких Еракова и Унковского.
Передавая другому произошедшее с тобой, взамен ты получаешь возможность милости со стороны не подлежащих определению сил: задним числом ты можешь что-то подправить, подрисовать, подтереть.
Некрасов в двух лицах: Еракова и Унковского придал осязаемую близость демоническим силам, выносящим свое решение в пользу того или в ущерб другому.
Никак воля духа не сочеталась здесь с природной необходимостью.


Глава четвертая. ПОСЛЕДНИЙ СМЫСЛ

Судебный следователь Энгельгардт понимал, что Анна пыталась спасти положение: последний смысл мог быть выведен как с точки зрения действительности, так и с точки зрения ценности (чего?).
Попавшие на случайные пути действительной жизни вторичные (?) люди имели вместо положенного нейтрального характера – брутально мужской, насильно замыкавший действие в строго отведенный ему периметр.
На сцене Анна создавала то, чего не могут целостно создать мужчины, но понимали ее только женщины, от которых в данном случае ничего не зависело: инстинктивно; мужчины лишь познавали происходящее (происходившее) в то время как Анна переживала его.
Созданное Анной имело тот же смысл, какой имеет плеск волн, сияние луны и покачивание ветвей: метафорический.
В последние годы жизни Анна приняла мужской псевдоним и вынесла нюанс женской сущности из литературы –  подобно оволосению по мужскому и женскому признаку, вынесенному из изобразительного искусства –
По-разному понимают пространство сидящие (сравнительно) неподвижно в зрительном зале, и те, кто движется в нем посредством черного большого автомобиля.


Глава пятая. КРУГЛЫЕ ФОРМЫ

Оптическое было чувство легкости.
Ритмично и естественно двигались руки.
Унковский и Ераков подъехали к сцене бала.
Зафиксируй кто движения Анны в виде орнаментальных нитей – таких не мог бы протянуть ни Вронский, ни Каренин, ни старый князь.
Они приняли автоматы и направили их на зрительный зал.
– Вы стали заложниками, – на подиум вышел Левин, – собственной незавершенности, бездумного скольжении по поверхности жизни, нарушенного единства внешнего и внутреннего, того идеала искусственной красоты стиля, который якобы превосходит идеал общественной значимости –
Мы в зале утратили округлые формы, взамен приобретя угловатые.
Вронский дал очередь с колена, но не попал.
Ушла в прошлое бесконфликтная форма существования.
Откуда-то пошел газ.


Глава шестая. ПОТЕРЯЛИ СЫНА

Слух о дуэли на Черной речке оттеснил трагедию в театре на второй план.
Что там произошло?
– Ибсен, – дал объяснение судебный следователь, – оскорбил Анну, и Толстой прислал к нему секундантов. Рубились на саблях. Последствия вам известны.
Маменька и папаша (уже коммерции советник) пригласили Энгельгардта на чашку чая.
– Выходит, голова Богомолова?.. – спросили родители после первого глотка.
– Да, это так, – не то гость улыбнулся, не то нахмурился.
Помолчали.
Портрет государя нависал.
За окнами грохотали экипажи.
Складывался интеллектуальный интим со смыслом.
Маменька приложила платочек к уголкам глаз:
– Как же по другому случаю, на Фонтанке? Мы потеряли сына!


Глава седьмая. ПОДЧЕРКНУЛ СЛОВА

Вопрос был сделан нервно, почти повелительно.
Жест отчаяния закончил и подчеркнул слова.
Энгельгардт надкусил печенье.


Глава восьмая. ЖЕСТОКО ОСВИСТАЛИ

– Суворин пригласил Некрасова прочесть «Железную дорогу» на сцене своего театра, – прозвучало, – собравшаяся там публика освистала поэта. Некрасов не забывал унижения до самой смерти: в своем завещании он отдал распоряжение жестоко отомстить зрителям – Унковский и Ераков исполнили его волю так, как они поняли ее.
Заметно было, что судейский говорит не от своего имени.
Никто не искал Истины – каждый стоял против нее.
Профили персонажей накладывались один на другой.


Глава девятая.

За руки за ноги люди в противогазах выносили нас на свежий воздух и укладывали на асфальт.
Подоспевшие Менделеев с Мечниковым со спины переворачивали тела на живот.
Я пребывал в одинаковой душевной констелляции с Маракуллиной.
Из желтоватого Витя Серкин сделался лиловым – единственный из нас, имевший опыт смерти, он помогал санитарам.
Свою жизнь мы утвердили как свершившуюся.
Сияло впереди огромное неожиданное счастье.
Главное было то, что жизнь наладилась сызнова.

                ноябрь 2022, Мюнхен