У ангелов хриплые голоса 50

Ольга Новикова 2
А вечер получился мутный и неопределённый. Снова поднялся ветер – не ураган, но ощутимый, от порывов которого дрожали стёкла, а волны поднимались и бились о камни гулко и зло. Чайки носились с криками, как будто в приступе коллективной паники, а порой какая-нибудь зависала, стараясь справиться с длинным порывом ветра, и подолгу барахталась, подламывая крылья, пока её не сносило в сторону. Наблюдать это было так же тягостно, как за  смертной казнью в каком-то документальном ролике, который Уилсон и Хаус  однажды смотрели вместе, сидя у Хауса на диване, и синхронно морщились,  но  почему-то досмотрели до конца.
Уилсон после такого видимого воодушевления на прогулке, расклеился – его знобило, температура, остановившись на самой изматывающей – сто один с небольшим, лишь чуть колебалась туда-сюда, снова появился сухой мучительный кашель с болью в груди и одышкой. Он полусидел в подушках, и его взгляд оставался прикованным к окну - короткие южные сумерки словно отражались тревожными тенями на его лице. Найденный Хаусом содалит он не выпускал из рук, то сжимая, то перекатывая в пальцах, поглаживая неотчётливые грани. И весь при этом он был словно слегка пригружен, обращён в себя. Это былоне слишком хорошо.
- Дай-ка, я тебя послушаю, - озабоченно сказал Хаус.
Он прижал стетоскоп к костлявой бледной груди и за стуком сердца, за лёгким дующим шумом крови и жёстким дыханием с единичными свистящими хрипами услышал что-то вроде тихого шелеста на вершине вдоха, как будто где-то далеко кто-то невидимый разворачивает шуршащий целлофановый пакет. Этот звук издавали отёчные, покрытые слизью альвеолы.
- Крепитация, - сказал он вслух, не вынимая оливы из ушей.
- Пневмония?
- Или лучевой пневмонит. По срокам подходит лучше.
- А температура откуда?
- Да любое воспаление может давать температуру. А ещё это ноу-хау Коварда могло сорвать тебе терморегуляцию к чёртовой матери.
- Плевра заинтересована, - сказал Уилсон. – Я чувствую.
- Лучевой плеврит.
- Ты просто не хочешь признать, что антибиотики не работают.
- Потому что они работают. Хочешь доказательств? Возьму кровь и продемонстрирую. Хочешь?
- Не хочу.
- Потому что знаешь, что я прав.
- Потому что если прав я…
- …тебе бы стало хуже, а не лучше.
- Это – лучше?
Хаус не ответил - смотрел, ничего не говоря.
Уилсон ещё раз стиснул в пальцах содалит. Ему не просто нравился этот камень, он чувствовал исходящее от него обещание жизни. Уилсону не хотелось с ним расставаться. Его прозрачность и оттенок напоминали взгляд Хауса, как будто его друг подмигивал ему одним глазом: «У нас ещё будет время». Та самая фраза, которую они с Хаусом повторяли, как заклинание, все эти двадцать недель своего бегства наперегонки со смертью. Может быть, и не нужно было делать эту остановку?
А Хаус всё молчал и смотрел так, как будто задал загадку и едва сдерживается, чтобы не  подсказать ответ.
Но Уилсон всё ещё оставался врачом, привыкшим ставить под сомнения всё – даже собственные ощущения - и многажды проверять прежде, чем поставить подпись под эпикризом. Он вспоминал вчерашний день и позавчерашний, вспоминал туманный Берег, спутанность восприятия, боль, почти постоянную рвоту, привкус крови во рту, чёрные корки на губах с пушистым кандидозным налётом, вспоминал, как Хаус наклонялся ниже, к его губам, чтобы расслышать, что он говорит…
- Ты прав, мне лучше…Просто хандра от сумерек и усталости. Это, наверное, действительно, осложнения лучевой терапии – не пневмония.
- Кровь я всё равно  возьму, - сказал Хаус.

Продолжение девятого внутривквеливания

- Выходи!
Он тогда ничего не понял. Он не видел гостиную Кадди через окно – было слишком далеко, стекло бликовало, и того мужчину он тоже не увидел. Увидел только, что Хаус переменился, как будто кто-то взвёл в нём курок. Опасно переменился – так правильно. Они мирно ехали посидеть в приличном баре, Хаус был, пожалуй, печален, - не в последнюю очередь из-за разрыва с Кадди, но не мрачен - Уилсон рассчитывал на хороший доверительный разговор за бокалом хорошей выпивки. Желание заехать к Кадди он воспринял, как попытку подвести какую-то итоговую черту, отпустить, договориться о дальнейшем, быть может.
Но что-то случилось, а он не знал, что.
- Выходи! - повторил  Хаус с каменным лицом.
- Что тебя мучает? – настоятельно допытывался он, выбираясь с пассажирского сидения. – Скажи, наконец – не держи в себе.
Хаус молча потянулся и, вырвав дверцу из его рук, хорошенько хлопнул ею и дал газ.
Уилсон ещё несколько мгновений думал, что Хаус сейчас просто умчится прочь, и переживал, что в таком состоянии он может влететь в аварию. Но потом Хаус развернулся с заносящим визгом и, не сбавляя скорости, рванул назад.
Но и тогда Уилсон не понял, что происходит – понял только, что не происходит ничего хорошего. Он ещё глупо рыпнулся навстречу, как бы желая задержать автомобиль и сквозь лобовое стекло встретился глазами с Хаусом. У Хауса был взгляд хладнокровного и ко всему безразличного убийцы. Никогда раньше, никогда-никогда за всё время их знакомства Уилсон не боялся Хауса. Злился на него, обижался, боялся за него, когда Хаус откалывал свои на грани фола жуткие номера, пару раз получал тростью по ногам, если ему посчастливилось вывести друга из себя, но никогда даже в страшном сне ему не закрадывалась и тень мысли о том, что Хаус может его убить. А сейчас он отчётливо видел в глазах Хауса эту возможность. Вероятность. И довольно высокую.
Взвизгнув – про себя, без голоса, он метнулся в сторону из-под колёс, запнулся, полетел с ног, инстинктивно выставив руку, которая пришлась точно в каменный бордюр. Раздался хруст, запястье прошила дикая боль, и, откатившись в траву, сквозь пелену и туман этой боли он увидел, что Хаус, по-прежнему не сбавляя скорости, идёт на таран.
Глухой удар, скрежет металла, звон стёкол – и наступившая тишина,  которая показалась ещё страшнее. Придерживая разрывающееся от боли запястье, Уилсон кое-как поднялся на ноги. В большом окне гостиной Кадди зияла дыра, из пролома в стене виднелся покорёженный зад автомобиля. А потом в дверях показался Хаус – беззаботный, чуть не насвистывающий в перепачканных извёсткой джинсах и крошками стекла в волосах. И в глазах уже не было того, что так напугало Уилсона – только наигранное равнодушие.
- Ты был прав, - небрежно сказал он, поравнявшись с совершенно растерявшимся Уилсоном. – Мне гораздо легче, - и пошёл по дорожке прочь от дома, опираясь на трость так привычно, что это только добавило дикости всей мизансцене. Так и крутилось в голове у Уилсона: «Дикость… дикость… дикость», и ни одного звука не доносилось, кроме шагов Хауса по гравию дорожки. Потом мужской голос громко спросил: «Что это, мать вашу, было?», и он словно отмер, повернулся и побрёл на голос, пошатываясь и чуть не падая.

ххххххххх

- После того, как ты разворотил стену в доме Кадди, когда тебя искала полиция, ты где отсиживался? – спросил он теперь, и сам удивился тому, что прежде не только не спрашивал об этом, но и не чувствовал ни малейшего интереса.
- Тебе зачем? – спокойно спросил Хаус, аккуратно устанавливая пробирку с кровью Уилсона в штатив.
- Хочу свои догадки проверить. Ты должен был сделать себе или очень хорошо, или очень плохо.
- Да? – словно бы удивился Хаус. – Ну, и какие у тебя варианты?
- Ну, не знаю… Филадельфия? Новый Орлеан?
- А другой полюс – это что?
- Камерун.
Хаус рассмеялся:
 - Ты предсказуем до невозможности, Джимми-бой. Я подумал, ты скажешь: Киншаса.
- Ну и..?
- Здесь, - просто ответил Хаус. – Вернее, не совсем здесь, но неподалёку. А чему ты удивляешься? Куда ещё можно рвануть сгоряча, без документов и без предварительного заказа.
- Ты даже домой не заходил.
- Меня там ждали, да?
- Да.
- Ты навёл?
- Да.
Хаус удовлетворённо кивнул, выдержал паузу и, вдруг усмехнувшись, покачал головой:
- Ты неподражаем, амиго. Предаёшь меня раз за разом и так просто в этом признаёшься… В этом даже что-то есть.
- Я предаю твои понятия о верности. Не тебя.
- А есть разница?
- Есть разница.
- Да нет никакой разницы. У меня общечеловеческие понятия о верности.
- Тогда почему ты никогда не злишься?
- Я злюсь.
- Но не рвёшь со мной. Прощаешь. Сто раз предам – сто раз простишь.
- Потому что у меня, кроме тебя, никого нет.
- Если ты не видишь разницы, то и меня у тебя нет.
Хаус улыбнулся:
- Нет, ты у меня есть.
- У тебя нет общечеловеческих понятий. Твой устав Хаусландии – не общечеловеческие понятия.
- Ты изучил устав Хаусландии?
- Да. Там первым пунктом стоит: не так важны поступки, как их мотивы.
- И уже тем более не важно, что говорят об этих мотивах те, кто совершает поступки.
- А вот это ты врёшь, потому что иначе давно заткнул бы уши и насвистывал «хабанеру».
- У меня заняты руки, я делаю анализ твоей крови.
- То есть, ты меня сейчас попрекаешь заботой?
- Я хочу, чтобы ты вылез из скорлупы.
- Да я вообще с тобой первый заговорил.
- Из скорлупы.
Уилсон снова поглядел на зажатый в руке содалит. Разжал пальцы – камень упал на одеяло.
- Нет у меня никакой скорлупы, Хаус. Наоборот… Я, кажется, ещё никогда не был таким…вывернутым наизнанку. Знаешь, - заговорил он, почувствовав, приступ желания говорить о своих чувствах, время от  времени накатывающий на него. – Мне всегда казалось, что душа, как и тело, не имеет права показываться на людях голой. Ну, это как-то непристойно, что ли... И я всегда старался надевать на душу сорочку, костюм-тройку и галстук. И чувствовал себя защищённым. А потом эта чёртова тимома ворвалась в мой маленький устойчивый мирок и, как насильник, стала срывать с меня все эти тряпки до единой. Никакой скорлупы уже не осталось, Хаус, да и кожи, собственно. Слышал раньше выражение: «вся жизнь промелькнула перед глазами»? Но это не так работает. Она не промелькивает, она залипает на самых значимых воспоминаниях и выкручивает, как бельё, по каждому пункту. А потом подводит сальдо. Тоже по каждому пункту. И тычет в это сальдо носом, как щенка в кучку на ковре. С той же целью: отучить гадить там, где не позволено.
- Кем не позволено? – спросил Хаус, и оказалось, что он слушал очень внимательно, а Уилсону показалось, что он занят пробирками и не слушает.
- Ну, кем… - слегка даже растерялся Уилсон. – Вообще… Нельзя же гадить на ковёр…
- Можно, - возразил Хаус, склоняясь к окуляру микроскопа – он устроился поближе к лампе, чтобы свет падал на предметный столик, но свет падал не  только на предметный столик, но и на его руки, подстраивающие резкость и устанавливающие под объектив камеру Нойбауэра, и Уилсон снова невольно залюбовался сочетанием силы и гибкости его кистей и пальцев, в очередной раз подумав, что Хаус мог бы быть хорошим хирургом, если бы захотел и если бы не больная нога.
- У твоего престарелого кобеля получалось, - продолжал Хаус, не отрываясь от своего занятия. - И ты тоже снова будешь, если выкарабкаешься. Получишь свою отсрочку на три года – все три года будешь. Ничего не изменится. Так что ты зря препарируешь свои занудства и предательства – и самому противно, и пользы никакой. Если предаваться бреду, то уж лучше эротическому.
Уилсон дёрнул углом рта в скептической невесёлой усмешке. Эротических снов ему ещё долго не будет сниться – он это понимал. «А вот Хаусу, наверное, только они и снятся, - подумал он вдруг. – Сколько уже у него не было женщины? И это в пятьдесят с лишним, когда долгие перерывы особенно нежелательны».
- Значит, ты не веришь в то, что человек может раскаиваться в чём-то, быть недовольным собой, пересматривать поведение или даже отношение к чему-то? – спросил он в продолжение разговора. - В Хаусландии это исключено? Там вместо солнца на небе сияет золотыми буквами высеченное: «Я прав», а туч не бывает совсем?
- Да я прямо солнечный парень, - мрачно буркнул Хаус, оторвался от микроскопа и поднял к глазам градуированную пробирку. – Гемоглобин пятьдесят девять, эритроцитов двести десять миллиардов. Тебе не хватает железа. Лейкоциты почти в норме, но сдвиг влево такой, что ты вот-вот можешь вступить в коммунисты.
- Это же хорошо? – полувопросительно произнёс Уилсон.
- Это хорошо, это признак активности ростка. Только жить с такой кровью не у всех получается. Нужно ещё переливание… А вот однозначных признаков бактериальной пневмонии я не вижу. Значит, у тебя таки-пневмонит, и можешь по этому поводу в очередной раз обратиться к золотым буквам Хаусландии.
- Значит, антибиотиков хватит уже?
- Оставим только местно на дырки у тебя в груди и в заднице. А как там кашка?
- По-моему, усвоилась нормально.
- Тогда повторим?
Уилсон кивнул. Есть он совершенно не хотел, но пероральное питание уже само по себе внушало оптимизм, и, с трудом переводя дыхание, он на этот раз съел чуть больше и с чуть большим удовольствием.
 
Продолжение девятого внутривквеливания

Уилсон тогда провёл две ужасные недели. Он почти перестал спать по ночам – лежал часами, пялясь в темноту и баюкая ноющую руку: трещина кости предплечья, двойной перелом запястья – оскольчатый, со смещением, пришлось делать репозицию и ставить направляющий штифт. Лангета казалась тяжёлой и громоздкой, хотя это был компактный лёгкий материал, «для своих», он подолгу не мог найти удобное положение, а думал при этом про ногу Хауса, строя параллели, находя определённое сходство, и по-новому сочувствуя «этому гаду». Он даже пару раз тоже глотал оксикодон, чтобы хоть как-то поспать. В принципе, обезболивающих могло бы быть и больше, но он не хотел, одновременно и мучаясь, и наслаждаясь ноющей болью, как мучается и наслаждается человек, снова и снова трогая языком больной зуб. А всё потому, что физическая боль отвлекала от тяжёлых мыслей о Хаусе, который так и не появлялся, чей телефон молчал, и полиции не удалось запеленговать его нахождение по встроенному «маячку». Впрочем, разыскивали его без особенного рвения, но уже само обстоятельство, что Хауса разыскивает полиция, казалось Уилсону вопиющим и ужасным. Эта фобия, посеянная некогда Триттером, расцвела в нём теперь пышным цветом. Хауса могли посадить, а с его характером -  Уилсон понимал это совершенно ясно – в тюрьме его попросту убьют. Да что там тюрьма – Хаус и прямо в больнице, от законопослушных граждан умудрялся время от времени «выхватывать». В него стреляли из пистолета. Его как-то раз подкараулили на больничной стоянке сразу трое, сбили с ног, и только внезапное появление Чейза и чернокожего интерна из неврологии спасло гениального диагноста от физической расправы. Нельзя было допустить реального срока, а этот кретин, словно назло, подался в бега, и наматывал себе всё больше и больше. «А может, и чёрт с ним? – в сердцах говорил себе издёрганный Уилсон. – Почему я должен с ним нянчиться – получит, что заслужил. В конце концов, может, хотя бы тюрьма собьёт с него, наконец, это невыносимое самомнение? Вандализм – есть вандализм, люди могли пострадать, ему не должно сойти с рук». Этот мысленный спич выглядел таким справедливым, таким правильным, что Уилсон вскакивал с кровати и, зайцем метнувшись в туалет, зависал, выворачиваемый наизнанку, над унитазом. Нет, со стороны, конечно, могло показаться, что он просто плохо переносит оксикодон - на самом деле, он в такие минуты плохо переносил самого себя. Уилсон обратился в юридическую  консультацию, где, прикинув обстоятельства, ему заявили, что Хауса посадят в тюрьму общего режима на срок от года до трёх, хотя при хорошем адвокате, может быть, можно будет отделаться парой месяцев. Уилсон на всякий случай нашёл хорошего адвоката, но сделал это втайне, не афишируя.
Кадди в те дни на работу не ходила – взяла отпуск. Он с ней больше и не виделся, зная только по слухам, что она записалась в группу психологической поддержки жертв семейного насилия и подумывает о том, чтобы вообще оставить «Принстон Плейнсборо» со всеми его тягостными напоминаниями и ассоциациями и переехать в один из соседних городов.
«Она же не боится Хауса? – мучительно думал Уилсон. – Она зла на него, но ведь не напугана? Да, она написала заявление об обеспечении безопасности для себя и Рэйчел, но сделала это, скорее, из мести, чем по необходимости. Она, действительно, просто зла на него, и ей больно. Похоже, она его, на самом деле… любит? Любила?»

Но потом он не удержался - сам позвонил ей по телефону – просто узнать, как она, и понял, что плохо. «Его ищут, - сказала Кадди. – Он не звонил тебе? Да нет, конечно же, нет. Понятно, что ты не знаешь, где он, не то бы ты сказал полицейским… Ведь ты сказал бы?» «Да, - ответил он. – Да, я бы сказал». «Ты ведь уже покрывал его в деле о подложных рецептах – ты на плохом счету по этому поводу, понимаешь? -  сказала она. – Так что даже не думай. Послушай, - вдруг словно спохватилась она. - Он тебя травмировал – ты мог бы тоже написать, чтобы тебе предоставили условную границу неприближения. Я понимаю, что у тебя сейчас даже просто мысль об этом  вызовет  отторжение, но ты подумай, не спеша. Возможно… возможно, это уже изменение личности, потому что он снова  на викодине, и мы не знаем, как велики дозы…». На это он ничего не ответил, неприятно удивлённый её равнодушной прагматичностью. А потом вдруг его осенило: он и предположить этого не мог, отталкивал от себя, а ведь она, действительно, похоже, что боится. Тогда он спросил прямо: «Ты его боишься?». «Нет, -  быстро – слишком быстро -  ответила она, и тут же изменила ответ.- Я не знаю. Я заснуть не могу, а если засну на несколько минут - он снится, и я просыпаюсь. А если бы в этот миг он вдруг оказался в моей комнате, я бы… завизжала. Джеймс, я никогда-никогда не видела от него чего-нибудь по-настоящему плохого, но теперь… Доктор говорит, что это – посттравматический шок». «Наверное, так и есть, - сказал он. – Это пройдёт». Но его слова не успокоили ни её, ни его самого. Он тоже перестал спать по ночам – лежал часами, пялясь в темноту и баюкая ноющую руку: трещина кости предплечья, двойной перелом запястья. Боль мешала спать, но не мешала думать. И он думал, думал, перебирал раз за разом один эпизод, расчленяя по долям секунды, запуская то замедленно, то реверсом, пытаясь понять, убедить себя в том, что Кадди не права, что Хауса нет оснований бояться, что он не мог бы её убить… его убить. И он не находил  достаточно твёрдой и однозначной аргументации.
А потом наступало утро, и он тащился на работу, где исполняющий обязанности декана Эрик Форман потихоньку подминал под себя «ПП», и ни то, чтобы это ему не нравилось – Форман был толковый руководитель, без самодурства, но и радоваться было нечему. Совсем нечему. А однажды он пришёл и увидел, как из диагностического отдела выносят мебель. Уилсон почувствовал себя полковником, прибывшим в действующую армию и вдруг  увидевшим, что армия разгромлена, а в опустевшем лагере хозяйничают мародеры. Он кинулся к Форману:
- Ты что делаешь?
- Что я делаю? – удивился новоиспечённый руководитель.
- Ты закрываешь отделение Хауса?
- А ты видишь где-нибудь Хауса? Я не могу себе позволить финансировать виртуал. Чейз увольняется, Тауб увольняется, я тоже там не буду работать – Кадди, скорее всего, уйдёт, мне предлагают руководство клиникой.
- Значит, поторошите мёртвого льва?
- Хаус не умер, - возразил со всей своей флегматичностью Форман. – Он в бегах. Объявится – сядет. Мне сколько ждать? Ортопедам не хватает помещения, а тут пустая комната. Идите, доктор Уилсон. Не мешайте работать.
Он ушёл с горьким чувством отставшего от поезда – и навсегда.
И снова, лёжа в постели, всю ночь напролёт терзал себя то опасениями, то злобными мыслями, то укорами совести. А рука ныла и ныла. Утром он пришёл на работу с больной головой и готовым решением выкинуть Хауса из мыслей и из жизни. Хватит. Довольно. Он устал себя изводить.
В половине четвёртого ему позвонили из полиции: Хаус был задержан в аэропорту и до суда помещён в следственный изолятор.
- Зачем вы мне это сообщаете? – спросил Уилсон. – Я ему не родственник.
- Он назвал ваш телефон. Кем-то же вы ему приходитесь
- Коллега по работе.
- Да? - словно удивился звонивший.
На том конце связи что-то завозились, потом Уилсону показалось, что он слышит голос Хауса, и он поспешно отключился. А потом снова метнулся в туалет блевать – дружба с Хаусом выходила из него горькой жёлтой слизью.