Контейнер для умирающей любви. 8. Прекрати материт

Аля Кружинина
Продолжение.

В палату вошли.

И вместе с ними, с причастными, в палату вошел страх. Страх, который стал менять все восприятие происходящего, перемешивать реальность с полусном, устраивая провалы в памяти. Как будто для описания происходящего не осталось больше слов – только знаки: то ли как линия сердечного ритма на мониторе, то ли как синусоида. Провал-подъем-провал-подъем. И пищит в голове без слов. И в груди стучит – во всем теле стучит. И дрожь.

Пришли – лотками железными загремели.

Вовремя. Вырвало. «Для этого и принесли».

Мутит.

Вокруг серо, но светлее, чем было.

Свет зажгли. Погасили. Свет и не нужен – светло.

Сказали заплести косички и ушли. Волосы, как чужие. Вера заплела на ощупь. Как первоклассница стала.

    «После 22 недели аборт можно сделать только по медицинским показаниям – при наличии у матери или плода патологий, несовместимых с жизнью. Это уже не аборт, а преждевременные роды. С помощью медикаментов врач стимулирует родоразрешение, и плод выходит естественным путем. Процедура тяжелая для женщины и морально, и физически. Нередко приходится кроме физического здоровья восстанавливать и психологическое».

У Веры не было еще двадцати двух недель. Но рост ее ребенка был 32 см – чуть больше нормы, а весил он уже примерно 500 г.

Что же сейчас будет?

Опять ждать. Ожидание разъедало.

Лежать, не шевелясь. Лежишь, как большой сундук. Нет, сундук имеет каркас. У Веры не было каркаса совсем. Она была китом на суше, сухим китом, который умрет, если еще немного так полежит.

«Болит живот. Интересно, как долго еще и будет ли сильнее», «Хочется в туалет».

Она старалась не думать. Просто ощущать и описывать ощущения для себя:

«Почему врачи тянут? Хоть бы кто-то пришел и что-то сказал. Хоть бы подал знак. Хоть бы сказали, что сегодня будет происходить. Выдержу я?»

«Я относилась к нему, как к нормальному, здоровому, а он, оказывается, был болен с самого начала. И отношения наши были больными» - прорвалась все-таки мысль.

Пришли.

Точнее пришел. Большой мужчина. Красивый, какой-то светлый. Выше всех намного. Как-то странно смотрится здесь.

Сел к Вере. Начинается? «Одеяло убрать. Рубашку поднять». Посмотрел больно. Уже больно. Чуть не вырвало.

Что говорит – не понятно. Отдельные слова. Или это страх не дает Вере слушать.

Всю палату обошел. Все сестры за ним.

Всех посмотрел – вернулся к Вере.

«Сейчас вернусь и начнем», – сказал то ли Вере, то ли ассистентам.

И вышел. Вот.

«Начнем? Прямо здесь? При всех?»

- А мы прямо здесь? – вопрос от Веры в пространство.

- А где же? Здесь все готово, – ответ из пространства.

Так вот зачем клеенка на всю кровать. И опять чем-то загремели, заходили. Почему-то захотелось, чтобы не было тишины. Когда гремят – спокойнее. Или радио может включили бы. А то страшно. Быстрее бы.

Вернулся сразу к Вере – так порывисто, прямо с ветром. Сел рядом на кровать. В перчатках.

А дальше – ничего. Ни времени, ни мыслей, ни людей. Только что-то за пределами понимания. Кто-то рядом с ней что-то делает. Красивый командует всем и ей. Она не смотрит на него, слышит через раз и пытается делать то, что он говорит. Смотреть, глаза поднимать стыдно. Господи, стыд-то откуда! А страха как будто больше нет. Стыд, а еще злость на все сразу. На то, что в одной комнате со всеми, на то, что не понимает, что с ней происходит, на то, что все это с ней случилось – на все и на всех.

Она очень старается, но он все равно как будто сердится на нее, командует грубо, ничего не объясняя. От боли и бессилия она начинает материться. Как в кино про войну, когда ноги солдату без наркоза отрезают. Она в жизни не матерится, а тут никак – само лезет из нее, как зло какое-то. Мат как будто сил придает.

- Твою маааать! Твою мааааать!  - тужится, как он просит.

И вдруг:

- Не матерись! Прекрати! Это твою мать! Раньше надо было думать, а сейчас поздно уже! – и так зло на нее посмотрел.

Вера опешила. «Да он ничего не знает. Он ничего не понимает. Не понимает, какое это для нее горе. Не сочувствует ей ни капельки. Думает, это ее прихоть? Думает, она просто расхотела вдруг своего ребенка? Может, когда увидит его, поймет и перестанет злиться и обвинять!?»

Она попыталась материться про себя, чтобы не сердить его. Она зависит от него. А он большой и сейчас кажется ей страшным. Злым. И она злая. «Но потом же он поймет, что не прав!». И вдруг такая боль! Она не сдержалась, заорала на всю палату. И все кончилось.

Что-то вышло из нее. Выпало. И все засуетились. Значит все. Конец. Желание взглянуть и не смотреть совсем одновременно. Их предупреждали: «Не надо смотреть». Вера еще про школьницу из палаты подумала: «Бедная, ей страх-то какой – быть здесь». И дальше все пошло, как без нее. Она проваливалась куда-то. Она все сделала. Что-то еще делали с ней, но ей уже было все равно. Пусть делают, что хотят. Внутри пусто. Теперь совсем пусто. Было две жизни, а теперь как будто ни одной не осталось.

Осталось только желание – все забыть, как страшный сон. И чтобы все ее близкие и окружающие тоже забыли. Не было ничего. Показалось.