Тихая усадьба 10

Людмила Ашеко
                ГДАВА 10
                НОВОЕ  ВРЕМЯ
«3 октября 1901 года. Большие Дворы.
Почти год прожила в двадцатом веке. Тяжело жить в болезни, а умирать не хочется. Как дряхлый пень, держусь корнями за почву, попробуй, вырви. Никто меня не торопит, но такое чувство, что ждут меня мои родные где-то там, словно зовут к себе. Я теперь и на хоры в зале не могу подняться, чтобы сверху в окно увидеть дорогие  могилки. Но Катя уверяет, что они в порядке, что цветочки посажены вокруг плит, что в церкви все молебны служатся, которые Катя от меня заказывает.
Еле царапаю пером, а писать хочется, словно душу изливаю, хотя в молитвах и высказываю всё сокровенное, но Бога не обременяю мелочами, а ведь мелочи это и дорогие подробности жизни, и её болезненные занозы. Так вот разгоревалась из-за Тимохи Запрудного! Услышала его голос с крыльца, где сидела на солнышке, такой тёплый денёк выдался! Кричит гневно так: «Жгут по Руси поместья, режут бар! Скоро народ своё заберёт у кровопийц!» Так мне обидно стало, так сердце зашлось! Потом подумалось: «Давно я газет не читала, ничего не знаю, что на свете творится». А как читать? Зрение слабеет. Ещё кое-как пишу, и то, часа два буду страничку заполнять. Уже и книг читать не могу. Спасибо, Катя мне читает Чехова, Толстого, Достоевского… Как меня возмутила Анна Каренина! Не приведи Бог такую судьбу! Любовь, конечно, очень мощная сила, но можно устоять. Вот я же утерпела, не пошла замуж в другой раз. А ведь полюбила. Прости меня, Вася! Может быть, и ошиблась я тогда. Эх, старая, про любовь раздумалась!
Мне внук привёз чудесное кресло на колёсах! Это просто новая жизнь! Я могу и на крыльцо выезжать, там он сам мне устроил из досок плавный спуск с порога. И Кате со мной стало легче: усадит меня, я и к столу подъеду, и к печи – спину погреть, до постели сама доберусь… Чудесная это новость для меня!
Антон мне по-настоящему родной человек. Я вижу его любовь, искреннюю заботу обо мне. Иногда думаю, что отягощаю его жизнь, отрываю его от друзей, от дел. Но, сколько ни желай, а сам не умрёшь, потому надо претерпевать. Я только мечтаю, чтобы все в нашем роду имели такую душу, как у моего дорогого внука, тогда семья будет оплотом, спасением в любых невзгодах.
Перечитала запись, подумала: «О каких пустых мелочах пишу! Именно, старческое  брюзжание, никаких интересных фактов». Да что ж, такая теперь у меня жизнь – ничего интересного. Хотя, вот ещё одна мелочь: принесла Катя мне котёнка. Такая прелесть этот беленький с серой спинкой пушистый кроха! Не сходит с моих колен, всё сидим с ним в кресле, он греет мне ноги, кажется, даже меньше они болят. И думается, что в жизни нет мелочей – она сама, как мозаичная картина, сложена из крохотных разноцветных кусочков, составляющих её суть. Смотрю на любимую картину Елены Сувориной, она так и висит на своём месте. Человека нет, а картина осталась, даст Бог, и нас переживёт. А от меня что останется? Внук, этот дом, тонкая тетрадка с записями? Или и то пропадёт, рассыплется прахом? Кто знает?..
Силы мои иссякли. Сама и в саквояж не положу тетрадь, попрошу Катю.  Живу, терплю, надеюсь на милость Божию.      Анна».
                *     *     *
Миллениум! Вот слово, волновавшее всех, сулящее что-то необыкновенно новое, поворотное для жизни вообще и для судьбы каждого! Прожить два тысячелетия, двадцать веков – для человеческой цивилизации это, конечно, немалый срок. Вот и поставлена новая, значительная веха в истории Земли.
Но, может быть к счастью, ничего, выходящего за рамки реальности, в мире не случилось. Щёлкнули часы, пробили куранты, прозвенели бокалы, и началась обычная каждодневная деятельность всех и всего.
Только для Бориса новый век, новое тысячелетие принесло непредвиденную до прошлого года новизну: он второго января вылетал в США. Пока летел один, в гости, посмотреть, повидаться, но… Вера тоже задумывалась о поездке, а, возможно, об окончательном переезде за рубеж. Она знала язык, что было немаловажно, даже за год подучила отца понимать и произносить простые фразы, более-менее правильно читать английские слова. В кармане Бориса лежали записки с вопросами, которые могли возникнуть в процессе перелёта. Ему предстояла пересадка, что особенно его беспокоило.
За два года хлопот, поездок в Москву по поводу получения визы, Борис, словно повзрослев, увидел, как живёт страна, стал интересоваться политикой, пытался разобраться, что за люди – лидеры государства. Но мало преуспел. Всё чаще думал о том, что если даже он, интеллигент, образованный человек так мало понимает в этом вопросе, то, как ощущает себя простой люд? Он видел, что в общество пришли совсем иные, чем в его молодости, ориентиры. Курс пролагался к богатству, к радостям потребления, к возможности развлекаться… Культура в значительном её пространстве, словно посыпанная солью земля, не наполнялась качественными, отборными плодами, а рождала колючую, наглую сорняковую поросль, быстро  заполняющую лысую поверхность почвы. Он купил на вокзале книгу, означенную как исторический роман, начал читать и пришёл в ужас от обилия откровенных сексуальных сцен, перемежающихся с коварными убийствами, отравлениями, обманами… Ничего более скучного он давно не читал, его унижало назойливое желание автора воздействовать на его читательские, – низменные – инстинкты.
За девять часов перелёта Борис много думал. Вся жизнь была им перелистана, неторопливо, внимательно. Он, словно в самоотчёте, ставил себе оценки в делах и поступках. За учёбу – пять, за работу – пять, за любовь – еле-еле четвёрка, и это благодаря Светлане. За отношение к родственникам – тоже четвёрка, но крепкая, потому что только из-за занятости недодал, а не прогулял, не проленился… А вот отцовство он оценил на «тройку». Неважно, как и сколько ты любил своего ребёнка, сколько времени отдал его воспитанию и досугу, главное, счастливо ли  твоё дитя? Он крепко закрыл глаза, подумал: «Ах, как жаль, что нельзя оторвать от себя кусок плоти, души, времени жизни, чтобы отдать своему ребёнку, чтобы обеспечить его счастье! Хоть бейся в стену лбом, ничего не добьёшься!» Как врач, он сознавал, что дочь вряд ли сможет родить, возраст для первородящей слишком значительный. Знал Борис и о том, что в Америке это не проблема, что также подвигало его к переезду. Не знал он только о своём не родившимся внуке. Он вспомнил и о Татьяне с её материнским подвигом, об Алле… «Ну и семья у нас! Традицию придумали… Моду завели. Правда, с кем поведёшься…» – горько усмехнулся он. Но другую свою семью Борис не знал. Хотел узнать, мечтал.
В аэропорту его встретил мужчина, вид которого заставил Бориса вздрогнуть. Он, едва помнивший отца, сразу узнал своего брата, словно сошедшего с довоенной фотографии. Борис был похож на маму, только фигурой в отца – сухопарый, подтянутый. Но лицо брата было знакомым и родным. Борис обнял Эйвана, слёзы покатились из глаз. Брат немного отстранился, шмыгнул  носом, и они оба, утираясь платками, засмеялись от избытка чувств. Когда заговорили, а Эйван немного знал русский, оказалось, что у них, ещё более, чем слышалось по телефону, похожи голоса. Ростом они тоже мало различались, на пару сантиметров выше. Но разница в возрасте на семнадцать лет была налицо.
Машина у брата была потрясающая – огромный джип на высоких, украшенных изящными накладками, колёсах.
— Ваня! Это не машина, просто танк! – воскликнул Борис.
Брат кое-как объяснил, что ему по душе и имя Ваня, и определение джипа «танк». Они ехали и всё посмеивались просто так, без повода.
Въехали на территорию частных владений. Название Вилла Парк говорило само за себя. Двухэтажный дом стоял на очень красивом, ухоженном участке – цветы  и газон радовали глаз.
На пороге стояли домочадцы: жена Эйвана, полноватая красавица Роуз, сын Том и дочь Саманта: взрослый юноша и девочка-подросток. Встретили Бориса горячо, радостно и нежно. Стол ломился от снеди и напитков, но Борис первым делом позвонил Верочке. Он коротко и сумбурно рассказал о поездке и почему-то заговорил о белках: они прыгали по траве и веткам деревьев, цеплялись за сетку на окне. Потом он думал: «При чём тут белки? Чего меня понесло?» Но сам вдруг понял, что именно доверчивость этих зверьков к людям и размягчила его вконец, сблизила с родственниками.
Обратный билет у Бориса был на конец августа: три месяца по визе как раз кончались. Но Эйван, сразу по приезде брата, начал хлопоты по продлению визы. «Для чего, Ваня?» – удивился Борис. Брат объяснил, что надо сдать на права, получить удостоверение личности, разрешение на работу. Сделать всё, чтобы постараться выиграть Грин карту, чтобы попытаться получить ПМЖ – право на постоянное место жительства. Борис не возражал. Вера приняла отсрочку папиного возвращения с пониманием. Она серьёзно думала о своём отъезде.
                *     *     * 
Валентина Павловна Ворон, проработав в больнице десять лет после пенсии, перетерпев перестройку с невыплатой в срок мизерных зарплат, с обнищанием больницы до отсутствия самого необходимого: лекарств, оборудования, белья, оставила работу. Она ещё была полна сил, но требовался уход за мужем. Жизнь Валерия подходила к концу – это было очевидно. За последние два года он сильно сдал: всё притупилось: зрение, слух, выпало много зубов, обветшало тело. Ему стало трудно двигаться, ухаживать за собой, пропал аппетит… Он стал равнодушным ко всем и всему, кроме своего недомогания, на которое часто жаловался, словно превращался на глазах в ребёнка. Валя с горечью смотрела на любимого мужа, днями напролёт сидевшего на диване обхватив голову руками и покачиваясь из стороны в сторону. Он был похож на человека, находящегося в утомительном долгом ожидании. Чего? Поезда или самолёта для дальнего путешествия? Вечного путешествия? Самое трудное состояло в том, что ни в ком не нуждаясь, Валерий не мог оставаться один ни на минуту. Проблемой было просто выйти из дома, а теперь и на балкон. Он начинал беспокоиться, потом волновался до истерики, звал её, шёл за ней… 
Лена приходила дважды в неделю, закупала продукты.  Прибегали мальчики – мыли отца, таскали тяжести: закупили картошку, капусту, отнесли в подвал, помогали закатывать банки с заготовками…  Их жёны сидели обе в декрете со вторыми малышами. У близнецов всё совпадало по времени: женились в один день, сыновья родились в один год, теперь вот у Дениса второй сын, у Паши дочка – новорождённые тоже ровесники.               Валя радовалась, что дети у неё и порядочные, и заботливые, и устроенные. Только Тонечка далеко. «Прилетел Орёл, унёс куропаточку», – шутили в семье. Действительно, Игорь Орлов, служивший с близнецами в армии, заехал в гости, влюбился в Тоню и увёз к себе в Смоленск. Там она и медицинский окончила, там и работает, дочку растит… Ох, как хочется Вале увидеть внучку! Но ни поехать, ни к себе позвать…
Валя вдруг схватилась за сердце. Огонь стыда опалил душу. Она поймала себя на мысли, что тяготится больным мужем! «Господи! Прости меня, Боже! Что это я? О чём подумала! Свободы захотела… покоя… Нет, Боже, не надо мне ничего, только сил дай и выдержки! Бедный мой, старенький мой, жалкий… Но вот, если представить себя на его месте, желала ли бы я себе такой жизни? Ни за что! Не допусти, Господи! Быть обузой для близких, ничего не желать, ничем не интересоваться… А ещё эта слабость, отвращение к пище, боли в суставах… Нет, таких долгих мук и врагу не пожелаешь. Так что, Боже, не со зла, не из нетерпения я согрешила в мыслях своих. Нет, из жалости к нему». Она была кристально честна перед собой, не было и мысли о себе, о своих тяготах.
Валерий словно услышал её внутренний монолог. Он вдруг просветлённо и внимательно посмотрел ей в глаза, чуть приобнял за плечи, сидящую рядом на диване.
— Тебе меня жалко, Валя?
— Конечно, дорогой. Ты ведь себя плохо чувствуешь.
— Я скоро… недолго мне осталось. Не бросай меня.
— Да Бог с тобой! Даже не думай так, я с тобой навсегда. Я тебя очень люблю.
—  И я люблю. Поживи…
Валерий прижался к ней щекой. Она ощутила холодную дряблость его кожи, еле сдержала слёзы, притихла. Потом почувствовала, что он наваливается на неё. Хотя муж сильно исхудал, тело его было тяжёлым. Нелегко было помогать ему перейти с места на место, переодеть… Валя попыталась мягко отодвинуться. Не вышло. Валерий всё сильнее кренился к ней, придавливал своей тяжестью. Она высвободилась, встала. Муж безжизненно повалился на диван. Валя всё поняла. Она стала у дивана на колени, прижала губы ко лбу Валерия, долго оставалась неподвижной, ощущая, как уходит тепло из его тела, словно её дыхание могло задержать охлаждение. Слёз не было. Не было чувства реальности, словно сама она оставила своё тело и реет над скорбной парой стариков, глядя с высоты. Глаза мужа были закрыты, он, видимо, закрыл их, прикоснувшись щекой к её теплу, а она теперь принимала губами его смертный холод. 
Валентина с трудом положила ноги усопшего на диван, подложила под его голову маленькую подушку, сложила его руки на груди. Лицо Валерия было спокойно, и с каждой минутой словно бы молодело на глазах. Смерть обтягивала кожу, обостряла черты, разливала по лицу отрешённость. Вале не хотелось отрывать глаза от дорогого человека, она оттягивала минуты неотвратимой похоронной суеты. Последние мгновения она была наедине с мужем, всем существом обратившись к нему, словно улавливая уходящие из него мысли и чувства. В голове явственно звучало: «Люблю… Поживи…»
Все хлопоты были уже известны: в семье утрата шла за утратой, но такова реальность, уходило поколение, как волна, за которой непременно возникала новая. Ничего в этом нет трагического ни для истории, ни для природы. Только в душах, оставшихся ждать своего часа, тянутся неизгладимые следы, словно прошедшая волна смывает краску жизни с лежащей на её пути яркой вещи. Тусклее становятся дни, холоднее и беспросветнее ночи, глуше звучат голоса птиц… «Теперь я крайняя, – думала Валя. – Борис хотя и старше, а не Княжко. Я  – порог для всех наших перед Вечностью. Надо держаться».
После поминок она отправила всех по домам: «Нечего со мной ночевать. Я не боюсь. Отдыхайте, мои дорогие». Ей даже хотелось побыть в одиночестве после многолюдия похорон.
Август был ещё тёплым, но в воздухе веяла грусть и горечь увядания. Валя сидела на балконе в старом кресле и смотрела на звёзды. Они ритмично мерцали, словно внутри каждой маленькой блёстки билось живое сердечко. Млечный Путь катил своё течение через чёрную пашню неба, луна маленьким белым сгустком заледенела в самой чёрной глубине. Валя почувствовала, что в неё вливается грустный покой. Она, вечный борец за добро, неусыпная заботница обо всех родных, друзьях и чужих людях, осознала, что, по большому счёту, от неё зависит совсем немного, потому что она, как игла в руке хирурга, только инструмент. Инструмент, конечно, необходимый, важный, но сама рука, мозг, управляющий ею, и есть та сила, которая руководит всеми и всем.  Она теперь знала цену человеческого беспокойства, мук сомнений, сопротивления судьбе… «Упорство необходимо только в праведном деле, но и поражение не должно убивать желание его делать. Надо уметь смиряться, и продолжать, это так. Но… вот и решена моя судьба».

                *     *     *
Получив сполна за здание санатория, Ерсин переживал, что упустил возможность вовремя продать оборудование, уплыли большие деньги. Но он сумел сам себя утешить: «Ещё сел бы за это. Ладно, избавился от всяких забот, надо о здоровье подумать – не молоденький!»  Аптека стала вотчиной жены. Марина увлеклась бизнесом: справлялась со всеми делами по поставкам товара, подыскивала человека с медицинским образованием для работы в аптеке днём. Зять наладил компьютеры, многому научил тёщу, сам прирабатывал у неё через сутки ночным сторожем, продавал лекарства ночным покупателям – аптека действовала круглосуточно. А вторым ночным служащим аптеки пришлось быть самому Ерсину. Он не хотел доверяться чужим людям, утешался тем, что ночью у его знакомых вряд ли был шанс застать «самого» на таком не престижном месте.
Так получилось, что во время дефолта супруг Ирины «прогорел» до нитки, внезапно страшно запил и умер на улице, упав, как поверженный молнией дуб. Вдова имела свои материальные ценности: ювелирные украшения, доллары, заначенные от общего дела, домик в дачном посёлке и, что особенно ценно, простенький глинобитный материнский домик на берегу Азовского моря. Каждое лето они то с мужем, то с сыном и его семьёй наезжали туда отдыхать, в остальное же время за хаткой присматривала соседка, умудрявшаяся сдавать его осенью и даже зимой постоянным клиентам, художникам из Питера. Домик приносил половину этого дохода Ирине, так что не на одну пенсию страдала вдова. Теперь же  у неё была постоянная зарплата: днями она восседала за окошечком аптеки Ерсина, обаяла его жену, стала её подругой, а в смену Юрия Ильича задерживалась на работе, расслабляясь в подсобной коморке на широком топчане.
Этим летом Юрий Ильич выкроил время на короткий отдых. Он жаловался на недомогание, расшатанные нервы, и потому решил съездить дней на десять к морю. Марина согласилась, Коля попросил своего верного друга подработать в аптеке. Правда, сразу после отъезда Юрия, заболела Ирина, что несколько осложняло положение, но что тут поделаешь? У живого человека всякое может случиться со здоровьем, больничный лист неопровержимое право на отсутствие. Марине пришлось остаться и каждый день ходить на работу, сидеть по восемь часов подряд без выходных, спасибо, пару раз Катя её подменила.
Что такое достать больничный лист для человека, всю жизнь проработавшего в медицине? Ирина уехала с Ерсиным. Юрий  Ильич наслаждался жизнью, морем, свободой, любовью… Он забыл, что ему восьмой десяток, тем более что мама его прожила девяносто семь лет, так что по всем законам природы у него ещё был немалый запас времени. 
Воспоминание о маме навеяло грусть. Юра всегда почитал мать, исполнял все её старческие капризы, но подолгу её общество выносить не мог. Поэтому маму присматривала за хорошие деньги её соседка по квартире. Уход был безупречный, даже маме придраться было не к чему. Но сколько же денег рекой перетекло в чужие руки! А  похороны? Надо же было маме, умирая в своём, весьма изощрённом, уме, оставить, продиктованную сиделке, записку с распоряжениями по поводу погребения. Чего там только не было! И полированный гроб с откидывающейся полукрышкой, и бежевый атлас с кружевами – внутри, и длинное платье из вишнёвого бархата, которого нет в гардеробе живой, а также замшевые туфли, и макияж, и причёска, и памятник (чертежи прилагались), и ограда… Юрий Ильич, почтительный сын, интеллигент, мысленно выругался матом. Но он сделал всё, как просила мама. Только бежевого атласа не нашлось, пришлось использовать светло-жёлтый, отчего покойница ещё более пожелтела, словно желчь разлилась внутри от злости.
Ирина стёрла воспоминания горячими сочными поцелуями. Она знала, как поднять любовнику настроение, сама получала истинное наслаждение от эротики, была неумолима и неустанна. Все романы описывают молодые страсти, яркость зрелой чувственности, презрительно и насмешливо упоминая о чувственности в старости. Но Ерсин теперь знал, что не только душа, но сексуальность не имеет возраста, пока она есть. Другое дело, когда человек отцвёл, иссяк. Но сам он на восьмом десятке был полон чувственных сил, которые не пробуждались, как у иных стариков, только от вида молодости и лёгкого соблазна, не от новизны партнёрш, а постоянно наполняли его рядом с любовницей его круга и возраста. Поэтому даже в теперешнем, не слишком достойном положении в обществе, Ерсин был счастлив, доволен жизнью. Пища, кров, секс, покой – это была формула его счастья.
Юрий Ильич смирился с судьбой дочери. Она родила второго, после внучки Тани, мальчика Юру, нисколько не тяготилась своей многодетностью, жила с мужем в любви, хотя большого достатка они не знали, перебивались от зарплаты до зарплаты. Ерсин, конечно, догадывался, что Марина подкидывает им немалые  «бонусы», но молчал. Её дело. Он же тратит на себя, на любовницу – надо быть справедливым. Хромун, Сраный Афганец, как величал про себя Ерсин зятя, был малым работящим, покладистым, даже нежным со своими в семье. Марина любила Колю, как сына, он её тоже обожал. Его родители помогали присматривать за малышами, Катя цвела. Чего желать отцу? Правда, порой он ловил себя на чувстве ревности, красота дочери была того типа, который казался Ерсину идеальным, а досталась эта красота калеке…
Катя же иногда ловила себя на мысли, что мужа любит даже сильнее, чем детей. Она пугалась своих чувств, старалась переубедить себя. Но её натура заставляла проверять свои ощущения. Так, оставив детей у свекрови даже с ночёвкой, она спокойно работала, делала домашние дела, а, отправив мужа в ночь на дежурство, ощущала пустоту дома, скуку, тоску. Она подолгу не засыпала в одиночестве, металась на постели, словно там, у стены, где всегда спал Николай, образовывалась ветродуйная пустота, морозило бок, холодом веяло по щеке и в ухо. Она, оказываясь среди людей, часто ловила на себе мужские взгляды, внимание к себе нередко очень видных мужчин, но, дружески, доброжелательно общаясь с людьми, испытывала брезгливость к прикосновениям, пожатиям рук, дружеским  поцелуям в щёку. Всегда ускользала, отодвигалась, старалась не замечать подобных поползновений. А стоило мужу коснуться её руки, как всё в ней начинало трепетать, она приникала к нему, ловила его дыхание, прилеплялась плотью к плоти, духом к духу. Ей была дорога заповедь в Новом завете, который она часто перечитывала, наслаждаясь гармонией мыслей и учений: «Прилепись к жене своей». Это «прилепись» особенно отражало её ощущение единства с супругом, подтверждало их нерасторжимость. Она смотрела на детей, всем существом ощущая, что они и есть продукт их с мужем единства, их воплощённая любовь.
 Если бы учёные могли не только заглянуть в подкорку человеческого мозга, но и проникнуть в глубину потока чувств, они, сравнив свои наблюдения над Катей и Николаем, могли бы поразиться их одинаковости, полному совпадению, с одним естественным отличием – разностью полов. Это отличие, сходное с различием правой и левой половины любого организма, состояло в том, что Николай также, чувствуя  единство с женой, как бы нёс функцию правой руки, отвечал за семью, держал и инструмент труда, и оружие защиты. Он, прошедший через утраты близких людей – сестрички, боевых друзей – всегда знал о наличии вышней, ведущей по судьбе, защищающей и наказующей силы, а теперь пришёл к вере в Бога. Он не убеждал, не проповедовал веру жене, но она, словно с потоком крови, переняла его состояние, вместе с ним приникла к роднику веры. С годами они не растрачивали, не теряли силу чувств, а, напротив, копили её, крепили верностью и единением.
Толстой писал, что счастливые семьи счастливы одинаково. Но и классик, наверное, согласился бы, узнав семью молодых Елисеевых, что они, в отличие от других счастливцев, не остановились в полноте своего счастья, а развивают и полнят его год от года.  Их счастье не зависит ни от материального, ни от общественного положения, а уязвимо только в случае, если произойдёт несчастье. Но Бог хранил их от беды.
Марина Ерсина, глядя на дочь, благодарила судьбу за награду. Сама она, проживая год за годом с непорядочным, капризным и равнодушным к ней мужем, сознавала, что нет ничего дороже любви в семье, сожалела о своей жертвенной жизни, о бесконечном терпении. Она была абсолютно не реализована ни как жена – слишком мало муж считался с её мнениями по всем вопросам, ни как любовница – она не воспринимала физическую близость без душевной, ни как профессионал. Работа давно стала для неё обыденностью, не было ни особого таланта, ни рвения. Новая деятельность, бизнес занимал её только потому, что давал возможность при достаточной прибыли помогать дочери. Одна радость – Катя жила полной, многоцветной, увлекательной жизнью. И на работе – карьерный рост. Она теперь заведующая детским  отделением в областной больнице.
Со своим состоянием Марина примирилась, махнула на себя рукой. Одно угнетало, унижало, отравляло и так безвкусную жвачку жизни: муж, не стесняясь, жил с любовницей и не на стороне: та внедрилась в их бизнес, в жильё, выдавая себя за подругу Марины, в работу и отдых. Марина прекрасно понимала, где и с кем отдыхает Ерсин, зачем через вечер задерживается на работе Ирина, почему она липнет к ней, заходит, звонит… Только одно помогало не сорваться: муж  стал спать отдельно. Вернее, она сама, сославшись как-то на бессонницу, ушла спать в бывшую комнату дочери да там и осталась. Иногда хотелось прямо сказать ему: «Уходи. Живи со своей любовницей, женись на ней! Оставь меня в покое!» Но она знала, что он не уйдёт. НЕкуда. Ирина живёт с семьёй сына, там нет места сожителю. А уйти сама Марина не желала. Разменять квартиру, значит, потерять свой, созданный годами дом, свой уют, а ещё думалось и о том, что останется дочери после… ну, понятно, после чего. Отцу на восьмой десяток перевалило, ей под семьдесят. Вечных людей не бывает. Ещё думалось, что вот уже почти тринадцать лет, как она на пенсии, а всё надо работать. Нет отдыха ни от забот, ни от физических нагрузок. Помогать некому. А силы на пределе: полы помыть, убрать квартиру, постирать, хоть и машиной – всё усилия, от которых ноги не держат. А у плиты стоять каждый вечер? Муж не ест вчерашнее.  Ерсин через ночь приходил  вечером, ел и уползал в свой угол. Дома он ни к чему не прикасался, даже слесаря при необходимости вызывала сама Марина, а если что прибить, так обращалась к Николаю. Так что муж существовал, как нагрузка к быту. Есть он или нет, для Марины давно ничего не значило. «Что будет, то будет», – подытожила она.
Сегодня Катя позвонила, попросила отпустить её на выставку. Из Москвы приехал известный художник Завирухин. Его жена была из этих мест, так что, навещая родственников, маэстро решил и небольшую выставку устроить в художественном музее. Он привёз около тридцати гравюр на тему «Любовь и космос». Марина отвечала дочери по телефону в присутствии Юрия. Он только что вернулся из отпуска, похудел, загорел, даже помолодел, против обычного. Когда Марина положила трубку и взглянула на мужа, её удивило выражение его  лица: оно вытянулось, глаза застыли в немом удивлении, а губы дрожали, словно он готов был заплакать.
  — Мари, – так на американский манер он называл её уже лет двадцать, – чья будет выставка? Как фамилия художника? Ты называла.
— Да, Завирухин, ты же знаешь, телевидение без него уже жить не может, везде он мелькает.
— Когда открытие?
— Сегодня. Катя пойдёт на выставку – Юрочку мне принесёт, а Леночка у той бабушки побудёт.
Этот субботний вечер только начался, они пришли из аптеки, что было редкостью, вместе. Марина посмотрела на часы – четыре, а уже темнеет. Осень вступает в свои права, хотя ещё не холодно.
Катя прибежала впритык, поцеловала мать и умчалась. Марина полчаса тому назад пронаблюдала, как муж принарядился и ушёл, ничего не объясняя. Что объяснять? Марина знала о Кэт, хотя никогда не подавала вида. Но столько на свете добрых людей! В своё время жена бывшего секретаря обкома просветила её насчёт похождений мужа, но Марина, даже ничего точно не зная, помнила, как дочь подколола отца насчёт его посещения с какой-то «тёткой» домика в частном секторе, как отец ударил любимую дочку по щеке, как впервые за годы супружества Марина несколько ночей спала отдельно от супруга. Теперь он побежал на выставку, узнав, что художник приехал с женой, значит, надеялся хоть одним глазком её увидеть. Марина горько усмехнулась. Несмотря на полное охлаждение к мужу, она почувствовала укол в сердце: не её все годы любил Юрий, не о ней помнил. Она – просто его приспособление к жизни. «Причиндал», – засмеялась она в голос над неуклюжим словом и заплакала.
А на открытии выставки Ерсин стоял в затенённом огромной пальмой уголочке, не проявлял себя, таясь и от дочки, и от знакомых, которых, правда было немного и все неблизкие. Торопливо пройдя по выставке, он увидел на гравюрах в женских лицах и очертаниях фигур черты Катрин, отчего сильно разволновался, смутился, захотел исчезнуть из поля зрения окружающих. Он ждал появления организаторов мероприятия так, словно это могло повлиять на его жизнь. И первая, кого он увидел, была его Катрин. Точно такая, как глыбу лет назад, с тем же лицом и фигурой, только с модной, гладковолосой причёской и в очень короткой юбочке. У Ерсина голова пошла кругом, он чуть не рванулся к ней, но тут подошли другие люди, и Юрий Ильич всё понял: это, видимо, была дочка Катрин, младшая. Вон рядом с маленьким, сухоньким старичком – молодой человек, похожий на отца лицом, но высокий и статный, а за его локоть цепко держится пожилая дама. Она худа, смугла, с красного оттенка крашеными волосами похожа на цыганку. Да, для своих более чем шестидесяти она выглядит отлично: статная, гордо держащая голову, не искажённая морщинами… Но это не Катрин. Её красивый, элегантный костюм, украшения на шее и руках, модные добротные туфли, её окружение, почтительное и внимательное к ней – всё это вовсе неподходящий для его Катрин антураж. «Нет, нельзя смотреть на руины, когда-то пленявшие сердце! – застонало в душе Юрия. — Зачем я её увидел? Теперь она будет мешать мне любить её ту, молодую, яркую, неудержимую!.. Она теперь – засушенная, чёрная роза, мумия той алой и благоуханной. А я? Потолстевший, постаревший, полысевший старик. Чего я ждал? Что сам могу предъявить ей? Надо потихоньку слинять…»
Но тут заговорила директриса музея, выход из зала был в противоположной стороне, и незаметно ускользнуть не было никакой возможности. Ерсин застыл на месте. Он мало вникал в речи выступающей, но вот слово взяла жена художника. Она хвалила мужа так, как хвалит мать любимого сына, гордясь им и беря на себя ответственность за его благополучие. Потом она мимолётно напомнила, что прожила в Борске юные годы, что было хорошее, но хотелось лучшего.
Теперь Ерсин узнал её. Голос чуть огрубел,  а интонации, жесты, манера поводить плечами – всё было тем же. И лицо, оживлённое мимикой, было её лицом, только, словно подмазанное серой глиной, застрявшей в его углублённых линиях. Юрий Ильич схватился за грудь – там ныло и царапало, мучило болью. Девушка тоже что-то говорила после матери и брата, но она была чужой. Ерсин даже почувствовал к ней некоторое раздражение и осуждение, словно она украла что-то у его молодости.
Еле дождавшись окончания церемонии, Юрий Ильич стал незаметно просачиваться к выходу, но тут дочка Катя, увидев отца, через весь зал громко его позвала: «Папа! Ты здесь?»
Ерсин увидел, как повернулась на голос Катрин,  проследила,  кому  адресован возглас, как вспыхнул её взгляд. Её натура сразу узналась в решительном, неколебимом действии: она быстро пошла навстречу Ерсину, приблизилась. Остановилась. Всё ещё храня огонь во взгляде.
— Здравствуй… те, – пролепетал Юрий Ильич.
— Здравствуй, Юра. Я хотела тебя встретить, посмотреть, во что годочки превратили. Ничего, ты узнаваем. А я? Хотя… не лги, не надо. Я сама всё знаю. А знаешь, почему мне хотелось тебя увидеть?
Ерсин хотел знать, но его беспокоило  присутствие в зале дочери. Она стояла в отдалении, смотрела на сцену встречи. Нетрудно будет что-то сочинить о знакомстве с женой художника, но лучше бы обойтись без свидетеля. Хотя, ничего не поделаешь. Ерсин вздохнул, наклонил голову в знак согласия.
— Я хочу попросить у тебя прощения. Наша жизнь идёт к завершению, хочется избавиться от лишнего груза. Прости меня, Юрочка.
— За что? – голос Ерсина сорвался на хрип.
— А за всё! За капризы мои и претензии, за то, что столько деток твоих не родила, за то, что в семью твою клином вошла… За то, что оставила. Ты ведь любил меня, не отрицай. Вот за то, что любил, больше всего и прошу меня простить.
— Странно. Разве за это просят прощения?
— Не знаю, кто и как, а я прошу. Любовь надо внушать только тому, кого сам любишь. А я пользовалась твоими чувствами. Ты тоже мной пользовался: моим телом, молодостью… Но чувства дороже. Прощай.
Она резко повернулась и быстро пошла через зал к мужу, а Ерсин стоял, глядя ей вслед. Походка её не изменилась,  длинная широкая юбка летала вокруг щиколоток. «Прощай, Катрин, – пронеслось в мыслях, – прощай навсегда». Он вдруг почувствовал себя старым, опустошённым, плечи его опустились, тоска резанула по душе.  Подошла Катя, ничего не спрашивая, взяла отца под руку, и они ушли из зала. По дороге Ерсин ещё раз мимолётно взглянул на Катрин. Она стояла спиной, узкой, гордой, с пышной прядью вдоль шеи, а напротив неё – художник, тщедушный, как подросток. Но во взгляде светлых глаз этого человека Ерсин в одно мгновение увидел столько обожания, радостного восторга, истиной любви, что все его горькие ощущения, стали ещё горше, даже ноги ослабели, и он не просто пошёл, а по-стариковски пошаркал к выходу.

                *     *     *
В годы перестройки только театр спасал Татьяну от внутреннего, душевного краха. Кино почти не снимали. Что такое пять (в среднем) фильмов в год для необъятной России? Тем более, прихлынул поток американских боевиков, триллеров, блокбастеров… Телевизор день и ночь стрелял, изливал моря крови, пугал всяческими пришельцами, нагонял мистические страхи, перекармливал сексуальными сценами… Создавались совсем иные зрительские пристрастия, искусство превращалось в товар на потребу всеядной публики, в чём заокеанские мастера весьма преуспели. Да и русские деятели  кино старались не отстать. Ведь вот пришло время, когда, словно сорвавшись с цепи, продюсеры и режиссёры начали лепить фильмы и всевозможные сериалы. Тут уж они воздали простою! Но отбор материала был весьма поверхностным: то тягучие мелодрамы с бесконечными современными золушками, галатеями и королями лирами, то жестокие, кровавые разборки новых русских, то детективы, от зубодробильных до мистических или юмористических…   Известной, но уже немолодой актрисе просто не было места в потоке подобной продукции.  Ей предлагались роли матушек-кумушек, злодеек, аферисток… Но Татьяна предпочитала уйти в тень, не выставлять на публику себя, уступившую течению времени.
Муж обеспечивал её, его строительная фирма занималась катеджными постройками, что после дефолтов снова было востребовано. Сын Серёжа начав с актёрской, весьма успешной карьеры, получил второе высшее образование, стал режиссёром. Он уже снял два фильма, к огорчению мамы, всё те же детективы, хотя во втором играли новые звёзды, и Татьяна поймала себя на мысли, что ей интересно смотреть это кино. Глеб снимался у  брата, был очень выразителен. Татьяна гордилась сыновьями, тем, что имя любимого мужа слилось воедино в её мальчиках: Сергее Ясине и Глебе Климове.
Татьяна радовалась, что дети устояли в вулкане перестройки, не ушли из профессии. Её знаменитый театр выжил из последних сил, некоторые актёры ушли в другие профессии, кое-кто покинул страну. Вот, например, Костя, любимый партнёр, теперь держит ресторан напротив театра. А Лена и Родион уехали в Америку… Она и подумать о таком не могла. В театре царила классика. Новый модный режиссёр, по мнению Татьяны, изгалялся над Островским, снижал идеи пьес, осовременивал отношения героев, но спорить не приходилось. Она с тяжёлым сердцем подчинялась власти, утешаясь лишь тем, что произносила великий текст мастера.  Она смотрела на себя в зеркало и, досадуя на видимую утрату молодости, утешалась тем, что сохранила фигуру, стать, лёгкость и гибкость, что позволяло в театре оттянуть вступление в роли старух.
Но ведь в реальности она уже пять раз бабушка! У Серёжи случилось два брака, оба с актрисами. В первой семье растёт дочь, во второй сын и новорождённая девочка. Глеб женился недавно на женщине с ребёнком, родился общий сын. Татьяна сначала нервничала: парень совсем молодой, мог выбрать девушку по себе. Ещё не окончил институт, нет своего ни кола, ни двора! Но, увидев воочию их  с Ириной любовь, смирилась. Она подружилась с Олежкой, и теперь, спеша после спектакля домой, старалась что-то принести мальчику: то гостинец, то книжку, то игрушку. Приёмный внук обожал бабушку и дедушку, который тоже принял его душевно.
   Татьяна Павловна не взяла фамилию второго мужа, осталась Княжко–Ясиной. Это одно наводило грусть на Сергея. Он называл жену «дикой птицей», «не приручённой лебёдкой». «Ага, я лебёдка, мне надо всех вас из постелей вытаскивать по утрам», – смеялась Татьяна. Она и не скрывала, что любовь к Глебу Ясину не ушла из сердца, хотя ушла из жизни. Она не сравнивала с ним Сергея, потому что Глеб был несравненен.
Ей позвонил из США брат. Борис вкратце рассказал о своей заокеанской жизни, расспросил о москвичах, как он называл Танину семью. В эту ночь Татьяна долго не могла уснуть. Стоило закрыть глаза, она оказывалась на берегу океана. Огромные волны вскипали, поднимались стеной и обрушивались ей в ноги. Потом она взмывала над водой, поднималась всё выше и выше, и видела с высоты, что океану нет границ, он колышется, как дышащая грудь Земли, переливаясь под солнечным светом. Потом она неслась ещё выше, взлетала в чёрное звёздное небо и видела оттуда, проявившийся, наконец, другой берег. На том берегу, снижаясь, снова попадая в дневной свет, птица-Татьяна замечала точку, которая росла и становилась сначала букашкой, потом человеком. Это был Борис, её старый седой брат. Его серого каракуля кудри она разглядела, когда вынырнула из-под облака. Он поднял к ней лицо, и она увидела, что он плачет. Она и сама заплакала, роняя слёзы в синее море. «Мы больше никогда в жизни не увидимся!» – в тоске подумала она и уснула в слезах.
Татьяна редко встречалась со всеми родственниками. Они тоже нечасто бывали в Москве, как-то не очень нуждались в столице. Антон вообще сказал ей однажды:
— Москва теперь не есть Россия. Сейчас она совсем иное государство: и нравы, и цены, и платы, и стандарты – всё иное. Россия же – глубинка. Потому что страна – это народ, а не его политики и олигархи.
— Но ведь в Москве сосредоточены все достижения науки и культуры! Здесь элита – лучшие силы народа!
— Кто тебе сказал? Здесь только те, кто реализовался, пробился. Раньше так и было – пробивались лучшие, потому что были нравственные и, если хочешь, идеологические ориентиры. Теперь же – всё для денег. Это и ориентир, и показатель. А деньги за что публика отдаёт? Разве за идеалы? Скорее, за развлечения всех уровней. Это снижает все идейные планки, портит вкус и требует всё более употребляемых массами продуктов. Замкнутый круг: свинье – свиной корм, чем его больше, тем больше родится новый свинят.
Трудно было не согласиться с братом. Татьяна видела, как дурновкусие публики требует всё более изощрённых фокусов, вместо глубоких мыслей, в спектаклях.  «Ещё бы вместо партера поставить столики и разносить алкоголь и закуски, был бы настоящий шалман», – часто думала она, когда по мизансцене в пьесе Островского  получала от партнёра, игравшего обожателя, шлепок пониже спины.
Сергей принёс ей сценарий нового фильма. Она еле выкроила утром часок, открыла текст, начала читать. В это утро она чуть не опоздала на репетицию, прибежала впритык. Впервые за последние годы она зачиталась. Это была современная история, уходящая корнями в далёкое прошлое, на целых два теперь уже, века назад. Потомки русской помещицы – современники Татьяны, находят записи своей пра-, а для иных пра-прабабушки и, сверяя свои поступки и мысли с её, начинают лучше понимать друг друга, больше ценить отношения в семье, дорожить семейными узами. Татьяна сразу увидела свою роль, вернее, роли – это и помещица, и её современная копия. «Как  же хочется это воплотить! Ведь что-то похожее в истории нашей семьи и, возможно, в других русских семьях. Неужели я ещё смогу вовсю пожить на экране?!» Верилось и не верилось, но она готова была с головой окунуться в новую работу.
Фильм начали снимать летом, в июне. Татьяна спросила у Серёжи:
— Почему это, именно двадцать второго? Зачем тебе эта дата?
— Ты подметила, мама. Правда, я думаю о борьбе за качество и о победе. Меня это число в календаре просто заводит, словно ключик игрушку с моторчиком. Накладывается особенная ответственность, что ли… Да и современные сцены в фильме – это Великая Отечественная Война. Ну, с Богом!
Была разбита тарелка на счастье, и Татьяна стала наблюдать за своей партнёршей, играющей ту же помещицу, но в юные годы. Надо было потом переозвучивать роль своим голосом. Для картины нашли старинное поместье в провинциальном городке неподалёку от Москвы, но Татьяна всё время ловила себя на мысли, что больше подошла бы для съёмок бывшая «Тихая усадьба», в которой теперь действовал мужской монастырь и почти поселился брат Антон.
Они подолгу теперь не виделись с Сергеем, и муж скучал, по выходным приезжал к ней. Но это у него были выходные, не у неё. Он всё ещё был красавцем, артистки пялились на него, а он не давал ни малейшего повода для ревности. Татьяна, глядя на него, иногда спрашивала себя: «Неужели он мне не изменял за всю нашу совместную жизнь? В это сложно поверить. Мужчины все такие… Все? Но что бы там ни было, он меня никогда не обидел, не заставил страдать и чувствовать себя униженной. Настоящий мне достался мужчина. Прекрасный, любимый… Но не Глеб».
Год от года её тоска по Ясину не становилась слабее. Так и держалась на одном уровне, на самой грани возможности жить без него. Но, стоя на одной точке, она, словно меняя свой состав, становилась прозрачнее, светлее, возвышеннее. Всё меньше горечи и соли было в наплаканных в сосуд слезах, всё более эти капли походили на родниковую воду.
Лето выдалось жаркое, сухое. Для съёмок – отлично, для людей – трудно. Комары на природе заедали, пот портил грим. Но энтузиазм был в творческой группе на высоте.
Ночью из-за жары Татьяна проснулась и увидела, что приехавшего к ней накануне вечером Сергея нет на кровати, стоявшей рядом с её. Она поднялась и вышла на небольшой балкончик «помещечьего» дома. Под балконом тихо разговаривали. Она услышала женский голос, тот, который ей надо было заменить в картине.
— Ты измучил меня. Я не понимаю, как можно оставаться со старухой? Дети, вон, дядьками стали, а ты всё за её юбку держишься! И меня держишь.
— Я тебя не держу, – отозвался голос мужа, – да и, по поступившим сведениям,  ты себе не отказываешь ни в каких развлечениях. Если она старуха для меня, то я старик для тебя. Послушай, что ты хочешь? Встать на её место? Это невозможно. До неё надо дорасти. С годами, может быть, дорастёшь. А я её люблю. Ты знаешь, что значит, любить человека? Не можешь знать, до этого тоже надо дорасти.
— Ха, любишь!.. Но ведь изменил?
— Нет. Увлёкся, ошибся. Не изменил даже в мыслях.
— Скажи это исповеднику, он тебе объяснит. Мне скажи одно: да или нет.
— Говорю, в сотый раз: «нет». Извини меня. Прости. Всё, ладно?
— Ну и иди ты… Хоть бы имел совесть не ездить сюда, не травил бы душу! Бай-бай!
Прошуршали её шаги. Татьяна легла в постель. В душе не было ни горечи, ни ревности, только пустота. Сергей скоро тихонько прокрался в комнату, тихо лёг совсем недалеко от неё, но ей казалось, что он теперь за тридевять земель, в том тридевятом царстве, тридесятом государстве, куда ни доехать, ни дойти, ни доползти, ни голосом докричаться невозможно. Она знала, что сможет постепенно принять то, что узнала, простит, смирится, но не забудет. «Надо будет только попросить его, чтобы не приезжал сюда. Придумать предлог: отвлекает, квартиру бросает, а столько краж, сын Сергей, как режиссер, против… Что-то сочинится, надо спать, потому что завтра самая сложная сцена – смерть сына…» Но задремалось только на рассвете, когда муж проснулся и вышел из комнаты.
Сын сказал ей после съёмок, что она сыграла гениально. Её молодая дублёрша, у которой была ещё и роль внучки, целый день ходила надутая, злая. Но вечером уже флиртовала с оператором Сеней, талантливым и симпатичным. А  Татьяна, отправив мужа домой и убедив не приезжать сюда, вдруг ощутила в душе  боль, удивилась её живой остроте и продолжала поражать всех своим вдохновенным исполнением роли.
                *     *     *
Большие Дворы, в отличие от других русских постсоветских деревень, не пустели. Коренные жители, уходя в мир иной, оставляя дома наследникам, не питали надежды на то, что их дети, разлетевшиеся по странам и весям, вернутся и  будут жить в деревне. Но некоторые держали родительские гнёзда в качестве дач, а другим удавалось выгодно продать имущество, чему способствовала близость монастыря. По большим церковным праздникам приезжало множество гостей, размещались за небольшую плату на ночлег, так что деревня жила довольно крепко, дорожка к Усадьбе не зарастала, купель привлекала и вселяла надежды.
Антон ни с кого платы не брал, и в его хату набивалось много народу, самого неимущего, разносортного. Сколько потрясающих жизненных историй он услышал и написал в своих новых повестях и рассказах! Но издать ничего не мог. Теперь, в послеперестроечное время, писателей совсем сбросили со счетов. Издатели ничего никому не платили, им надо было заплатить, чтобы книга увидела свет. Находились, по большей части самодеятельные авторы, умеющие найти спонсора, выклянчить денег на своё творение. Литературный хлам заполонил полки магазинов, проник в библиотеки, школы, учебные заведения… Хорошая книга, даже изданная настоящим писателем, терялась в горах ширНЕпотреба, потому что книги теперь вообще не были востребованы.
Союз Писателей России был обобран, фактически  низложен. Не можешь продавать свою продукцию, пошёл к чертям собачьим! Деньги – вот мерило таланта, как там, в процветающих странах. «Прощай, великая русская литература, – внутренне сокрушался Антон, – закатилось твоё солнце. Да, классики ещё поживут, а современные писатели превратятся в придорожную пыль истории. Не по чем будет нашим потомкам узнавать о наших чувствах и думах, о наших мечтах и соблазнах… Кто-то отнимает нашу суть, наше народное ядро, словно намереваясь растворить русских, чтоб и не пахли. Это же уничтожение нации, её своеобразия, отличий от других. И что остаётся? Только церковь, которая, слава Богу, становится на ноги, крепчает. Значит, писать нет смысла, остаётся только молиться».
Антон постоянно ходил в монастырь на послушание, стал там своим человеком. Много читал духовной литературы и стал думать о монашестве. Его держало в мире только сознание своего несовершенства, память о множестве грехов и неиссякаемая тяга к писательству. «Конечно, писать можно и в келье, – думал он, – жизненного материала накопилось  на две жизни, но имеет ли право монах писать о мирском? Хотя, миру-то мои труды не нужны. Неужели так теперь и будет? Не найдутся мудрые русские люди, понимающие роль своей культуры и, особенно, литературы? Ах, Господи! Не просто мудрые, но и влиятельные, и состоятельные!» Вопрос оставался без ответа. Даже ощущалось в нём нечто риторическое.
И всё-таки он ещё дописывал свой роман, который рождался параллельно с другими его произведениями, и это рождение растянулось на два десятилетия, а если  вспомнить первые сведения, породившие замысел романа, то можно сказать, что писался этот труд всю сознательную жизнь. Тема была подсказана историей семьи Княжко, идея возникла, когда нашлась тетрадь Анны Княжко-Соловецкой, утвердился Антон в намерении после прочтения книжки Обыдённикова, а писал, не торопясь, наблюдая судьбы своих родственников и свою. Потому никак не заканчивался роман, что тема была автору ясна, продумана и подсказана жизнью, а идея ещё не полностью воплотилась. Она должна была выразить главную мысль: в чём же смысл жизни всех героев, то есть всего рода Княжко? Не напрасны ли были их труды и старания, боли и потери, испытания и радости? Относительно родителей Антон мог сказать прямо: они прожили не зря. Дедушка тоже сделал для семьи, для воспитания потомков, очень многое и ценное – привил лучшие человеческие и немалые творческие качества. Ах, да что рассуждать! Без него могли бы и не выжить, и партизанам бы не помогли, и Бога бы не знали!.. Антон думал о Борисе, о том, что брат не по крови, стал настоящим братом, все знания, огромный труд всю жизнь отдавал людям, России, а что уехал, так не он виноват, что с корнем выдернули его из родной земли. Кто? Враги: чужие и свои. Фашисты убили маму, ранили и угнали в плен отца, а свои не дали тому возможности вернуться на Родину, где ждали застенки, а то и расстрел.
С огромной любовью думалось о Вале. Скромная, простая, стойкая в трудностях и несчастьях, она, словно стальной стержень, держала семью, умела позаботиться о каждом, поддержать и помочь. Для того и рождена была, для того и жила, отдавая все физические и душевные силы.
О Татьяне и речи нет – прославилась на всю страну, сыновьям передала свой талант, ум, красоту.
Оставался один герой – сам Антон. Это самое трудное: понять своё предназначение, определить, исполнил ли его. «Писательство не так далеко меня продвинуло: остался я провинциальным средним писателем. Ни славы, ни достатка, ни удовлетворения. Значит, жил зря? Ну, можно утешить себя тем, что  до кого-то мои книги что-то донесли, ну, историю своего села, городка я описал, характеры моих современников, события их жизни…  И что? Таких писателей в России – море-океан. Никакого открытия я не сделал, ничем не удивил читателей. Не будет моих книг в мире, никто и не заметит. Я – травинка в поле, обычная и простая. А если вдруг по какой-то одной травинке да и исчезнет с лугов, ничего не случится. Хотя… Вот, представить себе, что нет чабреца или та же крапива пропала? Даже пырей и осот?.. Не знаю, может, я так задуман свыше. Надо просто делать своё дело, а там – будь, что будет. И всё-таки к чему придёт мой герой? Он стоит на пороге своего решения. Один шаг, и жизнь его изменится, определится навсегда».
Антон хотел одного: увидеться с сыном. Павлик, окончив школу с золотой медалью, поступил в Минский университет на факультет радиофизики и электроники. «Совсем не в наш род парень – технарь. Алла писала, что компьютеры – его стихия. Что ж, время диктует свои требования. Поймём ли мы с ним друг друга?»
Их короткие встречи проходили как-то скомкано. То Антон приезжал в Минск, гостил у Аллы два-три дня, видя, что стесняет её, чувствуя, что его присутствие мешает ей. Видимо, она не была одинокой, но он ничего не спрашивал и о себе не говорил. То Алла с сыном приезжали дважды в Северск, останавливались у Валентины, которая одна жила теперь в бывшей квартире Бориса. Алла с Валей очень тепло общались, дружили. А Павлик словно стеснялся отца, дичился, молчал. Он не откликался на предложения Антона съездить в Большие Дворы или в Борск, погулять по окрестностям. На все приглашения отвечал одно: «Я с мамой буду».
С последней встречи прошло четыре года – большой срок для растущего, немалый для стареющего. Антон написал о своём желании Алле, объяснил, что ему это необходимо для дальнейшей его жизни, хотя не вдавался в подробности. Ответ пришёл довольно скоро. Сын обещал приехать после зимней сессии, один.      
В первую минута Антон, словно почувствовав укол, внутренне ахнул. Он не увидит Аллу, а так мечтал. Потом удивился: как это Паша решился приехать самостоятельно? Потом обрадовался: сын едет к нему, не вообще к родственникам, можно будет поговорить более откровенно и доверительно.
На вокзале в Борске перед Антоном появился совсем другой Павел. Он вырос, стал выше отца, возмужал, носил очки. Одет был по-молодёжному в джинсы и короткую куртку, в кожаную кепку. Но вещи на нём были строгие, добротные, а молодёжный стиль ему очень шёл. «Как артист с журнальной обложки! Красивый. Очень умное лицо, не из-за очков ли?» Павел тоже пристально оглядел отца. Потом вдруг шагнул к нему близко и крепко обнял. Антон вдохнул тонкий аромат парфюма и, касаясь тепла сыновней щеки, замер в объятии, почувствовав себя вдруг старым и жалким. Они сели в потрёпанные серые «жигули» Антона и поехали в Северск.
Дома Паша показался Антону ещё более взрослым, значительным. Ему очень шёл бежевый пуловер с синими ромбиками, без кепки его тёмно-русые волосы пышной шапкой оттенили лицо. Парень чертами  был похож на мать, но темноволосый и более смуглый. Антон подумал, что вот – новый Княжко, в котором растворилась та чёрная масть, присущая предкам. Стало почему-то немного жаль, что временем стираются фамильные черты. Но красота сына была убедительной, радовала глаз.
Они мало разговаривали, обмениваясь жестами, взглядами, понятными без слов в то время, пока Павел размещался. Сели за стол, немного выпили красного вина, привезённого сыном.
— Ну, рассказывай, сынок. О себе, о маме. Обо всём.
— Я папа хочу сначала извиниться за своё детское поведение. Обижался на тебя, что ли? Сам не пойму. Мне казалось, что ты неправильно себя ведёшь, не уделяешь внимание маме и мне, вечно отдаляешься от нас…
— Да что ж  извиняться? Так и было. Ты прав.
— Нет, теперь я понимаю, что не был прав. Ты – творческий человек, у тебя есть долг. За талант человек должен расплачиваться трудом. Теперь я знаю. Сам окунаюсь в работу и забываю обо всём и обо всех. Ты же не гулял, не с друзьями тусовался, не опускал нас в нищенство… Так что, я за прощением приехал, папа.
— Я не держу на тебя никакой обиды, ни в чём тебя не виню – будь абсолютно спокоен. Но за эти слова я тебе благодарен. Если ты просишь прощения, значит, я тебе нужен. А для меня это – главное.
— Знаешь, я ведь перечитал все твои книги. Ты замечательный писатель, мой любимый. Мне каждое твоё произведение – короткое или объёмное – что-то даёт, чтобы понимать жизнь. Так получилось, что маленького меня ты не многому учил, зато теперь, когда я стал думать о серьёзных вещах, твои книги для меня настоящее воспитание. Спасибо, папа. Ещё я понял, какой ты настоящий человек, мужчина. А ещё… ещё понял, как я тебя люблю!
—. Господи! Какое же ты мне счастье даришь, сыночек! Теперь мне легко, теперь могу сделать, что мечтал. Много я каялся священникам, они отпускали мои грехи, и ты, словно грехи отпустил, самые тяжкие для души. Тебе спасибо, мой родной. И Господу великое спасибо: вразумил тебя.
Они говорили и говорили. Речи их, вначале торопливые и горячие, становились всё неспешнее, прерывались долгими паузами, но и в молчании было понимание, осмысление сказанного, погружение в глубины чувств.  И, если бы кто-то взглянул сейчас со стороны на пожилого человека и юношу, то не усомнился бы, что это отец и сын. Два совсем непохожих мужчины стали похожими, словно каждый излучал свет родства одного и того же свойства. А зимняя ночь разгулялась вьюгой, билась в стёкла, словно просилась в атмосферу тепла.
Неделя пролетела единым, растянутым безотрывностью друг от друга, мигом. Антон водил Павла по Северску, побывали они у Воронят, словно заново познакомился Павлик с двоюродными братьями, и, точно заново, с их жёнами и детьми. Вместе с Валентиной зашли в больницу, где столько лет работали родственники, побывали в гостях у Тонечки, которая жила с мужем Сашей у свекрови. Поехали в деревню, где побегали на лыжах по окрестностям, пришли в монастырь. Павлик не побоялся в мороз принять купель, после чего Антон, наконец, осмелился сказать сыну о своём намерении.
— Павел, сын… Поймёшь ли ты меня? Я мечтаю о пострижении. Не от одиночества или неприкаянности, тем более, не от отчаяния и внутренней пустоты. Нет, поверь. Просто у меня появилась цель, свет в жизни – служить Богу. Я всегда стремился к уединению, много размышлял, а теперь, когда мне открылось духовное богатство сущего, не могу больше жить, как жил. Мне скучно в этом мире. Ну, что молчишь?
— Папа, я, конечно, не готов к такому твоему решению. Только что я тебя обрёл для себя и должен отдать. Мне грустно. Просто не нахожу слов. Дай мне подумать, у нас есть ещё день, тогда я выскажу своё мнение. Но я уверен, что ничто тебя не заставит изменить твоё решение. Так что, причём тут моё отношение? Мне просто надо смириться, принять твою волю. Я постараюсь.
— Да разве ты меня потеряешь? Разве я могу потерять тебя? Не в могилу же я иду, сынок! Мы будем видеться, говорить, участвовать в духовной жизни друг друга. Только реальная, что ли… Событийная жизнь не будет у нас совпадать. Но так бывает. Люди разных судеб порой ближе друг другу, чем живущие бок о бок. 
— Что ж, папа, я приму твоё решение, не мне тебя отговаривать… Только будь счастлив.
Они снова крепко обнялись на вокзале. На этот раз Антон оторвался от сына, как будто оставил на его куртке лоскуты своей живой кожи. Так тяжело было расставаться, но так легко было в глубине души, где поселилось, наконец, обходящее его многие годы, настоящее счастье.
Антон дописал роман за три месяца. Май разгорался, словно весёлый костёр. Искры лепестков ронял цветущий сад, яркие блёстки цветов испестрили луг, переливался бликами света ручей… Отправив копию рукописи в Минск Павлу, Антон пошёл в монастырь со спокойной, полной самоотверженной радости душой. Колокольный звон разносился по округе, птицы распевали, щёлкали, посвистывали в воздухе. Заканчивалась Пасхальная неделя, но в воздухе словно ещё витали ванильные ароматы куличей. Антон остановился на верхней площадке лестницы. Отсюда видна была дорога в деревню, и сама деревня просвечивалась сквозь ещё молодую листву деревьев. Раскинулся широкий сочно-зелёный с пёстрыми вкрапинами луг, чернела полоса леса на горизонте… Это всё никуда не уходило из жизни и судьбы Антона, но становилось другой, прошлой частью его жизни, переходя в новую судьбу как бы в другом качестве. И вдруг, через многие годы работы в прозе, Антон услышал в себе стихи. Они накатывались волной, строка к строке слагались в цельное произведение. Он побежал к скамье, выхватил из кармана блокнот, ручку и  стал писать, торопясь не потерять слова.
Жизнь, недочитанная книга!               
Ты дар прекрасный и святой.               
От мига первого до мига               
Последней радости земной.               
Вся горечь, всё твоё веселье –
Непредсказуемо новы
Тому, кто помнит о спасенье
И отчей Божеской любви.         
Антон писал строку за строкой, торопился, не оттачивал, не обдумывал написанное, зная, что будет работать над каждым словом, над всякой неудачной рифмой потом, когда выльются чувства и мысли на бумагу.
Когда он написал около тридцати строф, музыка и слова завершились, и он подумал, что ему подан знак свыше, знак, одобряющий его решение, поддерживающий его. Ему стало спокойно и безмятежно.
                *     *     *
«16 мая 1905 года. Усадьба Большие Дворы.
Великая тревога заставляет меня излить её на странички моей заветной тетради. Нашлась лупа у Антоши, он привёз её мне. Долго буду выводить свои каракули и сегодня же отдам саквояж Варваре, пусть унесёт из дома. События в стране таковы, что бунты стали нормой жизни.
Эта война с Японией ещё раз испытала героизм  нашего народа, но ведь поражения мрачной чередой идут одно за другим,  унижают самосознание, огорчают так, что, кажется, вообще нечему радоваться. Сегодня дошло до нас известие о разгроме эскадры у острова Цусима. Сколько матерей оплакивают своих детей, сколько страданий и слёз!  Теперь к непроходящей печали прибавился и великий страх. Ещё в январе, когда расстреляли воскресное шествие к царю в Петербурге, стало понятно, что порядок, мирное течение жизни более невозможно, что нам, так называемым «верхам» общества, следует трепетать перед судом недовольных, ждать на собой расправы. В феврале пришло известие, что разграблено и сожжено имение Брагиных, а ведь Зоя погибла  из-за приверженности к бунтарям! Значит, для уничтожения имеет значение лишь дворянская кровь и состоятельность, а не убеждения, идеи или жертвы во имя народа. Может быть, я чего-то не понимаю, но как и понять, что христиане убивают христиан, русские русских, вооружённые (пусть вилами и цепами) безоружных, слабых, старых. Зачем же предавать огню построенное, как можно грабить, унижать? В этой атмосфере ликующего варварства так страшно за внука! И за себя боязно. Неужели не придётся умереть естественной смертью мне, старухе под девяносто лет?
Помнится, мечтала я дожить до окончания Антошей университета, а вот ведь живу и живу. Господи, как тяжело! Разве веселилась я, жила вольготно и беспечно? Разве не было мне в жизни испытаний, трудов и утрат? Почему же на пороге между жизнью и смертью нет мне минутки покоя?
Мы находимся рядом с Белоруссией, и сюда всё приближается губительная огненная лава бунта. Что остаётся? Только молиться. Сейчас допишу своё, видимо, последнее послание потомкам, положу его в назначенный мною на должность почтовой сумки саквояж, отдам Варварушке. Но прежде – моё слово к тем, кто намного переживёт меня, кто вдруг да найдёт эту многострадальную тетрадку.
Дорогие мои! Что бы ни случилось с вами, как бы ни сложилась ваша жизнь, прошу вас, заклинаю! Берегите друг друга, жалейте и любите, храните святость кровных и семейных уз и помните о Боге. Знайте, что во всей моей судьбе только семья и Бог дали мне силы всё пережить, перетерпеть и остаться с добром и верою в душе до самых последних, может быть, и трагических мгновений жизни. И ещё, не отчаивайтесь ни в каких трудностях, даже в бедах. Есть вышняя помощь, есть отзыв на молитвы наши, есть сила, укрепляющая человека. Посмотрите вокруг: какую красоту сотворил Господь на земле! Надо только помнить, что всякий человек должен быть достоин этого великого творения.
Всё, мои дорогие. Я давно не разрешаю себе мечтать, стоит что-то вообразить себе плохое, и оно словно притягивается к тебе. А размечтаешься о счастье, и судьба посмеётся над тобой. Но сегодня я мечтаю лечь в свою постель и уснуть вечным сном. Прости меня, Боже.
Ваша прародительница, прожившая долгую жизнь, раба Божия Анна».

                Э П И  Л О Г.
« Газета «Борский вестник. 21 мая 1905 года.
Вчера российский бунт докатился и до нашей губернии. Под предводительством, объявившим себя председателем крестьянского Ситновского Совета,  Тимофея Запрудного, вооружённые всяческими орудиями крестьянского труда, четверо членов этого, так называемого Совета, ворвались в усадьбу помещицы Анны Дмитриевны Княжко-Соловецкой, убили восьмидесятисемилетнюю хозяйку и разграбили поместье. Не предали усадьбу огню только по той причине, что  другие крестьяне встали на защиту и помещицы, и усадьбы, но старую женщину грабители не пощадили, а поскорее унесли награбленное и скрылись. Дом так и стоял с раскрытыми дверями, пока по настоянию прислуги входы в него не забили досками. Жертва, убитая каким-то тяжёлым предметом по голове, была похоронена её верными слугами на семейном кладбище».
Далее в статье следовали увещевания, укоризны, в которых не проявлялось ни гнева, ни возмущения.
                *     *     *
Вера увидела отца сразу, как только вошла вместе с другими пассажирами в здание аэропорта. Папа показался маленьким и потерянным. Вера шла, как во сне, ноги плохо слушались после многочасового перелёта. Голова кружилась от нарушения режима сна, в душе стоял осадок страха: оказаться в чужой стране – это же начать новую, непредсказуемую жизнь! «Хоть бы папа был здоров и долго жил! Он меня сюда позвал, так пусть подольше опекает. А ведь он уже немолодой, всё может быть… И как же я одна?» – эти мысли преследовали её с момента решения об отъезде. Но, решившись, она шла и шла к цели, словно иначе уже было нельзя, хотя и сейчас можно ещё всё вернуть, ведь не один год придётся дожидаться документов на гражданство.
Вера шла к отцу и с каждым шагом становилась спокойнее. Впереди был широкий людской поток, где она, капелька российской крови была органичной частицей, никому не мешала, никого не раздражала. «Люди, как люди, здания, как здания, машины, как машины… Чего мне бояться?» – выдохнула она и улыбнулась отцу.
А в это время на другой стороне планеты, за огромным дышащим океаном в её былой квартире устраивались на житьё те, кто приобрёл эту жилплощадь. Вера радовалась, что семья, купившая квартиру – это родственники. Хотя…  Не было родства по крови, но ведь папу спасли и вырастили Княжко, а его любимая сестра Валя была верным другом всю жизнь. И как это хорошо, что её дочка теперь хозяйка в этих родных стенах! «Вот приедешь в гости, сразу приходи домой. К нам, как к себе!» – приглашала новая хозяйка жилья, Валина дочь Тоня.
В Москве вручали кинопремии. Татьяна взяла в руки «Нику», подняла над головой. Она сказала, что благодарна жюри, а также своим покойным родителям, своей семье – сыновьям и мужу, а ещё первому своему супругу, замечательному режиссёру и главному учителю в профессии Глебу Ясину. Долго говорить нельзя, она и сказала коротко, конкретно. И, когда спускалась по ступеням сцены, вдруг подумала, что каждый шаг в оставшейся жизни – это шаг к нему, к её незабвенному любимому.
А в одной из келий Петро-Павловского мужского монастыря иеромонах Кирилл, в миру Антон Княжко, не спал в поздний полуночный час. Он писал в толстой тетради стихи, столбец за столбцом. Уже были изданы две книги стихотворений, а голос свыше всё призывал к сочинительству, всё наполнял вдохновением, всё приносил новые мысли. Кирилл отложил ручку. Посидел несколько минут, опустив голову, потом взял отложенное в сторону письмо сына и перечитал его.
  «Дорогой папа! Здравствуй. Я так благодарен тебе за письмо и твои бесценные советы! Ты прав, потому что ты мудрый человек и любящий отец. Я полностью тебе доверяю. Не стану я заниматься политикой, как ни обрабатывают меня влиятельные люди. Пусть что-то утрачу в продвижении карьеры, но, несмотря на незавидное положение современной науки, только ею и стану заниматься, не отвлекаясь на соблазнительные приманки. Моя международная студенческая премия позволила окончить аспирантуру. Теперь я вхожу в клан учёных, правда, под грифом «молодые». Но ведь молодость – это хорошо. Правда? Не верю, что хорошие мозги не пригодятся Родине. Громко сказано? Извини.
Папа, мама здорова. Она всегда о тебе спрашивает, как только я получаю от тебя письмо. Иногда мне кажется, что она жалеет о вашем расставании, но это мои домыслы.
Сначала был фильм, где у нашей тёти Тани главная роль, а вчера смотрел по телеку вручение «Ники». Как я горд за тётушку! Какая она ещё красавица! Когда она подняла  статуэтку вверх, в своём длинном до пола платье с греческой причёской стала похожа на статую Свободы в Америке, и я сразу вспомнил о дяде Борисе. Может так случится, что увижусь с ним. Есть намётки. Но пока: тьфу, тьфу, тьфу… Прости за суеверие.
Папочка, я помню, что несу в будущее фамилию Княжко. Обещаю, не посрамлю. И, как ты желаешь, непременно заимею сына, хоть пятым номером! Невеста у меня есть, лучшая девушка Земли. Зовут её Анна.
Дорогой мой папка! Будь здоров, спокоен, полон вдохновения. Твои стихи очищают душу, придают сил. Обнимаю тебя, передаю привет от мамы.  До недалёкого свидания. Твой сын Павел Княжко».
Кирилл взглянул в тёмное окно кельи. Там, в разрыве плывущих туч мерцала, словно дышала, горячая, золотая звезда. Было тихо. Кирилл вышел из кельи и направился к купели. Дорожка была торная. Он перекрестился, напился из ладони, омыл лицо. Высокая звезда закачалась в чаше купели, сверкала со дна.
               
                19. 02 2009 г.               

                АННОТАЦИЯ
Герои романа Л. Ашеко «Тихая усадьба» живут в двух временных пластах: предки в 19-м веке, потомки в 20-м. Не только кровь и фамилия связывают их, но и живая нить – судьба Антона, внука  Анны Княжко-Соловецкой и в будущем деда её потомков. Объединяет всех также родовое место – село Большие Дворы, где сохранилась и после Великой Отечественной войны, почти в руинах, родовая усадьба. История семьи, тесно связанная с историей Родины, предстаёт перед читателем в отображении разных судеб, несхожих характеров на фоне глобальных событий в стране: революция, война, время «застоя», «перестройка». Это – третий роман автора, по замыслу он – свидетельство о творческой силе, красоте труда, талантливости, нравственной  и духовной высоте русского народа.