Позволь мне остаться

Ксения Шишеева
Последний мой вагон сбегает в случай,
Свинцом пурпурным виражи маня.
Мозаика взрывов из одежд в погоню с тучей
Играет, защищая лик начала дня.
И строя настроение над нею,
Зонтами укрывая первый миг
В пещеру входят волны толп, в глазах бледнея,
Вагон хватают, кормят отколёсный крик.

Ты в первом, недоступном мне вагоне,
В последнем мчатся мои листья для
Зелёных ярких хороводов, и в иконе
Блестят доспехи, коридор лучей стеля.
В узоре из людей, будящих серость
В моих очах и злата глубине,
Достигнешь их сердец теплом, но дайте смелость —
И тронуть их за душу хватит пальцев мне.

Позволь мне остаться

1

На станции вышло много людей, их хороводы вылились прямо на бетонную дорогу и потекли наверх, переливаясь, наверх и выше, выше — к выходам. Букеты, мозаики, разноцветные гирлянды звенели на их ушах. Какие-то колокольчики проходили мимо, цветы, слегка увядшие, но ведь всё равно сверкающие, торопились мимо вывесок. Все эти толпы в метро до начала зимы были похожи на мозаики. Было в них что-то такое, что складывало из них разноцветыне бусинки в этих переливающихся переходах с бетонными серыми стенами. И они ускорялись, словно я на карусели, или, быть может, где-то посреди иллюзии с кислотными отливами. Или люди специально кружились вокруг меня, чтобы промелькнуть перед глазами, а потом еще раз делая шаг — уже медленнее, как я бы ухватилась за какую-нибудь промелькнувшую черту. Толпы переваливались, как в смерче, и ускорение прогрессировало, пока я сидела огоньком, ожидая менее загруженный вагон. А во всем этом движении ты, и как всегда ты был самым ярким. Среди всего насыщенно-красного, да еще и желтого, синего, розового, фиолетового — ты, и был немного другим. И я. Обычная я, в своем пальтишке таком сером, знаешь, пролитым будто на этот игральный стол из мира. И ты, потом, — совсем другой.

Так много всего происходило. Я шагала, шагала, всегда существовала, но где именно и почему — не знаю. Не знаю, насколько мое существование вообще значимо, есть ли в нем хоть что-то теплое сердцу. Ну есть Я и есть, как тот самый туман где-то в малонаселенном районе, или, например, старая дощечка в одном большом доме, а еще как в один день не помытый стакан — не важно совершенно, сегодня можно не обратить внимание, ведь ничего не изменится, ничего и не меняется обычно. И обычная моя кожа грубая, мои волосы тонкие, хрупкие, а глаза мои насыщенно голубые, порой даже прозрачные, странные — они никогда не смотрели далеко, просто не блестели на больших расстояниях, хотя  я не слепая вовсе, но виделось многое затуманенным. Зато наблюдаю людей вблизи и их «раз-два-три» в вальсе переходов. Вот топчутся, обнимаются, такие теплые… Ах, не хватает мне нежности и чего-то… в целом, такого, такого среди всех этих толп. Как же они жмутся. Вот такого и хочется, вот, знаете, чтобы по лужам прыгать, чтобы ласкать свои щеки под водопадом сияющего солнца, кататься на гамаке, сплетенном из этих лучей, чтобы пробовать настоящую свежую ягоду, которая растечется нежным соком во рту. Но каждый раз мои мечтания бережные разбивались, они были чем-то иным, созданным не для меня, чем-то незнакомым, чем-то душащим. Вот я и оступалась, бледная, мерзнущая, вновь попадая в холод, а вечное ощущение застылости где-то в груди, у сердца, продолжало травить мое тело, туда-сюда шатаясь в нем, ну точно как эти же толпы в этом движении, и их “раз — шаг, два — шаг”. Что же с этого? Возможно, я никогда не влюблюсь, например, или, быть может, никогда не узнаю о том, что такое согревающие объятия даже, вот просто не создана для этого, вот просто грубая и холодная. Возможно, даже война теплее, даже она смогла бы согреть и удержать кого-нибудь в каких-нибудь в своих объятиях, зажигая языками тепла, растапливающего мои молчиливые крепости льда. Будет больно жечь? Возможно. Мне уже давно всё равно, нет ничего хуже холода.

Некоторые вещи помнились всегда: например, что первый поезд нужно пропускать — это правило, которому я всегда следовала на всякий случай, как будто бы от этого и дышится легче, и смотрится ярче. Знаете, да? Толпы пугают, слишком много лиц, выходов, и проклятый шум, помните, «сюда-туда», а потом «туда-сюда». А так, возможно, людей становится меньше, или появляется надежда, что можно не ехать так далеко, снова становясь чем-то непрошенным, пугающим. О, а нашел бы меня кто-то здесь, за руку бы взял, посмотрел бы в глаза, заметив в них искру — вот ту самую искру, в которой растворились заветные слова и мысли, тепло, то стало бы спокойнее, и правило оказалось бы не таким необходимым, как сейчас. Ну хотя бы ты, что ли.

Первый железный ящик укатился в свою обшарпанную яму, значит, теперь можно сделать шаг поближе к концу платформы. Раз — поворот головой, два — поворот головой — ни одного человека на рельсах. А бывало и иначе. Порой движения толкали тела прямо вниз, но чаще это было специальным и обдуманным поступком. Упасть — тоже смелость, знаете ли, примерно такая же, как признаться кому-то в любви или начать танцевать посреди улицы. Я бы постеснялась умереть на людях. Всё сильнее бы гудело, просачиваясь в уши, а эти краски нескончаемой ходьбы расплывались бы кляксами перед светлым взглядом. Это шум, бесконечный шум, и он давил, словно падающее небо или сорвавшийся с троса лифт. И всё же, смелых людей больше, чем таких, как я, поэтому проверить рельсы важно, это стало моим вторым правилом, чтобы не задержаться слишком сильно, пока работники метро выясняют, зачем был совершен этот поступок. Умирать здесь смело, но небезопасно — заметят еще ведь, отправят куда-то, поворчат. “Глупые, так нельзя делать”, — они и так это знают, а те все учат и учат.

И катались так изо дня в день, и в каждый встречалось много лиц, много действий, много нераскрытых жестов, несколько раз повторенных каким-то пассажиром. Такие повторения раздражали, но я стыдливо закрывала глаза на это — невежливо пялиться. В вагонах в такое время часто пахло сладостями, сахарными блинами с разноцветными начинками, а солнце, пробивавшееся под туннель, кололось своими не щадящими жалами, слезинками прокрадывалось в глаза — частое десткое явление, такое знакомое. Гудение движения шепелявило, голосом раскидываясь от начала до конца вагона, а я, смотря по сторонам, искала, где бы оно закончилось, если бы было видимым. Наверное, где-то у ног прохожих, а может и рядом со мной. Да, мозаика обитала даже в самих вагонах, но клалась иначе: она блестела, как мед, ломалась, как солома и толкалась, как убегающее молоко — а в сонных глазах и одежды казались живыми, и крыша казалась облаком, не хватало лишь бархатной травы под нами. И виделось мне: в стенах вагонов бывает солнце, а значит, и день бывает в них со светом, закатывающимся под горизонт туннелей, становясь ночью.

— Ну что, придумала, что хочешь на день рождения?

Во всем этом движении ты, и как всегда ты был самым ярким. Среди всего насыщенно-красного, да еще и желтого, синего, розового, фиолетового — ты…

— Нет.
— Обидно очень.

А мне просто чего-то такого не хватает… Не знаю, чего. Должно быть, вы понимаете это чувство, надо лишь открыть клетку, дав идеям взмахнуть крыльями в свободе.

— В мыслях многое крутится…
— Например?
— Не знаю.
— Попробуй узнать.

Ты всегда мило щурился, задавая вопрос. Кроме этой мысли, все исчезли. Вот же странная привычка — лишь бы не смотреть и сделать вид, будто я ее не заметила. По крайней мере было бы странно, если бы я показала, что заметила ее. Пришлось задумчиво уткнуться в ноги неподвижных безликих одежд. Наверное, если бы я стояла на платформе, они бы разукрасились странными цветами в этом движении… Да, наверняка. “А ведь если смешать все цвета — они не будут такими яркими”. Ну да, даже если смешать три цвета — уже некрасиво. Потому что так быть не должно

— Ну?
— Не могу сосредоточиться.
— Я понял, — ты вздернул бровями, словно толкнув ими какой-нибудь усевшийся на лбу лучик света, развернул меня к себе, аккуратно тронувшись руки, как бы проверяя, и заглянул в глаза, где таился тот самый огонек, который я старательно скрывала, чтобы не выплеснуть мысли резко наружу, как сделал бы это дракон, выдыхая пламенем, ты всегда был каким-то другим, особенным, чересчур внимательным, может, — Что тебе снится в последнее время? — обычно ты, кстати, не разговаривал со мной, совсем, сейчас же твой голос звучал иначе, как-то добрее, с какими-то нотками искреннего интереса. «Хотелось бы мне обнять тебя», — хотя быть так не должно, пускай и не будет.

А вагон мчался так, что всё в глазах перемешалось неуклюжим коктейлем, он будто уже горел снаружи, и я снова смотрела в ноги, представляя, что нажимаю педали. Стоило бы только один раз наклониться в одну  сторон, и конструкция рухнула бы, обнимая огнем каждую чешуйку своего тела. Он бы горел и катился, распространяя огонь, и горело бы все, согревая людей… А должно ли быть так? Трясся пол, скользил по воздуху, калечил пространство, закручивал узлы пазла теней — и всё под землей, пока солнце старательно сторожило нас одним лучиком, копавшим себе путь чрез асфальты и камни. А было бы невеждой — вдребезги бы разнесло все, что оказалось бы на пути. Да, пускай грубо, пускай, даже больно чуть-чуть, пускай даже война — главное, что будет, как согреться. Так мне казалось, по крайней мере.
И огонь всегда похож на войну. Это как странные синестетические ассоциации, знаете? Вот, буква “е” почему-то зеленая, понедельник всегда красный, салатовый цвет обычно мягкий, 16 часов дня похож на четверг, ты выглядишь, как лучик солнца, книги звучат, как дождь, “лево” красивее, чем “право”, а огонь, точно, похож на войну. У всех этих ассоциаций есть свой источник: буквари, школьные дневники, предметы определенных цветов, общие числа. Конечно, война не могла бы ассоциироваться с зимой, поэтому она привлекала, она горячая, а еще романтичная. Но так думать нельзя, это только бесконечные ряды ассоциаций, которые вмиг обязаны упасть костяшкой домино. Я не хочу воевать, но мне…

— Часто снится война.
— Хм, — ты не посмотрел на меня, — а кто воюет?
— Не знаю. Я не знаю, война ли это была. Я просыпалась несколько раз, чтобы выключить будильник, и возвращалась в сон. Мне снилось, будто я проверяю дату, сообщения, новости — и каждый раз всё ясно и логично. Снилось, будто иду куда-то. Ничего от войны я не помню, кроме самого ощущения ее присутствия.
— А грибы ядерные видела?

Даты, сообщения, новости, перченные явным ощущением войны, которое не закатывалось до последней секунды моего пробуждения перед зеркалом в ванной. А откуда сама война — не знаю. Ни взрывов не видела, ни танков, ни оружия, ни руин.
Поезд шумел, мозаики из одежд вкатывались и выкатывались из вагона в вагон, лица танцевали в вечно меняющейся мимике — только губы оставались напряженными красными ленточками, перевязанными в крепкий узел. Всё повторяется, всё повторяется. И движения, и цвета, и холод.

— Не видела.
— А что видела?

«Даты, сообщения, новости…»

— Не помню.

Ты отвернулся, кинув взгляд вверх, потом снова вниз, приспустил улыбку, крепко сжав губы. А я следила, как ненормальная, невежливо уже, наверное.

—Понял. Тогда… о чем ты думаешь, может, перед сном? — ты вновь мило щурился.

И снова я чувствую, как взгляд на своих огоньках читает в моих глазах все мои мысли, плывущие там, как по табло, крупным ярким шрифтом. А я ловлю каждый отблеск каждой твоей новой эмоции. Последний раз я помню, почему-то, только то, как я засыпала в похожем вагоне, пока ехала на другой конец Москвы… Не помню, куда. Помню лишь, что было очень холодно, до боли холодно. Наверное, я замерзала. Ну нужен ли мне этот холод? Тогда я не задумывалась, а вхождение в сон было утомительно необходимым: пальцы темноты закрывали глаза, тяжелое одеяло недосыпа покрывало мозг, стены сдавливали мое тело, сажая в одной медленно падающей позе, люди вокруг тихо смотрели на укачивающие буквы. И только еле постукивающие монеты колес напоминали о яви порой, становясь тише, мутнее, незаметнее…

— Не помню. Наверное, о звуках вокруг.
— О звуках?
— Ну, я их слышу, и думаю: вот, они есть. А еще холод.
— Ты мерзнешь, пока засыпаешь? — слегка отстранился ты в каком-то удивлении.
— Наверное… — говорить не хотелось.

Ты же знаешь, как я этого не хочу, наверняка знаешь, как я это ненавижу. Говорить не хотелось и чувствовать что-то на своей коже — тоже. Говорить об этом — находить холод, создавать его сначала внутри, в голове, а потом подталкивать, поддувая где-то с души своей этот запах морозца и страшного наступающего. И он перекатился бы с мозга до пяток, покалывая особенно сильно в груди. Сердце уходит, согреться хочется, в объятиях, например, или в поцелуе. Что я такого говорю? Ты не улыбался.

— А как же мысли о том, что для тебя очень важно перед сном?

Есть ли такое у меня?

— Нет такого.

И снова ты кинул взгляд вверх, потом вниз, улыбка, губы... Хорошо, когда есть человек рядом: кроме звуков можно поймать закономерности чьих-либо движений. Наверное, моих движений ты не видел, пускай так и будет. Впрочем, ты почти никогда не смотрел в глаза, потому я только удочкой могла поймать твой взгляд и наблюдать тебя лишь в профиль, из-за чего, наверное, и запомнила в этом лице сильнее всего нос. Он непропорционально маленький, хотя в анфас кажется большим. Забавный парадокс, и мне он, почему-то, очень нравился, да что такого? Но я не могла прочитать твоих глаз, особенно нечитаем был их цвет— привыкла, что во время вопросов они уставлены куда-то вдаль, где нет ни одного человека, чтобы не зацепить случайного прохожего случайным вопросом. А если мне удавалось увидеть этот цвет, он оказывался каким-то незнакомым, неуловимым, каких я раньше никогда не видела. Я вообще не помню, как ты выглядишь обычно. Когда я не вижу его, думаю: “дура!” — и вновь думаю только о нем. Кажется, это может быть чем-то особенным, кажется, это влюбленность. Это не так. “Дура!” — нельзя так, поэтому так не будет. Твои глаза заметили бы меня, мое волнение, мою грубую кожу, а я засмущалась бы, спрятала бы их за просторными белыми рукавами. А ты бы не понял, но и не задумался бы. Только я думала больше всех, потому что “дура!”, потому что “нельзя так”. Кроме  носа, помнила руки всегда — будто всю жизнь знала. Я их никогда не трогала, но мечтала об этом. Я уверена, что они теплые. И уютные. Вот дура.

Люди снова потекли рекой, вечно разодетые, причесанные даже в наступление темноты или самого раннего времени суток. Босиком ходило солнце по траве, или снежинки надевали парашютики и падали на головы лохматой сединой — всегда эти мозаики из одежд проносились быстро, словно взрывом задетые, всегда ярко, всегда без танца.
Колеса остановились. Из вагона в вагон потащились сумками по ленте очередные лица, мой же человек встал с ними, сливаясь посекундно прочь. Я встала за тобой.

2

Мы вышли из вагона, нервно виляя мимо толп и захватывая каждое плечо своими плечами. Я отметила, что твои глаза снова смотрели в никуда, а маленький-большой нос становился указателем пути, и снова отвернулась, чтобы не выглядеть подозрительно. Музыка марша переливала из уха в ухо и сглаживала тело своим ритмом, распихивая по сумкам свои ненужные вибрации. Она вела вперед, протискиваясь сквозь толпы в этот неугомонный, всеми нелюбимый час-пик.  Чтобы привести себя в сознание, я часто выполняла еще одно выдуманное упражнение: на ходу я пыталась быстро уловить и запомнить как можно больше черт лица какого-либо прохожего. Это помогало мне найти и себя среди толпы и толпу среди себя, как, знаете, вернуться после дневного сна в привычный ритм жизни, стараясь не зевать и осознавать каждым касанием каждое действие. Вот, например, тетенька с новой темно-коричневой сумкой, с таким, наверное, красноватым оттенком (а может быть это фонарь) шла, отбрасывая длинную тень своими длинными ногами в ярких отглаженных брюках, чуть подальше полубегом поднимался по ступенькам молодой парень с красивой рубашечкой и пухлыми щечками, дама за ним читала книгу в ярко-голубой обложке и улыбалась встречным буковкам. Их так много, они все — живут, дышат, передвигаются. И ты тоже существуешь примерно так же, и я тоже существую как-то так.
Вокруг ни солнца, ни дождя, ни деревьев, только тусклые стены, серые лабиринты, смуглые от темноты лица или солнечные зайчики на щеках иных прохожих. Неровное освещение пеленало лица в самые неприятные рамы, заставляя выглядеть старше, кривее, замызганнее. Явно город трогал наши лица — самый настоящий город, со всеми его достопримечательностями и гнетущими недостатками, которые паковали нам в обеды и клали пылью на полках.

Только помни, что это всё настоящее.

Переход из станции в станцию будто становился длиннее с каждым шагом, а марш ботинок только громче. Не убавлялось и лиц переливающихся. Я всегда путалась в ногах, будто сосредоточенно думала — очередь какой ноги будет сейчас — правой или левой, а может, они  и вовсе потерялись. Ходить, волнуясь, трудно, всё равно заплетусь или шагну неправильно. Но мы шли “неправильно” уже слишком долго.

— Как думаешь, мы где-то неправильно свернули? — спросил ты, аккуратно посмотрев на меня.
— Разве тут есть другие повороты?

А других путей быть не должно.

— Я думал, что нет, но мы идем так долго… Может, мы ошиблись?
— Давай вернемся и найдем таблички.

Какие еще таблички здесь?

— Давай… — протянул ты, медленно оборачиваясь, пытаясь найти глазами пройденный маршрут, а потом снова кинул взгляд дальше — вперед, — Нет! Ну заблудиться в метро же невозможно!

И тут же, словно открытое окно, словно запах дождя, словно сияние утренней волны где-то летом, на море, очерчивая песочную границу, твоя рука схватила мою и уверенно потащила ближе к стене, где не было потока людей. На пару секунд я забыла, как дышать. И правда, теплая…

— Может, тут что-то изменилось? Или станцию закрыли на какой-нибудь ремонт?

Не знаю. Так, “не знаю” — как сказать это слово? Только начать языком, поставить губы в правильное положение, зубами помочь, чтобы звук получился правильным, чистым. “Не знаю”.

— Не знаю.

В такие моменты чувствую себя еще глупее обычного.

Как только ты достал телефон, на экране появилась вспышка вызова — неизвестный четырехзначный номер. Ты моментально сбросил и открыл карты.

— Какие мы глупые паникеры. Мы очень близко к выходу, смотри, — показал ты
 мне экран, — пошли вперед.

“Вперед”? “Вперед” — это куда-то туда… прямо. “Вперед”.

И мы вновь пошли прямо. Я не соображаю уже. Потоки людей уменьшались, лица становились менее яркими, одежды менее разноцветными, крупицами разбрызганных чернил блекли глаза на размытом фоне бетонной стены. Но теперь ты не отпускал мою руку, и теплота чувствовалась уже внутри, а не снаружи, словно чаша весов сменила положение, с каждым шагом опуская ниже уровень моего внутреннего спокойствия и какого-то уюта вместе с всплеском и резко дрожащей концентрацией всего живого, что есть в корзинке моих эмоций. Знаете, это чувство сложно описать, но представьте, словно вы — лед, и чтобы вас растопить нужно время. Так вот, уберите из этого процесса “таяние” и вообразите, словно лед мгновенно превратился в воду — что он почувствовал? Едва ли тепло, но, может быть, освобождение, выдох, пробуждение, какое-то незнакомое чувство, перемешавшееся с реакцией на неожиданный жар? И я бы вспыхнула тут же, перегружаясь от какого-то незнакомого чувства, становясь сентиментальной, горькой, сладкой, тихой громкой, кричащей… Но всего лишь дрожащая рука в тепле твоей руки и мое внутреннее я, держащее эту вспышку в себе. Я знала, что у тебя тёплые руки, всегда знала. Меня бы выдавала искра, увеличивающаяся в моих глазах капелькой света, на которой бы прокручивалось информационное табло внутреннего мира, но я берегу ее от посторонних глаз. Чего-то мне не хватает такого… Мои руки холодные, грубые, бледные, им так хочется согреться, найти то самое тепло, летнее, запретное…

И вот, я иду с тобой, как в новую жизнь, где люди не будут обходить меня стороной, не будут вешать на мои белые платья разноцветные гирлянды, перестанут обнимать меня холодными хороводами, завывая песни, вовсе чуждые мне. Я буду в тепле под ярким солнцем среди яркой зелени в ярких мозаичных одеждах, за которыми могла лишь наблюдать раньше. Я перестану становиться ниже, в поисках укрытия от теплого дождя, и растекающиеся малиновым вареньем закатное небо станет зовом силы в чудесные края расцветающих цветами горизонтов. Мы будем вместе, особенно летом. Я надеюсь, мы правда едем в этом направлении этой новой жизни, в тепло и уют, где теплыми будут не только руки. Куда-то, где даже мои мысли стали бы тем, что называют “дружбой”, “любовью” — теплыми чувствами. И я мечтаю не растаять.

3

Знаете, что я точно поняла, когда почувствовала, как жар его руки перекрыл мой холод? Знаете, что я осознала, когда этот жар стал растапливать путь к моему серду, становясь пламенем внутри и разгораясь по венам? Я поняла, что это пламя изменит меня, от температуры тела до способа мыслить — изменит, и это неизбежно, когда я поддаюсь этому теплу. Изменит меня так, что если не разделить эту разность между нами пополам, так, чтобы каждый из нас взял по частице нас и себя и составил новый портрет своего мира, то это разрушит одного, создавая в невесомости страшные качели огней и вод. Да, рука, что ты держит, немного щиплет.

Люди толкаются у конца платформы, кидая взгляды в туннель. Где-то солнца луч копает новые пути для его лабиринтов. Кто-то чихает, кто-то обвязывается шарфом, кто-то дрожит от холода, у кого-то краснеет нос. А в переходах становится темнее, словно какой-нибудь злодей закрыл наше солнце ладонью, радостно хохоча над седыми шапочками. Осмотрела рельсы — нет тел, спокойно.

Ты, держа мою руку, продолжал заглядывать в мои искры. Насыщенные каким-то неуловимым цветом глаза блестели, бросая мне знак о новой мысли, и губа расплывалась то в улыбке, то желании что-то сказать, мягко, почти незаметно. Мы ждали нового заката — этих фар в отражениях стен туннеля, которые бы обратились для нас новым полным наших надежд дней солнцем,которое остановится где-то у другого входа и побежит вместе с нами в следующий день. Но не происходило этого. И мы ждали, ждали, ждали… Пока бежала минутная стрелка, и часовая еле-еле плелась чуть заметным полушагом ахиллесовой черепахи.
Бетонные стены становились белее, люди становились мрачнее, а их одежды переставали переливаться пазлами и причудливыми зеркалами. Разноцветные зонты и легкие пальтишки с радостными нашивками и улыбками от золотца на щеках с чуть дрожащими листьями в руках сменились неуклюжим шипением однотонных курток и ледяными неподвижными щеками со страхом сделать новый вдох, ловя иглы проклятой прохлады. И всё не приезжали фары, принося с собою свист колес и дверей… Только не опять.

— Каждый год метро работает всё медленнее в это время, — ты перевел взгляд на ждущих людей и вновь на меня, — словно кто-то специально его держит там.

Блокируются толпы, становясь у конца платформы, дребезжание стен указывает на приближающиеся вагоны, а голоса людей заливаются покрывалом металлического крика где-то шагающих колес. С каждой частицей ритма  твои руки становились холоднее тверже, а носы надевали румяные масочки, защищаясь от настигающей новой бессоницы. Размахивал крыльями новое облако где-то и ступеньки да столбы переходов то увеличивались, то уменьшались в постоянном движении глаз. И всё холоднее, настолько холоднее, что дыхание жизни ложилось не теплотой на душе той мягкой, парящей, легкой, а суровым осколком льда, что выталкивало все мысли наружу, в суровую дикую реальность, ударялось плечом, мешая мирному сну. Он приближался, и каждый стук я чувствовала новой льдинкой на щеке, каждую секунду и грудь ощущала, что нечто сакральное и личное становится лишь изогнутым лучиком снежинки внутри, который колется, пробивая наружу новые горизонты. Наверное, никто не помнит о том, что будет скоро. Наверное, никто не помнит, что это неизбежно. Наверное, всем всё равно, что это правда произойдет.
Это и есть ощущение войны, когда что-то столь привычное, но неприятное, вытесняет главные, заветные минуты счастья и той искренности, в которую я впилась лапами своими, кусая зубами, отламывая по кусочку, чтобы наконец найти себе хотя бы маленькую часть, жадно пряча в карман, обвязывая пальцами, поглаживая. Песочные часы шуршали крупицами в ушах моих, и звон приближался дуновением старого ветра. А ведь война хотя бы раздается вспышкой огня, а не снега. А мне лишь счастья хотелось, пока люди смиренно приближались ко мне.

Приехал. Открылись двери и одинокие сиденья ждали свою минуту, чтобы захватить своих ежегодных людей в очередное путешествие по туннелям мрака и холода, наряжаемого хвойными ветвями. Толпы серыми шапками попятились внутрь, перебирая ногами неуклюжими полупрыжками. А ты всё еще держал меня за руку, словно кусая ее своими пальцами — так щиплет, не разделяя мой холод. И смотрел ты на то, как незнакомые для тебя тусклые портреты втискиваются в эти страшные ящики, что объявят следующую станцию. Глаза были такими же неизвестными, но яркими, а родинки блестели какими-то звездочками. Есть ли мой шанс не заходить туда, переждать и забыть про толпу черно-белых портретов…

— Помоги мне… — произнесла я вдруг, пока мои плечи толкали заходящие люди. А ты смотрел непонимающе, точно хотел исчезнуть, — пожалуйста, забери меня отсюда…
— О чем ты говоришь? — медленно протянул ты в ответ, сделав акцент на каждом новом слове.

У меня началась паника. Я вспомнила, куда мы едем, и мои мечты не сбываются прямо сейчас. Нет, не тот это вагон, не я еду за тобой в лето, а ты за мной — в зиму. Я так не хочу, я вспомнила, как это плохо. Твоя рука стала охладевать и сильнее сжимать мою, словно ты мерз в этой пещере наступающей зимы. Твое тепло и летнюю улыбку окутывал холод, маскируя под свои собственные снега бесконечной тоски и желания надеть лезвия на ноги, выкручивая новые прыжки. Я не хочу быть такой, оставаться здесь не хочу, заберите меня.

— Пожалуйста, первого декабря мне ничего не надо, лишь забери меня отсюда.

Рука становилась еще холоднее. Знаешь же, что так нельзя. Опять “дура”, думала, скажу я или пусть скажет он. Пускай будет так.
Это наступала зима — это наступало время моей работа. Вагон унес бы меня снова разбрасывать снег, хоронить природу и всё в ней живое тепло, заключить себя в этом смертоносном объятии.
Ты смотрел на меня, уже совсем не игнорируя лицо, голос, мою грубую руку. Ты слышал, ты видел, ты давал знак, что видел и слышал, не скрывая в своем собственном табло в искрах глаз все свои мысли и внимание. Но всё искажалось под каким-то неясным языком, словно я не знаю родного алфавита. Ты сжимал руку крепче, так, что мне становилось даже больно и горячо. Почему ты молчишь, прекрати, пожалуйста. Ты хочешь со мной или так меня направляешь, зная, что я не хочу туда идти, зная, что это игра чувствами. Почему ты молчишь, пожалуйста, скажи хотя бы что-то.

— Почему ты молчишь? — меня всё сильнее толкали бесконечные тела и их плечи. Бесконечно проходили перед глазами тысячи оттенков серого цвета, — скажи хотя бы, что не согласен, чтобы я уже зашла в эту чудовищную машину, — я не хочу становиться зимой снова, я не хочу холода и грубой кожи.

Ты посмотрел на меня еще несколько секунд, задержавшись, и отпустил мою руку. Всё не так. В ушах зазвенело. Ладонь онемела, впитывая все потоки ветра кругом. Резко ее охватила дичайшая боль то ли от резкого холода, то ли от запоздалой реакции на горячее. Адская боль. Боль, которую я не имела права испытать. Особенно стало жечь пальцы, словно их накрыло настоящим огнем. Такое и при холоде может быть тоже, я знаю.
Я переводила взгляд сначала на руку, покрывающуюся пятнами грязного багрянца, затем на стекающуюся ко мне толпу. Из глаз заструились слезы. Одной своей рукой, что не успела поймать ожог, я подбирала каждую слезинку, неожиданно быстро для себя, стараясь не забывать о толпе, другую прижимала ближе к груди. Всё происходило слишком быстро и слишком медленно одновременно. Я не могла установить, сколько времени я так стою — несколько секунд или час. Тебя уже не было видно. Слезы перекрывали зрение и мутное озеро блестящей седины пробивалось в глазах, шатаясь из стороны в сторону, укачивая. И вновь старалась привести себя в чувство, поймать хотя бы одно лицо отчетливо — мое упражнение. Не получалось. Пробовала вновь — и опять всё разбилось о слезы, которые выдавливались этой непонятной болью. Еще раз — да! “Разглаженные морщины и серые глаза, губы бледные, старая шапка…”, — удалось мне найти, пока приближение этого лица не сбило меня с ног, заставив упасть на колени посреди всего потока.

Я осталась в этой позе, сидя на грязном бетоне, пока рядом проносились каблуки и стук ботинок, куртки, платья, прочие тряпки. А я сидела, держа болящую руку и медленно успокаивала искривленную от боли и эмоций физиономию. Пришлось закрыть глаза, чтобы защитить их, зажмуриться, переждать. Становилось тише, четче, свободнее…

4

Хорошо, когда всё работает так, как надо. Первая станция – лето. Он обязан проехать здесь, чтобы оно наступило. Он хороший, он много читал и играл на гитаре, потому что летом удобно ее возить с собой. Он любил играть в футбол и плавать, потому что летом это здорово. Он много улыбался — не человек, а радость. Вечно счастливые глаза, яркие, неуловимые, а голос звонкий-звонкий! Он не брал с собой много вещей, когда ездил по станциям. Мне кажется, он даже не спал в метро. Когда он рядом, небо становилось другим: можно было сосчитать много звезд ночью, а утром открыть солнце ласковое, доброе, греющее, деревья и травы зеленые — удивительно!

Я бы так не смогла, для меня это что-то недостижимое. Когда он задавался вопросом, мило щурился, и в его глазах появлялся огонек этой самой заинтересованности, который вспыхивал от малейшего касания, освещая всё кругом. Я так это любила. Любила представлять, что этот огонек хотя бы иногда адресуется мне.

“Как себя чувствуешь?” — спросит он.
“Все хорошо”, — отвечу я.

Он взял бы меня за руки, а я бы и не дернулась от ожогов, вызванных его прикосновением.

“Больно тебе?”
“Нет, тепло”.
“Я знал, что у тебя очень холодные руки”.

Мы бы вышли из метро, наружу, на самую настоящую улицу, и я бы впервые узнала, что такое сухой асфальт и летнее солнце. Рассыпался бы изумруд по местам, где раньше бывал снег, солнце бы растеклось по всей дороге, и лишь зонты зеленых листьев оберегали бы нас от жара и ожогов. И листья даже не падали бы, не кружились бы у столбов деревьев и серых фонарей, они сторожили  свои ветви, не шевелясь быстрее, чем остывает горячий чай. И всё кругом блестело бы своей свежестью, плескалось бы лучами, и  клубился бы лишь туман в утреннем океане синевы.
Он взял бы свою гитару и взял бы свой мяч, и мы поехали бы искать линию горизонта, вечно убегающую от наших ног, смеясь, носиться так, что ноги бы перестали слушать тело и бежали бы быстрее нужного, заставляя спотыкаться и кидаться в объятия к мягкой траве.

“Хорошо тебе?”
“Конечно же”.
 
И мы смотрели бы в глаза друг друга, и я бы тоже становилась настоящим летом, пылким, жарким, зеленым летом, что распускает свои цветы, лучи и травы по всем окрестностям, пробиваясь через самые непроходимые территории и охраняя утреннюю зарю от снегов и ветра. Никому не позволила бы тронуть всё это, никому не позволю вновь обледенить меня. Кажется, я умею любить и гореть, как солнечный диск, перекатывающийся по деревням и городам, в окна смотрящих на улицу людей. Хорошо, когда всё работает правильно, не приходится сгребать сугробы.
Нашел меня он тут, за руку взял, посмотрел в глаза, заметив в них искру — вот ту самую искру, в которой растворились заветные слова и мысли. Да, это он. 
Когда я не вижу его, думаю: “дура!”, — и вновь думаю только о нем. Кажется, это может быть чем-то особенным, кажется, это влюбленность. Это не так. “Дура!” — нельзя так, поэтому так не будет.

Да, хорошо, когда всё работает так, как надо. Лето наступает без проблем, разбивая нашу копилку счастья, позволяя ему вспыхнуть новыми факелами — первого июня можно быть счастливыми. Наверное, тогда мозаика в переходах была настоящим блестящим чудом. Люди имели право быть счастливыми, не откладывая эмоции на верхние полки: “нет, дорогой, это можно только летом”, — мы забывали на целых три месяца в год эти мысли. “Да, дорогой, пошли… Куда? Куда угодно!” Хорошо, когда всё работает так, как надо.

И я бы поверила во всё это, если бы ни разу не спала…

“Так что ты хочешь на свой день рождения?”

… если бы ни разу не видела подобные сны.

А я видела. И тысячу раз отыграла я этот сценарий, и он рвется по швам этой подземною очередью. Но если лишь сон это все, не оставляй меня, пожалуйста. Слышишь?

“Я не хочу обратно”, — говорю я, падая вновь в эту лохматую зеленую щетину.
“Куда обратно?”

Он всегда мило щурился. Солнечная привычка.
Я молчу.

“Что-то случилось?”

Он присел рядом со мной, пока мои руки жестоко сжимали траву, пытаясь ухватиться за этот мир, меня вот-вот унесет отсюда. Вот-вот я потеряюсь. Вот-вот холод протиснется в мое тело, заставляя гореть и кричать от боли. И это страшно.

Внезапный визг. Звук колес словно перепрыгнул через мое тело, замахнувшись. Фары замигали к глаза из-под травы или горизонта, не вижу. Не понимаю.

Я не хочу туда снова.

Грохот звучал тяжелее. Он смеялся своим металлическим гулом. Фары слепили, становясь куском белых полосок, впившихся лезвиями в мои глаза.
Я стала сжимать траву, стараясь не выдернуть ни одной ее иголочки. Но всё напрасно. Обними меня, прошу, и оставь здесь.

Чувство беспомощности меня поглотило. Я бы поверила во все, если бы ни разу не спала, но я спала. Я не всемогуща, я не умею контролировать пробуждение. Я бы заснула навсегда. Лишь позволь мне остаться здесь, я знаю, что не бывает хорошего конца, но я знаю, что бывают хорошие сны, ради которых я живу.

— Позволь мне остаться здесь!

А не строить никчемный лучший мир в иллюзиях. Позволь мне.

5

Когда я открыла глаза, толпы уже не было. Не было совсем никого, только пустые углы переходов и лестница, не шатающаяся из-за топота. Не было и поезда. Одна я и какой-то грохот снаружи. Не помню, сколько я здесь простояла. Не слышала я ничего, наверное, слезы закатились в уши и отстроили собственные крепости. Но знаете, я спокойна, ведь, наверное, так и должно было случиться. Зато я знаю, что я точно проснулась — первое пробуждение дает шанс на крепкую явь.
 
Я поднялась перед обрывом на рельсы и оглянулась: вправо, влево — нет тел. Хорошо. Даже подозрительно. На станции совсем пусто, нет ни одного взгляда, кроме моего, ни одной серой или яркой шапочки, кроме моей макушки. Очень подозрительно.

Я начала ходить кругами, вслушиваясь в собственные шаги, чтобы понять, насколько реальными они звучат, насколько правдоподобна моя неуклюжая походка с вечно заплетающимися ногами. Если бы это был сон, я, должно быть, не задумывалась бы о том, как бы я повела себя наяву, точно хватаясь за каждую деталь, словно за формулу с фиксированным значением. Я, если быть честной, посентиментальнее, у меня такого в голове нет, только в попытках решить что-то рационально — смешных и безуспешных всегда. Это не может быть сном.
Вывески были сняты, табло ничего не показывали. Не уверена даже, что смогу выйти отсюда. Сколько я проревела здесь, сидя  с краснеющей рукой? Она немного чесалась, кстати, но больше не болела. Прошло от привычно ледяных слез, наверное.

Наверное, все-таки, ничего никогда не работало правильно, если я смогла оказаться здесь. Первая мысль об этом — я смогла пропустить свой вагон. Смогла просто не зайти в него, проигнорировать и забыть про холод. Холодно больше не было. Было только неприятно от этих ощущений в руке. И неприятно, что меня, все-таки, оставили. Но куда теперь нужно идти?

Я поднялась по ступенькам, по которым чуть раньше спускалась с ним за руку, радуясь. Каждая отражалась звуком от стен и стреляла мне в уши. Когда в помещении становится слишком тихо, любой звук прозвучит словно выстрел или взрыв. И сейчас мое дыхание стреляет тоже. И глазу зацепиться не за что, чтобы привести себя в порядок привычным упражнением на поиск лиц.

Стены перехода загадочно молчали — ни реклам, ни указателей, ни объявлений. Голыми и безжизненными они оказались, расставшись с очередями пассажиров. Эскалатор уже не двигался, и здесь пришлось подниматься пешком. Я помню, как это происходит обычно: огромные куртки толкались посреди этой живой лестницы и беспокойные девушки и молодые люди перевешивали великанские рюкзаки на живот. Лица искали себе разные виды поддержки в этом подъеме с уровня на уровень: то книжку, заставляющую смотреть ровно в букву, телефон, не позволяющий закрыть глаза или человека, застегнувшего свои руки у тебя за спиной. Тут много лиц, и порой даже не верится, что мозг способен поймать каждое, находя большие различия.

Я поднялась. У входа не было привычной толкотни и шума. Неужели это дверь, которую я имею право открыть? Или не имею?

Дверь тяжелая, возможно, холодная, возможно, горячая. Она стоит передо мной прямо в тот внешний мир, и что там сейчас — лето ли, зима ли? Я позволила бы себе моментально наказать себя, дотронувшись до нее и узнав, что она — словно перекрывающий мой переход непробиваемый лед, сияющий на диких лучах солнца. Я позволила бы себе моментально наказать себя, выйдя на улицу, чувствуя холод и наступая в скользкий снег, прокалывающий подошву. Я позволила бы себе моментально наказать себя, вдохнув этими осколками, травмируя нос и горло. Но только я боюсь, что это правда будет наказание, что я правда почувствую холод, что я правда наступлю в снег, что я правда вдохну осколки.

Когда говорят, что надежда умирает последней, имеют ли в виду это? Я точно знаю, что будет там, точно помню каждый раз: когда моя рука толкала эту дверь и выходила на улицу — там умирала вера, там же умирала ценность свободы воли. Но то, что зная, как я всегда надеялась, будет отлично от того, как я знаю. И это главная мысль, которая всё еще движет моими действиями. Поэтому я так старалась задержать эти сладостные минуты волнующего ожидания чуда, словно растягиваю удовольствие от шоколада или откладываю счастье на лучшие дни — я знала, что в моем запасном мешочке и буду знать до наступления крайнего дня. И я, откусывая кусочек от своего шоколада, убиваю надежду, потому что наступившее действие не имеет надежды, оно исполнено и имеет лишь результат, которым я могу быть довольна, удовлетворенно растянув губы в тихом наслаждении, или недовольна, откладывая фантик упаковку от шоколада в сторону. В такие моменты хочется забыть, что было раньше. Уверена, так делают все, когда ждут чего-то плохого отчего-то неизвестного в данный момент, но знакомого в прошлом.

«Хорошо, давай попробуем снова», — думалось. «Сейчас же может быть иначе». Или это влюбленность, которую я переводила на какую-то погоду, что ожидаю увидеть? «Дура», — вновь думала привычно. «Так не будет, потому так быть не должно. Так и не будет, ведь так не работает».

Я толкнула дверь. Она открылась в сторону улицы и я мельком заглянула, чуть испуганно, чуть улавливая небо.

«Тепло…»

— Ты здесь? — вдруг слышится снаружи.

Я аккуратно подтолкнула дверь снова, пока она не двинулась сама, уже уверенно, резко — ее открыл Ты.

— Это ты! Куда же делось наше первое декабря? — вновь эта солнечная привычка. Вновь правда ты.

Как только мое тело оказалось на улице, оно ощутило, как луч солнца проскользил по коже, словно по льду и слегка ударил в голову. Оглянулась: кругом зелень, теплота, горячий асфальт и иголочки травы. И ты — смотревший на меня, держа дверь, вопросительно щурясь и улыбаясь. Я взглянула на небо и поняла, почему — действительно солнечная привычка.

— Я не хочу… — удивленно протянул мой голос, подходя к тебе ближе.

Ты отпустил дверь, и та безжалостно ударила в проем, развернувшись в обратную сторону, не обнаружив жертву. А я всё без дыхания глядела на тебя, слегка сужая глаза от яркости глаз твоих. Ты улыбался, немного озадаченно, по-своему. И приближался ко мне, я это шла или ты — не знаю. Мне слишком комфортно, чтобы думать. Ты передо мной и я не вижу ни одной куртки рядом, оказывается, я не знала, что летом настолько свободнее. Я не знала, что лучи солнца могут быть настолько горячими, что каждое касание можно действительно чувствовать и знать, где именно солнце положило на тебя руку. Иными были и деревья — я думала листья такие же сухие, как осенью, но блестящие зеленым, а не золотым цветом, но и это оказалось чем-то новым, удивительным: они мягкие, свежие. Вот, как выглядят свежие листья.
Ты следил за моим взглядом и переносил свой взгляд с пейзажа на пейзаж, где побывали мои глаза, с горизонта на горизонт, за длину которого я зацепилась. И всё это оказалось таким же наивным, даже в твоих искрах, что давно должны были привыкнуть к этой природе. Но и ты был удивлен теплотой, как будто жил лишь в полгода зимы. Неужели лучи и правда такие горячие? Они даже жалили кожу, приятно пощипывали. Думала, будет иначе. Но оно настолько невероятно, что даже собственной вере я больше никогда не оставила бы свои наблюдения.

— Как себя чувствуешь?
— Тепло очень.
— Хочешь остаться?
— Хочу.
“И тебя обнять”, — думаю.

На асфальт не упало ни одной тени, все уселись где-то вблизи к немногочисленным стенам и на нетронутом покрывале зелени. Очень тепло, правда. Словно солнце обняло, словно просунула наши тела в свои обручи, обвязала поясами и мирно напевало сердечные мелодии, согревая еще изнутри. Я будто закипающий чайник, что никак не может достичь температуры кипения, бесконечно находясь на неком пределе между этими состояниями. Я хочу засвистеть, взорваться, но просто греюсь, создавая вокруг свою улыбку. Хорошо как, правда, тепло так, что даже дышалось по-другому, небесами и огоньком.

— Тебе не больно? — ты взглянул на то, как дрожали мои пальцы и царапались, покрываясь то багрянцем, то белизной.
— Совсем нет. Просто непривычно.

И солнце палило огнем, словно разрушительный смерч, уничтожающий землю. Но это иллюзия плавящегося камня и крыш домов, искажение видения под давлением жара, всё не так. Всё работает так, как надо, так, как всегда работало, чтобы греть наши уши и ноги, чтобы растопить наши сердца, а не нас самих, ехидно хохоча.

Кажется, всё позади: позади зима, которая стреляла своими снегопадами, позади ее обременительные холода и колкий воздух, позади беззвучно рыдающие голые деревья, трогающие своими  ветвями скученные распластанные облака. Но впереди ты, передо мной. И  я с тобой, в лете, будто не знаю, что должно работать иначе. «Хорошо, когда всё работает так, как надо», — а всё не работает так сейчас. Или на самом деле всегда было неправильно, а правильно лишь только то, что мы тут и мы вместе? Я подошла к тебе еще ближе, каждый шаг делал меня ниже и слабее. А я так хотела обнять тебя. Что это, влюбленность или желание быть в безопасности, с которой ассоциируется тепло? У всех ведь безопасность ассоциируется с теплом?

Ты раскинул руки, но не сделал ни шага, чтобы раствориться в объятиях как можно быстрее. Но тогда сделала шаг я. И всё поплыло кругом, окуталось дымкой нового пробуждения жизни. Губа твоя подергивалась в едва заметного волнения, или страха? Я тоже бы боялась, боялась бы найти в лете что-то холодное — такое холодное, как я.

“Сделай же хоть один шаг”, — думаю.

И ты сделал, будто во сне, по команде мыслей, обхватил меня своими руками и согрел. А мне уже совсем не было холодно, даже немного пекло… Не ожидала, что тепло такое. Меня как будто окутал пожар, и ледяное тело мое превращалось в воду.

И вот моя голова на твоем плече, твои руки за моей спиной, мои — за твоей. Выглядит глупо, наверное, и быть так не должно, но так есть. И с каждой секундой я ощущаю себя мороженым, что тает, теряя форму. Но всё вокруг такое зеленое и красивое. Наверное, твои глаза зеленые, как все эти листья, этот неуловимый цвет был редким для меня, и поймать его точный отблеск было сложно среди всего разнообразия оттенков голубого, где переход бы был не таким заметным. Точно, твоои глаза — зеленые.

— Так что ты хочешь на день рождения? — вдруг спросил ты, не отпуская.

Оно же уже прошло… О чем ты?

— День рождения?
— Да, первого декабря.

А солнце просачивалось сквозь кожу — неужели тепло и правда так чувствуется? Пощипывает, иногда уже правда жжет. И руки начинали трястись сильнее, пока я пыталась удержать их на твоей спине.

— Это же совсем не скоро.
— Как же? — ты слегка оттолкнул меня, схватив за плечи и обратившись к уменьшающейся искре в глазах. ты действительно выглядел озадаченным.
— Я же его пропустила, разве не так? — становилось еще жарче и тяжелее дышать, а ты словно смотрел всё ниже и ниже, чтобы встретить мой взгляд. Как щиплет кожа, неужели всё лето правда так работает?
— Вовсе не так… Зима уже наступает, не знала?

Я осмотрелась, кружась в каком-то полу-вальсе и нарядные деревья оставались такими же нарядными, какими были — ну не может это быть сном. А я всё ниже, словно мои ноги становились слабее и мягче и не умели удержать моего тела полностью уверенной стойкой. Это, наверное, шутка.

Пейзажи разъедались старыми челюстями раскаленного куска металла в небе, разбросавшего свои копья по сторонам, раскорябав кожу докрасна. Раздетое небо шелестело костями и воздушными руками чуть дотрагивалась до зеленых листьев, срывая с них бусинки жучков. Всё вокруг кружилось, словно праздничный салют, запущенный в печи, в которую луна стряхивала пепел сигарет. Настолько мне было горячо.

Я попыталась кинуть свой взгляд вновь на тебя, но не смогла — ты не поймал — я уже не видела твоих, кажется, зеленых глаз. Я словно уменьшалась, или уменьшалась на самом деле? Руки уже не казались защищенными, а безопасность не равнялась теплоте. Теплота вызывала страх и боль, как от пули. Нельзя было бы стрелять в себя ровно так же, как и лечь на рельсы, пока кто-то бы смотрел. А я чувствовала, что сделала это, поэтому мне показалось, что я самая большая дура на земле.

Мое сердце слабело вместе с телом и, казалось, уменьшалось так, что я не чувствовала больше любви. Наверное, я не способна ее чувствовать больше никогда, в нем нет ни кармашка даже на любовь к себе — хотя бы на уважение. Мне слишком тепло, я высыхаю. Нет, мне горячо, мне адски горячо, мне больно.

— Как себя чувствуешь? — повторил он свой первый вопрос. Солнечная привычка прожигала глаза. Он щурился сверху вниз — странно.
— Плохо.
— Жарко?
— Очень.

Я еле держусь на ногах, но всё еще становлюсь ниже, словно ухожу под саму землю, нащупывая холодную тесную могилу.

— Хочешь остаться?

“Нет”, — пыталась выговорить, но могу выдавить ни звука из себя, вместо этого пытаясь переползти, или, правильнее сказать, переплыть обратно ко входу метро. А он делает шаг ко мне. “Нет”, — хочу сказать я, но не получается. “Нет”, — медленно течет у меня в голове.

Солнце бросает лучи из стороны в сторону, прицеливаясь с неба на испаряющийся под его гнетом асфальт. Я не знаю, кто был бы большим диктатором: снег или солнце — мне казалось, что они вместе убивали во мне частицы живого. А я всё ниже. Если бы пришлось оглянуться в поисках тел на рельсах или сделать упражнение по улавливанию лиц прохожих — не смогла бы. Мне тяжело обернуться и смотреть. Темнота поглощала всё больше, как будто свет стал настолько ярким, что я не могла его принять, как будто я отклонила его, и свет превратился в тьму. Всё мутнее становился жар, всё бездушнее становилась зелень, всё грознее становились молнии этих звезд.
Я хотела бы вновь оступиться, вновь попадая в холод, и вечное ощущение застылости где-то в груди, у сердца. Вероятно, потому она чувствовалась у сердца, что холод и есть мое спасение от исчезновения. Но ощущение войны поглотило меня, ощущение влюбленности, которая рискует тем, кем я являюсь на самом деле, разрушило меня, приятные привычки чужих людей обернулись катастрофой для всей меня. Я просто не создана для этого, я грубая и холодная, и грубость эта — мой надежный камуфляж.
Возможно, всё было бы проще, если бы я имела право поймать хотя бы одно лицо, кроме его лица, проще бы было, если бы я смогла сказать. “Нет”, — вновь пытаюсь позвать, но мой голос растворяется на полпути. А он наблюдал и никогда в своей жизни не остывал ни на градус, чтобы хотя бы на частичку измениться, пока существует зима. Он никогда не менялся. Даже пока я становилась лужей на разогретом асфальте

***