Тихая усадьба 6

Людмила Ашеко
                Глава  6
                ТРЕВОЖНОСТЬ               
« 10 июня 1873 года. Усадьба Большие Дворы.
Так и повелось: каждое лето мы в усадьбе. Какая радость! Антоша, как только прошлой осенью вернулись в Москву, стал проситься: «Баба, пойдём домой!» Для него Большие Дворы – это дом. Потом привык, конечно. Я ему в конце мая говорю: «Поедешь ли в усадьбу, где прошлым летом был? Помнишь ли тот дом?» Ребёнок долго на меня смотрел, думал. Потом вдруг улыбнулся и сказал: «Там небо в зале!». Надо же! Вспомнил зал с прозрачным куполом, значит, помнит дом. Вот теперь смотрю на внука в окошко. Он с няней, молодой красавицей Аксиньей, гуляет под окнами веранды, строит что-то из камешков. Любовь моя! Ты, малыш, отогрел, спас душу. Дай тебе Бог счастья! А ведь, Господи милостивый, и ты, мой мальчик, станешь старцем и покинешь свет. Я так верю, что родные души встретятся в вышнем царстве, что слёзы умиления тихо льются сами из глаз.
Других деток, видимо, у Павла и Дашеньки не будет. Снова были две неудачных беременности. Так что Антоша – единственная нитка в будущее, бесконечная радость для всех нас. Ладно, есть для чего и для кого жить, это главное.
Прошлой осенью Дарья с компаньонкой лечилась на Кавказе, пила воды. Но по приезде снова скинула дитя. Пыталась не раз и на Белом колодце принимать купель, но всё не помогает. Видно, такова воля Бога. В этом году мои дети хотят поехать за границу, решают куда, потому что здоровье у обоих слабое: Павлуша всё кашляет, теперь уже точно установлено, что это, о, как страшно произнести! Это чахотка.
Я стараюсь незаметно отводить внука подальше от отца, так мне это больно, так тяжело! Но вижу, Павел и сам понимает, насколько опасна его болезнь, редко нас целует, даже любимую жену. А она, словно ничего не опасаясь, льнёт к нему, будто гибкая лоза к дереву. Как прекрасна их любовь, как бесконечна!
Вчера, прости Господи, я сильно рассердилась, даже говорила на повышенных тонах с Тимофеем Запрудным. Пьянство – вот  причина и его нерадивости, и подлого обращения со своей семьёй. Он избил жену и сына. Жену просто из умопомрачительной дикой злобы на весь свет, а отрока за то, что пытался защитить мать. Такой паренёк светлый этот его сын Матвейка! Ещё ведь трое в семье, маленькие все – от семи до двух годочков, а мать уже больная, слабая, вся угасшая. Говорила Аксинья, с молодой вдовой живёт Тимоха, с той, у которой муж утонул прошлой весной. Церкви нет в Больших Дворах, кроме нашей часовенки при погосте, вот беда, а в Ситное ленятся лишний раз сходить.
Но есть и радость! Ждём в гости Сувориных. Правда, Елена что-то хворает, дышать ей тяжело, а ведь масляные краски испаряют сильные запахи, она теперь больше акварелью пишет и пастелью. Вот ведь тоже без детей прожили люди, без потомства, а любовь сохранили. Вдруг подумается, что почему-то хорошая кровь на Руси  как бы иссякает. Глупости, конечно.
Читаю Тургенева, Тютчева перечитываю постоянно. Теперь вот французские романы в моде: Флобер, Золя… Госпожа Жорж Санд, говорят, в мужских костюмах щеголяет. Зачем же это? Я кое-что прочитала: увлекательно, драматично, но душа моя осталась не уязвлённой. Переживала, не скрою, горела желанием читать дальше и дальше, но впечатление проходило довольно скоро, не то, что от Пушкина или Толстого, когда словно ещё одну жизнь сама прожила, где новая родня рядом. Мне кажется, суть в другом отношении к греху: наши писатели проникают в саму природу греха и не боятся его определять именно как грех, а у иностранцев есть какое-то понятие, скорее не к Богу относящееся, а лишь к человеческой натуре: страсть, соблазн, гнев и мщение… Не знаю, как передать ощущение разницы, я не настолько образована, но, мне кажется, русская литература – это совсем особенное явление. Что ж, и Родина  наша на другие не похожа, и всё искусство… А скоро, побывав за границей, дети мне живые впечатления передадут, тогда, возможно, что-то станет более понятным.
Надо окончить свои писания и проверить, готов ли обед. Антоша уже поглядывает на окна, а из кухни доносятся такие вкусные запахи! На здоровье!
               
                Анна Княжко-Соловецкая»
                *     *     *
Антон понимал, что ломает свою судьбу, как бы отступая с торной дороги на мало заметную тропинку, но именно тайна этой тропы и зажигала его  новым интересом к жизни. Сейчас, сидя в мягком кресле достаточно комфортабельного автобуса, он протянул, наконец, нить в прошедшие годы, чего не делал давно, не желая ничего вспоминать.
Почти десять лет прошло. Да, девять с половиной, с того дня, когда он, словно удар молнии, почувствовал всем существом обман своей первой любви, расчётливое коварство Лидии. Вчера, впервые за эти годы, он посмотрел на усадьбу-санаторий спокойно, бестрепетно, и понял – всё прошло: боль, злость, необоримая обида, полное разочарование... Теперь он свободен. Эта свобода заполнила равнодушным холодом часть вечно нудящей, словно саднящей, души. Ощущение холодной пустоты не было приятным, как первые минуты трезвости после тяжёлого хмеля, но Антон знал, что перетерпит, переждёт.
За эти годы было столько яркого и впечатляющего, что на время отступало ноющее, словно язва, болезненное чувство. На краткие мгновения он становился и радостным, и словно беззаботным – шутливым и остроумным, весёлым и бойким, но… В нём, будто бы режиссёр за артистом, следил тот, другой, знающий наперёд судьбу героя, помнил, что скоро тому придётся прийти в пустую холостяцкую квартиру и окунуться в труд, в терпение без особых радостей и тепла. Антон с удивлением понял, что все его достижения приносят ему, кроме ожидаемого, планируемого чувства радости от побед, быстрое и полное охлаждение, словно, получив желаемое, он тут же прощался с удовольствием от него.               
Так было с учёбой в литинституте все пять лет. Приедет на сессию, получит на семинаре высокие оценки своих работ, сдаст всё на «отлично» и, вспыхнув краткой радостью, тут же заскучает, заторопится к обыденным каждодневным своим делам:  раннеутреннему писанию, вернее, печатанию на машинке, сначала собственных творческих страниц, затем для редакции. Пойдёт на работу: выйдет на объект или съездит в командировку, обработает материал, напишет статью, напечатает фотографии, упадёт в изнеможении на койку… Вот и день прошёл. Конечно, были и вечеринки, и дружеские застолья, и женщины… Именно, женщины – часто значительно старше его, которым он ничего никогда не обещал, не говорил нежных слов, прощался без сожалений, а с их стороны, он думал, без обид и переживаний. Да что там – думал! Просто не задумывался, быстро забывал, перегорая в короткой страсти. Не было любви. Может быть, не изведав сильного чувства раньше, он и обманулся бы, принял за любовь встреченное на пути, но ведь он ЗНАЛ!
Окончив институт, Антон не стал делать карьеру, хотя были возможности и перебраться в Борск, и попытаться «зацепиться» в Москве, где Татьяна всё шла в гору, имела связи. Но, торя свой жизненный путь, шагая прямо по ясной дороге, Антон, словно глазами в траве, искал ту самую тропочку, на которую и решился свернуть, наконец, без колебаний и сомнений. Он всё это время писал роман. Словно погружаясь в морскую пучину, уходил в беззвучное пространство, в другой мир, где почему-то знал всё, любил и страдал, надеялся и верил. Четыре года писал. Окончил. Теперь ему хотелось  одного: оставить все другие дела и быть только писателем. Но ведь писательство каждодневно не кормит. Вот он получил свой первый большой гонорар от издания, может жить года два или три на эти деньги, а потом? Напишет ли что-то значимое за эти годы? Издаст ли? Ведь как ещё критика оценит его первую большую работу? Небольшая книжка рассказов была принята очень доброжелательно, автора хвалили, но роман… Он написал о судьбе своей родной деревни, о её жителях, многие узнают себя в героях, он и фамилии-то изменил совсем немного. Но, не имея ещё откликов, Антон не хотел останавливаться – новые идеи уже захватили его. Он ехал и думал, как бы уже не своими думами, а мыслями нового героя, молодого человека сегодняшних дней, когда вот так всё в стране: шли к коммунизму, теперь, с новым генсеком, направились в «развитой социализм». «Назад, что ли?  – думал его герой Игорь Суров, — Где же идеалы, в чём они? Почему снова забыты жертвы репрессий? Снова пресекается свобода – слова, совести, передвижения по миру… Нельзя слушать «чужие голоса», никак не проверишь слух о бунте на «Сторожевом», где этот офицер, Валерий Саблин, попытался дойти до Северной столицы и прокричать из Ленинграда свою правду. Только ли свою? Разве великая Россия сегодня не отсталая и голодная страна, нарушающая  права её граждан? Где товары, продукты, почему цветёт «блат» и власть связей?..» Это герой так думал, а Антон слушал его мысли, оценивал их и уверялся снова и снова, что такое писать невозможно, никогда это не напечатаешь, но только об этом и хотелось писать, только и стоило. Оттого и терялась в траве запретов и страхов тропинка, на которую он теперь ступал, сходя с уверенного пути к успеху и благополучию.
Антон думал о том, что вот писатели прошлых лет отражали и оценивали события своей эпохи, их герои выражали мысли и чувства, носили характеры, свойственные своему времени, своему обществу. Ароматом грозовой атмосферы проникали в сознание предчувствия, как проблески света сквозь ночные тучи, вдруг мелькали прозрения. Конечно, существовала и тогда историческая литература – взгляд в прошлое сквозь пласты веков, но тот взгляд, безусловно, сильно отличался от сегодняшнего, нёс на себе печать  времени, настрой общества. «Важна атмосфера современности, весь комплекс её приоритетов, составляющий саму её сущность. Надо выражать своё время, запечатлевать его особенности, быть свидетелем живой жизни», – размышлял Антон и чуть ли не отчаивался в осознании этого долга.
Поездки на сессию в институт каждый раз повергали Антона в растерянность и великую досаду. Никогда не обходилось без новых потрясающих новостей, о которых в печати можно было узнать только в искажённом идеологией виде. Как и многие его современники, Антон упивался литературой, потоком хлынувшей в шлюзы оттепели. Солженицын, Быков, Айтматов, Васильев, Бондарев, Аксёнов… А поэты?! Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина… Толстые журналы затирались до дыр, читались по длинной очереди, на встречи с поэтами ломились в аудитории, на стадионы!.. А «Мастер и Маргарита» Булгакова?  Антон читал всю ночь (книгу ему дали на сутки), а потом не пошёл на занятие – читал ещё раз весь день.
Но вдруг… Снятие Твардовского с должности редактора «Нового мира», исключение Солженицына из Союза писателей, а потом этот литературный фарс – книги генсека… Вот и остри перо, вот и пиши правду.
                *    *    *   
Февраль истаивал мокрыми снежными бляшками, залепливающими стёкла, исчернял размокшую дорогу, гнул за окном влажным ветром встречные деревья, а иногда вдруг прорывался солнечным лучом сквозь грузные серые облака и, опираясь на косые столбы света, реял над землёй.
Антон с горечью подумал об Асе Васильевне, та тяжело болела. Сначала пневмония, теперь осложнения. Совсем пропал аппетит – воротит от любой пищи, даже той, что вроде бы желалась. Стоило посмотреть на еду, тут же подкатывало отвращение. Антон рассказал матери об этом, и Нина дала совет: есть квашеную капусту. Начать с сока, потом жевать, хоть через силу. Капусты она наложила целую трёхлитровую банку, кроме, конечно, той, что вручила Антону. Теперь, в автобусе, он проглотил слюнки: мамины соленья из дубовых бочек вызывали обострённое чувство голода при одном воспоминании о них.
Дружба с Асей Васильевной не ослабевала с годами, наоборот, становилась душевной необходимостью, опорой во всевозможных сомнениях.  Она одна знала о новом решении Антона, одобряла и поддерживала его.
— Да, Антон Павлович, писательство – это служение. Как монашество. Ему надо или отдать всё или вовсе его не касаться. В игрушку превратить, в удовольствие или рецепт от скуки его, конечно, можно. Но, как и всякая игрушка, развлечение или лекарство, такое занятие утратит срок годности или надоест. А, главное, не принесёт результата. А что есть результат писательской работы? Даже не признание современников, были яркие примеры, окончившиеся полным забвением, не самовыражение (ненавижу эту формулу!), не упоение самим трудом… Нет, хотя в какой-то степени и это всё тоже. Но всё-таки – это возможность проводить космические идеи, вливать божественную энергию в души. Вот ведь есть писатели-глыбы, классики, признанные и современниками, и потомками. А есть, написавшие что-то совсем небольшое, одно, но, в силу космической связи, оставшиеся в вечности. 
Антон не совсем понимал умом, но душа его отзывалась на эти слова. Он решил, что будет писать без оглядки на «можно» или «нельзя», без цели обязательно напечатать, а, именно, чтобы выразить, непонятно откуда являющиеся мысли, чувства, идеи. Ещё он мечтал широко опубликовать письма Анны Княжко-Соловецкой, все эти годы хранящиеся в малюсеньком Крутогорском районном краеведческом музее, и у него в книжке очерков Обыдённикова. Как это сделать уже было ясно: протянуть неразрывную связь прошлого с настоящим.
Практически, надо было просто порвать с газетой: она выпивала всю кровь. Сил отнимала много, если не все, время убивала почти всё, а в результате стала для Антона рутиной. На это решиться мешали две причины: общественный статус, лишиться которого было непросто в глазах окружающих, и повод, объясняющий такой поступок, точнее, его полное отсутствие. Ну, как провозгласить, что, мол, он решил стать писателем-профессионалом? Не слишком ли гордынное заявление? «Вот бы что-то такое произошло, что бы подтолкнуло…» – мечтал Антон. Ему хотелось как бы знака свыше, невидимой помощи.
Приехав домой, Антон сразу побежал к Асе Васильевне. Она еле дошла до двери, чтобы открыть ему, и Антон пожалел, что перед отъездом вернул ей запасные ключи. Но Ася Васильевна так обрадовалась ему, что даже оценила повод подняться с постели как  необходимый шаг к выздоровлению. Тут же Антон сам с ложки заставил её проглотить капустный сок. Ася Васильевна поглядывала с недоверием, но через четверть часа с изумлением заметила, что хочет ещё капустки. С этого дня она пошла на поправку, и они с Антоном уверились, насколько иногда народные средства спасительны для больных.
А через месяц Антон получил письмо из Борска. Там на собрании членов Союза писателей было решено обсудить его роман «Преодоление» на областном семинаре литературного объединения. Просили сообщить о согласии. В конверте был пригласительный билет и программа работы семинара. Антон, посоветовавшись с Асей Васильевной, написал положительный ответ, а для себя решил: «Вот и знак. Не разобьют в пух и прах, значит, надо «принимать постриг».
На семинаре присутствовал знаменитый писатель из Москвы, тот, чьи романы Антон очень ценил, хотя кое с чем и спорил в мыслях. Уже были сняты фильмы по двум произведениям московской звезды, слава выходила на мировой уровень. И, потрясающее событие! Тут же на семинаре Антон был принят в члены Союза писателей России. Он с замиранием сердца услышал, что кроме литературного асса, рекомендуют его Председатель отделения Борской организации и один из её членов, оказавшийся большим другом Аси Васильевны. Антон узнал, что Ася Васильевна в переписке с Иваном Дробом, так звали её товарища, много писала об Антоне, рекомендовала ему прочесть произведения молодого писателя. Тот так и поступил. А Председатель сам участвовал в издании романа, знал автора и оценил его.
Это был тот «знак свыше» для Антона, и он подал заявление об уходе из редакции.
                *     *     *
В театре было как-то сумрачно, может быть оттого, что весеннее солнце на улице слепило глаза, отражаясь в ещё обрамляющем мостовые снеге, в лужах под ногами и колёсами машин, в стёклах окон и витрин. Татьяна, войдя в вестибюль служебного входа, словно на мгновение потеряла зрение, остановилась, стараясь проморгаться. На стенде был вывешен список распределения ролей в новой пьесе. Ей так хотелось роль, не самую главную, но яркую, характерную, словно списанную с её нескольких черт, которые она называла про себя своей второй натурой и тщательно скрывала от окружающих. Это был бунт против всего привычного и обязательного, какая-то вольная дикость, необузданное свободолюбие… Ах, нет же, обузданное, зажатое, затиснутое под самые рёбра, на окраину души. Таня стояла посреди вестибюля, не подходила ближе, оттягивая момент разочарования. Новый режиссёр благоволил к театральным «старикам», видно, подмасливал их, чтобы покрепче удержаться. В первой постановке вся ставка была сделана на опытных старожилов театра. Глубоко вздохнув и мысленно чертыхнувшись, Татьяна подошла к стенду. Вот, вот… Вот. Это та героиня, вот звезда театра – исполнительница роли, а рядом, во втором составе – Татьяна Княжко. «Ура-ааа, заликовало всё внутри, –  а через секунду, – я вам покажу второй состав! Вы увидите, поймёте…»
Она влетела в гримёрку, сбросила короткую, очень модную дублёнку и снова выбежала в вестибюль, чтобы позвонить Глебу. Его быстро позвали к телефону, что было большой редкостью, и Таня просто выдохнула в трубку:
— Глебчик, виктория! Правда, второй состав, но то, то! Прости, что отрываю от дел, меня распирает, боюсь взорваться! Ладно, до вечера!
— Подожди, подожди! Куда гонишь? У меня для тебя тоже кое-что есть. Стул рядом? Так присядь. Худсовет утвердил мою картину, моих артистов. Так что готовь роль. Что молчишь?
— Глеб, отчего так? Зачем все радости сразу? То пусто, то густо… Я ж не вынесу! Помнишь, у Пушкина: «Восхищенья не снесла и к обедне умерла»? Глебушка… Я, я… Спасибо тебе, космическим силам, жизни…
— Вечером отметим, ага? Ну, как всегда, в нашем ресторане. В девять, идёт? Не выйдешь на поклон, великое дело! Никто и не заметит.
— Вот, умеешь пролить ложку дёгтя! Чтоб не зазналась, да?
— Нет, чтобы не взорвалась от радости. Пока.
Три года они жили как супруги, но не вместе. Глеб официально развёлся с женой, но не уходил из их общего дома из-за приёмного сына. Тот только год назад понял, что родители разошлись, и только полгода Таня и Глеб снимали общую квартиру. Хотела ли Татьяна брака? Сначала очень, болезненно, ревниво, с горьким отчаянием, а теперь, вдруг, пожив рядом с любимым, перестала даже думать о законном супружестве. Сама себя спрашивала почему, не охладела ли, не разочаровалась? И сама отвечала: ничуть. Просто ощутила, что союз их неразрывен, и совсем неважно, есть бумажки или нет, просто он дан судьбой ей, а она ему.
Таня жила в двухкомнатной съёмной квартире, которую нашёл и оплачивал Глеб. Тётки в театре за глаза звали её содержанкой, она это знала, прежний режиссёр, соперник Глеба, то приставал к ней, то задвинул совсем, так что жизнь была не мёд. Но вот уже почти год новый, молодой и дерзкий режиссёр работает с коллективом, присматривается, привлекает интересными идеями. Он не был против киносъёмок артистов, помогал всем изо всех сил, за что его стали просто обожать многие. Но не Татьяна, хотя и она пользовалась этой его отзывчивостью. Он не давал ей ролей. Уже три спектакля её обходили интересные назначения, и всё ещё напряжённо Татьяна вглядывалась в нового художника, боялась обольщаться. Глеб немного знал Филиппова, говорил о его таланте и творческой несгибаемости. «Зато с начальством он ладить умеет, дипломат…» – Тане даже послышалась некоторая зависть в оценке Ясина. Тот всегда упрямо и гордо добивался своего, порой ломая  крылья вдохновения.
Она не сбежала, отпросилась с поклона. Режиссёр отпустил неохотно, с укором в глазах. Но отпустил, не спрашивая причин. Татьяна пошла пешком, благо, недалеко. Она дышала ароматным, с арбузным привкусом, весенним воздухом, чуть замороженным к вечеру. Глеб ждал, поглядывая в окно – их столик располагался с таким удобством. Он вышел навстречу, прижался  горячей щекой к её холодной и освежённой холодом февраля.
— Тосты за успех мы с тобой поднимали, ритуал исполнен. Теперь, очень для меня важный момент. Прости, что так нескоро, потому и сомнительно, отзовёшься ли ты. Подожди одну минуту.
Глеб зачем-то вышел, но тут же вернулся с букетом белых роз. Он потянул Татьяну за руку, она встала.
— Цветы тебе, дорогая. Прошу, будь моей женой. 
Таня смотрела на него молча. Она видела такое, несвойственное ему, смущение, услышала дрожь в его голосе и, незаметно для себя, надолго задумалась. Она думала, что вот так знает и любит его, что новое его состояние, непривычное и какое-то мальчишеское, ещё сильнее распаляет в ней душевный огонь, до боли обжигает любовью. Она любила в нём каждую чёрточку, намечавшиеся движения, складку над подбородком, стальной блеск в глазах. Всё в ней отзывалось на этого человека: мой, мой, мой…
Он вдруг потускнел, опустились его плечи, рука с букетом стала опускаться, а другая, что-то достающая из кармана пиджака, так там и застряла. Он только тихо спросил:
— Нет?
Татьяна очнулась, вся зарделась, алый румянец просочился сквозь смуглоту щёк.
— Что ты? Конечно же, да! Дорогой мой, любимый! Спасибо, какие цветы! Что, кольцо? Боже мой, как в кино! Красиво. Спасибо.
Она держала цветы, не замечая, что капелька крови набухла на пальце и поползла внутрь ладони. Глеб забрал розы, приложил её руку к губам.
— Ты пьёшь мою кровь. Ты кровопийца, вампир, вурдалак, упырь. Как ещё? Кровосос… Больше не знаю. Знаю только, что моя кровь – твоя кровь. Нет, я не выдержу. Нельзя столько счастья в один день – это не к добру.
— Давай без суеверий. Впереди – труды тяжкие. Я получаю квартиру. Надо расписаться, и нам дадут, есть договорённость. Хлопот много, а тут ведь у меня картина, у тебя две роли сразу. Так что, не расслабляться.
Татьяна даже слегка разочаровалась. Это был снова «стальной»  Глеб, а тот смущённый и замирающий в ожидании её мужчина, вдруг ставший на минуту мальчиком, растворился в холодном металле Ясина. Она вздохнула и принялась за котлету по-киевски, которую всегда предпочитала заказывать.
Работа поглотила всё: время, силы, мысли, эмоции… Танины оранжевые «жигули» проныривали между рядов машин, летели к цели. Она всё-таки нашла несколько минут, чтобы заскочить к врачу. Да, вчера они расписались с Глебом в окраинном ЗАГСе, с двумя свидетелями. Посидели вчетвером в ресторане, и снова зарылись в дела с головой. Но ЭТА мысль сверлила её мозг, лишала покоя. За все три года не было ни одной беременности, хотя уже три года их близость ничем не ограничивалась. Так решила Татьяна: ей уже за тридцать – перестарок в смысле рождения первенца, критический рубеж. Вот ведь и фамилию она взяла двойную – Княжко-Ясина, чтобы создалась семья и в этаком графическом смысле. «Для детей важно носить в семье одну фамилию с мамой, – улыбалась она сама себе. В постоянной суете, без жалоб на здоровье жизнь летела, не было ни повода, ни, казалось, возможности ходить по врачам. Но ведь в том-то и дело, что жизнь летела!
Татьяна так давно не была в консультации, что думала, никаких её документов там быть не может. Но карточка нашлась, даже фамилия врача показалась знакомой. Наталья Арефьевна погрузнела, немного постарела, но вполне показалась Тане «своим врачом».
— Не нахожу никаких патологий, да и жалоб ваших не слышу. Давайте обследоваться более детально: сдадите анализы. Надо бы и мужу провериться. У него первый брак?
— Второй.
— Там дети есть?
— Есть. То есть, нет.
— Как это?
— Своих нет. Сын не его, жены. А… а ведь они столько прожили и… без детей…
— Вот-вот. Чем себя мучить, а кроме анализов предстоят сложные процедуры обследования, давайте-ка начнём с простенького анализа вашего супруга. Вот, я пишу ему направление.
Таня ехала в театр и уже точно понимала, что детей у них с Глебом не будет. Холод разливался в груди, обида на судьбу, жалость к себе: она, выросшая рядом с братьями и сестрой, не мыслила жизни без материнства. Тащить Глеба в консультацию, чтобы убедиться в правильности своих предположений? Три года жизни – не убедительно, что ли? А ведь он так любит Димку, семь лет растил приёмного сына! Сколько радости в его отцовстве, сколько смысла! Значит, узнав о своём бесплодии, он тоже загорюет, как и она, тоже ощутит холодную пустоту в душе. Бедный Глеб, бедная я, бедные мы!.. Слёзы лились из глаз. Таня не пользовалась в быту косметикой, потому смело мазала рукой по лицу, продолжая гнать машину.
Откуда вылез грузовик, в тумане слёз и путанице мыслей Татьяна не заметила. Только резануло в бок машины, откинуло её на газон и туман застелили всё сущее.
В «скорой» сказали, что ей сильно повезло: сотрясение мозга не сильное, шишка на лбу с грецкий орех и вывих запястья. Машина и та пострадала не очень. Глеб смотрел на неё и сильно, как в ознобе, дрожал. Конечно, отвезли в больницу, обещая, если всё будет в порядке, отпустить дня через три.
Трое суток Татьяна думала об одном. Она не могла учить роли – голова то трещала, то туманилась от лекарств. Но мысли витали, лепились в образы, как будто заполняли всё пространство её мозга. Она хотела ребёнка, мечтала о настоящей семье именно в браке с Глебом. И тогда стала заявлять о себе «вторая натура». «Хочу и будет! Не дам судьбе сломать всё, что построено! Я здорова, могу рожать и рожу!» Она придумала, как поступит. Скоро съёмки, поездка на Вологодчину, в чужие края. «Там народ северный, крепкий. Найду себе приключение, чтобы подальше от Москвы, чтобы никогда не встретиться больше. Надо и внешность подкорректировать, хорошо, ещё не такая уж  я известная. Назовусь другим именем, проведу ночь-другую… А Глебу скажу прямо сегодня, что из консультации ехала, что подлечиваюсь. Вот потом и будет результат «лечения». «Первая» её натура, чистая, правдивая, горела в краске стыда, металась в сомнениях. Но, будучи всегда победительницей, на этот раз была грубо задвинута на место «второй», на окраину души под самые рёбра.
Шишка на лбу опала, из лиловой стала зелёно-жёлтой, уже замазывалась гримом, так что на репетициях была мало заметной, а на спектакле и вовсе не видна. К началу съёмок Татьяна очень рассчитывала на полный порядок во внешности. Она трепетала от предстоящего поступка, знала, что не отступит.
                *    *    *
Съёмочная группа расположилась в Доме колхозника в райцентре. Условия аховые – туалет на улице, благо, лето. Глеб и Татьяна жили вместе, но ему приходилось время от времени уезжать, договариваться с местными властями, что-то доставать… Директор тоже не сидел на месте, но Ясин всегда многое брал на себя.
Весь прошлый месяц был до краёв заполнен работой, не продохнуть. Но вот и конец. Через пару дней они уедут. Татьяна не могла больше ждать. Вечер выдался тихий, тёплый. Июнь благоухал цветами, запахами ещё свежей листвы. Татьяна вышла из гостиницы и побрела к набережной. Она еле отвязалась от Катеринки и Тони, с которыми дружила здесь. Волосы она заплела в пышную косу, отказавшись от обычной модной высокой причёски. Из зеркала на неё взглянула почти  та, школьная Танюха, кто ж ей даст её тридцать два? Она шла сначала медленно, гуляя, а, свернув за угол, побежала к мосту.  Там, опираясь на перила, стояли молодые люди: девушки и парни. Видно, это было место встреч и гуляния местной молодёжи. Татьяна тоже остановилась, положив руки на перила. Через несколько минут она уловила внимательный взгляд в свою сторону. Парень был строен, высок, светловолос. Таня вздрогнула: «ОН». Она пристально посмотрела на молодого человека. Тот подошёл ближе.
— Скучаете, девушка?
— Скучаю. Я никого не знаю, приехала к тёте из… Ярославля. Скоро уезжать, а время прошло как-то неинтересно. Даже город, как следует, не посмотрела…
— Да тут  и смотреть особо нечего. Представляешь, у нас кино снимают! Вот чудеса! И что нашли интересного? Говорят, по колхозам ездят, природа им подходит…
— Я знаю, тётя говорила, соседки её… А вы любите кино? Часто смотрите?
— Кто ж его не любит? Смотрю все фильмы, что в кинотеатрах идут. Мечтаю телевизор иметь. А как вас зовут? Я – Сергей, – он протянул руку для знакомства.
— Меня Ольгой зовут, а руку первой должна подавать девушка, не парень.
— Ты ж не подаёшь! Сейчас скажешь, что и на «ты» я зря перехожу. Ну, такой вот, невоспитанный.
— А ты воспитывайся, сам. А какая у тебя фамилия, Серёжа?
— Простая – Климов. Видать, от какого-то Клима произошёл. И то лучше, чем от обезьяны!
Они тихонько посмеялись.
— А я, представляешь, Ольга Ларина! Как у Пушкина в «Евгении Онегине»!
— Ну, Ольга… Не Татьяна же! Я сильно люблю стихи Пушкина. А ты? Киваешь, а помнишь хоть строчку наизусть? Кроме сказок из учебника?
— «Я вас любил, любовь ещё, быть может, в душе моей угасла не совсем…»
— Молодец. Я тоже это стихотворение люблю. Хочешь, пройдёмся?
Они бродили почти до рассвета, говорили и молчали. Но Татьяна так и не дождалась поцелуя. Они договорились встретиться на следующий вечер, хотя не было уверенности, что не вернётся Глеб. Таня нервничала. Они остановились снова на мосту, прощаясь, и она сама обвила шею Сергея руками и приникла к нему, словно для последнего на сегодня «до свидания», будто случайно губы коснулись его губ, парень вздрогнул, загорелся, и долгий поцелуй  слил их существа. Таня и сама горела. Так бывало и на площадке, в любовных сценах с партнёрами, возникали плотские чувства, которые, словно лезвием бритвы, срезались стальным взглядом Ясина. Здесь Ясина не было и не должно было быть. Сергей трепетал в её объятиях, приник к ней, а она тихо отводила его к краю перил, направляла к песчаному пляжу, скрытому тенью моста.  Он понял её, веря и не веря, следовал её неумолимому движению и скоро они, подчинясь всесильному инстинкту, перестали сдерживать свои чувства. На рассвете усталость, наконец, разомкнула их объятья.
— Не ходи за мной. Завтра вечером жди там же.
Татьяна бежала, как воровка с украденной вещью, стараясь скорее юркнуть в комнату. Когда дверь за нею закрылась, она упала на кровать без сил, лежала с бьющимся ещё сердцем, а кровь пульсировала в теле, словно гонимая ритмичным насосом. Потом она встала и посмотрелась в зеркало. Волосы разметались, спутались, лицо горело, она была красива и дика, как цыганка из табора.
Целый день Татьяна то снималась, то спала. Засыпала в маленьких перерывах, сидя, прикорнув за столом. Но, подхватившись, тут же включалась в работу. Она ждала вечера. Во-первых, боялась, что одной ночи мало, во-вторых, в отличие от супружеских отношений, новизна её отчаянного приключения просто переполняла её жаждой новой встречи. На счастье, Ясин задерживался, он позвонил и предупредил, что не будет ещё двое суток. «Судьба за меня. Это знак. Я всё делаю правильно»,
– утвердилась Татьяна в свих греховных планах.
Ещё две ночи Сергей любил её там, на песке. Она принесла с собой большую шаль, ложе стало удобным. Она, совсем не желая обучать юношу, преподала ему уроки близости, чтобы добиться желаемого результата наверняка. А Сергей был от неё без ума, просил адрес, собирался продолжать их роман. Таня лгала ему, не жалея парня. Прямо не говорила о вечной разлуке, чтобы не было ни капли горечи в его чувствах, чтобы радостным было мечтаемое зачатие. Но в последний час встречи, когда прощались, как отрезала: «Не ищи меня, не хочу, это не любовь, прощай».
Её старания не прошли даром, она забеременела. Ясин, узнав, был на седьмом небе и признался, что теперь понимает, отчего там, на съёмках, ему показалось, что Таня стала другой, даже помолодела. «Да, там я была другой», – вспоминала свой сладкий грех Татьяна.   
Но она недооценила Сергея, не поняла, что в одержимости своей цели, опалила душу молодого человека, сокрушила его чувства, те неутолимые чувства первой любви и всепоглощающей страсти. Когда она, словно пощёчинами, отхлестала его прощальными словами, он тенью пошёл за ней, проследил до гостиницы, а утром навёл справки у знакомого сторожа из магазина напротив. Тот пару раз видел и сами съёмки, когда артисты не выезжали на натуру в ближайший колхоз, а сцены фильма снимались в утлом гостиничном дворике. Он знал, что вон такая, цыганистая, есть в картине, что она там что-то важное играет, а зовут её Татьяна, он слышал, как ей давал команды их главный, муж этой самой Татьяны.
— Муж? Она артистка? Платоныч, узнай её фамилию, за мной не пропадёт…
— Чего ж, узнаю. Спрошу, у кого придётся, это ж  не тайна. Скажу, больно понравилась девка, мол, запомню, чтоб в кино за ней наблюдать.
Сергей не говорил Тане, что не живёт в городке, что случайно оказался в нём – приехал к сестре на день рождения. Сестра в столовой работает, живёт с мужем, водителем у секретаря райкома. Не знала она, конечно, что после их первого свидания, он съездил в колхоз, где проходил практику после сельхозинститута, и отпросился на три дня. Как он просил, сам не помнит, но его отпустили. Их встречи перевернули в нём всё, он забыл свою девушку-однокурсницу, их общие планы на семейную жизнь, забыл просьбы мамы ценить то, что есть. Хотел только одного – быть с ней, с лгуньей Ольгой, с красавицей Татьяной Княжко, артисткой из столицы, женой известного кинорежиссёра, изменщицей и распутницей, попользовавшейся им, как средством от скуки, и отбросившей его, словно надоевшую игрушку.
Съёмочная группа уехала. Сергей, с разорванной, казалось, душой, с болью и жаждой свидания с Татьяной, вынужден был продолжать прежнюю жизнь. Но в его будущем теперь была горящая светом точка, словно маяк в море – новая безнадёжная цель – приблизиться к Татьяне.
А Таня, вспоминая своё приключение, заливалась краской. Она почти не вспоминала Сергея, а только чувство обновляющей страсти, забывая день ото дня лицо, весь облик отца своего будущего ребёнка. Она сознавала, что ничего о нём не знает, не хотела узнать, даже фамилию забыла. Хотя… Нет, не забыла, он Климов, от какого-то Клима, видно, хорошо, что не от обезьяны, ха-ха.



                *    *    *
Мальчик родился восьмого марта, в Международный женский день, что очень веселило всех родных и знакомых. Глеб не прятал счастья, смотрел на сына влажнеющими глазами, резко изменил отношение к работе: семья вышла на первый план. Когда обсуждали имя, Татьяна предлагала назвать малыша то Борисом или Антоном в честь братьев, то перечисляла имена родственников Глеба, но он с первого момента встречи с ребёнком, словно изощрённо мстя жене за измену, твёрдо решил, что мальчик  будет только Сергеем. Таня сопротивлялась, как могла, но он настоял на своём.
— Нечего ребёнку предопределять судьбу. Не хочу навязывать родственные черты. Он будет сам по себе, пусть даже совсем не похожим на всех предков. Только, конечно, лучше нас всех. Серёженька – как светло и сочно звучит: сердце, ёжик, стёжка… Ты посмотри на него – беленький, светлоглазый – в меня, но ручки, пальчики все твои – изящные, стопы, смотри, узкие. Красавчик мой! Солнышко!
Татьяна долго привыкала к мысли, что это простая случайность, что нет ни малейшей связи ребёнка с его родным отцом. Но имя всё равно было постоянным напоминанием о человеке, которого хотелось так забыть, словно его не было и не могло быть в её жизни.
Легко и благополучно родив, Татьяна быстро вошла в привычную форму, готовилась к новой работе в кино и в театре, а Серёже они взяли няню – пожилую, с большим опытом мамы и бабушки, Раису Юрьевну из дома напротив. Ясин с восторгом глядел на «своих» во время кормления сына. Он не уставал удивляться, что в небольшой Таниной груди, в её тонком девичьем теле, оказалось так много молока, что она готова была выкормить не одного ребёнка. Раиса Юрьевна подвозила Серёжу на машине с шофёром Петей во всевозможные места Таниного пребывания, и она кормила сына вот уже год, не собираясь бросать.
Картина, снятая тем летом, шла на экранах страны, множество хвалебных отзывов было в газетах и журналах, приходило много писем от зрителей. Однажды Татьяна вскрыла странный конверт – совсем круглый, с большой ромашкой посередине. Не многие письма она читала – было совсем некогда. Мешки с корреспонденцией отправлялись на студию, письма просматривали все, кто мог. Это письмо в странном конверте пришло на домашний адрес. Таня прочла на круглой глянцевой бумаге: «Помнишь меня, Ольга Ларина? Сергей». И всё. Ноги ослабели, Таня присела на диванчик в прихожей. Она вдруг поняла, что жизнь её осложняется, что нет бесследных поступков. «Чем я заплачу за свою авантюру? Боже, казалось, всё так просто и хорошо, но… Нет, неизвестный Сергей! Я не помню тебя, не желаю помнить и знать! Оставь меня в покое, ты что-то путаешь, я не Ольга Ларина, я Татьяна Княжко-Ясина, супруга режиссёра, своего любимого человека! Вы просто безумец, молодой человек, придумавший что-то о своём знакомстве с известной артисткой! Я найду на вас управу!» Но тут в мыслях пошёл странный диалог.
— Откуда же ты знаешь, что я молодой? Может, мне за семьдесят? Откуда же я взял, что ты была Ольгой Лариной? Отрицаешь это имя, обвиняешь, что я его придумал! Ладно, пусть людям я ничего не докажу, но ты-то знаешь! Там, в твоей памяти не могло не застрять наше свидание на мосту, наша случайная страсть под мостом, словно мы дикие люди без крова и пристанища. Не могла ты истребить ни чувство скорой, животной близости, ни стыд измены мужу, ни горечь потери первобытной свободы. Ты меня по-о-омнишь!
Вдруг выплыло его лицо, взгляд, ощутилось прикосновение всего тела, вспомнилась молодая крепость рук, свежесть поцелуев…
— Нет, я не помню тебя! Изыди! Живи без меня, без памяти обо мне! Пожалуйста, прости меня и забудь. Живи своей жизнью, не гордись, что была на твоём пути та, на которую глядят многие мужчины, желая оказаться рядом в киношном мире. Ты вспомнил меня только потому, что узнал в известной артистке, что вдруг да захочешь преследовать меня, шантажировать, оглашать мой позор…
Татьяна испугалась. Да, она будет всё отрицать, мало ли сумасшедших на свете. Но не зародится ли сомнение в душе Глеба? Нетрудно сопоставить: он уезжал со съёмок, и эти дни может помнить парень, может их назвать, а они отражены на бумаге, в документах. А вдруг есть какие-то свидетели? Его друзья, жители городка? Тогда и дату рождения сына нетрудно вычислить: день в день родился от восьмого июня. О, я так с ума сойду! Ничего никто не докажет, я просто буду твёрдо стоять на своём! Да, может, и ничего не будет? Зачем это тому… Климову? Тогда для чего написал?…
Это событие стало долбить в голову, словно капля, лишая покоя.
Татьяна вдруг заскучала по маме и отцу, по братьям, по Большим Дворам. «Я поросёнок, не пишу месяцами. То Антоша приезжал на сессии, обо всём могли переговорить, а теперь… Хорошо, телефоны у всех. Но почему-то особенно с Валюшкой хочется поболтать, посекретничать. Она ж теперь многодетная мамаша, опытная, умная. Вот и образование небольшое, а ум какой-то мощный, весь направленный на добро, на созидание. Такие люди для жизни – источники силы. Валька! Я люблю тебя! Хочу к тебе!» Но поехать к родным было никак невозможно: закрутилось вихрем всё разом – дела, семейные заботы, новые предложения… было азартно и радостно! Если бы не это письмо…

                *     *     *
Валентина тоже скучала по Татьяне. Она теперь понимала, что несмотря на небольшую разницу в возрасте, испытала к сестре первое материнское чувство, перекинувшееся потом на Антона. «Какая-то я всешняя мама, люблю даже родителей, как детей. И к мужу, порой, то же чувство. Такое вот счастье мне досталось – любить. Любя, легко заботиться о близких, готова их тащить руками и зубами из болезней и неудач», – так она думала, с горечью глядя на родителей, которые за последние два года сильно сдали. Возраст не такой уж большой: маме нет шестидесяти, отцу только год перешёл на седьмой десяток. Но болезнь матери и его подкосила, а Нина… Ей предстояла операция.
— Мама, мамочка! Не бойся! Женские органы обособлены в организме. После удаления женщины живут долгие годы. Только не надо тянуть – работа твоя не убежит, давай-ка, решайся. Хорошо ведь, что ранняя весна, летом легче – витамины, зелень. Я же буду рядом, на шаг не отойду!
Нина соглашалась, а всё-таки затягивала: то свинку  резали, то  корова телилась, то семена готовила… но о настоящей причине помалкивала, думала: «Вот помру, и не узнаю, кто у Тани родился, хочу знать, дождусь». Только после восьмого марта и решилась, легла в больницу.
Павел весь извёлся. Оттягивание операции томило его, но и само событие таким гнётом лежало на сердце, что он стал чувствовать, как оно сжимается, ноет, а то вдруг начинает трепыхаться, как курица в руке, которой отрубили голову. Валя как-то заметила его внезапную бледность, схватила за руку, нащупала пульс.
— А ну-ка, папа, давай давление померим. Ого! Это что ж такое? Вот тебе таблетки, пей ежедневно утром и вечером. Не пропускай! Это мамины, я ещё вам привезу.
— Да ну их, эти таблетки! Отрава одна. Зачем они?..
Но, приняв таблетку и почувствовав себя вскоре гораздо лучше, стал послушно следовать указаниям дочери, всегда называя её в душе врачом.
Татьяне об операции не сообщили, понимая, что такое только что родить и кормить младенца. Нечего ей нервничать, ничем это маме не поможет. Борис приходил частенько, тоже торопил Нину, обзвонил знакомых в Северске, приготовил санаторную путёвку для послеоперационной реабилитации.
Обошлось. Правда, давление беспокоило, накололи так, что от магнезии лежать было больно, на шишках, словно на булыжниках. Валя понимала, что теперь очень важно выходить маму, что, может быть, сложнее самой операции. А Нина всё благодарила Бога за деток своих, за мужа, за помощь в болезни.
Антон приехал на второй день, сидел около матери с утра до вечера. Её только что привезли из реанимации в палату, где стоял букетик подснежников в стакане, и лежали апельсины – редкий гостинец в деревне. Нина, взглядывая на сына, заливаясь краской, когда он подсовывал под неё утку, кормясь из его рук, вспомнила вдруг свёкра, его болезнь и великое смущение, стыд перед невесткой. «Да, семья для того и дана, чтобы было не страшно в болезни и слабости. Слава Богу, дал мне семью! Какой мальчик у меня прекрасный! Даже странно, мы с Павлом такие простые, некрасивые, необразованные, а дети как будто с голубой кровью – все замечательные: умные, красивые, ответственные… Хотя это-то в нас: отвечать за свои дела мы умеем, и доброта у нас есть, и любовь…» Что было ещё делать, как не думать, лёжа на больничной койке, когда и разговаривать тяжело? Тут вспомнилось многое, казалось, давно забытое, обдумалось и всё теперешнее, в завале дел не обдуманное до сих пор. Вот, вспомнив свёкра, Нина, словно спохватилась, ведь Антон Павлович был кровей княжеских! Старинные их роды, славные и по отцу и по матери, слились в дедушке её детей, принесли в их характеры и судьбы родовые черты. Не могло же всё лучшее, отобранное веками, пропасть всуе! «Русские всегда гордились своими предками, хотя в советское время будто отрезались все ниточки. Запретили помнить не только дедов, но и отцов-матерей!.. Ах, грех-то какой! В библии, дедушка говорил, заповедано до седьмого колена всех помнить, а тут…  Но вот ведь выплывают в детях такие черты – не рабоче-крестьянские, как сказал бы дед, духовные. Только Валя в меня. В ней самое главное то, что она жена и мать. По характеру я, а по уму – куда мне до неё! Недаром муж образованный, а её слушает. Она-то честная, дело своё крепко знает и на работе, и в семье… Вот ей и дано: супруг замечательный, детей полон дом. Хорошо!»
Валя родила свою двойню – Дениску и Пашу – ровно через девять месяцев после замужества. Сейчас Воронятам по пять лет, шустрые и дружные, они требовали пристального пригляда. Нина их растила, летом в деревне – с апреля по октябрь каждый год, а три зимы, до садика, жила у дочки. Тем более что маленькая Тоня появилась, чуть братьям полтора года исполнилось. Леночке теперь пятнадцать, помощница выросла, а тогда… Спасибо тётушке Валерия. Наталья Викторовна помогала с душой, всеми силами, только хвори её часто ломали, мешали всем её планам. «Вот и тут Валюше повезло. Такая славная двоюродная свекровь! – изобрела Нина новый вид родства, – жалко тёзка моя, бывшая тёща Валеры умерла, тоже бы помогала, она ж радовалась за Валеру, за внучку. Сама говорила, что у Леночки не мачеха, а новая мама».
 Семья Вали   была именно такой, какая, в представлении Нины, и должна быть. У Бори тоже –  более-менее. А вот Таня, Антон!.. «Ну, что это? Муж  намного старше, детей столько лет не было, родила так поздно, мать извелась, переживая. Танька, Танюшка! Какая-то ты другая, непонятная. По телевизору смотришь, такие они почти все – современные дамочки. Думают всё о делах, о любви, о красоте своей… А детки? Хотя, есть и хорошее кино. Да не про кино же! Оно Таньку такой сделало, не своей, особенной. Была бы счастливой, чтобы душа не болела, не ныла. А так, что ж, пускай себе… Вот Антоша, тот совсем о семье не думает. Та, Господи прости, чуть не ругнулась в мыслях, Лидья-то, сломала парню всю любовь, изгадила душу. Так он и заматерел в холостяках, только и знает свои писания. А годы-то летят! Вот не станет матери, кто твоих деток будет нянчить, кто поможет? А… разнюнилась, сильно на тебя, старуху надеются! Сёстры у него есть, у жены, небось, мамка будет. Кому ты, дохлятина, нужна? Они не пропадут без тебя, сами с усами, вон, чёрные точки над губой сына – мужчина он давно…» – так вились думы в голове, то влагу на глаза нагоняя, то сердито поджимая губы, то расслабляя черты в мягкой полуулыбке. Ещё действовали лекарства, ещё слабость давила свинцом на грудь, но Нина знала, что ещё поживёт, порадуется и поплачет на свете, ещё закрутится в делах, когда не то что обдумывать или вспоминать, а и отвлечься мыслью от дела некогда. «А не зря же я прожила! Совсем не зря! Вон, какие крепкие нити по миру протянула, как та вьюнистая травка в огороде – от корня до дальних кустов смородины дотянулась. Вот отлежусь тут, поднимусь, да ещё столько сделаю!».
 Павел Антонович гостил в Северске у Антона. Он оставил хозяйство на соседку, молодуху Лопатину, добрую и сметливую женщину, у которой в руках всё горело.
— Езжай, езжай, дядя Паша! Не беспокойся, всё досмотрю. Поросенка нового ещё ж не купили, а коровка будет с моей рядышком, телёночек тоже… Огорода ж пока нет, управлюсь!
Три дня прошло после операции, всё вроде нормально. Надо уезжать. Но так страшно быть в доме одному! Словно дитя малое, он трусил, не мог себе представить жизни без Нины, без  хозяйки, как он её величал в душе. Он вдруг осознал, что они с женой старики, такое может случиться, что кто-то вот-вот и умрёт. «Только бы не Нина! Пускай бы я!» Но у него да, руки не было, и ныла она на непогоду, а всё другое в организме работало, как часы, только сердце в последнее время показало, где оно находится. «Ишь, какой я! А если ей, Нине, оставаться одной? Сладко, что ли? Эх… Ладно, что Бог даст. Не кинут же нас дети, одного-то присмотрят, к себе заберут. Нечего раньше времени гнусить, изводиться», – так он решил в конце концов и, как отрезал, перестал думать на эту тему. Думал только, что Нина не больно-то обрадуется, если он тут сидеть будет, а дома разруха пойдёт. Она его всё  отправляет в Большие Дворы, прямо гонит. «Поеду. Что я тут высижу? Валя, коли понадоблюсь, позвонит, вызовет. Зайду в больницу и – на автовокзал. Антоша проводит. Чегой-то он на работу не ходит? Спросить боюсь, сам он себе хозяин. Эх…»
Нина смотрела на мужа и чувство, нежное, влюблённое, словно в юной душе, трепетало в ней. «Мой дорогой, мой единственный, мой…», – не думала, перекатывала волной в сознании она. Павел, если бы кто-то подслушал, думал почти то же. Они молчали. Но эта верность и любовь, словно морская волна, в одном ритме качала два судна – две сущности. И каждый ещё подумал, что нет возраста у души, у любви, у преданности. Они попрощались, и Павел всю дорогу чувствовал в себе это единение с Ниной, понимание её взгляда, её молчания. Он даже перестал  ужасаться своему одиночеству, точно зная, что оно временное, ненадолго. И дома он круто включился в повседневную работу, желая сделать и то, что откладывал раньше, чтобы удивить и обрадовать жену. Так он переклеил обои в зале, которые пролежали полгода, пересадил любимые Нинины герани, побелил печку, вымыл окна и покрасил масляной краской подоконники и двери.
 Ещё дотаивал снег, но в саду пробивались тюльпаны и нарциссы, цвели белые и голубые подснежники, солнце грело спину, притягиваясь к чёрной тужурке. Павел вдыхал свежесть весеннего воздуха, смотрел на свой участок и думал, что нет на свете ничего милее и роднее своего угла. Нина приедет домой, и тоже будет радоваться своему дому, саду-огороду, своему месту на земле. «И дети сюда тянутся, скучают по родительскому дому, и внуки приучаются… Но чего-то недостаёт. Во всей нашей жизни, в порядке её, в направлении… А… батя сказал бы – Бога забыли. Да, просит душа в радости и горе пойти в церковь, попросить ли, поблагодарить ли Господа. Не сугубо наш, Его это мир, он дал красоту и приют на земле для человека, для меня, для всех нас... Отчего же всего лишь полсотни лет назад самые умные люди знали, что Бог есть, а теперешние умники твердят, что точно знают, мол, нет Его? Откуда же узнали? Или кто-то вернулся ОТТУДА? Или что нашептал не схороненный в землю Ленин? Сталин?..» – эти мысли замутили радость, вернули в ритм нескончаемых деревенских дел и забот.
Нина вернулась ослабевшая, растерянная. Борис выслал за ней машину, привёз в санаторий. Путёвка была на десять дней, больше Нина никак не желала жить вне дома. В комнатке санатория она сначала чувствовала себя, словно в больничной палате, но уже на другой день, когда пришёл Паша, они прошлись по парку, и пробивающаяся шёлковая травка, первоцветы на клумбах зажгли в ней радостное ощущение свободы, желание жизни и труда. Она приказала принести ей вязальные спицы и клубки овечьей шерсти, чтобы связать младенчику Серёже пинетки, а всем носки. Но Павел сам догадался, тут же ей всё передал. Нина крепко его поцеловала в обе щеки, назвала умницей, и Павел всю обратную дорогу радовался и гордился собой.
Борис и Света приняли Нину, как эстафетную палочку от Вали и Антона, заботились о ней, не давали скучать. Часто приходила и восьмилетняя Верочка --- тихая, добрая, полная внимания и любви к бабушке. Нина не воспитывала её, Светлана полностью справилась со всеми материнскими заботами, Борис ей помогал, да и многие работницы санатория возились с послушной и «беспроблемной» девочкой, называя её «нашим, санаторным» ребёнком. А по выходным Борис её частенько «закидывал» к старикам, и тогда в компании с Воронятами Верочка становилась совсем другой: много бегала, прыгала, лазила по деревьям и на крышу сарая, повизгивала от восторга, ходила с братьями и бабушкой кормить поросёнка, сыпала курочкам зерно… Светлана всегда радовалась, что дочка, словно напитавшись свободой, крепла на глазах после походов в Большие Дворы. Ни Борис, ни Света никогда даже намёком не давали вспомнить Нине и Павлу, что они не родные Борису, но память о родителях Борис носил в душе бережно и свято, потому и назвал дочку именем казнённой мамы.
                *     *     *
Санаторий процветал. Но в последнее время у Бориса часто портилось настроение: начальство мучило бесконечными указаниями, проверками, звонками по поводу устройства в лучшее время года тех или иных людей. Чем лучше и результативнее работалось, чем современнее устанавливалось оборудование и качественнее становилось обслуживание, тем большими аппетитами вооружались чиновники всех мастей, претендуя на места в здравнице. Теперь большая часть оздоравливающихся по бесплатным путёвкам, пользующихся всеохватным «блатом», нуждалась не в лечебных процедурах и усиленном питании, а, скорее, в диетах, ограничениях и активных физических нагрузках. Конечно, нездоровый образ жизни вне санатория никак не улучшал здоровье пациентов, но инвалиды, простые труженики с действительно сложными заболеваниями только малым процентом просачивались в элитный санаторий. Зато как их донимали газетчики, как трезвонили про заботу государства о народе!.. Тут и в год столетия Ленина пелись чуть ли не гимны в честь процветания жизни рядовых социализма, и потом, раздув пламя любви к вождю революции, всё продолжали, буквально, выуживать новых облагодетельствованных тружеников.  Борис стыдился, злился, негодовал, но, сколько ни пробовал говорить на эту тему во властных кругах, его быстренько обрывали, увещевали, пошучивали над его пылкими фразами. «Давно бы я слетел, как кур с нашеста, если бы ни квалификация, ни опыт. Тут, начав с нуля и имея запас возраста – до старости пока далеко – не очень-то усидишь на месте. Надо быть и врачом, и хозяйственником, и руководителем коллектива. Пусть кто-то попробует…» – понимал он. Чувства в нём боролись противоречивые, раздирающие душу на части: он истинно любил своё дело в его сути, любил эту усадьбу, свои кадры, подобранные, как детали часового механизма, в нём выросло отцовское чувство к своему «детищу», но он устал от фальши, от необходимости подчиняться, угождать большим чинам. «Был бы просто хирургом, спасал людей, приходил домой с сознанием выполненного долга и спокойно бы засыпал в своей постели. Снова жили бы с девчонками в Северске, на выходные приезжали бы в Большие Дворы… А тут ни выходных, ни проходных… Так просятся девчата на юг, к морю, а я и щели не могу найти. Да и Верочка ходит в деревенскую школу. Ну, окончит начальную, а дальше ведь надо думать, где ей учиться. Даже в Ситное и то надо возить ежедневно, а как, кому? Да что и говорить, образование надо давать ребёнку качественное…» Мыслями своими он мог делиться только со Светой, но жалел её, частенько обрывал свои попытки поговорить, видя её, сквозящую через храбрость терпения, слабость. У жены продолжались проблемы с желудком, Борис боялся новой язвы, видно, такая вот у неё хворь, может быть, наследственная. Теперь не узнать: отец погиб в первые дни войны, мама и брат поехали куда-то за картошкой и сгинули. Соседка говорила, бомба в поле упала на группу людей, что мёрзлую картошку копали, только она да ещё один дед спаслись. Света у старушки одной осталась, выжила. А теперь вот здоровья нет. И это удерживало его в «Усадьбе» – здесь была лечебная вода, лаборатории, процедурные… Борис и сам знал, что у него неладно с почкой, песок выходил с болями, значит, и ему вода нужна.
Сегодня новое поступление пациентов. Дежурит Маргарита Львовна, терапевт с прекрасным Ленинградским образованием и значительным опытом работы. Она-то не очень сдерживалась, рубила Борису правду  в глаза. Вот и сейчас, после приёма, вышла курить на террасу, ухватила его, пробегавшего мимо, за рукав, близко придвинула лицо к его лицу, ещё выдыхая остатки  дыма.
--- Борис Петрович! Увольте меня от этих фифочек! Больная объявилась! Шесть абортов на счету! Детоубивица. Искуренная вся, тьфу, пакость, – бросила она сигарету и яростно раздавила окурок ногой, посмотрела на него с некоторым сожалением и спихнула носком туфли между столбиками перил, – сама грешница, но до такой степени искуриться! Зубы внутри чёрные, голос хриплый, а рентген… И чего лечить? Говорит, пневмонию перенесла. Да, перенесла, а курит беспрерывно, одну за другой. И знаешь, кто её устроил? Сам Ерсин – все бумажки через него шли. Его, видно, штучка. Красивая, жуть! Художница.
Что-то зацепило Бориса в её рассказе, хотя она всегда , расписывая пациентов, выдавала свои, постоянно негативные, оценки. Но на этот раз Борис уловил какую-то  интересную для себя деталь. Он спросил номер комнаты этой дамы, прошёл по коридору, остановился у двери, не решаясь постучать. «Что я скажу, зачем пришёл?» – раздумывал он, как вдруг дверь резко распахнулась, и на фоне яркого окна напротив вырисовался тёмный женский силуэт. Лица было почти не различить, но вся тонкая фигура, абрис головы и плеч сразу напомнили знакомое.
— Катрин? – почти шепнул он.
— Барсик! Ты? Дорогой мой! – она запросто обняла его, прильнула к нему, обдав запахом табака, – а я ещё думала, не ты ли главный тут, но точно фамилию твою не помнила. Ой, хорошо! Ты же зла не помнишь? Пообщаемся? Да? Что молчишь? А… у тебя жена, дети… А ведь мы с тобой зажигали, да? Ладно, я тебя не трону, просто поговорим, хорошо?
— Хорошо, поговорим, конечно. Жена моя здесь массажистом работает, дочка во второй класс переходит. Мы тут и живём, так что…
— Понятно. Чтоб комар носа не подточил. Так я ж тебя не соблазнять собралась. Хотя ты очень даже ничего, красавчик. А я сдала, да?
— Не нахожу. Ты красивая, только…
— Ну, что, что? Развязная, вульгарная? Так меня мой любовник в последней ссоре охарактеризовал, сюда вот выпер, чтобы подальше от его жёнушки. Я-то, что собака блудная, всё одна. Зайди на пару минут, чего мы в дверях торчим. – Она потянула его внутрь комнаты. – Присядь, и я сяду. Устала с дороги. Не задалась моя личная жизнь, это так. Всё какие-то бродяги мне нравятся, странненькие, неприютные… Но, чтоб талант был. Не вообще, ведь и врачи есть талантливые и слесари, а именно творческий талант. Мне мужик без таланта через неделю так обрыднет, что никакие приманки не удержат!
— А… так и со мной…
— Ну да. Не обижайся, каждый по-своему с ума сходит. Я, видно, тоже сумасшедшая. Зато, Барсик мой дорогой, какие я вещи написала! Нет-нет, ни на выставки их не берут, ни в Союз меня не принимают, но я-то знаю, что это такое! Да, авангард, да ни на что не похоже… Но ведь искусство – это дорога открытий! Свой мир, своё видение жизни! Ладно, не морщись. Ты, я знаю, понимаешь только реализм. Никита в своё время вон как громил авангардистов, бульдозеры в Манеж  загонял… Искусствовед, японская мама! Но прогресс не остановят! Кишка тонка! А скажи мне, ты – свободный человек? Только честно.
Она курила, не переставая, нервно затягиваясь, откашливая хриплое горло, рука у неё дрожала, когда она держала её на отлёте с дымящейся тонкой и длинной, быстро наращивающей пепел, сигаретой. Борис молчал. Но внутри себя он ответил: «Нет. Я не свободен».
— Вот, – словно услышав этот ответ, подытожила Катрин, – ты не можешь быть свободным, потому что служишь им. Вроде и по своей воле, ан нет, дорогой, потому что не только делу служишь, а и тем людям, им. Всё, что не делу, что чинам – это несвобода. А я – птица вольная. Никому не служу!
— А на что живёшь? Любовникам служишь – тоже не делу. Изнашиваешь свой организм, во имя чего? Ой, Катя-Катюша! Всё это – одни слова. У каждого своя правда, а истину никто не знает. Ладно, ещё не раз встретимся, а я пойду, я ж на работе.
Он весь день ходил с тяжёлым чувством, словно постоял над руинами былого архитектурного шедевра. А ещё была, будто горечь во рту,  досада на  Катрин за то, что Ерсиным не побрезговала. «Талант нашла! Пристроилась к чинуше под круглый бок, денежки посасывает, блага добывает. Вруша! Это в юности ты мужиками бросалась, таланты выискивала – не таланты, а развлечения, но вот  вошла в года, курс и поменяла, на достаток, на защиту мужскую выруливаешь! Эх, глаза твои синие! Они приманивают, удерживают, не забываются! Не только глаза… Плечи, руки, тонкий стан – словно танцовщица, вся гибкая и стремительная. Вот красота… Красота – волшебство, сила завораживающая, трудно ей противостоять, даже если надо…» Он, судливо мыслил, но не осуждал Катрин, понимал, что и ей с этим огромным даром красоты нелегко держаться в одиноком сопротивлении соблазнам и посулам, приманивающему вниманию мужчин и вечной зависти женщин. Он жалел её, как пожалел бы непутёвую сестру или, не дай Бог, дочь. А вечером, глядя на Светлану, на любимую складку у её рта, отошёл от тяжести впечатлений, наполнился тихой радостью, что вот, уберёгся, нашёл своё, истинно ему нужное в жизни. Покой в семье давал душе возможность напитаться новыми силами для завтрашнего дня, для дальнейших действий и переживаний.
А Катрин в эту ночь не спала. В глазах стоял Борис, её милый Барсик, которого, она знала, тогда оттолкнула её неудержимость, постоянное желание новых впечатлений и пестроты событий. Она, будучи влюблённой в него, всё равно искала глазами новых жертв своей неотразимости, жаждала новых побед, успеха. А теперь… Юрка Ерсин сначала понравился ей: высокий, статный, с чуть намеченным брюшком, что делало его солидным и вальяжным. Этакий советский барин, начальник со связями и, конечно, деньгами. Он мог достать что угодно, купил ей каракулевую шубу, много всяких шикарных мелочей. Но за всё она платила, ничего даром. Во-первых, зная, что за ней есть слежка, отказалась от многих знакомств и дружб, во-вторых, ублажала все его интимные капризы, поражаясь, что он ещё что-то мог ей преподать в этом вопросе, не принимая, но терпя некоторые изыски. А ещё… Подарки надо было выпрашивать, выклянчивать, по сто раз напоминать, что вот, скоро праздник или день рождения, а ей нужно бы то-то… И, самое тяжёлое, он не желал никаких средств предохранения ни у себя, ни у неё. О заграничных таблетках или пружинках только можно было мечтать, и Ерсин просто не собирался по этому вопросу где-то светиться. Жена его, родив девочку, переболела и стала бесплодной, так что этот вопрос в семье Юрия не поднимался вовсе. Он таскал её на аборты к знакомому пошляку, который знал о возможности обезболивания, но садистки не применял его, а нагло улыбался, видя её страдания и приговаривал: «Терпи, коза, а то мамой будешь!» В молодости ей «везло», она, порхая от одного любовника к другому, избежала беременности, но стоило завести постоянного партнёра, тут и началось… Она возненавидела Ерсина, но не могла теперь от него отвязаться. Надо было бы менять место жительства, потому что в Борске и области он способен был перекрыть ей любые служебные дороги и испортить личную жизнь. «Попала я, как рак в кипяток. Что делать?» Она уже предприняла одну попытку избавиться от мучителя: написала анонимки в обком и жене Ерсина Марине Львовне, но домашнюю почту, в том числе и Маринину, он вскрывал сам, так что тут же локализовал опасность. Второй секретарь обкома (первый был в отпуске), посмеялся вместе с ним над сумасшедшей, тем более что и он и его супруга пользовались многими медицинскими услугами с подачи главы здравоохранения. Катрин поняла: только бежать. Решила отдохнуть, подкрепиться и принять решение, подготовиться.
Ерсин же, с детства стремясь быть отличником, на службе и дома был образцом поведения, его все ценили, почитали, но, и он это не мог не чувствовать, его никто не любил. Не было тепла, к которому он мог приникнуть, напитаться новыми силами. Даже дочка Катя, теперь уже взрослая девушка, ученица выпускного класса, не выражала папе никаких тёплых чувств, замыкалась при его появлении в доме. Он знал причину. Два года назад он, никогда не поднимавший руку на женщин, ударил Катю за то, что она игриво спросила при маме: «Па – ап, а какую ты тётку привозил на Горьковскую? Тебя моя одноклассница видела. Вы в дом вошли, своими ключами открыли, два часа там…» Звонкая оплеуха прекратила веселье девочки. Жена стояла, словно окаменев. Ему пришлось долго объясняться с Мариной, говоря, конечно, чушь, что, мол, знакомая попросила посмотреть лежачую мать… Может быть, жена и приняла бы эту версию, хотя и с большими сомнениями, но то, что он ударил Катю, выдало его с головой. Два месяца Марина молчала, спала в другой спальне – квартира-то четырёхкомнатная. Но, начав разговаривать, натянуто общаться с мужем, в их общую спальню не вернулась, к себе не подпускала. Катрин была его отдушиной, инструментом для физического пользования, он не собирался с ней расставаться или менять на другую, хотя и молодухи не чурались его, а он время от времени их. Но ему, кроме утех, нужен был как бы «свой» человек для каждого дня, для сброса злой, почти садистской энергии. Он купил себе эту женщину и не собирался отказываться от дорогой покупки.
                *     *     *      
27 декабря 1873 года.                Усадьба Большие Дворы.
Как мне радостно, что и в зиму я остаюсь в усадьбе да ещё с любимым внуком! Это подарок к Новому году и Рождеству. Дети в Ницце, Павел взял отпуск от службы именно зимой, так советовали ему доктора, а Дарьюшке всё равно, в какое время лечиться. Пишут, что после хорошей погоды и улучшения самочувствия у них обоих, начинается время дождей, и они собираются возвращаться. Смешно, но их донимают комары! В это-то время, когда у нас трещит мороз, снег сухой и скрипучий, и в доме весьма прохладно, несмотря на большой запас дров и постоянно горящие печи. Конечно, топим только днём, потому к утру и выстывает, и до новой топки приходится терпеть холод. Я-то ничего, за Антошу боюсь, не захворал бы. Но он очень весел, игрив, его, видно, холод бодрит. Он даже забегает в танцевальный зал, где не топлено, и я запрещаю ему, но он шаловливо вырывается на мгновенье и вихрем несётся, кружится посередине, выбегает в противоположную дверь и тут же просит прощения. Могу ли я сердиться на озорника? Я сделаю строгое лицо и тут же рассмеюсь, и Антоша звонко и долго смеётся. А как он любит смотреть на огонь! Открываю ему дверцу голландки, он садится на скамеечку и смотрит, смотрит…
Не знаю, как справиться с тревогой, как не впасть в грех отчаяния? Дарья очень осторожно пишет о здоровье, скорее, о нездоровье  Павлуши. Она видела кровь на его платке, думаю, не однажды. Сама она о себе почти не сообщает, что тоже не к добру. Если бы ей стало лучше, написала бы непременно. Дети мои словно навек связаны единой судьбой, словно предназначены всё переносить вместе, я о болезнях. Но и об остальном, духовная связь из неразрывна. Но мой страх негасим потому, что оба так слабы, так подвержены риску недолгой жизни! Не дай, Господи! Я ещё беспокоюсь о том, что ведь сама стара, не слишком здорова – ноги стали болеть. А у Антоши больше никого! Тётушки его все разъехались, не знают его. О, как нелегко!
Перечла написанное и вижу: начала за здравие, а теперь вот… Всё-таки надо ценить золотые моменты радости, подарки жизни! Мой внук смотрит в пляшущий огонь, за окнами сыплется снег, кружатся хлопья, чуть колеблясь на слабом ветерке, иногда солнечный луч пробивает пелену туч и окрашивает всё золотистым сверканием. Так и всё в жизни: суровое и прекрасное – всё рядом. Надо верить и надеяться. А любви – море! Всё сущее – любовь.                Всё. Анна.