Тихая усадьба 1

Людмила Ашеко
                Глава 1                03. 09. 2007 г.
                БОЛЬШИЕ   ДВОРЫ

       « 22 июня 1841 года. 
       Усадьба «Большие Дворы Борской губернии Северского уезда.
Милостивый государь, любезный супруг мой Павел Фёдорович!
Ваша покорная жена вступила во владение Усадьбой, щедрым подарком Вашим, с благодарностию и смирением. Это Ваше решение я принимаю, как следует моему положению, без ропота и недовольства. Непривычность моя к деревенской жизни не станет причиной жалоб и сожалений. Вы так решили, и я принимаю Вашу волю, как и велел нам, жёнам, Господь наш премудрый.
Дом прекрасный и просторный настолько, что можно и заблудиться во многих комнатах, но центр здания, этот бальный зал в два этажа,  с великолепным белым роялем (благодарю особенно, Вы не забыли о моём увлечении фортепиано!), зал этот так просторен и воздушен, что каждый раз, входя туда, я слышу восхитительную, словно неземную, музыку. Одно наводит грусть: для чего мне это?
Я понимаю Ваши чувства, они в чём-то совпадают с моими собственными. Что делать? Я приглянулась Вам, возможно, своей неискушённостью, скромным видом, но Вы никак не ожидали, что у меня есть характер и свои убеждения. Да, я помню о покорности жены мужу своему, но не в поощрении его грехов, не во вступлении с ним в заговоры зла и развращённости. Я воспитана в бедности, но род наш старинный, княжеский, и память предков моих не позволяет мне жить в унижении и пошлости. Вы венчались только для того, чтобы под покровом брачных уз продолжать свою связь с той женщиной,  обманщицей мужа своего, отца их и, возможно, воспитателя Ваших общих детей, человека, пусть немощного теперь, но, покалеченного в битвах за Родину, героя Отечественной войны.
Вы не полюбили меня, не признали моих взглядов – в этом и есть наша схожесть, я так же не приняла Ваших жизненных правил. Благодарю Вас за мою ссылку – это всё-таки свобода. Свобода от постоянной лжи, унижений и томительных состояний тоски. Благодарю Бога, что не имею от Вас наследников, ибо они были бы лишены отцовской любви и заботы, а, главное, нравственного воспитания. Мы с Вами ещё молоды, у каждого будет своя судьба, и я Вам желаю радоваться жизни и вкушать все её, желаемые Вами, прелести. Я не сужу Вас.
Подаренные Вами сто пятьдесят душ требуют моих забот, я уже побывала в двух соседних деревнях, посмотрела на их состояние, не слишком-то благодатное. Особенно огорчил меня кабак – вместилище соблазнов и пороков. В поместье много дел, так что скучать не придётся. Ещё раз похвалю дом: красота фасада романтическая, убранство оставлено довольно пышное – великолепные шторы, ковры, изящная мебель…  А как прекрасна липовая аллея – настоящее спасение от жары июня!      
Благодарю за ренту. Я ещё в Москве ознакомилась со всеми бумагами, подписала всё и, простите, уехала без прощаний и, не повидавшись с Вами, что и пытаюсь исправить своим письмом. Мне, сироте, некому больше и написать, знакомым же не хочется объяснять своё униженное положение.
Оставайтесь с миром.   Супруга Ваша перед Богом и людьми Анна Княжко-Соловецкая».
Письмо это – несколько пожелтевших ломких листочков – было, видимо, черновиком, испрещённым помарками и мучительными зачёркиваниями, кое-где заляпанным расплывшимися каплями высохших слёз. Эти записки выпали из тонкой тетради, заполненной тем же красивым, несколько нервным почерком. 

                *     *     *               
Пока не осела пыль на большаке, Нина стояла, окаменело и бездумно, просто смотрела вслед. Колонна из тринадцати призывников, построившихся  по два в ряд и замыкаемая коротышкой Щучком, всё ещё мельтешила вдали, у края поля, уменьшаясь на глазах, превращаясь в роистую, а затем и мелкую точку. Вот…  вот и всё. Столбик пыли, почти не различимый, как дымок от сгоревшего костра, пропал вовсе. Возле сельсовета стояли все, кто остался в деревне, даже согнутая в дугу Меланья, даже хромой и почти слепой дед Крагин, полный Георгиевский Кавалер, почти принесённый на площадь, чтобы проводить ребят на войну. Старик жил здесь, в Ситном, его приглашали на все праздники, на всякие важные события. Он пожал каждому руку своей сухой, как чёрствая краюха, рукой, похлопал, приобняв, по плечу. Потом сказал одну только фразу.
 — Надейтеся, солдатушки, авось повезёт, как мне. 
Правда этого простого пожелания больно резанула по сердцу каждого: только и оставалось, что надеяться. Война шла месяц. Вначале думалось, что такой ей срок и достаточен: какая-то, крохотная против России, Германия, как злая моська налетела на слона! Но враг шёл по русской земле. Злобные чёрные блохи полнили шкуру добродушного гигантского зверя, изматывая силы, заражая вирусами смертельных болезней. Война разгоралась, как лесное пожарище, требующее жертв, непомерных сил и отваги.
Нина держала за руки дочек – Валю и Таню. Она и не заметила, что крепко сжала детские ручки, что Танюшка вся скорчилась и страдальчески  смотрит на мать снизу вверх. Валя терпит стойко, она старшая. Но, потерпев сколько могла, выдёргивает руку. Нина очнулась, обняла детей, повернула к дому. Идти два километра от Ситного, где сельсовет, до их Больших Дворов сначала по большаку, а потом лесом, по широкой травянистой тропе. Они и пошли позади дюжины женщин, которые быстро и молча пошагали домой, не дожидаясь детскую тихоходную компанию. Никто не сомневался, что всё будет как надо, придёт Нинка Княжко в деревню, никуда не денется. Конечно, придёт, но прежде посидит с девочками у родника, напоившего уже прошедшую мимо компанию, смывшего горькие слёзы расставания и страха с печальных женских лиц. Теперь очередь Нины. Она умыла Таню, показала, как пить из ладошек, сама напилась и смыла ядовитый жар с лица. Нина смотрела на пульсирующую воду и крепко думала. Не сказала она Павлу, не посмела тревожить его перед такой тяжёлой дорогой, что, возможно… да нет, точно уже! – снова беременна. «Господи! Куда ж мне это? Одна, без мужа, как этих вырастить в такое время? А тут младенец!.. Господи, освободи, дай мне скинуть плод этот, ему же будет лучше! Деточкам живым на пользу! Господи, помилуй!» Не было у Нины никакой такой веры в Бога, она просто причитала душой, как обычная деревенская баба, когда  горе схватит за горло, когда земля плывёт под ногами. Но, взмолившись, она сразу же испугалась, помня маманин наказ: «Не проси у Бога зла, накажет!» Сердце застучало в ушах: «Прости, Господи!» Она ещё подумала, что вот ведь вышла за Пашу не по любви, а так, чтоб вековухой не остаться. Какая там любовь, если он такой неказистый, чернолицый какой-то, словно из ореха сделанный. Да и сегодня в строю стоял с краю, только один Щучок непарный за ним. А Нина потому и засиделась в девках, что росту высокого, не под пару ребятам, в плечах широкая, как мужик, и лицом не больно пригожа: носатая, с тонкими губами и маленькими карими глазами. Женились они по-тихому, свадьбу делали скромную: оба без большой родни. Павел с отцом приехали в деревню из районного городка, парню шёл семнадцатый год. А у Нины родители и старший брат провалились в озёрную полынью, когда ей всего пять лет было. Растила её бабушка, которую она маманей звала, слава Богу, вырастила до семнадцати годков, потом почила. Нина работала в колхозной полеводческой бригаде – куда пошлют, в школе только семь классов проучилась. Со временем узнала Нина, что сидел свёкор за своё дворянское происхождение и участие в конрреволюционном заговоре, а Пашу воспитывали его дальние родственники, потому что мать умерла от тифа, когда мальчонке и года не было, так что двоюродная сестра отца сразу забрала его в свою семью. Потом в той семье житья не стало: тётя умерла, и Павел стал для всех лишним  ртом. Он не успел окончить среднюю школу, после восьмилетки научился водить машину в городской автошколе, через полгода начал работать. Так что в деревню приехал специалистом, трактор ему доверили.
  Свёкру-то придётся о своём положении сказать, тоже не обрадуется. Но Нина решила подождать, а вдруг да обойдётся. Сама же горько усмехнулась: «Ага, рассосётся со временем!»  Старик сильно нездоров, спину прихватило так, что и лежать невмоготу. Плакал горько, что не может проводить сына. А Нине его болезнь – новая забота, ко всем, что навалились: детей на такого не оставишь, а работать надо.
Нина всегда удивлялась, что у Паши отец такой старый. Выходит, женился на молодой девушке, когда ему за сорок было, видно из-за тюремного срока. Мама-то, Алевтина Макаровна, девятнадцати лет в брак вступила. «И что нашла в нём? Такой же тщедушный, темнолицый – Пашка в него – никакого вида! Умный, конечно, но тут в деревне его ум никому не нужен. Сила нужна, работа с человека спрашивается. Враг? Не похож  он на врага – тихий, скромный, добрый… Не поймёшь, что к чему». Но расспрашивать даже в голову не приходило. Только иногда страшно становилось: теперь куда ни повернись, всюду враги народа. Сажают всех подряд, ещё и её семью из-за деда заподозрят.
Свёкор лежал, отвернувшись к стене, но Нина увидела, что не спит: попробовал повернуть голову, тихо застонал. «Ночь не спал и днём не может, – с жалостью подумала она, – засни тут! Боли кромешные, душа ноет – сын на войну идёт… Охо-хо», – вздохнула нечаянно громко.
— Папаша, повернуть вас?  Может, помочиться надо, так говорите, не терпите.
— Спасибо, Нина. Всё надо… Ой, беда мне! Стыдно-то как!
— Болеть, батя, не стыдно. Никто не знает, где прилечь придётся… Давайте-ка, горшок поставлю, посажу вас. Так. Я выйду, оправляйтеся.
Девочки играли во дворе, Нина присела на лавке крытого крыльца. Она вдруг порадовалась своей неженской силе, которая в работе всегда была кстати, а теперь вот могла она старика немощного и приподнять, и повернуть… «Хорошо и то, что он мелкий, ухаживать легче. А был бы рослый да тяжёлый, может, скинула бы я», – тут  же с горечью пожалела о таком благе. Мысль о беременности не давала вздохнуть. Сразу сжимало грудь, начинала болеть голова. Она ещё раз утвердилась в своём решении молчать, чтоб старик не вздумал жалеть её, оберегать от дел и забот о нём.
                *     *     *
Антон Павлович, интеллигент от корня, окончивший московский университет, сын инженера-мостостроителя и учительницы, как писал он в анкетах, до выхода из заключения в деревню приезжал не однажды: с первых лет жизни гостил каждое лето в имении бабушки под Борском, а став в один год круглым сиротой, жил с бабушкой до поступления в гимназию в её усадьбе и потом продолжал проводить летнее время там же. Ещё в девятьсот пятом году имение ограбили,  бабушку убили, ударив чем-то тяжёлым по голове, местные бунтари.  Бабушка жила скромно, чтобы не сказать скудно, одно её заботило более всего: не заложить бы имение и дать внуку образование. Родители Антоши, когда были живы,  звали её к себе в Москву, но она самозабвенно любила своё деревенское житьё, не соглашалась на переезд. Совсем недалеко отсюда ещё растёт бабушкин сад на холме, ещё стоят сваи мостика в чистейшей речке, скорее ручье, разрезавшим деревню пополам… Сюда решил уехать после освобождения Антон Павлович, исполняя предписание на запрет проживания в крупных городах.
Профессор сел по совершенно безобидному, казалось бы, поводу: у него переночевал один из его бывших дореволюционных студентов Валерий Костин. Парень умнейший, душевный, чистый, как младенец. Оказалось, состоял в какой-то контрреволюционной группе. Это Валера-то?  В голове не укладывалось, не верилось. Однако осудили по высшему разряду – загнали в кутузку на неопределённый срок, хорошо ещё не расстреляли. В глазах стоял этот парнишка: красавец, полный молодых свежих сил, успевший повоевать на гражданке, получить ранение…  Ему  предъявили обвинение в намерении участия в восстании, ведь его отец был белогвардейцем, погибшим в первые дни революции. Осудили Валерия по анонимному доносу, что уже входило в новый советский порядок. Перед арестом он приехал в Москву, навестил кое-кого, в том числе и любимого педагога, за что и был арестован профессор Княжко. Но потом, когда  встретился Антон в тюрьме со своим бывшим коллегой Андреевым, тот сказал, что парень сошёлся с женой одного большого начальника, за что, мол, и погорел.
Антон Павлович лежал теперь на спине, словно на голых острых камнях. Так было в Сочи, где отдыхали с молодой женой сразу после свадьбы. Как он любил Алечку! Весь год совместной жизни не верил, что она – его жена, что могла полюбить такого грустного старика. Но он видел её любовь, её восхищение им. Как она умела слушать! Как тактично и тонко поддерживала беседу! Нет, не его профессорское положение и деньги привлекли её, нет. Разве тот вечер не был дарован судьбой для их встречи? Девушка сидела за фортепиано и слабо нажимала на клавиши, чтобы тихо звучала мелодия модного романса. Она едва слышно напевала, склонив голову к плечу, не замечая его, стоящего в проёме двери. Гости профессора Андреева фотографировались во дворе после нескольких тостов по поводу дня рождения хозяина, а эта девушка, дальняя родственница хозяйки, только что приехала, вошла в пустую гостиную и присела к пианино. Дверь в столовую была распахнута, там благоухал разными яствами накрытый, и уже заметно потревоженный празднеством стол, но, Антон сразу понял это, девушка не стремилась к угощениям, она хотела петь, слушать, помнить заворожившую её мелодию.
Звук открываемой двери, голоса гостей прекратили музицирование, и Алевтина подняла голову, взглянула на Антона. Сразу, с первого мгновения, острая, как маленькая молния, искра пробежала меж ними. Не мог знать Антон, потом она рассказала ему об этом, что его силуэт, подсвеченный окном напротив двери, показался ей знакомым до щемящего чувства свершившегося ожидания. Ей сразу стало родным его смуглое, одухотворённое лицо, с чёрными горячими глазами, с резкими правильными чертами. А она… Разве мог кто-то остаться равнодушным, видя эту тонкую фигурку, это сияющее лицо! Ни он, ни она никогда никем не считались красивыми, очень привлекательными, но друг для друга эти люди были совершенными.
Только ей смог рассказать Антон Павлович о своей трагической первой любви к Зое Брагиной, девушке из Орла, приезжавшей к бабушке в имение ещё в их детстве и казнённой за участие в покушении на градоначальника. Они с Зоей прожили вместе десять лет, он много раз предлагал ей обвенчаться, но она, заворожённая новыми веяниями, всё более погружалась в революционную борьбу и погибла во цвете лет. Его любовь и скорбь казались ему вечными. Но вот она, Алевтина, словно воплощённая грёза о возможности счастья. «Нет счастья в этом мире, – тяжко вздохнул старик, – ничего не осталось ни от Зои, с её жертвенным служением, ни от Али… Сын? Паша…»  Но он совсем не такой, каким должно бы быть их дитя: ни образования, ни продвижения в каком-то большом деле. Бедный деревенский тракторист, обременённый семьёй, не                получивший не только должного образования, но и воспитания… Он, словно из другого теста, не близкий по духу, по культуре. Правда,  добрый, порядочный, верный. Но из-за недостатка образования, словно вечное дитя для Антона Павловича. «Жизнь моя кончается. Для чего я жил? Чтобы перестрадать всё, потерять безвозвратно? Господи! Хоть бы что-то ещё успеть сделать для этого мира! Обидно быть пустой породой, серой глиной…»
— Что, папаша, боли мучают? Дайте-ка я вас разотру свиным сдором. Вот, погрела на печи, может, полегчает. Не стыдитесь вы порты спустить! Я ж ваша родная невестка! Валя, неси-ка тряпочку, вон ту, шерстяную, от носка твоего.
Нина вертела его, как куклу, растирала грубой вязаной шерстянкой, и кровь приливалась к пояснице, согревала и притупляла боль. Потом на самый больной участок был наложен кусок льняной тряпицы и вощёная бумага, всё закутано старым платком. Антон Павлович всё повторял «спасибо, Ниночка», а она только тихо улыбалась в ответ. Вдруг лицо её стало серым, глаза подкатились, и Нина побежала вон, еле сдерживая дурноту. Антон Павлович покрылся испариной. Он сразу понял, в чём дело, испугался не меньше невестки. Война накатывала от границы, армия не в силах была сдержать этот губительный вал, и мудрый старик понимал, что вот-вот здесь будут враги, а значит, опасность, голод, гонения. Младенец придёт не в мир, в войну – это страшно.
Он пронзительно взглянул на вошедшую Нину.
— Что, Ниночка, дитя ждёшь?
Она, бледная, как побелка на печи, вдруг залилась алым болезненным румянцем.
— Доглядели, батя? Вот такая новость у нас. Радости и не порадуешься. И что будет?
— Выросли вы, дети наши, без Бога, оттого и боитесь всего на свете. А ты не страшись. Так тебе велено, значит, будет защита и помощь. Нина, а вдруг мальчик? Павел так хотел сына!
— Да уж  хотел. А где он, Павел? Вернётся ли? А нам с вами как?.. Да только теперь уж, что будет…
Они весь вечер молчали, но, взглядывая друг на друга, сразу понимали, что думают об одном и том же.
Нина послушалась свёкра: собрала всё съестное, что могло храниться, отнесла в сарай, где был старый погреб. Перед тем она наладила его, как смогла: стены подкопала, спрямила пол, наложила новый накат из досок и всё прикрыла соломенной постилкой так, что не зная, не увидишь схрон. Мёд, сало, картошка, крупы – всё тщательно запаковано и даже внутри погреба прикрыто пучками соломы. Там же в сарае она наладила скрытый курятник – отгородила часть помещения толстыми ветками, завесила соломой. Антон Павлович велел, научил, беспокоился. Но всё это делалось урывками, через великую усталость, потому что в колхозе старались вырастить и сохранить всякую культуру, скот, птицу. Война – вот она, совсем близко. Уже гудели окрестованные самолёты над самыми крышами, бухало совсем недалеко, и странный горелый вкус появился в самом воздухе.   
Нина недомогала, преодолевала слабость и тошноту, работала, сжав зубы. И всё-таки успевала порадоваться на детей: Валя сразу словно повзрослела, так разумно всё делала, помогала маме в заботе о Танюше, о дедушке. Танечка тоже как-то притихла, стала серьёзнее, послушнее. «Бедняжки мои, нет вам свободного детства! Но умницы какие! Всё понимают».
В деревне остались одни женщины да немощные старики, но поля требовали забот и труда. С рассветом уходили на работу, возвращались в набегающих сумерках, валились с ног… Всё-таки рискнула Нина, стала оставлять дочек с больным дедушкой. Он зорко следил за ними, но собственная слабость порой словно отключала его, чего они с невесткой и боялись. Так в невероятном напряжении физических и нервных сил несла Нина к воплощению новую жизнь. А свёкор, теперь уже не таясь, молился, громко шептал непонятные порой, но какие-то щемящие сердце слова, которые научилась повторять Валя, подхватывала маленькая Танюша, находила в мыслях согбенная трудом Нина: «Отче наш, иже еси на небесех!.. Хлеб наш насущный дай нам днесь!.. избави нас от лукавого…» Нина в своём воображении видела этого Лукавого, в чёрной одежде, в каске с хвостатым крестом надо лбом, как на плакате в ситновском клубе. Скоро-скоро множество таких нагрянут сюда. Слухи о том, что лезут фашисты к Москве подтверждались каждодневно: разбомбили дорогу, по которой, говорят, шли колонны беженцев, простых жителей приграничных поселений, гудели самолёты, проносясь над самыми крышами, бои шли совсем рядом. Наши старались не пропустить врага в Москву, но уже было известно, что захвачен Минск, что Смоленск не  выдерживает атак врага, а значит… Замирала душа, в каждом взгляде сквозил страх, поспешно отводились глаза, чтобы не впадать в панику. А в середине июля по частично разбитой бомбёжкой дороге неумолимым строем прошли танки, за ними колонна грузовиков, потом мотоциклисты – немцы. Они проскочили мимо Больших Дворов, стремясь к Борску, в пути на Орёл, но то, что они там, ближе к самой столице, давало понять, что всё пройденное ими пространство теперь не свободно, что оно – их территория, их собственность. «Мы в оккупации», – понимал каждый, опуская голову и наполняясь негодованием.
Скоро по деревне затоптались чужие, грязные сапоги. Прошли, каркая по-вороньи, наглые белолицые молодчики, вычищая чуланы и хлевы, курятники и сараюшки. Благодарна была Нина Антону Павловичу, несказанно благодарна за мудрые его советы: даже курочек сохранить удалось! А свинку забрали, гады! Корова ещё стоит на месте, но ясно, ненадолго. Говорили, что крупный рогатый скот фашисты собирают в стада и угоняют. Как жить с детьми без коровы? Нина не давала воли мыслям, сжимала свои тонкие губы в ниточку.
В начале августа ночью в окно постучали. Со страху Нина метнулась не в ту сторону, повалила стул, взбудила свёкра. Наконец, собралась с духом, приникла лицом к стеклу. Там различила соседского парнишку Митю Лопатина, который куда-то запропастился в прошлом месяце, говорили, сбежал на фронт. Нина откинула крюк, парень скользнул в хату, неслышно, как змейка.
— Тёть Нин! Ты за наших или нет?
— Ты что, Митя? Как же не за наших? У меня муж призванный!
— Так вот что… в лесу люди в отряд собрались, воюем с фашистами. У нас командир – секретарь райкома из Борска. Когда ещё только война начиналась, оружие в лесу спрятали, там всякую медицину, консервы… Ну, готовились, значит. Теперь мы партизаны. Надо, тёть Нина помогать нам. Чтобы все, кто может, помогали, тогда не удержатся фашисты. Ты тётенькам скажи, присмотрись, кто не выдаст. Тебе мы верим, потому что ты честная, это все знают. Тётя Нина, я буду к тебе иногда приходить, а ты всё узнавай, смотри в окошко на дорогу, твой дом удачно стоит, считай, когда можешь технику, смотри, что везут…  Дед ваш не выходит из хаты, попроси его, чтоб наблюдал. Ладно? Нет ли хлебушка? Вот спасибо, целый каравай! Пошёл я. Да, моим ничего не говори про меня. Отец поймает, прибьёт. Всё, пошёл.
Так и стал домик у дороги наблюдательным пунктом, партизанской, секретной явкой. Нина не боялась. Она так ненавидела врагов, что, казалось, могла убить своими руками, хотя никого никогда не била, даже скотину.
С первых дней оккупации, а слово это как-то сразу влепилось печатью на завоёванные врагом территории, Нина стала очень экономно расходовать свои запасы. Она мечтала сохранить картофель на семена, понимая, что не скоро наступит мирная жизнь, потому что у самой Москвы шли бои не на жизнь, а на смерть. Но теперь надо было и партизан подкармливать, и о младенце думать…  Она маялась, плохо спала по ночам. Свёкор стал потихоньку подниматься, уже можно было оставлять детей с ним, так что, наработавшись за день до полного бессилия, Нина почти не отдыхала за ночь и снова шла в поле. Она сильно похудела, стала ещё некрасивее: глаза провалились, щёки опали, нос выдвинулся. Антон Павлович смотрел на неё с жалостью.
— Нина, ты себя загонишь. Надо наладить ночной сон. Попей травки, вот, я сделал сбор: за нашим огородом хорошие травы растут. Это раз. Но надо и душой как-то смириться с тем, что есть. Нельзя же всё время бояться и настраиваться на плохое. Да, хорошего ничего нет, но всё-таки, пока что не голодаем, все живы-здоровы, коровка ещё с нами, ты сырку наварила, хата наша... Фашисты в деревне не стоят, заходят, но ведь в других местах людей из домов повыгоняли, а кого-то и постреляли... В тот раз Митя рассказывал, что евреев вообще истребляют. Вот так, милая. А ты раньше горя убиваешься, младенчика в чреве томишь. Эх, не веришь ты в Бога! Вот твоя беда в чём. А ты поверь, подумай, как этот мир весь сотворился, как человек создан…
— Так известно, из обезьяны человек произошёл, труд из неё человека сделал. В школе учили.
— Ну, а почему же обезьяны так и сидят на деревьях? Ни в кого не превращаются? Да и  бездельники не становятся обезьянами. Слушай, давай-ка перед сном я буду тебе Библию рассказывать. Понемногу. А?
— Давай, батя, если хочешь. Я послушаю. Знаю, что такое Библия, в церкви видала.
— А ты в храм ходила? Когда?               
— Так маманя, бабушка моя, когда умирала, сильно просила хоть свечечку за неё поставить. Я специально в Борск ездила, чтоб никто не видел. Ох, какая красота в храме, как пахнет! Страшно мне было, а  всё сделала, как маманя просила, даже обедню заказала.
— Правильно сделала, молодец. Вот ведь бабушка твоя верующая была, а ты…
— Я ж пионерка была. Сталин же не велел пионерам в Бога верить. Мы в коммунизм верим. Верили…
— Ага, новый бог объявился – Сталин. Ладно, не будем о нём. Садись-ка сюда и слушай.
Антон Павлович пересказывая библейские сюжеты, мало останавливался на историях Ветхого Завета, так, кое-что пересказал вкратце. А вот Новый завет он помнил очень хорошо, даже цитировал его части. Он сам наслаждался от возможности высказать историю Иисуса Христа, очень тактично объяснял Нине некоторые её моменты, пояснял смысл учений и притч. Нина слушала заворожённо, роняла слёзы, вздыхала. Иногда громко охала и ахала… Странно, но то ли травяные настои, то ли эти вечерние беседы, а скорее, и то и другое помогли наладить ночной сон, укрепили её расшатанные нервы. Она стала терпеливее, спокойнее.
Как-то Валя вдруг спросила:
— Мама, а Бог нам поможет, чтоб папка пришёл домой?
Нина оторопела.
— Откуда ты про Бога прознала?
— А я деду слушаю ночью. Так интересно! Я, мама, теперь Бога шепотком прошу, чтоб помог.
— А…. ну, проси, проси, доча. Только тихонько, чтоб никто не слышал. Запрет у нас на Бога.
— Зачем? Кому он мешает?
— Наверно, кому-то мешает. Молчи, Валечка. Это наш с тобой секрет, ладно?
— Ладно, мама. Я понимаю, партизаны тоже секрет, да?
Вот тут Нине стало по-настоящему страшно. Ребёнок есть ребёнок, может проговориться. Тогда  всем конец, потому что уже не один случай был по деревням, когда семьи расстреливали за связь с партизанами, а тех, поймав, вешали посреди деревни.
Нина стала на колени, обняла Валю и, глядя в её золотистые карие глазки, заговорила тихо, но страстно.
— Дочечка, Валюша! Забудь это слово «партизаны», никогда его не говори, даже если тебе сто конфет будут давать, даже если бить станут. Молчи и всё! А то убьют нас немцы всех: тебя, Танечку, деда, меня. За шею повесят или с ружья застрелят. Ты поняла? Киваешь? А скажи мне, кто такие к нам приходят? Ночью, ты же слышала? Говори. Кто это? Партизаны?
— Я не знаю, мама. Я такое слово не знаю даже. Хлебушка нищие просят и всё.
— Умница моя! Деточка родная! Правильно сказала. Запомни крепко.
Нина поцеловала дочь, что было нечасто в их жизни. И вдруг она впервые за эти страшные месяцы поняла, что не одна, не всё лежит  только на ней. Она осознала и поддержку свёкра, и понимание маленькой дочки, их сочувствие и желание помочь. Она, копая картошку на колхозном поле, вдруг горько заплакала, скрываясь от других женщин, но слёзы эти очищали и размягчали душу.
                *     *     *
Беременность Нины стала заметной. Староста Дёмин, поставленный над деревней немцами, был человеком неплохим, но очень скрытным. Он удостоился немецкого доверия из-за тёмного прошлого: сидел за растрату пять лет, хотя вину свою не признал. Бывший бухгалтер, он, вернувшись из заключения перед самой войной, только начал работать в колхозе в полеводческой бригаде, и вот теперь следил, чтоб весь урожай был собран для врага. Нина заметила, что Дёмин даёт ей работу на более сухих участках, не подгоняет, как остальных. «Сочувствует, шкура! Надо мне его сочувствие!» – зло думала она, а всё-таки чувство благодарности просачивалось в сознание. Но вот как-то вечером Нина полезла на крышу сарая, чтобы подлатать протечку, и вдруг увидела, что с поля, где ещё оставались кучи не вывезенного картофеля, на лошади какой-то тщедушный малец вывозит, перекинув через конскую спину, два полных мешка. Нина чуть не свалилась с крыши. Она сначала вспыхнула возмущением от вида воровства, но в следующее мгновение вдруг всё поняла: лошадка  споро шла в сторону леса, и сопровождал её и маленького возницу сам староста Дёмин. Радость перехватила горло! «Наш, наш, свой! Слава Богу!» Ей стало спокойнее, но грусть наполнила сердце: «Какой крест несёт человек! Ведь пятно на нём несмываемое! А вдруг все свидетели, и я тоже, поумирают, сгинут… Как ему доказать, что на партизан работал?» Эти мысли мучили её до рассвета. Утром она, выдворив на улицу Валюшку, рассказала всё свёкру, уверенная в его  умении хранить тайны. Антон Павлович даже не удивился.
— Следовало ожидать. Дёмин человек порядочный. Это бывший председатель был нечист на руку, подвёл его. Но, действительно, обидно за человека, позор на нём принародный. Будем помнить, Ниночка, придёт время, засвидетельствуем. Он ведь не одинокий?
— Нет. У него жена сильно больная, лежачая, и где-то в Сибири дочка с семьёй живёт. А так, ничего о нём неизвестно. О чём думает, что на душе – Бог весть.
— Я думаю, командиры знают, запишут где-нибудь. Хотя для всех партизан это, наверняка, тоже тайна. Только связные буду знать. Не разглядела, кто вывозил мешки?
— Нет, не видать было. Но, похоже, Митя. Ростик его, худенький… Какой парнишка смелый! А ведь ребёнок совсем…
--- На пару лет его старше воюют. Что делать? Война.
Осень пришла с её долгими моросящими дождями. Утром седьмого ноября отряд фашистов вошёл в Большие Дворы. Они согнали людей на площадку возле бывшей лавки, опустошённой кем-то в ночь после оккупации Борска и области. Немцы зло орали на своём языке. На крыльце стоял их офицер, толстый, краснорожий, с золотыми зубами,  и женщина-переводчик.
— Гляньте, то ж учительница немецкого из райцентра! Ишь, сука, овчара немецкая! – зашептали вокруг, но Нина, вспомнив Дёмина, молчала.
Трое автоматчиков окружили толпу, а небольшой отряд солдат пошёл по деревне.
Людям с издёвкой напомнили, что сегодня, в их советский праздник, решено сделать так, чтобы запомнили они этот день. Поэтому объявляется конфискация крупного рогатого скота, то есть, коров, телят, сейчас солдаты обойдут дворы, если кто попытается утаить скотину – расстрел. Также приготовить для реализации домашнюю птицу, свиней, овец. За утайку всё тот же расстрел. Нина схватилась за сердце. Впервые в жизни оно вспухло с болью в груди, заколотилось, защемило. Она знала давно, что корову, Зореньку их буренькую, заберут непременно, но поняла, что не готова была к удару, значит, на что-то надеялась. Да вначале и все надеялись, что к осени война окончится, что наши войска надерут задницу фрицам и с позором вытолкают пинками с нашей земли! Но надежды эти скоро развеялись. Москву отстояли, и то счастье. Вон, листовку подкинули, что парад сегодня в Москве! Какая радость! Но вторая тревога ныла в душе: курочки-то в тайной клети. Если попробовать утаить, найдут – расстреляют! Всех, может, и деток! Нина вся тряслась от страха и соблазна рискнуть. Она не могла решиться, только молилась в мыслях: «Господи, что делать? Научи, вразуми!»
Слышно было, как заревели коровы: одна, другая… Людям не давали разойтись, грозили автоматами, но женщины различали своих кормилиц и по голосам, ахали, заливались слезами. Стадо, наконец, показалось в глубине дороги, перерезавшей деревню от продлавки до речки. Скот выгоняли на главный большак, отправляли, видно, к железной дороге. Людей согнали с улицы, оттеснили к самой лавке – низкому, единственному каменному строению, а мимо шли в плен русские бурёнки, пытаясь отвернуть в сторону, ткнуться мордой в тёплые и добрые руки своей хозяйки. «Прощай, моя Зорюшка! Прощай, родимая! Только б не на мясо тебя…» Колхозное стадо угнали сразу, как только захватили землю. Деревню ограбили полностью, до конца. Как выживать? Люди содрогались от ужаса. Нина держала за ручку Валю, прижималась плечом к свёкру, который крепко обнимал, притискивал к своей ноге Танюшку. Та, непоседа, вертелась, рвалась побежать, и Антон Павлович, всё-таки решившись на противное ему средство – запугивание, шепнул ей: «Дядьки поймают, себе заберут!». Девочка притихла, со страхом смотрела снизу.
Хата Княжко стояла недалеко от лавки, глядела окнами на большак, потому, видно, конвоиры в первую очередь и пошли к ней, опередив хозяев. Нина трепетала, свёкор шёл, опустив глаза. Они подошли, еле волоча ноги, когда фашисты выходили со двора. Нина вжала голову в плечи. Но немцы, презрительно взглянув в их сторону, пошли дальше. С колотящимся сердцем Нина бросилась в сараюшку. Её поразила тишина. Но через мгновение курочки подали голос. «Неужели в куриных головках есть какое-то понятие? Неужели молчали, когда фашисты зашли? А как же иначе? Загородка по виду стена стеной, только квохтанье и могло открыть схрон.
— Ах, вы, мои касаточки! Ах, умницы! Притихли, любушки, затаилися! Слава Богу! Слава тебе, Господи!
Не только куры сохранились, жизни семьи были спасены. Нина до вечера чувствовала слабость в ногах, тиски на сердце. Свёкор признался, что если бы открылась тайная клеть, если б с Ниной и детьми что-то случилось, он бы первый стал под расстрел, на себя бы попытался взять вину, хотя… Никаких судов у врага нет – стреляют без разбора.
На какое-то время, дочиста ограбленные, Большие Дворы перестали интересовать оккупантов. Теперь часто наведывались партизаны, которые голодали в лесах, хотя и старались не пользоваться крохами селян. В этот раз Митя взял прутик Антона Павловича, а от картошки отказался, только каравай унёс. Он видел, что люди отрывают от последнего, и стыдился. А прутик был знатный: на нём красовался какой-то нелепый узорчик, вырезанный, видимо, неумелой рукой от безделья. Но Митя и командир знали, что точки – это машины, чёрточки – отряды мотоциклистов, кружочки – танки. Вот эта волнистая линия – отряд не менее сотни, а две поперечные линии, словно арифметическое равенство – обоз. Ага, вот то ли трилистник, то ли стрелочка – направление движения сил врага. Днями просиживал дед у окошка, всё, бездельник, прутики вырезал. Ночью вскакивал, услышав движение на дороге. Этот наблюдательный пункт сильно помогал партизанам, ведь совсем недалеко железная дорога, а на её направлении – столица, Москва.
                *     *     *
Большие Дворы располагались на равнине, хотя вся местность была возвышенной. На другой стороне речушки – холм, поросший старым садом, с развалинами прекрасного когда-то имения.  Ещё восходила к парадному входу обветшалая, со многими разрушенными ступенями каменная лестница, ещё подпирали белые, все в трещинах,  колонны красивый балкончик с барельефами, но уже давно зияли пустотой проёмы окон, множество кирпичей было вытащено из разбитой задней стены, сорваны доски с пола в нижнем этаже, и вздыбились от протекающей крыши пластины  паркета в зале… Разруха сама собой воевала с красотой и гармонией: везде, где только можно было зацепиться, прорастала трава, поросль кустов и деревьев. Деревенские дети любили играть в развалинах, и Нина бегала по былым комнатам и коридорам, пряталась от подружек. Однажды, ей запомнилось это стыдным и гадким чувством, посреди зала она наступила в зловонную кучу человеческих испражнений. Кто мог так проявить своё презрение к былому богатству и благополучию невозможно было и представить, но кто-то из их компании, судя по свежести продукта. Сразу пропало настроение играть, общаться с ребятами. Она долго мыла тапок в луже за домом, тёрла о траву, но даже очищенная поверхность издавала гнусный запах. Нина пошла по дорожке и свернула туда, где в начале сада вдоль разрушенной ограды росла мята. Она нарвала пучок травы и ещё раз протёрла тапок. Ей удалось избавиться от вони, но всю  прожитую ею жизнь, при виде людского хамства ей вспоминался тот случай. Теперь вот опять часто вспоминалось, когда враги лазили по деревне, нагло хватали, что хотели, плевали и сморкались на их землю… Ей казалось, каждый оккупант воняет той гнусностью, оставленной на виду, что даже домашним друзьям человека – кошкам и собакам – не присуще. Нина не могла заставить себя пойти в бывшую усадьбу и ломать внутри руин деревяшки на дрова: остатки рам, дверей, полов… Все деревенские ломали, а она не могла. До леса полтора километра, но она ходила за хворостом, рубила сухостои, примеченные ещё летом, и, взвалив на спину вязанку, тащила домой, хотя и понимала, что в лес ходить опасно, могут заподозрить в связи с партизанами.
Осень уже веяла морозом, земля затвердела, дорога вздымалась грубыми, чёрствыми комьями. Но это было всё же лучше, чем раскислая, вяжущая грязь. Нина прошла до опушки, опустив голову, выбирая путь, а теперь остановилась и оглянулась на деревню. Ветерок с привкусом мороза защипал щёки и губы. Ребёночек в животе дёрнулся и крепенько сунул изнутри пяткой или кулачком. Истома прошла по телу женщины. Она стояла и глядела на привычную картину: деревня на плоской оконечности поля, за нею в утренней, туманной дымке холм, поросший чёрным от пустоты старым садом, остатки красивого дома, ещё не настолько разрушенного, чтобы  потерять форму, ведущая к зданию лестница с площадками через десять ступенек. Красиво! «Как на старинной картине!» – подумала Нина, вспомнив открытку, полученную однажды от незнакомой женщины, разыскивающей Антона Павловича. «Наверное, та дама любила нашего деда, если не побоялась разыскивать. Вот ведь, бывает у людей любовь, как в книжках или в кино. А мне не довелось. И меня никто не любил. Девчата гуляли с парнями, замуж шли по любви, а я…», – она махнула рукой, вздохнула тяжко и побрела в лес.
Обратно она тащила ношу и оглядывала зорко округу. Споткнулась, не углядев колдобину, уронила вязанку и села на неё, приходя в себя. Внутри вязанки лежал листок бумаги, за который можно было поплатиться жизнью: листовка со сводкой информбюро. Деревенские получали сведения редко, не знали что да как. О параде в Москве узнали так же из листовки, а откуда она взялась, знали только Княжко. Вернее догадывались, потому что наклеен листок был на дверь лавки наутро после прихода к ним Мити. Теперь же Митя встретился Нине в лесу, очень обрадовался, что не надо заходить в деревню, потому что нёс полдюжины листовок, чтобы доставить во все ближайшие населённые пункты. Впервые Нина должна была выполнить настоящее партизанское поручение. Она очень боялась. Ей казалось, листовка светится через прутья хвороста, издаёт звук, словно писк изнутри. А ведь ещё предстояло наклеить её на стену! Но отказаться ей даже не пришло в голову: надо и всё. Она отдала парню свой кусок хлеба,  с кружками солёного огурца, увидела, как он голоден, как загорелись его глаза, затрепетали ноздри, и глоток прошёл по горлу. Она запахнула ему ворот, приказала беречься, а он помог взвалить уже готовую вязанку ей на спину. Они разошлись в разные стороны.
Когда стемнело, Нина уложила дочек,  и, не сказавшись свёкру, вышла из хаты. Ну, мало ли зачем… Она бежала по тёмной, горбатой дороге до лавки, благо недалеко, мечтая только, чтоб никто не встретился. Спрятаться  было невозможно: голо и пусто. Добежав, Нина остановилась, а потом юркнула за угол. Там отдышалась и выглянула, зорко всматриваясь в темноту. Никого. Она прислушалась. Тихо, если не считать шума ветра в пустых кронах, отдалённого лая собаки, скрипа поломанного ставня на строении. Нина нащупала метку – верх листка, чтоб не приклеить вверх ногами. Конторский клей сохранился в пузырьке с довоенной весны.  «Надо же, только и прошло-то полгода, а кажется, так давно это было!» – поразилась она. Привёз в конце мая Паша из Борска для Валечки книжку забавную: надо было раскрасить рисунки, вырезать их и склеить по контурам. Получался театр из сказки «Репка». Тогда и пузырёк клея понадобился. Теперь Нина смазала накрест листовку, щупая метку (она загнула верхний уголок), чтоб не наклеить обратной стороной, потом выскользнула из укрытия и прижалась руками и всем телом к центральной стене здания. Она стояла так и боялась отойти. Но вот решилась, оторвалась и побежала по дороге, словно за нею гнались.
Лёжа в постели без сна, Нина думала, что вот такая маленькая работа против врагов стоила ей великого напряжения нервов и сил, а как же герои? Как они отваживаются на подвиги? Где берут смелость? И в то же время она чувствовала, что, даже зная о смертельной опасности, смогла бы выполнить что-то подобное. Теперь смогла бы. Она радовалась, что всё обошлось, гордилась собой, но побаивалась, не проследил ли кто за нею, не будет ли каких последствий. Утром она нарочно долго не выходила из хаты на улицу. Хлопотала по дому, затеяв постирушку. Свёкор поглядывал на неё с живым любопытством, замечал какие-то перемены. К обеду забежала соседка Наталья. Ну, не соседка, а ближняя к ним поселянка. Соседей у них не было – дом стоял в стороне, на отшибе, что и пригодилось партизанам. Наталья, страшно тараща глаза, рассказала о листовке на стене, о том, что многие её прочитали, потому что улица ведёт-то к лесу, а дрова всем нужны. Наталья пересказала содержание: о блокаде фашистами Ленинграда, об обороне Севастополя, о том, что в Москву враги никак не могут прорваться, снова их отбросили. Нина слушала, снова горевала и радовалась и снова гордилась, что помогла людям узнать правду о войне.
  Зима наступила морозная, трескучая, немилосердная. Ещё рылись на полях крестьяне, откапывая подмёрзшую картошку, из которой делали блины – «тошнотики». Запах шёл от этого яства такой, что и вправду, тошно становилось, но противно-сладкий вкус притуплял  голод, так что и такому были рады. Запаслись и крапивой, и лебедой – понятно, что опустошённые врагами закрома надо было хоть чем-то наполнить.
Нина последний месяц ходила тяжело. Ноги отекали к ночи так, что еле стягивала просторные раньше валенки. Невозможно было надеть тёплые носки, да и одежда стала совсем тесной. Пришлось снять с проёма двери в комнату девчушек толстую габардиновую штору и превратить её в юбку. Длинная, тёплая обнова порадовала её. «А как рожу, обратно штору повешу, – обещала она девочкам, приспособив пока на дверь простынку, – простынка на пелёнки пойдёт». Хорошо ещё от девчат кое-что детское осталось: фланелевые пелёнки, одеяльце, маленькая подушка. В сарае стояла разобранная  деревянная кроватка, свёкор уже хотел собрать, но Нина суеверно не позволила. И всё-таки с младенцем что-то было не так, Нина замечала какую-то неудобную разницу в этой беременности, по сравнению с прежними. Сердце ныло. Она пошла к старухе Настёне Галикиной, принимавшей роды на деревне и у женщин, и у животных, если нужна была помощь. Настёна долго ощупывала живот, слушала ухом, стучала по позвоночнику.
— Да, девонька, попала ты… Если б не война, ничего бы такого: поправили бы в больнице, либо на родах помогли бы, а тут…
— Да говори же, баба Настя! Что у меня?
— Дитёнок твой неправильно лежит. Надо ж головкой к низу, а он – ножками. Совсем другие роды. Так всё хорошо: сердечко хорошее, плод средней крупноты, а вот положение… Что, девка, не хотела, небось, ребёночка? Молчишь? Вот тебе за то и воздалося. Я  за тебя не берусь, боюсь.
Нина рассказа всё Антону Павловичу. Тот аж побелел от тревоги.
—  Нина, надо тебе идти в город, искать врача.
— А что врач, не перевернёт же он ребёнка. Мне не сейчас, на родах врач нужен! Но как схватки начнутся, я ж никуда не успею, а заранее в городе, где и как жить? Там же во всех больницах фашистские госпитали! Я два раза у одного врача рожала, Паша отвозил в райцентр, в Северск. Хорошая там докторша есть Вера Исааковна Лунёва. Она евреечка, а муж  у неё русский, тоже врач, хирург. Она оба раза мне помогла. Так я всё думаю, жива ли она? Ведь что фрицы с евреями делают? Нам же известно. Я знаю, где она жила тогда: напротив больницы был дом двухэтажный для медиков. Попробовать поехать, что ли? Но как? На чём? Когда?
Антон Павлович, зная о наблюдениях невестки за Дёминым, посоветовал попробовать обратиться к старосте. Нина согласилась и пошла вечером в большой дом на другом конце деревни, прямо над рекой. Дёмин жил со своей больной старухой, которая его из заключения дождалась, хотя и не чаяла, а только муж на порог, силы её оставили, стала чахнуть день ото дня. Бабушка лежала на топчане в кухне, куда и прошла за Дёминым Нина через большие тёмные сени.
— Здравствуйте, – поклонилась Нина.
— А и здравствуй, деточка, проходи, садися, – тихим, шелестящим голосом пригласила хворая.
Нина, волнуясь и краснея, рассказала старосте, в чём дело. Она вспомнила, что зовут его Пётр Лукич, несколько раз вежливо назвала его по имени отчеству, заметив, что ему это приятно.
— Вот что… на неделе я поеду до Северска, надо бумаги отвозить, в общем, дела. Я тебя довезу туда, а справишься вовремя – и обратно. Будь готова: то ли в среду, то ли в четверг поедем, прямо заеду и айда. Чтоб я тебя не ждал, как ехать, так, часиков в семь отправимся. Идёт?
— Ой, спасибо, Пётр Лукич! Не забуду вашей доброты! Будет такая возможность, отблагодарю вас!
— Меня как бы без тебя не «отблагодарили»… Ладно, ступай. Погоди-ка, вот, жбан молока отнеси детям, сама попей. Бери-бери! От души даю.
Нина знала, у кого берёт. Молча поклонилась и пошла домой.
Выехали затемно. Лошадка шла резво, возок поскрипывал, снег под полозьями пел морозную мелодию. Дёмин бросил Нине на ноги старый тулуп. Через полтора часа были в городе. Нина сошла возле бывшей больницы и пошла в дом напротив. Она не знала номера квартиры и постучалась в ту, которая по её расчёту светилась окном. Ей открыли скоро, не спрашивая, кто. На пороге стоял мальчик лет десяти, худенький, темноволосый, кудрявый. Нина спросила, не здесь ли живёт Вера Исааковна, на что мальчик, не ответив, закричал вглубь квартиры: «Ма-а-а-а, к тебе!»
Вера Исааковна сильно изменилась за три года: пополнела, стала рыхлой, заметно постарела. Не красил её и цветастый байковый халат тёмно-синих оттенков. 
Она приказала Нине раздеться, пройти в большую, хорошо обставленную комнату, усадила в кресло.
Выслушав Нину, врач на диване осмотрела её и подтвердила слова Настёны – ребёнок лежит вверх головкой. Перевернётся ли он во время родов, неизвестно, хотя и так бывает. Но тут существует другая опасность: он может обмотаться пуповиной, что очень опасно. Вера Исааковна задумалась, долго молчала. Вдруг лицо её озарилось, засветилось и как будто помолодело.
— Ниночка! Послушайте, не знаю, как сказать… Мы можем с вами сделать добро друг другу. Вы же видите, знаете, я – еврейка. Как я ещё жива, не знаю. Фамилия мужа пока спасает, и люди не выдали. Но я, ладно, что уж  будет, то будет, а вот Боренька, сын! Он так на меня похож, на наш народ! Я его на улицу не выпускаю, прячу. Вот побежал он дверь вам открывать, а я обмерла, не успела его остановить. Запугивать его тоже жалко, хотя объясняю, но не помнит и обещаний своих. Тут нас все знают, если что – пропадём вместе. Но… как сказать…
— Я поняла. Боря ваш поедет со мной в деревню, будет моим племянником по мужу. Только волосы ему наголо острижём. Потом вырастут. Документы его спрячу  так, что не найдёт никто. Давайте сюда. Собирайте малого, а то скоро нам ехать. Так, а мне что же делать?
— А ты, дорогая, спасительница наша, приедешь через две недели и останешься жить у меня до родов. На кроватке Борика будешь спать. Только бы меня не арестовали!
Дёмин присвистнул, узнав, что Нина забрала у сестры мужа мальчика. Ну, что ж, заболела мамаша, надо родне позаботиться о ребёнке, это конечно. Вещички, сумку с продуктами поставил Пётр Лукич на возок, подоткнул тулуп со всех сторон и гикнул на лошадку.
                *     *     *
Первые дни Боря сильно скучал, почти не ел, не хотел играть с девочками. Потом  заинтересовался вырезанием, глядя на Антона Павловича, стал украшать резьбой прутики. Потом слушал рассказы деда, начал понемногу привыкать. Через две недели Нина предложила ему написать маме письмо. Она собрала всё нужное для родов, для нового маленького человека и снова пошла к старосте, который ещё в первую поездку обещал помощь. Маленькая кроватка уже стояла возле Нининой, семья тревожилась и ждала.
Рожала Нина тяжело, долго. Двадцать шесть часов маялась: вялые схватки терзали её, а разродиться никак не удавалось. Вера Исааковна тоже измучилась – сутки без сна. И всё-таки случилось почти чудо: младенец перевернулся и пошёл на свет головкой вперёд, как надо. Правда, пуповина обкрутила шейку, но не удавила, слава Богу. Родился мальчик, и Нина, взглянув на его, сразу ставшее милым, крохотное личико, тихо заплакала и назвала: «Антошенька, сладкий мой сыночек!»
Она уехала через три дня всё с тем же Петром Лукичом, который пошутил, радостно щурясь:
— Твой личный извозчик прибыл! Доставлю госпожу к самому крыльцу!
Доставил. Нину встретила её большая семья. Боря  немного сторонился её, не привык пока, но малыша посмотрел, погладил по свёртку. Он получил от мамы письмо, сразу же прочитал его и заметно повеселел. Нина, пожившая почти пять суток в благоустроенной квартире, радовалась родной хате так, словно в рай прибыла. А надо было справляться со всеми бытовыми неустройствами: печь топить, готовить еду, малыша нянчить… Свёкор носил воду, но по полведра, боялся спину сорвать. Так и ходил день деньской туда–сюда: к колодцу и обратно по метельной февральской стуже. А что делать? Пелёнки подгоняли. Радовало Нину одно: молока было много, сцеживала, ещё и девчатам в чай добавляла. «Господи! Пускай я подольше буду коровой! Я и мычать готова, только бы молочко приливалось!» Она часто пила слабые отвары трав и листьев смородины, малины, брусники… Малыш рос. Антон Павлович был благодарен невестке, что назвала внука его именем. Сам он предложить такое постеснялся, но очень хотел, потому что имя было родовое: деда его тоже Антоном Павловичем звали.
Так прошло два месяца, к весне дело шло, тянули запасы из последних сил, жили впроголодь. Спасибо четыре курочки хоть через день неслись. Немцы зимой наведывались нечасто, но стремились нагрянуть, застать врасплох: пошарить по хатам, вроде, партизан ищут. Но так ни с чем и уходили. А теперь, в марте, дороги расхлюпились, люди совсем обнищали – до Больших ли Дворов!..
А партизаны захаживали. Митя забирал прутики, не отказывался от краюшки, пополам с лебедой, хлеба, приносил сведения о делах на фронте. Плохие были дела, тяжёлые бои шли за каждый клочок земли. Да и вокруг Больших Дворов всё гудело и рвалось, носились самолёты и две бомбы были сброшены на деревню. Одна, правда, за огород Натальин упала, а другая начисто снесла каменную лавку, так что и листовки клеить стало некуда, да и страшно. Так, на словах всё теперь друг другу передавали.
Ужас прошел по деревням: гонялись фашисты по лесам за партизанами, говорят, большой бой был под дубовой рощей, звавшейся в народе Дубовицей, а потом каратели нагрянули в деревню Хустку, согнали всех, и старых и малых, в большой сарай и сожгли заживо. Подглядел всё это Митя Лопатин, чуть не попавший под карательную акцию. Он слышал, как хохотали каратели, и один по-русски кричал: «Погреем вас, как вы пригревали партизан!»  В Ситном же, где был вражеский штаб, казнили захваченных в плен раненых. Сам Дёмин сказал людям, когда по хатам ходил с полицаем Васькой Лупановым, что сильно избиты были пленные, и не расстреливали их, а вешали на той площади, с которой уходили на войну в сорок первом призванные на фронт.
Весна наступала, надо было сеять. Скребли по всем сусекам. И приказ был от «новых властей» – сеять. Впрягались женщины в допотопные сохи, подростки зерно кидали в землю, половины земель не засеяли…
Нина билась, как рыба о лёд. Девочки помогали по дому, Валя сеяла вместе с Ниной, потом и в своём огороде заделали в землю семена огурчиков, репы, тыквы, моркови, свеклы и, главное, рассаду капусты. Радовалась Нина уму и заботливости свёкра: он всегда о семенах заботился, много их заготовил – с людьми поделились, в общее дело вложили. Кое-как жили, но было горько и мучительно от вечного сознания несвободы, опасности и подчинённости чужой воле и силе.
Вестей с фронта от Павла не было. А страшная весть о Вере Исааковне пришла от того же Дёмина: расстреляли врачиху, выдал кто-то её и ещё троих из учёных людей. Это случилось в конце марта, когда маленькому Антоше исполнился месяц – двадцать третьего числа. Нина словно удар в грудь получила, сомлела, но самое главное, надо было скрыть это от Бориса. Мальчик только-только попривык к семье, слушался дедушку, побаивался и уважал Нину, хотя не принимал её ласку, дружил с девочками, но особенно любил малыша, словно родного братца. Он стал главной и надёжной няней для крохотного человечка, умел его взять на руки, покормить сцеженным молочком, дать водицы. Нина старалась не брать паренька на люди, боялась, чтоб не проговорился. Он совсем  был не похож на деревенских – десять лет в городе прожил, на свой народ походил. Нина только и утешалась тем, что муж  её, Павел, да и свёкор были чернявыми, можно было на их породу сослаться. Но разговор у мальчика был совсем особенный, правильный, как по радио. Она  напридумывала, что двоюродная сестра Павла из Северска – учительница, заболела, сына в деревню отправила, чтоб с голоду не умер, а сама вот и не поправилась, не выжила. Так и было – не выжила в этой страшной катастрофе мама Бориса, оставила сына на Нину Княжко, дала возможность добром воздать за добро: сыном за сына. Свидетельство о рождении Бориса Лунёва, его школьный табель за три оконченных класса и похвальные грамоты она долго перепрятывала то в комод, то в тюфяк на кровати мальчика, но потом положила всё в стеклянную банку и закопала в огороде под бузиной – боялась, а вдруг хата сгорит.
Горько плакала Нина ночью, когда лежала без сна, мысленно клялась, что вырастит Бориса, поставит на ноги и, прежде своих детей, выучит его.
Лето давало какой-никакой прикорм: щавель, дикий чеснок, ягоды и грибы, рыбёшку из речки… Скоро и огороды закудрявились ровными нитками посевов. Хлеба было мало. А без хлеба только и мечталось дотянуть до картошки, которую и ту почти съели за зиму, сажали кусочками – глазками.
Староста Дёмин в конце июня похоронил жену. Проводить её пришли только ближняя соседка – Дуся Лопатина, по всей жизни подруга покойной – да Нина с девочками. Пётр Лукич сразу как-то сдал, сгорбился, шёл всю дорогу, загребая пыль ногами, словно и поднимать их ему было тяжело. Когда могилу зарыли, на холмик постелил скатёрку и выложил поминальное. Нина дёргала девчат за подолы, смотрела укоризненно, но те ухватили по два блинца и, стараясь не глядеть ни на кого, жевали, чуть не урча. Дёмин, казалось ничего не видевший перед собой, молча налил по стаканчику, как тихо назвал самогонку, «слезы горькой», потом так же тихо, но твёрдо приказал: «А ну-ка, закусывайте хорошенько!» Потом всё, что было на скатёрке, собрав концы в узел,  сунул Нине: «Забери детишкам».
                *    *    *
Зима словно упала с неба. Сразу навалило снега по колено, мороз, крепкий и кусачий, выхолаживал избы, терзал полуголодных людей. Дрова, вечная забота деревенских, гоняли их в лес, а приказы, читанные Дёминым, запрещали эти походы. Рисковали все: и старые и малые, особенно, женщины, на которых держалось всё. А по дороге мимо хаты Княжко всё катила волна чёрного, тяжёлого как смола, потока. Прутики, связанные пучками уже несколько дней ждали Митю. Вдруг ночью Нина услышала вой. Словно волк, которых развелось в округе множество, подал голос из самой середины деревни. Нина вздрогнула, прислушалась. Нет, не волчий это, человеческий голос стонет,  изнывает первозданной звериной болью. Антон Павлович тоже проснулся, сел на кровати, а может, и не засыпал ещё, превозмогая нескончаемые боли. Нина прошептала:
— У Лопатиных это. Что-то с Митей!
Одинокий выстрел прозвучал в ночи, потом второй, и воющий голос оборвался.
На рассвете, избитого до неузнаваемости Митю, провели по деревне. На его груди висела табличка с надписью «партизан». Вёл его к саням у въезда в деревню здоровенный детина в немецкой форме, в спину подростка толкал полудурок Васька Лупанов, видно, он и выдал Митю, сзади, опустив голову, с винтовкой в руке тащился Дёмин. Люди стояли вдоль дороги, молчали, в глазах  женщин стояли слёзы, тусклыми шариками стекла скатывались по щекам.  Хата Лопатиных горела, Дуся Лопатина, сестра отца Мити, сквозь рвущиеся рыдания прошептала Нине: «Родителев его расстреляли». Лупанов толкнул Митю в сани, сам взял вожжи, немец бухнулся на сено, как куль, и  покатили все в Ситное.
А назавтра по деревне пронеслась шквалом радости весть: Дёмин по дороге застрелил фашиста, Ваську- полицая, и свернул на резвой, кормленной врагами лошадке в сторону леса.
До весны не жили – дотягивали, претерпевали из последних сил. Одно радовало Нину: почти голодали, плохо топили, донашивали последнюю одёжку, а не болели ни сама, ни дети, да и свёкор не простужался. «Это скрытые силы организма включились, – объяснял Антон Павлович, – на одной воле держимся, на кураже. Так и наши на фронте выдерживают. Слыхать, немцы от мороза дохнут, а наши – ничего, стоят!»
Весной, словно так и привыкли, снова пахали на себе, снова измученные дети работали, как взрослые, женщины – за мужиков и за лошадей трудились, лета ждали. Теперь в хату Княжко никто не приходил, но видно, хорошо работала партизанская разведка – летели фашистские составы под откос, не успевали чинить враги железнодорожное полотно… И добрые вести просачивались сквозь оккупационный заслон: бьют наши фашистов, освобождают города и сёла, волной свободы приближаются и сюда!
Семнадцатого сентября был освобождён Борск, двадцатого – Северск, на следующий день, бегущих фашистов настигли в Ситном. Всё. Большие Дворы все высыпали к большаку, встречали своих. Те шли споро, их измученные, сосредоточенные лица мелькали, похожие этим устало-вдохновенным выражением, яростным блеском глаз. Вдруг из колонны выбежал солдат.
— Эй, Большие Дворы! Есть тут Княжко?
Нина охнула, выбежала из толпы.
— Я! Я Княжко! Что? Что?
— Жив твой Пашка! В госпитале вместе лежали! Просил передать, если мимо пойдём, если самого не убьют. Вот – дошёл пока. Только, жалко, безрукий он теперь. Левую отхватили. Скоро домой жди! Прощай! – крикнул он,  уже догоняя своих.
— Спасибо, – простонала Нина и села в пыльную траву на обочине, не замечая, как потоком льются слёзы горького счастья, тревожной надежды, истомляющего ожидания…
                *     *     *
«21 сентября 1843 года.               
Любовь моя! Я не могу писать тебе, не хочу докучать, заставляя оказывать мне внимание против твоего желания. Два года продолжается эта странная семейная жизнь, и я, чтобы не впасть в грех уныния, придумала вот такую возможность высказывать тебе свои чувства – пишу в этой тетради. Теперь я могу обращаться к тебе мыслями, не изнывая от тоски и боли. Слава Богу, он подал мне надежду на то, что моё одиночество, наконец, окончится.
Дорогой, ты, видимо, не полюбил меня, хотя и уверял в обратном, и просил прощения… Твои уверения, что ТАМ всё кончено я принимаю, но поверить, что ты думал обо мне и желаешь соединения со мной мне никак не удаётся, хотя я и мечтаю об этом. Сердце не верит, вопреки разуму, который, все твои поступки этих лет признаёт  подтверждением слов твоих и клятв.
Два года я жила почти отшельницей, занимаясь хозяйством, налаживая жизнь крестьян. Могу с уверенностью сказать, что многое мне удалось: и то, что убран кабак, и то, что при церкви теперь открыта школа, и то, что пьяницу фельдшера сменил этот молодой, почти мальчик, умница Николай Иванович. Бедный, он, кажется, влюблён в меня. А я все эти два года постоянно думала о тебе.
Я влюбилась в тебя с первого взгляда, с первого знака внимания с твоей стороны, когда ты посмотрел мне в глаза и поцеловал руку при знакомстве. И как тебя было не полюбить? Я не говорю уже о твоей мужественной красоте, умении держаться и говорить, о звуке твоего проникновенного голоса… Я влюбилась в твоё умение быть внимательным, слушать собеседников, остро шутить, умея не задеть и не обидеть. Сразу было видно как ты добр и благороден. Но ты любил другую. И я чувствовала, насколько сильна эта любовь, что оскорбляло и мучило меня. Пожив одиноко, я поняла, что мы не властны над своими чувствами, ведь я так отчаянно старалась разлюбить тебя! И я простила. Простила всей душою, не помня и не храня  ни малейшей частички зла. Но поверить, что ты полюбил меня не могу.
Ты мне сделал прощальный подарок – этот мой отшельнический приют – усадьбу Большие Дворы. Сюда, ко мне в гости, по прошествии полугода приехала замечательная чета Сувориных. Думаю, ты их попросил об этом, хотя, ни я спросить, ни они сообщить об этом не решились. Как украсила мою жизнь дружба с ними! Елена просто солнце – живая, яркая, полная горячей энергии любви, Николай талантлив во всём: в первую очередь, конечно, в поэзии, но и поёт замечательно, аккомпанируя себе на гитаре или фортепиано, и рисует искусно. Но его рисунки любительские, а Елена настоящая художница, я просто увешала её картинами всю стену, ведущую на хоры в танцзале. Суворины  восхищались домом и так же, как я, архитектурной находкой – возведением купола посреди здания, создавшего второй этаж. Мои прекрасные друзья столько интересных людей привозили ко мне, что объявили мне о славе моего дома в самой Москве, словно здесь какой-то культурный очаг или центр. Жизнь моя изменилась, наполнилась многими радостями, которые даёт общение с умными, незаурядными людьми. Но я скучала о тебе, однако, через ту же Елену, знавшую правду, просила не приезжать.
Любовь моя, мне дал тебя Бог, отчего же мне не любить тебя? У меня есть на это право. Но вот уже два месяца я счастлива от твоего нового, бесценного подарка. Когда в начале июня ты всё-таки приехал, объяснив свой визит бумажной волокитой, касающейся управления всей твоей собственностью, я чуть не сгорела в огне невероятного волнения, в пытке сдерживания себя, своих чувств. Внешняя моя холодность далась мне такими усилиями, каких я и не предполагала в себе. Суворины своим присутствием помогли мне удержаться на ногах, не впасть в истерическое состояние. Когда я увидела тебя, я не смогла встать навстречу, что было не только невежливо, но и вызывающе. Твоё лицо, весь облик, звуки голоса – всё обрушилось, как лавина, унесло меня в стихию необоримых чувств. Ты сетовал, что я всё молчу. Но не так ли молчат под пытками, чтобы и стоном не выдать свою тайну? В тот вечер Николай пел особенно чувственно, рояль звучал как-то тревожно и проникновенно, а как заливался в саду соловей!.. Могла ли я устоять, отвергнуть тебя? Ты только взял мою руку в свою, и сознание готово было оставить меня. А ведь молодость дана для любви… Ты проводил меня до двери моей спальни, сжал мою руку на пороге, и понял, что я тебя не оттолкну. Я потом, на твой вопрос о прощении и любви солгала тебе, ответив, что мы не развенчаны, и я помню о супружеском долге. Теперь я знаю, что поступила по Господнему велению: у нас будет дитя. Я понимаю, насколько нужен ребёнку отец, и если ты сделаешь ещё хотя бы шаг навстречу, наша семья воссоединится.
                Твоя Анна».