Крылья

Марина Ильяшевич
Кто помнит учебную комнату на Чапайке? Ау?

Там несколько дней тем летом никто не решался стереть с доски мой рисунок. Кажется, я извела весь мел. Из темного глянца доски, как из космических глубин, вылетал, раскинув руки, Ангел. Фишка была в необычном ракурсе, передававшем движение.

Я любила и умела рисовать.

Только наркотическая тяга к словам перебила это вкус и принудила оставить это занятие, обернувшись профессией и вытеснив всё другое из житейского расписания.
Там был какой-то художник. Вернее, учился он на не помню каком (это и тогда было не важно) факультете, но специальность ему заранее не нравилась: он мыслил себя Леонардо.

Не добрав, по традиции, полбалла (или даже меньше), привет моей физручке, испортившей мне аттестат, я забрала документы и уехала до следующего года.

Абдуллин (наверное, я всё же неверно запомнила его фамилию и теперь не могу нагуглить о нём ничего) за этот год написал мне несколько пространных писем. Рассказывал, что срисовал этого Ангела и продолжает копировать, и, вроде, похоже, но нет главного, сокрушался он - не получается передать это движение полёта.

На следующий год он меня как-то разыскал.

Пришёл в гости в старый дом, ужаснулся условиям (Свердловск уже был засеян снегом, а квартира оставалась нетопленной: нам негде было взять дров) и увёл меня ночевать в благоустроенное место.

Благоустроенное место было: угловой деревянный дом на перекрёстке Вайнера и Радищева, там выше, правее, высилась, кажется, Казанская цековь и шумел центральный рынок. За церковь не переживаю - её маковка видна по сей день, а вот рынка, кажется, давно нет. Зачем, в окружении торговых центров? Дом тоже, кажется, снесли.

Он был крыт зелёной краской. Или мне так запомнилось.

Внутри стояла одуряющая жара: паровое отопление работало исправно.
Я дорвалась до горячей воды - не из ковшичка, как у нас - и долго мылась.

Потом меня сытно накормили, но, кажется, я тогда пьянела с первой ложки. Ведь нам часто приходилось растягивать на несколько дней пачку серых макарон или последние картофелины, пока не приходил со свёртками Женя, прознавший от девчонок про наше бедственное положение (я бы в жизни не призналась, что голодаю, даже если живот прирастал к спине).

По законам жанра, дальше следовала постель. Там, у стены, противоположной окнам, стояла массивная кровать с кучей подушек и одеял. Разморенную от тепла и еды, меня дико клонило в сон.

Художник подчинился, когда я скинула ему на домотканный прикроватный коврик подушку и пару одеял.

На некоторых мужчин я производила впечатление божества, могла им диктовать, и они не прекословили.
Художнику пришлось обожать меня, не осязая.

Чтобы принадлежать, мне требовалась хоть какая-то облатка любви, как я её понимала.
Пусть мимолётное, пусть обречённое, пусть порицаемое, но во мне должно было вспыхнуть чувство. А оно никак не высекалось, наверное, огниво и кресало отсырели в сухом воздухе этого хорошо протопленного дома.

Я дождалась яичницы и кофе на затрак; пока художник хлопотал у чугунной плиты, перебирала книги в обтрёпанных обложках на этажерке. Выудила большой самоучитель английского для польских пользователей - в твёрдом зелёном переплёте, с забавными рисунками.
С английским у меня тогда был полный порядок. Виталик врал, что устроил мне пятёрку по инглишу на вступительных, но его разоблачила ассистентка из приёмной комиссии, сказав, что мои знания не требуют протекции. И я ведь лихо сдавала тысячи в педе. Спасибо Людмиле Михайловне Фроловой, подсунувшей мне в восьмом классе "Цитадель" А. Кронина на языке оригинала.

Но польский был манок для меня. Обязывала фамилия прадеда, Ильяшевич, моя природная непобедимая гонористость и любовь к польскому джазу.

Я не могла выпустить из рук эту книгу, да простят меня на том свете хозяева, сдававшие квартиру художнику.

Девчонки удивились, вернувшись с занятий и обнаружив меня в нашем нетопленном доме с аварийным сортиром. Ведь я могла прожить у художника хоть всю зиму.
Но мне нравилось, как Женя вжимается диафрагмой в мою спину и обнимает полами своего непродуваемого плаща, наклоняется и греет своим дыханием ямочку на моей щеке.

Этого стоила голодная и промозглая, дымящаяся сожжёными надеждами, далёкая свердловская осень.

Теперь я поняла, почему художник не мог уловить движение Ангела. Все думали, что он летит. А он падал.