Стоя на ветру. Часть пятая

Ирина Воропаева
                СТОЯ НА ВЕТРУ.
                Исторический роман в пяти частях.

Место и время действия: Российская империя, Астрахань, первая половина XVIII века (правление императрицы Анны Иоанновны, далее регентши Анны Леопольдовны при младенце-императоре Иоанне VI и начало царствования Елизаветы Петровны).
Имена главных действующих лиц подлинные, принадлежавшие историческим личностям; некоторые факты биографий этих персонажей сохранены без искажений, в основном же имеет место  ВЫМЫСЕЛ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . ЧАСТЬ ПЯТАЯ.

Содержание Части пятой.

       Вставка 9. Разговор по существу.
Глава 17. Дорога в ад.
Глава 18. Вы, русские…

       Вставка 10. Дальнейшая судьба.
Глава 19. Сапфическая строфа.
Глава 20. Стоя на ветру.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Вставка 9.
 . . . . . . . . . . . . . . . . . . Разговор по существу.

- … Мне… мне поговорить с тобою надобно… по…существу…
- По чему поговорить? – глядя на нее с изумлением, спросил он.

              Она хотела повторить, но только вздохнула и махнула рукой, по-прежнему стоя перед ним с опущенными долу глазами, крутя в руках концы своего наброшенного на плечи платка. Они стояли в сенях, друг против друга, проводив Тимофея Кузьмича с Гришкой с подворья и еще не успев войти в избу, едва лишь дверь на улицу прикрыв. Священника позвали к умирающему, он долго и неохотно собирался, ворча что-то себе под нос, но все-таки в конце концов поплелся выполнять свои служебные обязанности.

-   Гриша, - сказала тут Пелагея, убираясь со стола после завтрака и обращаясь к генеральскому денщику. - А что бы и тебе не прогуляться? Съездил бы куда, что ли… Хоть в соседнюю деревню… Там, кстати, и кружало есть…
- Да ну? – не удержался от заинтересованного вопроса Григорий.
- Да. Только найти нужно, да тебе там покажут… У бабки Арины, ее дом как раз близ дороги… Она и медовуху варит, и водки разные гонит… Спросись у барина да и езжай… Ты-то ведь и ныне здоров обретаешься, и прежде ни на что не жаловался, так зачем же тебе без нужды взаперти сидеть? А то как раз и зачахнешь… - и она засмеялась, потому что Гриша-то был парень здоровый, и представить его себе вдруг «зачахшим» было сложновато.

              Генерал, прослышав, что старик-священник собирается уйти со двора, тут же подумал, куда бы вслед за ним сплавить и слугу… с каким-нибудь поручением, что ли, его отправить… только куда тут отправишь, в этой глухомани, да и зачем… и самому на просторе, с глазу на глаз, без помех, объясниться с беляночкой… Но пока он соображал, как сладить это дело, беляночка вдруг решительно взяла его осуществление в свои белые ручки и в два счета нашла верный способ удалить ненужного свидетеля со двора хоть до завтрашнего утра.

- А ей-то это зачем? – подумал, не ожидавший такого поворота событий, генерал, но перечить, конечно, не стал, и разрешение слуге на прогулку до кружала бабки Арины, с ее медовухой и разными водками, конечно, пожаловал, хотя для виду при том и принахмурился, процедив сквозь зубы, коня, мол, не пропей.       

              Денщик, то есть солдат, состоящий в качестве казенной прислуги при офицере высокого ранга, конечно, полагался генералу, когда он начальствовал в Астраханском гарнизоне. Уволенный со службы, он свои привилегии утрачивал… Однако новый командир, в ответ на оказанные ему его предшественником любезности, любезно же (это ему ничего не стоило) командировал своим распоряжением в его распоряжение прежнего слугу. Правду сказать, этот генеральский выбор мог вызывать недоумение. Было бы ради чего, вернее, ради кого одалживаться.

Григорий был хитрый и тертый малый, умело увиливавший от неприятных и докучных дел, порой омрачавших его службу: как, например, уход за приболевшим барином, необходимый совсем недавно и практически полностью переложенный им на давших им приют хозяев таким образом, что в течение нескольких дней ему даже не случилось дольше чем на несколько минут появиться возле постели больного…

Вероятно, генералу захотелось оставить его при себе просто из-за того, что привычный человек всегда предпочтительнее чужого, прибегая к услугам которого рискуешь к тому же убедиться, что замена оказалась к худшему. А может быть, сказалась также некая ностальгическая нотка… Григорий входил составной частью в промелькнувшее прошлое, представляя собою что-то вроде одного из его осколков… Жалкий осколок, но все-таки… Это именно Григорий возил некогда одной красавице-попадье в домик возле колокольни корзинки со снедью и объявлял время прибытия важного гостя… Григорию же как-то раз за какую-то провинность начистил морду незабвенный, ныне покойный Михайло Петров… Сколько воспоминаний!

              Одним словом, хорошо зная своего слугу и нисколько не заблуждаясь в отношении его достоинств и недостатков, генерал не сомневался, что тот не упустит счастливого случая надраться в кабаке до положения риз… Ну и пусть его… Зато здесь маячить не будет. В общем, Гришка оседлал коня и исчез со двора еще быстрее, чем старичок-священник, сопровождаемый парнишкой-посыльным, доковылял до калитки.

              Генерал и молодая хозяйка поглядели им обоим вслед и вернулись в избу… То есть вошли в сени, где, едва захлопнув дверь во двор, Пелагея вдруг и выпалила, дескать, разговор есть… этот вот самый… по существу…

Поневоле под таким решительным нажимом уступив ей инициативу, он стоял перед нею, ожидая продолжения… И дождался, конечно… Продолжая крутить в руках концы платка и вздохнув пару раз, она все же подняла на него глаза… Голубые, теперь расширившиеся и потемневшие от волнения глаза… Потом вдруг, коротко ахнув, приподнялась на цыпочки и, в безудержном порыве обвив руками его шею, прильнула к его губам губами… В связи с ее поведением в течение последних дней имевший слишком мало оснований ожидать чего-либо подобного, он помедлил немного… меньше минуты, впрочем… сам крепко обнял ее и ответил на поцелуй.

              Некоторое время после в полутемных холодных сенях царила почти полная тишина, прерываемая только прерывистыми вздохами.
- Пойдем, - произнесла она наконец шепотом, с трудом, на миг, для пользы дела, оторвавшись от его губ. - Пойдем…
- Куда? – пробормотал он, по-прежнему плохо ее понимая… но уже по другой причине, нежели прежде… слишком голова затуманилась…   
- Да господи… Ко мне, за занавеску… Не здесь же, в холоде и на полу… Идем…

              Она заставила его немного ослабить хватку, с которой он стискивал ее в объятиях, взяла за руку и потащила за собой, потом метнулась назад и заложила на засов дверь.

В ее закутке, отгороженном холщовой занавеской от остального пространства горницы, между беленой стенкой печки и стеной дома была устроена низкая лежанка, довольно широкая и довольно удобная (по крайней мере, на первый взгляд), на которой, на постеленной на ней постели, она, видно, имела обыкновение спать. В ногах лежанки стоял сундучок-укладка, окованный поверх досок металлическими полосами, с плоской крышкой, из тех, которые обычно использовались для хранения одежды, пригодный также для того, чтобы в случае нужды употребить его в качестве табурета. Знакомый такой сундучок… Да и вообще все вокруг казалось таким знакомым… Будто время поворотило вспять… Но нет, это только так казалось. Время не может идти назад, а то, что однажды было, если и повторится, то уже иначе…

От натопленной с утра печки шло приятное, щедрое, обволакивающее тепло. Оставив на пару минут обниматься, они быстро разделись, побросав одежду куда пришлось… на сундучок, на пол… Она замешкалась только, снимая сорочку. Будто задумалась на минуту. О чем? Девичьи неопытность, робость и стыдливость для нее давно были позади.

С виду она оставалась все той же, прежней, как две капли воды похожей на ту девушку, которой была когда-то, но теперь во всех ее движениях, всей ее повадке отчетливо проступали иные черты… безусловное понимание происходящего… спокойное, полное уверенности, понимание своей власти над стоящим напротив нее и ждущим ее мужчиной… покорное, сродни почти что жертвенному служению, сознание своей принадлежности ему…  гордое достоинство зрелой опытной женственности… ясно проявившееся откуда-то изнутри, из глубины искреннего, преданного, нежного, любящего существа настоящее, неподдельное благородство, нашедшее выражение во владевшем ею любовном чувстве, спровоцировавшем этот безудержный порыв… И он вдруг почувствовал это, проникся этим и посмотрел на нее с незнакомым ему еще ощущением, восхищенным и близким к трепетному поклонению…

В одном ее движении, когда она наклонилась, чтобы взяться за подол сорочки, в одном повороте ее головы, когда, стянув с себя через голову тонкую легкую одежду, она, оставшись нагой, выпрямилась, откинув голову… такая, как есть, подобная праматери Еве, впервые отдавшейся своему мужу Адаму, даровав ему со своим объятием незабываемый вкус первородного греха,  безвозвратно увлекший его из бездумного райского детства в сложный взрослый мир… в одном ее взгляде, когда она посмотрела на него… во всем этом было так много, много… не выразить словами…

Он смотрел на нее, не отрываясь… От нее словно исходил свет, и дело тут было не в одной природной молочной белизне ее кожи… Она была не просто миловидна, привлекательна, хороша: она была по-настоящему прекрасна, эта молодая женщина, его женщина, его судьба, его жизнь, сосредоточение внутреннего, глубинного смысла всего его земного бытия…

Впервые в общении с нею он почувствовал что-то похожее на робость… И ему захотелось вдруг сделать что-то особенное… каким-то жестом, поступком выразить почти невыразимое… Но тут она просто потянулась к нему, положила ему на грудь руку, когда-то привычным движением, которое теперь сразу вспомнилось, запутав тонкие пальчики в завитках растущих на его груди курчавых волос, прильнула к нему… 

От прикосновения этого теплого, благоуханного, нежного, податливого, прелестного, обворожительного создания где-то внутри него, в самой потаенной глубине, тут же дал о себе знать все более разгорающийся внутренним живым пламенем комок, откуда вот-вот должна была подняться и захлестнуть с головой волна мучительного и необоримого желания…

Она только тихо вздохнула, вновь, как когда-то, оказавшись в кольце его рук, покоряясь напору прижавшегося к ней в страстном порыве с требовательной настойчивостью сильного, горячего тела. Острое, захватывающее ощущение, тоже когда-то знакомое и потому ожидаемое, но все равно пришедшее внезапно, словно чудо, пронизало их обоих, слившихся в тесном объятии, насквозь, так что подчинило их себе полностью, даже вступило в голову, отчего все мысли вдруг брызнули вразброд и оборвались, и тогда им показалось, что время остановилось… Он застонал, стиснув зубы, не в силах с собою сладить… Кажется, она вскрикнула… Кажется, он вскрикнул тоже… Но ведь в доме никого кроме них не было, так что сдерживаться было совершенно ни к чему…

              Тимофей Кузьмич, как и обещал, вернулся домой к полудню. Войдя в избу, он увидал в горнице одну только свою внучку. Она сидела на лавке возле окошка полуодетая, с неприбранными, распущенными волосами и горько плакала. Старичок испугался.
- Ты чего это, Пелагеюшка! – воскликнул он, торопливо подходя к ней. Потом огляделся по сторонам… - А гость-то наш где?
- Там, - прорыдала она, показав куда-то рукой.
- Где там?
- У меня… за занавеской… спит… - она утерла нос и проговорила уже отчетливее. - Все же после болезни слабоват еще, вот и заснул… А я побоялась его потревожить… Вот и сижу тут…
- Обидел он тебя, что ли? – осторожно спросил Тимофей Кузьмич.
- Нет, что ты, дедушка, выдумаешь же…
- Что ж ты плачешь?
- Потому и плачу… Думала, что уж все слезы выплакала, ан вон их сколько еще оказалось…

              Старичок, совсем сбитый с толку, засеменил к отгороженному запечному уголку, отогнул холстину и заглянул внутрь… Вот тут ему многое стало ясно.
- Ты пойди его укрой, - сказал он несколько более сухим тоном, чем прежде, вернувшись к молодой женщине, - а то раскрылся во сне… Мало ли, простынет… Болен-то был совсем недавно…
- Да там тепло, - сказала она, пытаясь утереть льющиеся слезы и отправляясь закутывать в одеяло своего любовника.
- Так я и думал, что опять вы все сызнова закрутите, - пробормотал старик, качая головой.

- Я не хотела, чтобы так вышло, - сказала Пелагея, вернувшись и садясь рядом с Тимофеем Кузьмичом. Секретов от дедушки у нее давно не было. Облегчая душу, она рассказала ему историю своих любовных приключений в подробностях еще год назад. - Я хотела по уму…- продолжала она с искренним чувством в голосе, -  Только нельзя же было расстаться, не переговорив… Он же ко мне через всю Россию примчался…
- Ну да, ну да, - кивнул старичок. - И что же, поговорили?

- Поговорили… - вздохнула Пелагея и вдруг улыбнулась сквозь слезы. - По существу… Ой, дедушка, да мы ни словечка друг другу не сказали… Это у нас, наверное, так впервые… Я всегда после поболтать любила… А тут… Целовались-целовались, обнимались-обнимались… Прости меня, дедушка, что я такое тебе говорю, да он у меня один свет в окошке… Я ведь за ним на край света пойду, не задумаюсь… Только вот пользы от этого никакой, вред один… И ладно уж мне, кто я такая… А то ведь он через меня все потерял, что имел… - и она опять заплакала. 
- Что же теперь-то будет? – спросил Тимофей Кузьмич немного погодя.

- … Что же теперь будет?
- Теперь ты поедешь со мной. Так и должно было быть с самого начала, если б ты вдруг в благородство играть не вздумала. От самой себя меня спасать… Ах, ты…

              Генерал проспал около часу, и этого времени как раз хватило на то, чтобы Пелагея успела выплакаться, привела себя в порядок и даже принялась, вспомнив о своем долге хозяйки, собирать обедать. Слезы ее иссякли, а улыбка осталась…

Он спал так сладко и крепко, как спят, освободившись вдруг с огромным облегчением от снедавшей тревоги и насладившись полным, через край, исполнением сокровенного желания, и, пробудившись, сначала, с ходу, даже не мог понять, куда это он попал… Но потом все вспомнил, конечно.

Одевшись и выйдя из-за занавески, он увидал помимо своей любезной ее престарелого родственника и остановился в нерешительности, не зная, как себя повести…  Но она сама подошла, взяла его под руку, усадила за накрытый уже ее стараниями стол, устроилась с ним рядом и положила голову ему на плечо.

- Ох-хо-хо, - только и мог пробормотать Тимофей Кузьмич. Поел он наскоро и поторопился залезть к себе на печную лежанку отдыхать, не желая мешать влюбленной парочке, которая, впрочем, вскоре забыла о его существовании… А они еще долго не выходили из-за стола: сначала ели, потом просто сидели рядом и разговаривали… Вот когда пришло наконец время поговорить… и по существу и просто так… И она объяснила, что, выслушав от него историю лишения его губернаторской должности, подумала, как же можно начинать все сначала, ведь тогда до беды снова рукой подать… И попыталась переломить судьбу, при этом в глубине души не веря, что это ей удастся, а желая и тем более совсем- совсем другого… Одно только оправдание, что хотя бы попыталась…

- У нас все твердят, что новая государыня крутенька, - говорила она. - Гвардейцы-преображенцы, которые ей помогли с князьями Долгорукими справиться, сами потом хотели Лефортов дворец, где она проживание имела, спалить, чтобы ее с ее немцем уходить со света… Люди рассказывают, что накануне того дня, когда она в Кремль Московский въехать должна была, знамение в небе случилось престрашное… Огненные всполохи, будто ангелы господние, сиречь серафимы, о шести крыл каждый, в небе над Москвой разлетались… Кровавое будет царствование… И с виду она больно нехороша.  Высокая, дородная, что твой мужик, голос гулкий, а на лицо рябая… Она, говорят, в Неметчине не даром пожила, онемечилась совсем: в баню не ходит, только кожу маслом мажет. А как русский человек без бани может обойтись? Да никак. Точно, онемечилась… Забавы у нее странные… Стрелять любит. И не то, что просто в цель, а чтобы убить… Птицу там, зверя… Говорят, из дворцового окна по воронам из немецкого штуцера так и лупит… Да ее сама земля московская не держит. Как ехала прошлой осенью из Измайлова в город, так под ее поездом дорога провалилась… Первая карета князя Голицына была, фельдмаршала, так она в провал и загремела… Княгиня успела выскочить, князь же сильно от падения пострадал… А вторая карета за ними следовала уже самой императрицы и еле-еле на краю удержалась, а то тоже бы туда… На тот свет, вслед за князем… Он ведь поболел потом с неделю да и помер, царство ему небесное… Слышно, мператрица в Санкт-Петербург хочет переезжать. Боится здесь у нас оставаться, и неспроста…

- Ну и что? – спросил генерал.
- А то, что от нее милости, видно, не жди. Ну-ка владыка Варлаам прознает про наши нынешние дела да напишет еще одно доношение…
- Владыка Варлаам нам более не указ, - сказал генерал. 

- … Укладываемся быстро, в день, и уезжаем! – объявил генерал своим домочадцам. - Обоз со всем барахлом в новгородское поместье, а я сам налегке в Москву. Хватит тут без толку торчать, людям глаза мозолить. Свои дела найдутся. И чтобы живо у меня!         
              Время тосковать или рассуждать окончилось, настало время действия.

              Конечно, в день уложиться не удалось. Обоз набирался объемистый. К тому же экс-губернатор, проявив почему-то не русскую бесшабашность, которой от него, возможно, ожидали новые хозяева, но немецкую педантичность, приказал собрать все до последней более-менее ценной вещи, а то, что не то что нельзя, но слишком уж неудобно было везти с собой, например, экипажи, дорогих лошадей и охотничьих собак, продать, постаравшись еще и не слишком продешевить при этом. Когда-то еще нажить удастся, в самом деле? А пригодиться и самая мелочь еще ой как может. Жизнь-то не кончена, жизнь продолжается, и кто знает, что там ждет впереди…

Одежда, оружие, украшения, книги, картины, конная упряжь, постельные принадлежности, покрывала, скатерти, тканые драпировки, вышитые золотом турецкие диванные подушки, ковры, посуда из серебра и золота, а также хрустальная и медная; статуи, иконы, в том числе в драгоценных окладах; люстры, подсвечники, разнообразная мебель, зеркала…

Даже зеркало Эльзы, большое и дорогое, в добротной резной раме, которое по стечению обстоятельств могло остаться в собственности новой хозяйки, если бы не оказалось ею отвергнуто, было упаковано и доставлено на пристань, а с нее в судовой трюм: вещи было решено отправить водой, вверх по Волге, ведь осень здесь, на юге, еще не вошла в полную силу, навигация еще не прекратилась и не считалась пока что опаснее, чем в летние месяцы.

В верховьях же весь самый тяжелый и громоздкий скарб следовало оставить на складе, дожидаться санного пути, а более легкий и удобный для транспортировки перегрузить на подводы и уже по суше, по мере возможности, постепенно, сначала на телегах, а потом на санях, доставить на место назначения.

Крепостные слуги, принадлежавшие фон Менгдену наравне с мебелью и зеркалами, и некоторые из слуг наемных должны были ехать вместе с вещами, под руководством барского управляющего, который отвечал за сохранность и доставку и людей, и багажа. Нелегкая ему выпала служба, да ничего не попишешь: раз пользуется барским доверием, значит, должен оное оправдать… Наконец, погрузка закончилась, и все нужные в дороге бумаги были написаны, заверены печатями и подписями и вручены ответственному лицу.

              Проводив своих людей и свои пожитки в далекий путь, генерал вздохнул с облегчением. Полдела было слажено. Теперь можно было подумать об отъезде и самому. Объявив день своего отбытия (он решил ехать посуху, так было быстрее, чем водой), на канун которого по обычаю назначался прощальный пир, генерал еще раз подумал о том, все ли он сделал и предусмотрел, и понял, что завершил все дела, кроме одного, последнего дела, которое он, впрочем, нарочно оставлял напоследок.

              … Прежде, чем быть допущенным в опочивальню к его преосвященству епископу Варлааму, генерал фон Менгден должен быть встретиться с архимандритом Иларионом, замещавшим владыку во дни его болезненной немощи. Архимандрит Иларион ведал теперь делами Архиерейского подворья и Астраханского владычного приказа и отправлял обязанности владыки в богослужениях и важных церемониях. Встречал нового астраханского губернатора господина Измайлова в день приезда последнего в город тоже он.

Вполне вероятным представлялось, что, если владыка покинет свой пост (в случае смерти, которая согласно прогнозам докторов была не за горами, или же, если допустить, что он опять обманет судьбу, в случае его выздоровления, но с учетом перевода в другую губернию, в другой город, подобно многим в последнее время) , - в обоих этих случаях именно Иллариону предстояло, вероятнее всего, получить назначение на его место, пройдя при этом посвящение в более высокий сан.

Конечно, фон Менгден был знаком с его высокопреподобием отцом Иларионом и ранее, но яркая, энергичная, стремительная фигура владыки Варлаама решительно заслоняла всех лиц из его окружения настолько, что все они не только на деле являлись фигурами второго и третьего разряда после него, но казались также не более чем людьми второго и третьего сорта. Они играли свою роль при владычном дворе, выполняли свои обязанности в епархии на своих постах, но, пока владыка был в силе, о них больше нечего было сказать сверх сказанного.

              Архимандрит Иларион был человеком еще менее заметным, чем остальные, хотя возглавлял один из крупных астраханских монастырей и стоял к владычному престолу вплотную. Лет ему было по крайней мере не менее семидесяти, а то и более, то есть он был много старше и самого владыки, и тем более генерал-губернатора фон Менгдена, который рядом с этим седобородым старцем казался уже просто мальчишкой.

Невысокий, стройный, худощавый, с совершенно седыми, почти белыми длинными шелковистыми волосами и такой же бородой, с лицом, отличавшимся правильными тонкими чертами и исчерченным по пергаментной желтоватой коже тонкими же многочисленными морщинами, он был из тех людей, внешность которых не может изуродовать сама старость, часто безобразная, вместо того словно консервируя или высушивая их, как цветы, заложенные между страницами книги, придавая их облику вневременные черты и добавляя ему странной значительности в глазах окружающих… если только они, эти окружающие, соизволят обратить на скромного старого монаха свое благосклонное внимание, разумеется…

Фон Менгден был ранее слишком занят своими делами, чтобы пристально разглядывать этого всегда уравновешенного, немногословного старца-постника. Зато теперь он поневоле оказался сведенным с ним лицом к лицу.

- А вдруг да этот божий одуванчик входил в число подельщиков владыки? – подумал он. - Вдруг он тоже грел руки на чеканке фальшивых денег, и ему тоже известно что-нибудь об Эльзе и ее бумагах? Конечно, с виду-то он тише воды, ниже травы, да в тихом омуте черти водятся. Вон он как высоко ныне скакнул… Ну-ка не спроста…
              На Архиерейском подворье ему все казалось теперь враждебным, и он не был склонен верить ничему.

- Слышал я, уезжаете вы, ваше превосходительство, - сказал отец Иларион генералу, выйдя к нему после доклада прислужника в приемную владыки, где он несколько странно гляделся в роли хозяина со своей сухощавостью и смиренным видом, и ответив на приветствие визитера. - Хотите проститься перед отъездом с его преосвященством?
- Если это возможно по его нынешнему состоянию, - кивнул генерал.
- Думаю, его преосвященство сможет вас принять. Я приказал сообщить ему о вашем приходе. Ежели соблаговолит он вас к себе пригласить, вы свое намерение осуществите… Прошу присесть, покуда ожидаем.
              Старец показал рукой на кресла, в одном из которых еще недавно владыка сиживал собственной персоной.

-    Не похож он на фальшивомонетчика, - подумал генерал. - Но шут их тут разберет на самом-то деле… Старичок-то не из приятных будет, - мелькнуло у него в голове вслед за тем, поскольку он за все последние годы наконец внимательнее пригляделся к архиерею, и то, что он увидел, чем-то его насторожило, заставило слегка напрячься.

Отец Илларион весь был нетороплив и доброжелателен, но от него словно веяло холодом. Как будто он умер давным-давно, но волею судьбы все еще продолжал находиться среди живых, заставляя их невольно ежиться от ощущения потустороннего присутствия, составлявшего его невидимый ореол, его тайную скрытую суть, чуждую жизни и затаенно-непримиримо-враждебную ей.   

- Я несколько лет знал его преосвященство, ценил его ум и способности, и, хотя наши отношения не всегда были безоблачными, огорчен известием о его болезни, - сказал генерал, чтобы что-нибудь сказать. - Надеюсь, он поправится.
- Мы все молимся за него, - промолвил старец.
              Они помолчали. Илларион молчал вполне естественно, тихо перебирая четки. Генерал притворялся, что чувствует себя вполне вольготно, рассматривая то четки в руках монаха, то противоположную стену.
 
Пауза не затянулась. Вернувшийся прислужник сообщил, что владыка желает принять его превосходительство господина фон Менгдена, и, слегка поклонившись отцу Илариону, генерал оставил его и отправился на аудиенцию.   

              В опочивальне Варлаама царили полумгла и тишина. Приспущены были, заслоняя дневной свет, темные бархатные портьеры на окнах, приспущен был и полог над высокой обширной кроватью. Чуть мерцали оклады икон на стенах, чуть слышны были шаркающие шаги и шелест рясы находившегося подле больного келейника… не красавчика Митяя, а все того же, кривого на один глаз и хромого на одну ногу мужичка, с перекошенной шеей сорвавшегося из петли висельника, с нелюбезной миной на некрасивом испитом лице, которого генерал уже однажды имел случай лицезреть.

В комнате ощутимо витал жженый, терпкий аромат, поднимавшийся от установленной на столике близ окна серебряной курильницы в виде города, возвышающегося на серебряной же горе, внутри которого на углях тлели, испуская затейливые струйки белесого дыма, благовонные смолы… 

Больной лежал в постели на высоко взбитых подушках, укрытый по грудь одеялом. Расчесанная, пышная борода стелилась сверху, вздымаясь в такт дыханию. Одна рука была вытянута вдоль тела поверх темно-малинового бархата покрова, вторая пряталась где-то в его складках.

Владыка не исхудал, напротив, казался странно располневшим. Одутловатое лицо отливало мертвенной, восковой желтизной, веки над полуприкрытыми глазами тяжело набрякли.

Генерал обратил внимание, что это лицо, казавшееся сейчас и знакомым, и каким-то чужим и неприятным одновременно, искажала странная морщина, тянувшаяся от правого уголка искривленного рта через всю правую щеку и проходившая через правый глаз, помутневший и казавшийся незрячим… может быть, и в самом деле ничего уже не видящий…

Владыка тяжело, с хрипом дышал. Что-то будто клокотало внутри большого, недавно казавшегося таким могучим тела. Так дышат, задыхаясь, с каждой минутой все с большим трудом втягивая в себя воздух, ставший почему-то колючим, словно песок, словно осколки стекла, и больно ранящий внутренности.

- Приветствую вас, ваше преосвященство, и желаю вам скорейшего выздоровления, - громко произнес генерал, останавливаясь возле самой постели.
              Левый глаз владыки открылся шире, он слегка повернулся лицо в сторону говорившего.
- Здравствуй… друг мой… - с усилием, запинаясь выговорил больной и глаз его блеснул, а рука, лежавшая поверх одеяла, дрогнула.- Пришел… Я не ждал… Спасибо…
- Слышал я, занедужил ты, владыка, - продолжал генерал уже попросту, как оно и водилось прежде между ними. - Вот и решил навестить тебя. По бывшей дружбе. Оно, конечно, ссорились мы с тобой, бывало, да время тому вышло, и что теперь старое ворошить.

- Рад тебе… - бормотал владыка. - Так рад… Сядь… ближе… Плохо видеть… стал… Кресло гостю… Болван, урод… - договорил он даже явственнее, чем прежде, обращаясь к хромому и кривому келейнику. Тот неловко приволок кресло к постели. Генерал опустился в него, внимательно глядя на больного.
- Вон п…шел… - выговорил с усилием, но с явным удовольствием владыка в адрес все того же хромца. Прошаркали неверные шаги, прошелестела ряса, дверь закрылась.

- Стерегут… сучьи дети… - пробормотал владыка через одышку, - ни на миг… одного не … оставят… Не этот… урод… у-у… так другой… не…не… луч…шее этого… С таким рядом… по нужде и то… не сядешь…
- Тебе же уход нужен, - сказал генерал, не удержавшись от легкой усмешки по поводу последних услышанных слов, в которых так явственно проступил нрав его прежнего приятеля. - Вот они службу и исполняют.  Как ты, твое преосвященство? Долго ли пластом лежать-то собираешься?
- Как я, - пробормотал владыка. - Вот я как… Видишь сам…
- Не надо ли тебе чего? – спрашивал генерал с участливым видом.
- Нет… Что мне теперь…
- Может, келейника этого взашей выгнать, чтобы не возвращался? Так я сделаю. Ты ведь знаешь, я могу.

- Знаю… - пробормотал владыка и слегка улыбнулся. Потом по его лицу мелькнула тень.
- Говорили мне… С места тебя… того… твое… превосходи…тельство…
- Ну да, - генерал кивнул, - сняли.
- Жаль…
- Да оно знаешь… - и генерал пожал плечами с нарочито беспечным видом, -  как-то даже и спокойнее… И дела у меня есть… Вон мать померла, надо бы на могилке побывать… Со службой где же вырваться, а ныне я свободен… Так что уезжаю я, владыка. 
- Значит, проститься… зашел?
- Да. Как было уехать, не простившись.
- К себе едешь… в отчину, под Новгород?
- Сперва думаю в Москву заглянуть, двор ведь пока все там обретается, глядишь, новое место себе исхлопочу… 
- В Москву… - владыка попытался как будто приподняться, но не смог и с хриплым вздохом откинул голову на подушки.

- Ну да… Я в Москве никогда не был. Не пришлось как-то… Ну вот теперь зато…
- В Москву, - пробормотал опять владыка, прикрывая глаз. - Понимаю… К ней, да?
- Да, - сказал генерал. - К ней… Обещала ждать. Коли не передумала, то… Что мне теперь! Ни сторожиться некого, ни терять нечего! Жены нет, службы нет. Мать и та ушла. Один я остался, и без ничего, а одному как-то не с руки…

              По искаженному постоянной судорожной гримасой лицу больного мелькнуло какое-то подобие улыбки.
- Езжай, - еле слышно произнес он. - Благословляю… Прости ты меня, Иван… ради Христа… Не хотел я… И не стал бы… Много окаянств на мне… Но тебе вредить… Нет… Поверь и… прости…
              Тон его был предельно искренним. Похоже, что сейчас, тяжело больной и потому особенно благодарный за неожиданный знак внимания, на который он никак не мог рассчитывать еще полчаса назад, он сам свято верил в то, о чем говорил… в то, что не совершил бы подлости иначе, как будучи вынужденным ее совершить…
 
              В груди больного что-то булькнуло, он глухо, с натугой кашлянул и замолк в изнеможении, закрыв зрячий глаз. Пока он отдыхал, утомленный встречей и беседой, генерал смотрел на него и думал, как тяжело умирает этот человек, бывший всю свою жизнь настоящим великим грешником. Сколько удовольствий он получил, пока имел на то время, силы и возможности, в какой пожил роскоши… А сколько на его совести висит преступлений, небось, он не помнит и сам…

«Много окаянств на мне». Да уж, немало. Сколько подлогов, обманов - сколько убийств… Взять хотя бы одну Астрахань…  Судебный следователь, нащупавший след преступного промысла, заколотый кинжалом на пороге своего дома; ученый мастер-иностранец, помогавший, сам того до поры не ведая, налаживать чеканку фальшивых денег, замученный в застенке, заморенный в тюрьме; Михаил Петрович Петров, когда-то простой солдат, затем унтер-офицер, человек не робкого десятка, умевший быть верным слову, как никто другой;  Эльза Карловна фон Менгден, астраханская губернаторша, случайно получившая в руки ключи к страшным тайнам и павшая жертвой снедавшей ее ненависти и собственной недальновидности; возможно, ее служанка Гертруда, слепое орудие в руках нанявшего ее человека, сыгравшая роль палача своей хозяйки… И это только покойники…

А если еще принять в расчет искалеченные судьбы, вычеркнутые из жизни одинокие годы… Осмелится ли он покаяться во всех этих непростительных грехах даже пред самой кончиной? А если нет, то что ж… Дадут ему на самом смертном пороге, в последние минуты жизни, когда нет уже ни сознания, ни речи, глухую исповедь и отпуск всех незнаемых, неназванных грехов без разбору, - и вся недолга…

Медленно-медленно, сочась по капле последних невольных слез, улетая с замирающим дыханием, выйдет жизнь из тела… Медленно-медленно затихнет под рукой беспристрастного свидетеля кончины слабое, едва ощутимое, еще присутствующее где-то в глубине запястья пока что теплой, но уже начавшей остывать руки, биение сердечной жилки… Последний легкий вздох из приоткрытого рта… Замерло сердце… Жизнь окончилась. Теперь пора поправить на постели безвольное тело, сложить на груди руки, закрыть неподвижные, закатившиеся глаза. Отчитаны будут положенные молитвы, сотворены положенные обряды, бренные останки предадут погребению, душа полетит на суд к Богу… Там и ответит за все, что свершила при жизни, небось, не отвертится. Хотя кто знает, что там ждет, за последним порогом… и ждет ли хоть что-нибудь…
 
- Тяжело мне… - заговорил опять больной, невольно попадая в унисон мыслям своего посетителя, и с трудом, кое-как, но поведал ему о том, что худо ему слишком, рукой и ногой с одной стороны тела шевелить не по силам, и лицо наполовину будто занемело, и язык не ворочается почти, да кажись, и глаз один вовсе не видит… Кабы не по правой стороне разбило, а по левой, где сердце, так уже, пожалуй, и конец бы пришел… А помирать-то страшно, и так страшно, а сверх того божьего суда ужасаешься, как больно много всего на совести…

- Поправишься еще, отлежишься, - как оно водится при посещении даже безнадежных больных, произнес генерал нарочито уверенным тоном.
- Думаешь?
- Конечно. Мне и лекарь говорил…

- Дай-то бог… - прошептал больной с недоверием, но и с робкой надеждой в голосе. - А мне ведь и то… указ высочайший вышел… Мне отсюда перевод, во Псков… Сначала Переяславль написали, да передумали… А теперь Псков… Меня к астраханской чуме мальчишка-император заслал по обиде на меня, за бабку свою, царицу Лопухину… Ан, новая государыня по новому повернула… Во Псков, на новое место, на новую службу… Ох, и устал я от этой южной сторонки, ох и устал… Летом зной, засуха да чума, а зимой лед да ветры-суховеи… И народец все какой… Хохлы да татары… Пропади оно пропадом, так надоело… Арбузы, осетры… Тьфу!.. На север хочу, к снежной чистоте, к ядреным морозцам, к русскому духу… И все сызнова начать, все сызнова… Вот бы было ладно, вот бы…

              Генерал слушал сбивчивую речь владыки, невольно размечтавшегося вслух, молча, не перебивая, наклонив голову. Горбоносое лицо его с белым шрамом на подбородке было сурово, губы плотно сжаты, зубы стиснуты, так что на щеках играли желваки.

- Поедешь, бог даст, - вздохнув, кивнул он примолкшему наконец больному, но не удержался, чтобы не добавить. -  Школами там займешься… Для подающих надежды мальчиков… Кто же еще лучше тебя о просвещении молодежи да о смене достойной старым духовным начальникам позаботится… Отлежишься и…

- Да, да, - бормотал владыка, не обращая внимание на насмешку. - Что за жизнь бы была… Эх!.. Нет, что это я… - затем, справившись с собою и отдав себе отчет в истинном положении вещей, прошептал он горько. - Какое отлежусь… Спасибо… на добром слове… Только это вряд ли… - он слегка усмехнулся. - Да вот еще беда… - продолжал он, потянувшись вдруг к своему посетителю, который при этом движении больного невольно слегка отстранился от него, не желая почувствовать касания руки этого полутрупа. - Вот еще беда… Один я ныне… Совсем один… Митяй-то мой… - и тут голос владыки зазвенел от явственной обиды, последней и потому самой горькой из всех земных обид. - Знаешь… Митяй… Он ведь… Он женился! В… в Самаре этой самой, где его отец торгует… и он нынче с ним же купно… И вот… Уже дите ждут… А?.. Каково?.. Небось и… и… не вспомянет обо мне… щенок… неблагодарный…
              И из правого, незрячего глаза владыки на щеку скатилась слеза.

- Я знаю, - снова кивнул генерал.
              Он, действительно, все, что касалось Митяя, знал хорошо, потому что его люди по его приказу следили за юношей с того самого момента, когда ему стало понятно, что владыку теперь надо числить своим врагом, а конфликта с ним не избежать. Была у него и возможность подвергнуть недавнего келейника владыки аресту, да и допросу, если понадобится, тоже…

Юный Митяй, в самом деле запертый владыкой от греха подальше в дальний захудалый монастырек, где его не сразу, но все же обнаружили и откуда его добыли губернаторские подручные, посидев некоторое время в заточении, не слишком утеснительном для тела (узника не морили ни голодом, ни холодом и хорошо с ним обращались), но томительном для души, поскольку, ничего не ведая о своей дальнейшей судьбе, он леденел от страха, воображая себе все самое худшее, - Митяй был в конце концов благополучно доставлен к отцу в Самару, куда он, якобы покидая монастырь по доброй воле, якобы и собирался с самого начала. 

В Самаре у отца он и остался, после своих приключений сочтя за благо сбросить рясу послушника, забыть о монашеской стезе и заделаться, по отчему примеру, купцом и семьянином… от греха подальше… Неисповедимы пути Господни…

А еще подумал генерал, что раньше смерти, видно, ни один человек не умирает. Вон, владыка, одной ногой в могиле, а все о мирском печалится, о суетном, о грешном… 

- Пора мне, - сказал генерал, видя, что владыку теперь тянет на слезу, и почувствовав, что не в состоянии соболезновать ему в его печали, поскольку для него это было, видимо, уже слишком, хотя он и отдавал себе притом отчет, что, кроме него, поделиться этой печалью, облегчив душу, владыке больше не с кем…

Ему вообще стало вдруг невмоготу дольше находиться возле этого безнадежно больного, умирающего человека, так ужасно выглядевшего со своим перекошенным одутловатым лицом, сидя возле его обширной, высокой постели, убранной взбитыми подушками и темно-малиновым покрывалом, в этой полутемной комнате с полуопущенными бархатными шторами на окнах, напоенной дымным, жженым ароматом сжигаемых в курильнице драгоценных смол, сквозь который все же пробивался какой-то другой, густой, неприятный запах…

Сочувствие к умирающему не могло перебороть желания избавиться от тягостного зрелища его необратимой немощи и страданий… Свое дело, с которым он пришел сюда, он сделал, и больше ему делать здесь было нечего… Скорей бы вырваться на волю, на воздух, на свет, туда, где продолжается жизнь, уже не властная здесь, в преддверие могилы.

- Пора, - повторил генерал, вставая.
- Погоди… - встрепенулся больной. -  Возьми… памятку… обо мне… У меня… под изголовьем… Достань…
              Посетитель по просьбе больного наклонился к его изголовью и вынул из-под подушек небольшой тяжелый ларец из резного дерева с инкрустациями. Ларец был ему знаком. В нем владыка хранил свою коллекцию драгоценностей. С трудом владыка поднял левую руку, лежавшую поверх одеяла и вытянул из-за воротника рубашки цепочку с нательным крестом и еще одну, с маленьким ключиком. То был ключик от ларца.
- Помру… Все одно… уворуют… - задыхаясь, вымолвил он. - На… Владей… Тебе… пригодится…
              И он протянул генералу ключик.

              Генерал хорошо знал, какие ценности лежат в этом ларце. Владыка не раз и не два показывал ему их в дни своего преуспевания и их дружбы, хвастаясь своими сокровищами и не уставая любоваться ими. Блеск камней чистейшей воды, всех цветов и оттенков, рубинов, изумрудов, сапфиров, аметистов, бриллиантов зачаровывал и ослеплял. Некоторые камни имели огранку и оправу, другие были или вынуты из оправ, или же их и не знавали, а третьи при том и не гранились никогда, сохраняя первозданную затейливость формы. И вот теперь эти камни предлагались ему…

Устоять перед искушением было трудно… Он бы и не устоял, если бы не пережил так много за последние месяцы… Конечно, в комнате никого не было, но ведь в таких местах, как этот дом, и у стен имеются уши. Такую тайну не скроешь, такую дорогую вещь, присвоив, не сможешь удержать.

И надо ли? Есть цена и у бесценных камней, нет цены воистину только у напоенных счастьем, безвозвратных мгновений человеческой жизни, называемых золотыми, но не сравнимых на самом деле и с этим металлом богов и царей… И ничего дороже живого чувства, от которого заходится сердце и раскрывается душа, ничего прекраснее живой слезы, исторгнутой из глаз любимой женщины в минуту радостного свидания, с которой не сравниться и самому красивому бриллианту, нет и не будет на земле…

-   Спасибо, ваше преосвященство, - громко сказал генерал. - Памятку твою сохраню… Теперь отдохнуть тебе время… Прощай…         
- Прощай, - прошептал Варлаам, и, пока генерал не вышел из комнаты, он чувствовал на себе полный тоски взгляд некогда такого могущественного, ставшего совершенно беспомощным, обреченного, остающегося умирать в одиночестве человека, которого он больше никогда не увидит…

              Под дверями владычной опочивальни генерал встретил келейника-хромца с кривым глазом.
- Мне нужно еще раз побеседовать с его высокопреподобием отцом Иларионом, - сказал он. Келейник поглядел на говорившего, на ларец в его руках и кивнул своей некрасивой головой на перекошенной шее.
- Ну, я-то голову в петлю сам не засуну, - глядя на него, подумал генерал. - Из-за каких-то камушков… Пропади они пропадом… Мне и моего добра хватит… Я еще жить хочу… И у меня все впереди, так назад меня не затянуть…

              Отец Иларион не заставил себя ждать.
- Владыка Варлаам, - сказал генерал старцу, - надумал мне на память передать сию шкатулку… Ведаю, что в ней камни немалой цены… Мне они принадлежать не могут… Вот ларец, вот ключ, примите, ваше высокопреподобие…

              Старец пристально смотрел на генерала светло-голубыми, выцветшими, но такими проникновенно-проницательными глазами, глубина которых словно отливала сталью. Губы его, тонкие, почти бескровные, окруженные сеткой морщинок, были плотно сжаты, но как будто таили при этом улыбку, и чем больше вглядывался старец в лицо стоявшего перед ним человека, тем более явственнее становилась эта его скрытая, только угадывавшаяся улыбка…

И от этой улыбки у генерала словно мороз прошел по коже. Ему показалось, что старый монах видит его насквозь и готов использовать свои наблюдения ему во вред, словно он у него уже в руках, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы освободиться от этого ощущения и снова обрести уверенность в себе.   

- Владыка пожелал вам прощальный подарок сделать, ваше превосходительство, - с мягкой вкрадчивостью произнес старец. - Вы же надумали ценности вернуть. Благородный поступок. Не смею вашу волю не почтить, однако и против воли его преосвященства идти не могу. Отомкните ларец и возьмите себе на память какую-нибудь вещицу, прошу вас.

              Помедлив, генерал улыбнулся в ответ, отпер ларец… Рука его сама безошибочно потянулась к маленькому мешочку из светло-коричневой замши. В этом мешочке лежала звезда всего собрания: на редкость большой, не ограненный алмаз. Некрасивый желтоватый камень, цельный кристалл в виде продолговатой призмы со скошенными основаниями и с крошечными трещинками на своих ровных, но не совсем правильно расположенных друг относительно друга гранях достался владыке в результате каких-то сложных махинаций и стоил баснословных денег. Но если предлагают… Уж брать так брать.    
 
- Благодарю вас, батюшка, - произнес генерал. - Благословите.
- Благодарю вас, сын мой, - произнес старец. - Благословляю. Счастливого пути. Помолюсь за вас Царице Небесной.
              Он протянул для поцелуя сухую тонкую руку, и генерал, наклонившись, слегка прикоснулся к ней губами. В этот миг в его голове мелькнула мысль, что это очень хорошо, что он уезжает, и не придется ему решать служебные дела и вообще встречаться с этим благообразным тихим жутким старцем.

              Владыка Варлаам был человеком по всем статьям непростым, но при этом понятным, как может быть понятен каждый живой человек. Он имел увлечения, его обуревали желания, в его груди кипели страсти.

Отец Илларион производил впечатление существа совершенно иного рода, нечувствительного к земным соблазнам, отрекшегося от всего земного как мерзостного и пагубного во всех своих проявлениях без исключения, при этом, глубоко внутри себя, еще более страстного, но иначе, более одержимого, однако лишь абсолютным безграничным убеждением относительно своей избранности и непогрешимости как предстоятеля Божьего на земле и как Его истового ревнителя.

Подобные ему, полностью и безоговорочно уверенные в том, что именно им по высшей воле открыт истинный промысел Божий, что праведность их начинания неоспорима, благословляли крестовые походы и, не зная тени сомнения, не дрогнув, отправляли на лютую казнь грешников. Таких бесполезно молить о пощаде, взывая к человеческим чувствам, им не свойственным, им не ведомым: по ним чем человечнее, тем грешнее.

С владыкой Варлаамом можно было найти общий язык, договориться, что и работало не однажды, но с отцом Иларионом – какие уж договора. Такая перемена, хуже нет. 

              Засим они раскланялись, по видимости вполне довольные друг другом. Архимандрит принял из рук генерала в свои руки бесценный ларец, генерал унес в своем кармане бесценный алмаз.

- Инквизитор, - думал генерал, уходя. - Торквемада. И как я раньше не замечал?
              Только оказавшись за пределами Архиерейского подворья и вдохнув полной грудью вольного воздуха, он почувствовал себя гораздо лучше и внезапно развеселился.

- А ну-ка в самом деле не помрет владыка, - подумал он вопреки тому, что лицезрел несколько минут назад. - Этот праведник, небось, уже втайне воображает, как будет его отпевать и видит себя епископом со всей полнотой власти, примеряясь недрогнувшею дланью искоренять пороки и вольнодумства. Да кто кого еще зароет. Ну что ж, что доктора чего-то там плетут насчет скорого конца больного. Будто они не ошибаются сплошь и рядом. До сих пор владыку сам черт не брал. Вот как оправится, паче чаяния, и напоследок, перед отъездом по месту нового назначения, устроит тут всем этим постникам кузькину мать, чтобы подольше его вспоминали.      

              Дома, запершись один в кабинете, генерал достал из кармана записную книжку Эльзы, с вложенными в нее листами с расшифровками ее записей, с которыми ходил на встречу с владыкой, имея их при себе на тот случай, если понадобится воздействовать на Варлаама с их помощью… ну, к счастью, не понадобилось… пролистал их еще раз напоследок, -  и, разорвав на мелкие куски, аккуратно, без остатка, сжег в растопленном, жарко пылающем камине. Задумчиво смотрел он на пламя, ворочая кочергой обугливающие тонкие бумажные листы. Вот и станцевали свой огненный танец ангелы огня, шестикрылые серафимы, вот и нет больше последнего свидетельства страшного, преступного дела.

Нельзя хранить такие документы, не ровен час, попадутся какому-нибудь недоброжелателю, и погоришь сам, как эти бумажки, за недоносительство, а то и за соучастие… Как в застенке палач подвесит на дыбе да пройдется кнутом по спине, так все, что знаешь, расскажешь, а коли еще да за раскаленные клещи возьмется, так и  себя самого оговоришь помимо прочего, а там, глядишь, - кровавая плаха, а то и колесо… Нет, нет, теперь, когда нет Эльзы, когда засвидетельствовал свою добрую волю владыка Варлаам, а в глаза посмотрели глаза старца Илариона, сказав так много безо всяких слов о том, какие бездны могут разверзнуться, не ровен час, на пути, - в огонь дорога этим листкам, в огонь… Кончено… Пепел… Зола…

              Через день, после шумной попойки, после прощания с опечаленными разлукой друзьями и старыми знакомыми, с оставленным им новому губернатору с наилучшими рекомендациями на том же посту ответственного секретаря и главы губернаторской канцелярии Матвеем Андреевичем, а также с самим генерал-губернатором Измайловым, озадаченным необходимостью приводить народ к присяге будущим неизвестным наследникам Российской короны и, кроме того, пришедшим в большое недоумение от истории о какой-то Белой Таре, как ее понимают исповедующие ламаизм калмыки, фон Менгден покинул Астрахань.

- … Господи, вот что у тебя за камушек в ладанке на шее висел, а я-то чуть его не выбросила… Зашвырнула куда-то, когда тебя раздевала, хорошо, подобрала потом… Это когда ты только к нам попал, когда плохо тебе сделалось… - она покачала головой.
- Целое состояние, душа моя, - заметил он. - Такой камушек дорогого стоит. Когда я в путь собирался, не стал его с другим барахлом паковать, с собою захватил, благо, невелик и не тяжек…
- Я не знала. Прости.
- Никогда. Надо же, алмазами швыряться… Больно широко живешь…
              Они засмеялись и обнялись.

- Хочешь, я тебе его подарю.
- Да на что он мне, господи… Значит, никто нам более не помеха?
- Будем надеяться, что так и есть. Поедем мы с тобой ко мне в новгородское поместье и будем там жить да поживать, как сами захотим. Вот увидишь, тебе там понравится. Дом старый, правда, но добротный, крепкий, большой. На подклете и с красным крыльцом, и с теремом, как оно по старине водилось. Окна косящатые, слюдяные, словно это вот ваше оконце, только побольше… Крылечки перёные, печки изразцовые… Одним словом, хоромы… Вокруг дома сад плодовый. За садом река, у реки село, в нем церковь старинная каменная, а дальше луга, поля да леса... Я тебе все сам покажу, я ведь в тех местах вырос, округу как свои пять пальцев знаю… А какая там охота, рыбалка… Хорошо… 

- А матушка твоя как же?
- Матушка скончалась прошлым летом, аккурат в августе известие о ее смерти ко мне пришло, царство ей небесное... Так что будешь ты у меня там полной хозяйкой. Дочь Эльзы я приказал отвезти тоже в поместье вместе с вещами и всей дворней, но она там ненадолго задержится. Я и раньше не хотел ее при себе оставлять, а теперь, раз оно все так у нас с тобой складывается, и подавно нечего ей у меня делать. Я ведь, еще из Астрахани в путь собираясь, придумал, что, пожалуй, пристрою девчонку к отцовской родне, отправлю ее к ним в Лифляндию. Она же совсем немка, по-русски еле лопочет, самое ей там у них место… Пусть они ее хоть обратно в лютеранство переводят… Вот так все и сделаю, и побыстрее. Попрошу воспитание ей дать приличное вместе со своими детьми, да и дальше о ней позаботиться. Чай, не откажут, не задаром же… И дело с концом.  Так будет и ей лучше, и нам спокойнее.
- Ну да… наверное… - пробормотала она неуверенно. Она знала о странных отношениях, царивших в прежней семье ее возлюбленного, но избегала говорить об этом щекотливом предмете. 

- Может, нам с тобою обвенчаться? – продолжал он, размечтавшись о будущей привольной и счастливой жизни, какой эта жизнь рисовалась ему сейчас. - Вот дедушка твой, который тебя, как ты говоришь, крестил, нас и окрутит.
- Постой, что ты говоришь…
- А что?
- Да ты ведь женат!

В ответ он без тени печали объявил, что уже год как вдовец. До сих пор сообщить ей это известие он, видно, запамятовал. Следует отметить, что при этом он намеренно обошелся без подробностей, и страшная сказка о принцессе и иголочке осталась для беляночки тайной. Ни к чему рассказывать такие сказки, ни к чему их и слушать, - тем более если то, о чем они повествуют, правда.

- Так что ныне мы с тобой свободны оба…- заключил свое краткое сообщение о кардинальном изменении своего семейного положения генерал, и добавил, возвращаясь к прежнему.  - Ну так что, пойдешь за меня?
              Она улыбнулась было, но потом вздохнула, погрустнела и покачала головой, - Нет…
-   Нет?
-   Подумай сам… Этого нельзя… Мы с тобой не ровня… Какая я… эта… фрау фон Менгден. А ну-ка тебе служба выйдет почетная, ну-ка ко двору придется выезжать? И тут вдруг я при тебе… Прознают, кто я такая на самом деле, так ведь не простят… Не ладно будет, коли ответ держать придется. Нет, нет… Я уж так… Да в том ли дело, жена я тебе или нет? А надоем, легче расстаться будет…

              Генерал поглядел на нее и, по своей привычке, почесал пальцем свой орлиный нос, а потом погладил подбородок со шрамом.
- Может, мне тебя побить? – сказал он, помолчав.
- Что? – она поглядела на него с удивлением. До сих пор он только на руках ее носил, и в прямом, и в переносном смысле, а тут вдруг такое заявление…
- Побить, говорю, - кивнул он. - Вот за это за все сразу. Не ровня… Ответ держать придется… Не простят… И еще про то, что надоешь, очень сильно сказано…
- Но я думаю…
- Господи! Думает она! Это я по твоей милости чего только за последние дни не передумал!.. Вот побью, глядишь, и поумнеешь, и перестанешь чепуху-то нести.

-   Это не чепуха, - сказала она. - Сам знаешь… А что касаемо до битья, так ты мне не муж, свет мой Ванечка, чтоб об меня ремень мочалить, - заключила она задорно.
- Вот почему ты на самом деле за меня идти не хочешь.
- А хотя бы и потому, - она шутливо оттолкнула его от себя, но тут же сама подалась к нему и снова прижалась к его груди. - И потом… Дедушка нас сейчас венчать откажется, потому что пост на дворе.
- Подумаешь, преграда!
- Еще какая. Если бы не такой же пост, покойный молодой император успел бы до своей кончины на княжне Долгоруковой обвенчаться, и была бы у нас сейчас императрица, да не та…

              Все, что касалось разговоров об императрице, она говорила, понижая голос, шепотом, делая при том испуганные глаза. Подслушать их было некому, но все же… Они оба отлично знали, что может быть за подобные речи… Так все тогда поступали, шептались промеж себя, ну, а уж коли забывались и говорили что ни попадя вслух, при недоброжелателях, то, случалось, что и погорали, да еще так, что не приведи господи…

Что же касается сказанного ею, то это была правда: нескольких дней не хватило в жизни молодого императора, чтобы обвенчаться с нареченной государыней невестой, а коли бы это случилось, то, возможно, императрицей Всероссийской являлась ныне не ее величество Анна Первая, племянница Петра Великого, но ее величество Екатерина Вторая, урожденная княжна Долгорукова. 

- … Ах, - сказала затем мечтательно молодая женщина, заводя свои голубые глазки вверх. - Да как бы я на самом деле хотела стать твоей женой законной, и чтобы всегда вместе, рука об руку, не стыдясь и не таясь, и наедине, и на людях, и в деревне, и в городе, и в поместье, и в церкви, и во дворце… И какой бы я была госпожой фон Менгден, любо-дорого!.. Ну чем я не госпожа! И чтобы портрет с меня был написан, как я в барском платье, и волосы уложены, и бриллианты на руках и шее!.. А я бы тогда и ребеночка родила, так мне маленького хочется…

- Портрет, это пустяки, отчего не заказать, - сказал он, благоразумно пропустив мимо все остальное из сказанного ею, как слишком сложное для обсуждения. - Помню, Матвей Андреевич-то мой бывший и то как-то сказал, мол, до того хороша стала Пелагея Ниловна, хоть портрет пиши… Ладно… - продолжал он. - Давай не будем слишком загадывать… Кто его знает, на самом деле, как там все сложится… Ну, а в дорогу начинай собираться.
- Да у меня все, как было собрано, так и стоит. Где тут распаковываться? Так что хоть завтра…
- Ну да… - кивнул ее собеседник. - Завтра… Или там послезавтра… Посмотрим…

              Он говорил так потому, что почувствовал вдруг со всей определенностью, что ни послезавтра, ни тем более завтра уезжать ему отсюда, из этой богом спасаемой глухомани, из этой избушки, такой простой и такой уютной, где царили тишина и витал напоминанием о прошедшем лете запах медвяных трав, вовсе даже и не хочется, ведь на самом деле обстоятельства способствовали не тому, чтобы торопить в путь, а тому, чтобы отсрочить по возможности как можно долее свой отъезд.

В самом деле. Болезнь, ненароком свалившаяся на голову, отступила, тревоги улеглись и даже странно было вспоминать, насколько они были неотвязны и мучительны, а дел никаких не имелось и не предвиделось. Самое время приспело, чтобы на свободе отдаться покою и отдыху… ну, и прочим жизненным радостям, конечно, благо они, эти радости, снова сделались доступны…

К тому же, словно специально для того, чтобы была и еще одна, явная, объективная причина для оправдания бездействия, на дворе мела метель, двор и окрестности завалило снегом. Так что во всяком случае надо было ждать тихой погоды, а там уж и двигаться в дальнюю дорогу – новым, санным путем.   

              Несколько дней ушло на то, чтобы метели улеглись. Сидеть сиднем безвылазно в четырех стенах было, тем не менее, скучно. Несмотря на снегопад, обитатели поповского домика выбирались наружу, подышать свежим, морозным воздухом. Вот когда генерал наконец толком разглядел деревеньку, в которую попал волей случая (или божьим провидением и даже молитвами святых отцов, как кому больше нравится), хотя сложновато было сквозь завесу сыплющихся, как из дырявого мешка, пушистых белых хлопьев толком увидеть что-нибудь не только вдали, но и перед собою. Да и на что тут было смотреть… Избушки, какие стояли и стоят всюду по всей бескрайней России, палисадники да хлева с амбарами…

Зашел он и в церковь, срубленную из старого, темного дерева на краю деревни, увидал и легендарную стену, на которой еще совсем недавно, несколько дней назад танцевали свой танец огненные серафимы. Прошли их времена, обрело свой неожиданный конец местное предание. Вода сильнее огня. Только смутные потеки краски остались на сырой, вздувшейся стене…

Надо сказать, генерал успел благополучно запамятовать, как, будучи болен, собирался помолиться от души бедной деревенской святыне «именно здесь, вдали от всех и вся, в незнаемом уголке, затерянном в огромном свете, среди пустошей и лесов»… кажется, так в ту минуту он подумал. Но тогда-то он недужил и был расстроен личными неприятностями, вот и лезло на ум всякое, да и старичок-священник, чувствуя себя с гостем свободнее по причине его физической слабости, кстати завел с ним душеспасительную беседу, на что позднее уже больше не осмеливался.

Между тем мысли о молитвах и покаяниях сами по себе были глубоко чужды генеральскому духу и успели испариться из его головы сразу же после того, как в этой голове в связи с выздоровлением наступило очевидное прояснение, да к тому же затем дела пошли на лад. Вообще все, что произошло совсем недавно, потеряло сиюминутную остроту и казалось теперь таким вчерашним и неважным…

Потому, попав наконец в местную церквушку, генерал просто бродил по ней из одного темного угла в другой такой же, наступая на подгнившие, скрипучие половицы, разглядывая интерьер и с улыбкой слушая звонкий говорок своей подруги.

Пелагея, пришедшая в церковь вместе с ним, на правах местной уроженки показала ему все достопримечательности, в особенности – образ Казанской Божьей Матери, установленный перед алтарем слева, небольшой, потемневший от времени, заключенный в тяжелый деревянный резной оклад и обложенный бумажными цветами. На окладе искусная рука мастера очень похоже вырезала спелые виноградные гроздья, а в смуглом лике Богоматери, в ее черных, агатовых глазах проступало что-то… что-то такое нездешнее, восточное, навевавшее грезы о дальних полуденных землях, о волшебных шамаханских сказках, и будто сладко и тонко благоухал виноград, созревший под знойным южным солнцем…

              А затем все решилось само собой. Метель улеглась, и однажды утром генерал пробудился от детского визга и гомона многих голосов, мужских и женских, ни с того, ни с сего спозаранку наполнивших дом. С удивлением подняв с подушки голову, он отогнул слегка занавеску и заглянул за нее в горницу… которая была полна народу.

- Все наши наконец вернулись, - сказала Пелагея, появившись в это время рядом с ним и присев на край постели.
- Какие наши?
- Бабушка моя, и тетя, и муж ее, дядька Никифор…
- Кто?
- Дядька Никифор, - повторила она, потом рассмеялась. - Милый, сказать я тебе, видно, не сказала. Дедушка-то мой не вдов еще, хоть и стар. А здесь с нами, в избе, семья его дочки, моей родной тетки, проживание имеет. Старший-то их сын уже сам женат, самые младшие дети как раз его и будут.

- И где же вся эта орава до сих пор обреталась?
- Ездили в гости, к родне дядьки Никифора, в соседнюю деревню. А теперь вот снова все вместе будем. В тесноте да не в обиде. Понятно теперь?
- Понятно, - сказал генерал. - Полюшка, ты мне все теперь сказала или еще что-нибудь запамятовала, а? В тесноте да не в обиде… Как в бочке селедки… Вот что я тебе скажу - укладываемся быстро, в день, и уезжаем.
              Вот теперь он заговорил об отъезде безо всякой двусмысленности, со всей твердостью.
         
              Конечно, в день собраться не получилось, хотя, кажется, и укладывать особенно было нечего. Но все же время отъезда подошло, и вот одним ясным светлым утром, когда на дворе уже стояла нагруженная вещами подвода и топтались оседланные кони, обитатели избушки собрались попрощаться с теми, кто ныне пускался в путь.

Родственники провожали Пелагею тепло. Еще бы! Ее прошлогоднее появление среди них совпало с тяжелыми днями, выпавшими на долю этой большой семьи, и именно она оказалась их спасительницей, благодетельницей, ведь благодаря ей, благодаря имевшимся у нее средствам и стараниям человека, обязавшегося доставить ее в Москву и оказать ей при устройстве на новом месте жительства нужную помощь, ситуация переломилась к лучшему, и черные дни остались за спиной.

Могли ли после этого тетушка, дядюшка и двоюродные братья-сестры смотреть на нее свысока, даже если ее прошлое было не безупречно, даже если и сейчас она продолжала идти все той же дорогой, общепризнанно греховной, но сулящей столь очевидные преимущества и выгоды? Так все поступали, не только они… Разумеется, немало низких поклонов досталось и на долю ее покровителя, которому она, а с нею и они все, были столь обязаны.

              Впрочем, сердечнее всех все-таки провожали молодую женщину ее дедушка и бабушка. Они были стары, они знали, что вряд ли в этой жизни им еще предстоит свидеться, а ведь внучка была для них живым напоминанием уже покинувшего их навеки вечные сына, отголоском прежних, ранних времен, - времен их молодости, весенней поры их жизни; времен зрелых и полных сил лучших жизненных лет. Они благословляли и целовали ее, а через минуту принимались благословлять и целовать снова.

Наконец старичок-священник решил положить конец этим долгим проводам и лишним слезам.
- Ну, посидим на дорожку, да и трогайте с Богом, - сказал он. - Ветрено нынче, чего же зря на ветру стоять… Ты, внученька, на возу не сиди открыто, в шубу завернись потеплее, вот ветер и не достанет…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 17.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Дорога в ад.

              Дорога в ад, как известно, вымощена благими намерениями.

              Царь Петр Алексеевич, первым из российских монархов присвоивший себе титул императора, решительно заявил, что Россия – страна западная. Затем он постарался придать своим подданным соответствующий данному утверждению вид, в надежде, что впоследствии содержание начнет соответствовать внешнему облику, и, подтвердив свой оригинальный имидж царя-плотника, прорубил окно в Европу, причем сделал это весьма решительным образом, так что у этой самой Европы не осталось сомнений в серьезности его намерений. Его племянницы и старшая дочь тут же вышли замуж за немецких герцогов, а младшая дочь чуть не стала французской королевой. Сам он женился на иноземке.

В ущерб столбовому дворянству появилось дворянство новое, петровское, вновь испеченное, про которое одним словом можно было сказать «из грязи в князи», с чем вынужденно смирилась прежняя, природная знать. Россия вдруг узнала, что по старинке больше жить, оказывается, нельзя, а вдобавок к этому обнаружила, что она - морская держава.

Российская молодежь отправилась за границу набираться уму-разуму, а внутрь страны хлынул поток представителей превосходящей западной цивилизации: военных, ученых, людей искусства, получавших службу на выгодных условиях, поскольку, если наук и культуры в новой империи и недоставало, то богатства ее еще не оскудели, и хватало в ней и земель, и людей, и хлеба, и золота, и соболей.

              Желание привлечь в страну иноземных мудрецов и мастеров не было новым для российских государей.  Еще великий князь Иван III, считая нужным наладить связи с западным миром и с далеко идущими целями заключивший брак с последней царевной Палеолог, пригласил для строительства нового Кремля в Москве итальянского зодчего. Еще царь Иван Грозный стремился выписать на свою землю ученых иноземцев, и таких нашлось немало, да только не пропустили их через границу враждебные ливонцы. Борис Годунов, боясь отечественных заговорщиков, убийц и колдунов, доверил свою охрану телохранителям-шотландцам и пытался помочь своей болезненной сестре, царице Ирине, попросив английский двор прислать для нее ученую лекарицу. Государь Алексей Михайлович также имел в своем окружении представителей европейских народов.

              Никаких сомнений не вызывает, что царь Петр Первый рассматривал такое положение вещей, то есть наличие большого числа образованных иноземцев на российской службе, с присвоением им исключительных привилегий, как временное. Ему и в голову не приходило, что, заняв ключевые посты в государстве, иноземцы не пожелают уступить их затем успешно подготовленным к этому ихними же усилиями русским, предпочтя сохранить главенствующее положение по отношению к по-прежнему прозябающему в невежестве и нищете коренному населению.

Напротив, все его усилия были направлены на то, чтобы, организовав своеобразную утечку мозгов из соседних государств, отнюдь этим не удовольствоваться, но с их помощью создать благоприятную среду для обучения собственных специалистов, необходимых для дальнейшего развития всех областей культуры, науки и хозяйственных отраслей.

Он покровительствовал одаренным соотечественникам не менее, чем одаренным иностранцам. Кто знает, каких успехов достигла бы Россия, проживи Петр подольше. Но свои начинания в полном объеме провести в жизнь он не успел…

Его смерть была ранней: он умер в 52 года, не оставив не только наследника, но не создав и прочной базы для того, чтобы его деятельность не оказалась наполовину заброшена, наполовину извращена бездарными преемниками. Расшатав старые устои, он не успел укрепить новые. Историки до сих пор спорят, чего больше принес он родной стране – пользы или вреда. Во всяком случае, западники и славянофилы обязаны своим появлением, обусловившим раскол общественного мнения, именно его реформам.

Резкие методы внедрения новых идей и обычаев, прививавшихся на русской почве без учета местных условий и при пренебрежении сложившимися веками традициями и обычаями (однако времени рассусоливать не имелось); призрачный город на финских болотах, ставший символом новой эпохи (и прочно застолбивший необходимый выход к Балтике); имперские амбиции, за которые были пролиты реки русской крови (без чего, однако, России было не прожить); немцы на престоле российских государей…

              Россия и прежде потрясалась смутами, грозившими гибелью государству, однако никогда ранее дворцовые перевороты, эпоха которых началась со смертью первого императора на российском престоле, не следовали с такой пугающей регулярностью, причем первый переворот, устроенный светлейшим князем Меншиковым, имел место еще до того, как царь-преобразователь навеки закрыл глаза. А затем за 75 лет дворцовые перевороты, являвшиеся прямыми следствиями заговоров и интриг и осуществлявшиеся силами военной гвардии, происходили еще пять раз, то есть в среднем каждые 12 лет, а из восходивших за эти годы на престол девятерых государей и государынь трое умерли не своей смертью, причем двое не процарствовали и года.

В результате страной правили немецкие бароны, далее немецкий младенец (при немецком же регентстве), затем наполовину безродный потомок ливонской портомои, после прихвостень прусского монарха и чистокровная немецкая принцесса, ее же сменил российский Гамлет, которому, к сожалению, не нужно было прикидываться сумасшедшим, так как с ума его уже свели на самом деле, и, наконец, в виде своеобразного апофеоза, большое влияние обрели масоны, душа тогдашнего общества, ставшие также  душою нового переворота во дворце.

              Императрица Анна Иоанновна, взошедшая на престол в 1730 году, являлась чистокровной русской царевной, отцом которой был старший брат Петра Первого, Иван Пятый, а мать происходила из старинного боярского рода Салтыковых. Однако, даже если отдать должное сплетням, окружавшим семейную жизнь царицы Прасковьи Федоровны, то и тогда наличие ста процентов русской крови в жилах ее детей не вызывает сомнений: если ее венчанным супругом был русский царь Иван Романов, то приближенным русский же дворянин Василий Юшков.

Царь Петр выдал Анну замуж в Курляндию, там она прожила почти безвыездно 20 лет. Она не онемечилась в прямом смысле этого слова, что бы там про нее не болтали потихоньку, сохранив домашний обиход типичной русской барыни, хотя в русскую баню, действительно, ходить избегала. Может быть, отвыкла в Митаве, а может быть, у нее были какие-то проблемы со здоровьем, кожная болезнь, вот она и смазывала то и дело кожу маслом, а парной жар был при том противопоказан. Да что говорить, она даже немецкий язык не выучила!

Но ее окружали немцы, они служили при ее дворе, один из них управлял ее хозяйством, другой представлял ее герцогство в Петербурге, а в штате ее фрейлин состояли их сестры и жены.

Когда она приехала в Россию, то родная страна встретила ее весьма враждебно. Древняя российская знать, родовитые князья, Рюриковичи и Гедиминовичи, сразу стали ее врагами, которых она крушила затем на протяжении всего своего царствования. Опорой ее трона сделались, с одной стороны, враги этих же князей (а среди них было немало иностранцев, приехавших в Россию при ее дяде), с другой - родственники ее матери, Салтыковы, а с третьей стороны те люди, которые окружали ее прежде, в Курляндии, к которым она привыкла, которых любила и которым доверяла. Общий тон задавал ее фаворит – остзейский немец.

              Если окинуть взглядом высшие посты в государстве, то невольно бросается в глаза, что обер-камергером двора при Анне был немец Эрнст Иоганн Бирон, вице-канцлером немецкий же выскочка Андрей Иванович Остерман, которому императрица за особые заслуги даровала графское достоинство, фельдмаршалом с 1732 года еще один новоиспеченный российский граф, немецкий инженер Христофор Бурхард фон Миних (двое других фельдмаршалов предыдущих царствований, князь Голицын и князь Долгоруков, не долго делали ему конкуренцию), а брат фельдмаршала, барон Христиан Вильгельм фон Миних, служил в Коллегии иностранных дел и в конце 30-х годов получил важное и почетное место ее первого члена.

На протяжении первой половины 18-того века государство, поощряя прибытие на российскую службу иностранных специалистов, издало 31 соответствующий законодательный акт. Иностранцы имели право свободно заниматься избранными ими видами деятельности, уезжать из России и возвращаться в нее по своему желанию, а также отправлять свои богослужения.

              Впрочем, по порядку. Для начала подумаем об армии. Ведь что такое государство без оборонной и наступательной мощи? Итак, фельдмаршалом аннинской армии был немец, сам себя называвший «столпом империи» - фон Миних. Адъютантом при фельдмаршале служил также немец, некто Манштейн, впоследствии написавший любопытные записки. В лейб-гвардии Преображенском полку производство в майоры получили Людвиг Груно Гессен-Гамбургский и Иван Альбрехт. Новый гвардейский полк, Измайловский, возглавил обер-шталмейстер курляндец Карл Густав фон Левенвольде, назначение подполковником получил шотландец Джеймс Кейт, а под его началом служил майор немец Иосиф Гампф.

Еще один вновь сформированный в противовес старой гвардии, Преображенскому и Семеновскому полкам, Конно-гвардейский полк был наполовину укомплектован по приказу императрицы лифляндцами из дворянства (шляхетства) и мещанства. Командный состав этого полка представляли младший подполковник Бурхард фон Траутфеттер, майор Рейнгольд фон Фрейман, ротмистры Стакельберг, ганс Юрген фон Икскуль, Паткуль, Остгоф и прочие потомки рыцарей-тевтонов.

Братья фаворита Бирона сделали военную карьеру, будучи пожалованы высокими назначениями в гвардию: один стал секунд-майором Конно-гвардейского полка, другой (младший брат) получил чин генерал-майора русской службы и назначение премьер-майором Измайловского полка. В Конную гвардию был зачислен старший сын императорского любимца, Петр Бирон. Младший брат юного Петра Бирона, Карл Эрнст Бирон, колыбелька которого с момента рождения стояла в спальне императрицы, в связи с чем его часто называют ее тайным сыном (кто знает), с трехлетнего возраста являлся бомбардир-капитаном Преображенского полка, а с восьмилетнего – камергером Высочайшего двора.

Удачливый офицер Рудольф Август фон Бисмарк, сын прусского генерала, подружившись с Бироном, вскоре получил чин генерал-лейтенанта и женился на его свояченице, Текле фон дер Тротта фон Трейден (эта невеста, понятное дело, была нарасхват, к ней уже сватался сын фельдмаршала Миниха, однако тщетно, Бисмарк оказался счастливее). Затем, после выгодной женитьбы, последовало производство Бисмарка в генерал-аншефы и назначение его на пост вице-губернатора в Риге. Известно, что рижский губернатор распределял аренды казенных земель в пользу местному немецкому дворянству.

В генералитете представители нерусской национальности составляли в разные годы первой половины 18-того века от 40 до 30 процентов, старшие офицеры – 40 процентов от общего количества. То есть командный состав был столько же немецкий, сколь и русский. Солдаты оставались русскими, но их командиры - отнюдь.

В российской армии служили и делали карьеры ротмистр Марселет, капитан Капельн, поручик фон Меркельбах, подполковник фон Штокман и лифляндец капитан Радинг, генерал-майор Шпигель, полковник Марин и его сын, капитан Жан Батист де Трувилье.

           В 1737 году вместе с принцем Антоном Ульрихом Брауншвейгским на русскую службу поступил его паж – барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен. Немного позднее он стал корнетом кирасирского Браунгшвейского полка, причем по просьбе самой герцогини Бенигны Готлибы фон Бирон, законной супруги императрицыного фаворита. Понятно, что это произошло еще задолго до того, как свет увидали потрясающие фантастические истории известного выдумщика и насмешника, сложившиеся, как легко догадаться исходя из вышеизложенного, в немецком уме на русской почве. Какая смесь! Читатели захватывающих историй о полете на ядре и о половине лошади на водопое об этом, конечно, не задумываются, а зря.

            К 1740 году в российской армии появился второй фельдмаршал, ирландец Петр Петрович Ласси (на самом деле его звали Питер Эдмонд, но по традиции в документах немецкие и прочие иноземные имена переиначивались в русские, за исключением фамилии, хотя фамилии тоже порою претерпевали эволюцию, особенно изустно, в связи с чем солдаты называли этого офицера Власьевым). Список можно продолжать и продолжать…

На Балтике в Российском флоте в это же время служили адмиралы: англичане Томас Сандерс и Томас Гордон, норвежец Питер Бредаль, швед Даниил Вильстер, немец Мартин Госслер. В должности обер-интенданта строительством Балтийского флота занимался англичанин Ричард Броун.  Из семидесяти выпускников Шляхетского кадетского корпуса в конце аннинского правления двадцать человек были немцами. Из 12-ти вновь произведенных при Анне генерал-аншефов 7 человек, из 21 генерал-лейтенанта – 11 человек, из 48 генерал-майоров – 27 человек, - были немцами. Одним словом, в это время в армии и на флоте немцев было очень много. Однако их хватало и на статской службе.

              Непосредственное влияние на формирование внешней политики России, как уже об этом говорилось, осуществлялась немцем, а под его началом, в Коллегии иностранных дел, в Комиссии по коммерции, в Военно-морской комиссии, разумеется, немцы же и служили. Внешняя политика – дело первостепенное для любой страны. Остерман благоразумно воздерживался от того, чтобы в своей деятельности выйти из воли Бирона, но из этого следовало только то, что следовало.

В царствование Анны английскому посланнику лорду Клавдию Рондо удалось устроить подписание торгового договора, чрезвычайно выгодного для английских негоциантов и имевшего, соответственно, разорительные последствия для российского купечества. Сохранились данные о том, что означенный мистер Рондо получил от благодарных соотечественников сказочно богатый денежный подарок. Сколько получил за свое покровительство этому проекту Бирон, неизвестно, однако ходили слухи о том, что презент для временщика соответствовал важности оказанной им услуги.

              Дипломатические посты занимали курляндцы: К.Х. Бракель – посол в Дании и Пруссии, К.Г. Кейзерлинг (личный друг Бирона, меду прочим) – в Речи Посполитой, И.А. Корф – в Дании. Президентом Юстиц-коллегии являлся Сигизмунд Адам Вольф, бывший гофмейстер детей Меншикова и тайный секретарь Петра Первого (его брат Яков в это время занимался негоцианством и владел банком). Канцелярию от строений также возглавлял иностранец, хотя на этот раз не немец, а француз, некто Антуан Кармедон. В директорах Петербургской почтовой конторы ходил Ф. Аш.

              Особый интерес и у современников, и у позднейших исследователей вызывала Берг-коллегия, ведавшая горно-рудным делом и представлявшая собою своего рода золотое дно. С 1736 года это важное, перспективное ведомство с легкой руки Бирона возглавлял саксонский камергер, обер-берг-гауптман и барон Курт Александр Шемберг, прибывший на службу в Россию, как оно водится, со своей командой, насчитывавшей 14 специалистов, среди которых значились, например, обер-берг-амтовый актуариус Карл Фохт, гистеншрейбер Иоганн Леман, штейгеры Иоганн Буртгарт, Кристиан Пушман, Иоганн Шаде и другие.

Центральный административный аппарат Берг-коллегии, Генерал-берг-директориум, состоял сплошь из шембергцев. Почти сразу же по вступлении в должность Шемберг выступил сторонником приватизации казенных предприятий, при этом выдвигая требование, чтобы его ведомство руководило этим процессом, а его служащие (и он сам, естественно) имели право становиться владельцами и совладельцами рудокопных компаний. Эта новая струя в горно-рудном деле могла озолотить предприимчивых дельцов, что ни для кого не являлось секретом.

Конечно, если говорить о крепостных рабочих и каторжниках русской национальности, то им по существу должно было быть все равно, на кого гнуть спину в шахтах и для кого погибать под обвалами: на своих, русских хозяев или же на пришлых, на немецких, к тому же для властей они оставались как бы бессловесны. Однако, во-первых, сие поверхностное мнение не соответствовало истине, а во-вторых, и помимо этой бесправной массы было кому поднять голоса протеста («Когда они будут интересанты, то уже кому надзирание за ними иметь?»). Вот только этот протест все равно оставался втуне.

              Никаких документальных следов дележа баснословной прибыли с обер-камергером высочайшего двора не сохранилось, однако совершенно ясно, что Бирон не стал бы глядеть сквозь пальцы на то, как другие разворовывают природные богатства России, не получив при этом своей, львиной доли. Приватизация русских рудников и оружейных заводов в пользу иноземцев проводилась строго под его контролем.

В 1739 году Шемберг получил во владение Туринский и Кушвинский заводы вместе с богатейшим рудным месторождением, горой Благодать, с приписанными селами и землями. Для управления этим хозяйством был создан целый Благодатский обер-бергамт с нанятыми в Саксонии мастерами. От имени Генерал-берг-директориума контракты с этими специалистами (их насчитывалось до полусотни) заключал посол Кайзерлинг, о котором известно, что он состоял с Бироном не только в деловых, но и в личных, дружеских отношениях. С ним Бирон состоял в переписке, ему сетовал на сложности, испытываемые им при выполнении своих многотрудных обязанностей любимца государыни...

До удачливого Шемберга пытались добраться еще в царствование Анны, однако покровительство всемогущего обер-камергера делало его неуязвимым для недоброжелателей. Гарантии платежеспособности и честности Шемберга дал сам Бирон, он же настоял на том, чтобы императрица пожаловала саксонцу 50 тысяч рублей и дала привилегию на разработку руды в Лапландии («под особливой всемилостивийшей протекцией») и еще сальный промысел в Архангельске (сроком на 10 лет).

Шемберг поставлял российской армии и флоту пушки, пушечные ядра, бомбы, якоря и так далее, одновременно наладив реализацию казенного железа за границей. Интересно, что уже через два года его деятельности его предприятие было кругом должно казне и по существу находилось на грани банкротства. Конечно, Шембергу важнее было расплатиться не с казной, а с другими заимодавцами. О размахах анти-российской деятельности Шемберга свидетельствует тот непреложный факт, что в следующее царствование он пошел под суд и после годичного заключения в крепости был выслан в родную Саксонию гол как сокол, а его заводы возвратились в казну.

Кстати сказать, царствование Анны Иоанновны было вовсе недолгим – всего 10 лет, но ее фаворит и его креатуры наворотили за эти 10 лет такого, наворовали так много, что это буквально выпирает из всех документов эпохи.

              И, конечно, особым видом государственной службы для иностранцев являлось ученое поприще. Дипломаты К.Г. Кейзерлинг и  И.А. Корф по очереди руководили также Академией наук в Петербурге. При них в советниках академической канцелярии подвизался И.Д. Шумахер.  Это что касается руководства. Под началом этих ученых мужей «альзацкой нации» трудились иностранные ученые: в Морской академии британский математик и российский бригадир Генри Фарварсон, в Императорской академии ботаник Иоганн Амман, химик Иоганн Георг Гмелин, зоолог Иоганн Дювернуа, астроном Луи Делиль де ла Кройер, физик Георг Вольфганг Крафт, а также приглашенные по инициативе Корфа  Я. Штеллин, П.Л. Леруа, И.Ф Брем, Г.В. Рихман, Ф.Г. Штрубе де Пирмонт.   

Академия наук едва ли в то время являлась российской, и по своему составу, и по духу, хотя и находилась в России, и существовала на российские деньги. Особенно известны старания немецких ученых, трудившихся на исторической русской ниве. Над ними и над популяризировавшим именно их точку зрения Николаем Карамзиным висит серьезное обвинение в принципиальном искажении русской истории.    

Первыми российскими учеными-историками были Готлиб Зигфрид Байер, Герард Фридрих Миллер, Штрубе-де-Пирмонт, Август Людвиг Шлёцер. При этом кое-кто из них (например, Байер) вообще не знал русского языка. В 1749 году Миллер (историограф Российского государства, между прочим) подготовил для торжественного академического заседания речь по поводу русских древностей, озаглавленную им «Происхождение народа и имени российского», сделав первую попытку обнародования в России западно--вропейской норманнской теории происхождения Рюриковичей. Давний спор царя Ивана Грозного и шведского короля Юхана III был решен в пользу последнего. Придворные круги (дело было уже при Елизавете, а не при Анне) возмутились, и «предосудительная России» работа Миллера света не увидела, но, пусть первый блин оказался комом, начало было положено: как говорится, вода камень точит.
 
Немецкие мэтры держали крепкую оборону, не давая дороги молодым русским ученым, и с этим наследием аннинских темных времен всю жизнь боролся русский самородок, выдающийся ученый Михаил Ломоносов. 
      
              Конечно, наряду с немцами и прочими иностранцами важные посты и видные места в российском государстве занимали и русские дворяне, например, князь Алексей Михайлович Черкасский, возглавивший оппозицию князьям Долгоруким и Голицыным при избрании Анны на престол, да еще Салтыковы, родичи императрицы, и их родичи, да князья Шаховские, сумевшие породниться с Остерманом и примазаться к Бирону.

Главой тайной розыскных дел канцелярии также являлся русский, граф Андрей Иванович Ушаков, однако как-то мало гордости вызывает тот факт, что первым императорским палачом, да и его подручными и преемниками, к тому же послушно выполнявшими волеизъявления Остермана и Бирона, были представители коренного российского дворянства. Место месту рознь, служба бывает разной. Русские пытали русских по немецкому приказу, от этого никуда не денешься, таково лицо эпохи, кривое отражение петровских преобразований.

Население Петербурга в 1737 году составляло 70 тысяч человек, из них 7 тысяч были иностранцами, большинство – немцы, то есть в среднем на десять подчиненных человек русских приходилось по одному немцу-командиру. Царь Петр прорубил окно в Европу, в это окно влезли немецкие Гансы, чтобы верховодить над русскими Иванами.

              При дворе же Анны Иоанновны, многочисленном и шумном, можно было, правду сказать, встретить немало русских лиц. Вот князь Михаил Алексеевич Голицын, к примеру, был ее любимым шутом и имел кличку Квасник, в 1940 году его женили на шутихе калмычке Бужениновой в Ледяном доме. Его конкурентом на почве шутовства являлся русский дворянин, бывший гвардеец-преображенец Иван Балакирев. Зато обер-камергером был сам Эрнст Иоганн Бирон, любимец императрицы. Место месту рознь…

Должность обер-камергера, то есть главного лица при дворе, занимал, как уже упоминалось, немецкий фаворит императрицы Эрнст Иоганн Бирон (это после светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова и светлейшего же князя Ивана Алексеевича Долгорукова). Обер-гофмаршалом взамен сосланного в Березов князя Алексея Григорьевича Долгорукова сделан был Рейнгольд Густав фон Левенвольде, обер-шталмейстером – его брат Карл Густав. Вообще придворная служба являлась исконным почетным правом русской знати, с придворных пажей (новиков) начинали карьеры будущие полководцы и дипломаты, и среди придворных Анны можно указать много русских дворян и дворянок. Однако, как видим, двор ее возглавили немцы, и обер-гофмейстерина княгиня Голицына должна была тушеваться перед графиней Бенигной Готлибой фон Бирон и тем более отступить перед нею, когда та стала герцогиней.

Среди статс-дам можно было увидеть баронессу Остерман, супругу вице-канцлера (правда, эта женщина была по происхождению русской, но возвысилась она благодаря замужеству за немцем, хотя и сама принадлежала к свойственникам Романовых, Стрешневым). Среди двенадцати камергеров значились И.А. Корф, Э. Миних (сын фельдмаршала), К.Л. Менгден, де ла Серра, барон фон Кетлер. Среди камер-юнкеров можно увидеть фон дер Тротта-Тройдена, брата герцогини Бенигны Бирон. Среди пажей – И.М. Бенкендорфа, И. Будберга, А. Скалона, В. Бринка.

Не следует недооценивать эту низшую ступень дворцовых служащих: они были вхожи в личные покои императрицы, выполняли ее повседневные поручения, то есть состояли с нею в непосредственном общении. Там же, в личных покоях, уже нельзя было встретить русских, кроме шутов и шутих. Одной из статс-дам при Анне состояла супруга фаворита, Бенигна фон Бирон, бывшая к ней особенно близка. Кроме того, Анну обслуживали только немецкие камер-фрейлины: дочь Бирона, Гедвига; свояченица Бирона, Текла фон дер Тротт фон Трейден; далее Христина фон Вильдеман, позднее выданная за президента Коммерц-коллегии фон Менгдена, а еще Швенхен и Шмитсек.

              Мы еще не начали говорить по-немецки, нет? При таком обилии немецких фамилий кажется, что уже начали.

Петр Первый реформировал административное управление государства в целом и высочайшего двора в частности на западный лад, с внедрением в практику иностранных названий должностей, и эти должности оказались заняты иностранцами – картина вышла полная.

               Засилье иноземцев в аннинское время стало настолько шаблонным понятием, что однажды возникло желание проверить, а так ли все было на самом деле, нет ли здесь преувеличения, не пропаганда ли это последующего царствования, призванная прикрыть насильственный захват престола Елизаветой, что упомянутое засилье как раз и может оправдать. Но, когда углубляешься в чтение списков западно-европейских фамилий чиновников на важных постах, возникает ощущение, что дело тут не только в усилиях елизаветинских пропагандистов, что сделавшееся хрестоматийным мнение сложилось не на пустом месте.

              После переворота Елизаветы Петровны в 1741 году солдаты на улицах били иностранных офицеров и кричали: «Надобно иноземцев всех уходить! У нас указ есть, чтоб вас всех перерубить, надобно всех вас, иноземцев, прибить до смерти!» Указа никакого не было и быть не могло: Елизавете помогали многие лица, среди них было полно иностранцев. Но сама идея нисколько не удивляет… 

              Когда в 1733 году ко двору Анны Иоанновны была взята малолетняя принцесса Елизавета Екатерина Христина Мекленбургская, в православном крещении ставшая Анной Леопольдовной, приходившаяся императрице  родной племянницей, поскольку была дочерью ее сестры Екатерины Ивановны (вот тут только более-менее выяснилось, что именно детям этой девочки в будущем предстоит стать теми наследниками, которым российские подданные безлично принесли присягу на верность еще в 1731 году), - когда это произошло, и для юной принцессы был создан свой небольшой двор, его штат также составили немки: воспитательница  гофмейстерина Адеркас, мадам Бельман, мадмуазель Блезиндорф, сестры фон Менгден и так далее…

В женихи для полу-немецкой принцессы и, стало быть, в отцы для будущего российского государя или будущей российской государыни выбрали немецкого же принца, Антона Ульриха Брауншвейг-Беверн-Люнебургского, сына герцога Фердинанда Альбрехта и племянника австрийской императрицы Елизаветы, супруги Карла VI. Правда, принц принцессе не понравился. Он не понравился также и самой императрице. Тем не менее свадьба все же состоялась, и ребеночек у молодых в свой срок родился – будущий император Иван Антонович Романов, хотя по отцу он был Браунгшвейцем, а по матери Мекленбургцем.

              Так исторически сложилось, что Россия, во времена первых киевских князей, Владимира Красно Солнышко и Ярослава Мудрого, находившаяся на пересечении торговых дорог, связанная ими с ближними и дальними странами, впоследствии оказалась раздробленной и в изоляции, на окраине европейского мира. Бесконечные войны с западными и южными соседями, вековая отсталость.      

Петру Первому, по существу, пришлось выбирать из двух зол. Без решительных резких реформ страна окончательно утратила бы свои позиции на международной арене, сделавшись легкой добычей зарубежных держав, которые далее не замедлили бы превратить ее в свою колонию наравне с Индией и Америкой. Однако непосредственный контакт с более успешно развивавшемся Западом ставил население этой страны в невыгодное положение, которое могло исправиться лишь некоторое время спустя, оставив тем не менее болезненный след.

Представители привилегированной, власть имущей верхушки, не желая разделять с народом тяжелое наследие старины, вытягивая всю народную массу на европейский уровень, что было трудно и затратно, предпочли усугубить различие между классами, полностью отдавшись западным веяниям и сделав вид, что их корни совсем иные, нежели у всех этих сиволапых дремучих мужиков. С этого момента различие между правящим классом и классом подневольным превратилось в пропасть. Недаром позднее зарубежные наблюдатели говорили о том, что в России как бы два народа: простой народ и аристократия, с целым перечнем отличий, не понимающие друг друга и относящиеся друг к другу враждебно.

И стоило только кому-нибудь выбиться из народной массы в верха, как вскоре счастливец начинал стыдиться своего происхождения, абстрагируясь от тех, кому не повезло, как ему, хотя он сам еще вчера находился среди людей, презираемых им сегодня.   

Отголоски этого положения мы наблюдаем до сих пор.

              Но вернемся в эпоху Анны Иоанновны, к высочайшему двору, вновь заглянем в списки служащих Дворцового ведомства. Так, кто там значится дальше… Генерал-директор дворцовой конторы фон Розен. Метердотель Иоганн Максимилиан Лейер, кухмистер (главный повар в генеральском чине) Матвей Субплан, глава дворцовой скотобойни – Иоганн Вагнер (такая музыкальная фамилия да в этаком ведомстве), заведующий придворным серебром (зильбердинер) – Эрик Мусс, организатор балов и постановщик спектаклей – танцмейстер Игинс, его коллеги концертмейстер Иоганн Гибнер и брат Иоганна композитор Андреас Гибнер. Конкуренцию придворному композитору Гибнеру составлял придворный же композитор неаполитанец Франческо Арайя. Он писал арии для придворных певцов мадам Аволано и господина Дреэра.

Ну, а всякие там повара и поварята, лакеи и посудомойки, поломойки и полотеры, конюхи и прачки, истопники и трубочисты, золотари и мясники, и вообще все чернорабочие под началом вышеозначенных господ, - они все русские, конечно. Как и рядовые солдаты в обычных, армейских полках, которых бравый фельдмаршал Миних (в своих Записках назвавший себя без ложной скромности «столпом империи», как об этом уже упоминалось выше) водил на штурм Очакова и в гибельный поход по завоеванию Крыма.

              «Вы, русские», - говаривал, бывало, граф, а затем герцог Эрнст Иоганн фон Бирон, устраивая разнос природному русскому князю за нерадивое выполнение всемилостивейше возложенных им на него обязанностей.

Правда, умная жена английского посланника мистера Рондо прозорливо заметила, что говорить такие вещи и вести себя таким образом человеку, даже и взлетевшему на самый верх по придворной лестнице, все же неумно, поскольку он находится в чужой стране, и потому даже для него, находящегося у самого трона, такое поведение все же может быть чревато будущими неприятностями, что оказалось вполне справедливо. Однако до того предугаданного момента, когда наступила полоса неприятностей и в жизни всемогущего иноземного временщика, неприятности по его милости сыпались на аборигенов этой самой нахально попираемой им страны, причем сыпались как из мешка изобилия…

              Вопрос злоупотреблений, допущенных иностранцами, состоявшими на российской службе, - вопрос важный, сложный и спорный. Хотя в некоторых случаях спорить тут на самом деле не о чем. Практически не подлежит сомнению, что, например, злоупотребления, особенно со стороны Бирона и его клики, были, и немалые, то есть подданным Российской короны наносился конкретный ощутимый вред в результате энергичной деятельности этих иноязычных рвачей, направленной исключительно на собственное обогащение.

Во всяком случае, точно известно, что Бирон и его супруга, ранее люди скромные и почти бедные (причем семья Бирона даже не имела пресловутого диплома «рыцарской семьи», то есть не принадлежала к настоящей, древней немецкой знати), после своего возвышения при особе государыни утопали в роскоши.

Костюмы герцога сверкали золотом и драгоценностями. Его жена соорудила  себе  платье, полностью расшитое жемчугом, а весь ее гардероб оценивался придворными знатоками в полмиллиона рублей, в то время как ее коллекция бриллиантовых украшений стоила два миллиона рублей. Между тем в те времена годовой оброк крепостного крестьянина составлял один-два рубля, рубли же имели хождение золотые.

Бироны имели великолепный золотой сервиз и несколько серебряных, прекрасную французскую мебель. Множество живописных полотен лучших европейских мастеров украшали их покои. Герцог был неравнодушен к фарфору и китайским редкостям, его коллекция насчитывала более полусотни прекрасных произведений искусства из Поднебесной, среди которых были статуи божеств буддийского пантеона, выполненные из дорогостоящих материалов. Ценнейшие меха горностаев и соболей наполняли целые сундуки. Вообще, список его драгоценностей был также впечатляющ и длинен, как у некогда не менее всемогущего и богатого светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова (кстати, некоторые драгоценности Меншикова, ранее реквизированные в казну при опале светлейшего, попали в руки Бирону).

Разумеется, к числу сокровищ герцога принадлежали обожаемые им лошади, прекрасные, очень дорогие, все со звучными, красивыми кличками: Нерон, Нептун, Лилия, Эперна, Сперанция, Аморета… Он владел богатыми поместьями, землями и людьми. В Остзейском крае, в одной лишь Лифляндии, не считая ленное владение Польши – Курляндию (де-юре не подвластную России, хотя де-факто Польша уже больше не могла удерживать герцогство в своем подчинении), ему принадлежали 120 амптов и мыз, с ежегодным доходом в 78 тысяч 720 талеров. И это только учтенное состояние. О том, что есть еще состояние не учтенное, конечно, знали многие, но доказать бы не взялись.

Как позднее было сказано: «Во все государственные дела он вступал, и хотя прямое состояние оных ведать было и невозможно…» Ведать было, видимо, и впрямь возможно не всегда, зато вступать в государственные дела возможность имелась прямая… В Петербурге он жил в царском дворце, рядом со своей высочайшей покровительницей, но в Курляндии, в Митаве и Руентале (Рундале), отстраивал себе собственные дворцы. Рундальский дворец для него возводил знаменитый Варфоломей Растрелли, узорную чугунную решетку для дворцовой усадьбы ковали на уральских заводах, и украшена она была вензелем «Е I» - Эрнст Иоганн.      

              Однако, с другой стороны (у всего есть другая сторона, хотя в данном случае эту другую сторону первоначально предполагалось рассматривать как лицевую), если оставить фаворита и вновь перейти к иностранцам в российской службе, то из вполне надежных источников известно, что они порою бывали вполне полезны на важных постах, так как квалифицировано выполняли свои обязанности и вполне оправдали свое назначение, оставив по себе в России добрую память, послужив к ее упрочению и процветанию.

Та же косная про-немецкая Академия наук командировала-таки за границу для дальнейшего обучения русских студентов, в том числе, можно сказать, на свою голову обучив наилучшим образом этого самого Михайлу Ломоносова. На базе академической типографии был выпущен журнал «Примечания», ставший первым научно-популярным изданием. Далее при Академии был организован Географический департамент, плодом деятельности которого стал выпуск первого атласа России. Востоковед Георг Яков Кер состоял профессором ориентальных языков при Коллегии иностранных дел, а математик Христиан Гольдбах при этом же ведомстве сделался главным специалистом российского «черного кабинета», успешно занимаясь дешифровкой дипломатической переписки, что впоследствии сыграло свою важную роль в обезвреживании врагов России.

              Медленно, но неукоснительно развивалось в империи медицинское обслуживание населения. Между тем медицинское поприще – это не золотое дно Берг-коллегии. Те, кто подвизался на его ниве, имели дело со смертельно опасными вещами. 

Стараниями архиатера Фишера был утвержден «Генеральный регламент о гошпиталях и о должностях определенных при них докторов и прочих медицинского чина служителях». В крупные города были назначены штатные лекари. В конце царствования Анны в Петербурге появился даже врач для бедных, который лечил обращавшихся к нему горожан бесплатно и бесплатно же выдавал им казенные лекарства.

Главой медицинского ведомства (архиатером) сначала был Иоганн Блюментрост, затем его сменил Иоганн Христиан Ригер. Доктор-немец с этой поры стал обычным явлением в русском обиходе. В годы правления Анны в Медицинском ведомстве служили врачи Дамиан Синопеус, Даниил Мезиус, Льюис Калдервуд, Джеймс Маунси, Христиан Эйнброт, Иоганн Хатхарт, Иоганн Якоб Лерхе (сейчас квалификацию этого специалиста определили бы как «эпидимиолог», хотя свою карьеру он начинал военным лекарем), «зубной доктор» Герман и другие.

Биография врача Иоганна Якоба Лерхе повествует о том, что этому человеку выпало побывать с русскими военными частями в Персии и в Крыму во время русско-турецкой войны, а затем ему же досталось бороться в Харькове с эпидемией чумы. Потом была русско-шведская военная компания, сопровождение русского посольства в Персию и, на закате дней, участие в борьбе с чумой в Москве: старый доктор Лерхе находился в первопрестольной во время Чумного бунта и разработал правила профилактики страшной болезни, принесенной с юга воевавшей с турками русской армией, закладывая основы российской эпидемиологии.

              И – опять-таки – армия. Многие иностранные офицеры с честью выполняли воинский долг, не щадя ни сил, ни крови, ни жизни. Ветеран Вилим фон Дельден служил в российской армии 50 лет, был «тяжко ранен, прострелен в грудь смертельным страхом и лежал между трупа, и от таких тяжких ран и десятилетнего полонного терпения пришел в глубокие тяжкие болезни и безсилие». Федор Штофельн в 1738 году возглавил героическую оборону от турок Очакова. Ирландец Джордж Броун сражался с турками, попал в плен, три раза был перепродан на рынках Стамбула, в конце концов бежал, причем захватив с собою важные документы турецкого командования.

Офицер Иван Альбрехт в бою потерял ногу, другой офицер Ганс Юрген фон Исткуль погиб в триумфальном для русского оружия сражении со шведами при Вильманстранде в 1741 году. Наконец, эта только что упомянутая победа над «Свейским королевством», предотвратившая интервенцию воинственных западных соседей, грозившую новыми бедами и потрясениями для России, была одержана под командованием популярного в солдатской среде доблестного генерал-фельдмаршала Петра Ласси-Власьева, по происхождению ирландца.

              Иностранные специалисты нередко оставались в России вместе со своими семьями, их потомки заключали браки с представителями местного населения, переходили в православие и через пару поколений уже считали себя русскими, вот только немецкие и английские фамилии выдавали их нерусское происхождение. Ярким примером такого полного обрусения служит родословная известного, знаменитого, любимого до сих пор и удивительно русского по духу сатирика и драматурга Дениса Фонвизина. Даже немецкая фамилия его предка, фон Визин, стала не только произноситься, но и писаться на русский лад. И все же…      
      
              Но, как ни крути, излишнее внимание, проявляемое властями к иноземцам с легкой руки Петра, имело негативные последствия: в первую очередь оно уязвляло самосознание русской нации. Царь-реформатор был прав, но побочный эффект вышел существенный.

Конечно, с одной стороны, как будто должно быть все равно, на кого гнуть спины подневольным людям, ведь три шкуры спустят равно и свои, и чужие… Однако наличие на командных постах не соотечественников, но немцев, англичан, шведов, датчан и т.д. говорило без слов – раз дело обстоит так, значит вы, русские, какие-то не такие, как надо; вы не способны править собственной страной; вы темные, неразвитые и плохо поддающиеся развитию; вы - дикари, варвары; вы, русские… Самая ваша история свидетельствует об этом; самые ваши традиции и обычаи годятся только для примеров глупости и отсталости; сами ваши старинные наряды неуклюжи, и потому человек утонченный должен, разумеется, носить только платье западного образца; самый ваш язык груб и некрасив, он подходит только простонародью, и потому, чтобы прослыть людьми культурными, вам следует говорить на иноземных языках… Русского человека учили стыдиться самого себя и своей родины.
               
              Помимо большого числа иностранцев на видных должностях, Петр Первый оставил также России разоренное и расстроенное после продолжительных кровопролитных войн и великих «строек века» хозяйство, нищету коренного населения и огромную сумму повисших на нем недоимок по налогам.

Правительство Анны привлекло к сборам долгов армию. Недоимки изымались, выбивались, выдирались всеми способами, включая самые жестокие. В ответ в деревнях вспыхивали бунты, причем иной раз взбунтовавшихся и оказавших вооруженное сопротивление крестьян возглавляли их же помещики, не желавшие потворствовать грабежу своих владений, своих людей. Убегая от расправы, недавние хлебопашцы и их хозяева становились на разбойную дорожку. С разбойниками пытались бороться, но по большей части безуспешно.

Жить в России того времени ее многочисленному населению было голодно, сложно и опасно. Между тем императорский двор в Петербурге поражал богатством…

«Я бывал при многих дворах, но могу вас уверить: здешний двор своею роскошью и великолепием превосходит даже самые богатейшие, потому что здесь все богаче, чем даже в Париже», - записал испанский посол герцог де Лириа.

Леди Рондо, супруга английского посланника, допущенная в близкий круг императрицы, также описывала великолепные разнообразные праздники, «маскарад в саду летнего дворца, очень красиво иллюминированного, и фейерверк на реке, протекающей у сада». Сказочная феерия маленького счастливого мирка, ничего общего не имеющая с грубой жестокостью окружающего мира; теплое закрытое помещение, в отличие от пустыря, продуваемого ледяными сквозняками…       

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 18.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Вы, русские…

            … В холодный пасмурный день 8 ноября 1739 года, в самый церковный праздник Архистратига Михаила, жители древнего северного Новгорода, когда-то бывшего столицей сильного государства, только поневоле склонившего голову перед московским самодержавием, а также жители новгородского предместья могли стать и в немалом своем числе стали свидетелями казни князей Долгоруких, которая была произведена в соответствии с вынесенным им и утвержденным самой государыней приговором. Семью «разрушенной» невесты покойного мальчика-императора Петра Второго постиг окончательный разгром. После восьми лет прозябания в Березовской и Соловецкой ссылках они вновь были взысканы по высочайшему приказу к ответу за свои прошлые прегрешения: Ее величество императрица Анна Иоанновна, богобоязненная, боголюбивая, строгая в вопросах личной и общественной морали, никогда не прощала своих врагов.

Приговоренных привезли из крепости Шлиссельбург, где проводилось следствие, в Новгород 5 ноября. Туда же приехал и граф Андрей Иванович Ушаков, глава Тайной канцелярии. В городе поговаривали, что на следующий же день, то есть за два дня до уже объявленной казни, обреченных на смерть узников снова пытали, и приезжий граф присутствовал на допросе лично, что ему, видать, было не впервой. Разговоров вообще было много, - втихаря, конечно, между собою, потому что за такую болтовню можно было запросто попасть в застенок и даже в результате составить обреченным на смерть князьям компанию на эшафоте.

Признанный главным преступником бывший обер-камергер двора, молодой князь Иван Алексеевич Долгоруков, был приговорен к колесованию. Этой казни обычно подлежали лица, виновные в подделке денег и важных документов, а также уличенные в каких-либо вопиющих обманах и изменах, - фальшивомонетчики, к примеру. Среди горожан и приезжих нашлись знающие люди, которые утверждали, что еще в бытность маленького императора Петра Второго молодые люди развлекались тем, что князь Иван, пользуясь схожестью своего почерка с почерком августейшего приятеля, расписывался за него под общий смех под письмами и на указах.

Поговаривали о какой-то неведомой духовной императора Петра Второго, а также о том, что князя Ивана выдал палачам младший брат, нарочно напоенный ими пьяным… протрезвев, этот юнец в ужасе от содеянного им попытался покончить с собой, воткнув себе бритву в живот, но было поздно… Далее, ясное дело, пытки довели князя Ивана до того, что он выдал всю свою родню и больше всех оговорил себя самого. Недаром сентенция к приговору заключала в себе именно что «Изображение о государственных воровских замыслах Долгоруковых, в каковых по следствию не только обличены, но и сами винились».   

              Седой новгородский Кремль над Волховом, колдовской рекой, и издревле почитаемая на этой земле, дольше всех из российских земель помнившая вольные времена, когда в городе заправляли выборные чины и народное вече, новгородская святыня, храм святой Софии, не стали свидетелями кровавой расправы: намеченную экзекуцию решено было провести в пригороде.

В версте от Новгорода раскинулась унылая болотистая местность, отделенная от города руслом высохшего Федоровского ручья. На этой низменной равнине были густо рассеяны могильные холмики и деревянные кресты бедного Скудельничьего кладбища. На окраине кладбища, в полуверсте от последних захоронений, и был поставлен эшафот с плахой и колесом. Казнь произвели на рассвете, и на нее собралось много народу – и из ближних окрестностей, и из города. Было тут, конечно, полно простонародья, но присутствовали люди и повиднее, побогаче, познатнее, -  помещики, к примеру…

Под конвоем солдат осужденных на телегах привезли из городской тюрьмы, и, чтобы увидеть их, зрители в толпе, над которой реял трепет страха и любопытства, вставали на носки и толкались меж собою… Эти изможденные, обросшие поседелыми волосами люди, на непокрытые головы которых низкие тучи роняли снежные хлопья, в накинутых на изломанные дыбой плечи тулупах, сгорбленные после перенесенных нечеловеческих страданий, со свечками в скованных руках мало напоминали блестящих баловней счастья прошедшего десятилетия, какими они были когда-то.

По суровому закону свидетелям казни запрещалось выражать свое сочувствие к осужденным царскими указами преступникам, иначе они сами становились преступниками и могли дорого заплатить за свое мягкосердечие, но осужденным сочувствовали – опять-таки тайно, между собою, про себя, потому что, какова бы ни была их вина, но, хотя знатные и богатые обычно вызывают зависть и злость, однако, подобно представителям любого сословия, они же, подвергшиеся гонениям, замученные в застенке и вышедшие из него только для того, чтобы подняться на эшафот, возбуждают в сердцах жалость…

А еще сочувствовали им, должно быть, потому, что жизнь была вообще тяжелой, что армейские части выбивали из голодающих крестьян непомерные налоги, подвергая неплательщиков жестоким наказаниям, вплоть до самого лишения живота, потому что молодежь силком забривали в солдаты, обрекая на смерть в неведомых полуденных землях, под саблями каких-то там басурман… Потому что, наконец, ныне казнили природных русских князей, потомков Рюриковичей, правнуков Святого Михаила Черниговского, соль и гордость земли русской, а в Санкт-Петербурге, странном городе на финских болотах, судьбы этой земли, обсев императорский трон, заняв многие почетные и доходные служебные места, вершили проклятые иноземцы, ведь Россией вместе с императрицей правил ее любезный немец и с другими немцами заодно…
      
             Затем был зачитан приговор, забили барабаны и, под присмотром прибывших на совершение казни долгу службы из Новгорода важных чиновных лиц, троим старшим князьям, Сергею и Ивану Григорьевичам и Василию Лукичу отрубили головы. Молодой князь Иван Алексей во время выпавшей ему на долю страшной казни поразил всех окружающих: он громко молился, четко и раздельно произнося слова молитвы и делая ударение на словах в то время, как ему, привязанному к колесу, ломали кости рук и ног. Молитва была благодарственная. Он выкрикивал: «Благодарю Тя, Господи, яко сподобил мя еси познать Тя!» Какой смысл вложил он в эту свою предсмертную молитву, Бог его знает… да и способен ли он был еще на что-то по-настоящему осмысленное…   

В толпе говорили, что молодой князь в годы своего преуспевания был пригож собой и его любили женщины, ныне же остается за ним молодая вдова с малыми ребятами… Потом он потерял сознание, был снят с колеса еще живым и обезглавлен на залитой кровью его дядей плахе. Все было кончено. Тела казненных вместе с головами положили в два гроба и захоронили среди бедных холмиков и крестов Скудельничьего кладбища в одной яме. Снег повалил сильнее. Народ начал медленно расходиться. 12 ноября 1739 года было обнародовано, что князю Ивану Долгорукому после колесования отсечена голова. 
      
              Могила Долгоруких на Скудельничьем кладбище отмечена надписями не была, однако не затерялась. Виновные в каких-то там подделках и прочих прегрешениях, прежде самовластные и заносчивые князья теперь, по своей кровавой кончине, сделались в глазах окружающих мучениками, сравнявшись в своей доле с любым из засеченных на смерть, из облитых на морозе ледяной водой, из затравленных охотничьими собаками, из уморенных по тюремным казематам несчастных.

Когда после кончины Анны Иоанновны и воцарения дочери Петра однажды, осенним же пасмурным холодным днем, на окраине Скудельничьего кладбища остановилась карета, из которой вышли  мужчина лет сорока на вид и женщина немного помладше его, оба красивые и оба дорого одетые, явно принадлежавшие к высшей знати, и спросили у первого попавшегося им на глаза прохожего, не знает ли он, где здесь могила казненных несколько лет тому назад князей Долгоруких, - им без труда указали тропку к этой безымянной, но не забытой могиле.

Молодая дама в траурном флере, вся дрожа, подошла к скромному могильному холму и залилась слезами. Она бы упала, если бы ее не поддержал ее спутник. Это были граф и графиня Брюс, последняя до своего замужества известная как княжна Екатерина Долгорукова. Она приехала поклониться могиле казненного брата. Времена на дворе стояли иные, нежели прежде, и петербургских приезжих рады были принять у себя в домах сливки новгородского общества. Графине сочувствовали, она же говорила о том, что намерена возвести над могилой казненных родных церковь, отдав им тем самым дань памяти. При жизни они с братом не слишком ладили, но теперь не стоит и вспоминать об этом… Теперь, когда миновало столько лет и столько произошло трагических событий…

Однако ее благородное намерение осуществилось только значительно позднее и не ее стараниями. Скорбное паломничество оказалось для бедняжки роковым: северная холодная осень, горе, запоздалые угрызения совести, упадок сил, простуда… и смерть… Да, смерть, ранняя и странная, ведь молодая женщина пережила все невзгоды своей жизни и монастырское заточение, а умерла в богатстве и преуспевании, среди которых и начиналась когда-то ее бурная жизнь, на руках верного друга, каким был для нее ею самою выбранный супруг… одним словом, именно тогда, когда, казалось бы, только и пожить.

Ходили слухи, что перед смертью она приказала сжечь при ней все ее платья, потому что эти платья были для нее сшиты еще в те дни, когда она обручалась с молодым императором, стало быть, их должна была носить российская государыня, а кроме нее их никто носить не может и не должен, так в огонь им дорога, в огонь… Танцуйте, огненные духи огня, огнекрылые ангелы, уничтожая прошлое, превращая его в пепел и золу, такие черные рядом с вашим алым животрепещущим убором, словно сама грешная земля рядом с божественной, горней высотой и чистотой, недоступной и страшной для простых грешников... Кольцо императора, которым она была с ним обручена, сохраненное ею в дни ссылки не смотря на неоднократные попытки его конфискации, она завещала похоронить вместе с ее телом.

Это было в 1745 году, и в том же 1745 году, когда скончалась несостоявшаяся императрица Екатерина Вторая, незадолго до этого скорбного дня, в Казанском соборе Санкт-Петербурга венчалась с наследником престола будущая императрица того же имени… Видимо, в России непременно должна была появиться Екатерина Вторая, а уж та ли, другая… И вместе им было тесно на белом свете. Но то события уже будущего царствования, а в 1739 году, когда казнили страшной смертью на глазах у новгородцев князей Долгоруких, еще никто не думал о том, что закат правления Анны Иоанновны не так уж и далек. Никто не думал об этом и летом 1740 года, когда Россию потрясло известие еще об одной казни, и тоже знатного и заметного человека, принадлежавшего, как и Долгорукие, к высшей российской знати. Герцог Бирон не желал, чтобы эта местная родовитая знать наступала ему на пятки.
               
              Астраханский и казанский экс-губернатор Артемий Петрович Волынский некоторое время после отставки находился не у дел, однако года через два после воцарения Анны Иоанновны, когда всем уже сделалось ясно, что граф Бирон, обер-камергер высочайшего двора стоит больше, чем Левенвольде, и даже больше, чем Миних, Салтыков Семен Андреевич поклонился фавориту нижайшей просьбой обратить благосклонный взор на его родственника и воспитанника.

С этого момента вся энергия Волынского была направлена на то, чтобы как можно выше взобраться по карьерной лестнице. Он льстил временщику и старался угодить вкусам императрицы, вследствие чего ему удалось войти органичной частью в высшие придворные круги. Он хватал чины и награды и наконец, 3 апреля 1738 года (как раз в тот год, когда Бирон в результате сложных интриг, подкупов и военных угроз получил давно вожделенный герцогский титул), был зачислен именным указом императрицы в состав Кабинета министров, учрежденного еще в 1731 году взамен разгромленного Верховного тайного совета (как верно указал Василий Никитич Татищев еще в феврале 1730 года: «О государыне императрице, хотя мы ея мудростью, благонравием и порядочным правительством довольно уверены, однако ж как есть персона женская, таким многим трудам неудобна; паче ж законов недостает, для того на время, доколе нам всевышний мужескую персону дарует, потребно нечто для помощи Ея величеству вновь учредить». )
       
              «Нечто учрежденное для помощи Ее величеству» был именно что Кабинет министров, состоявший всего из трех человек. Возглавлял его князь Алексей Михайлович Черкасский. Вторым министром являлся вице-канцлер Остерман. И фельдмаршал Миних вполне справедливо заметил о них в своем «Очерке об образе правления Российской империей» буквально следующее: «Остерман считался человеком двоедушным, а Черкасский очень ленивым; тогда говорили, что «в этом кабинете Черкасский был телом, а Остерман душой, не слишком честной».

Черкасский был ужасно толст, на всех портретах камзол на его толстом пузе топорщится и буквально трещит… Так и видишь, как он спит на заседаниях… Остерман же был, безусловно, «душа кабинета», его мозг и его руки, поскольку в основном делами заправлял он. Третьим министром сперва являлся старый канцлер Гавриил Головкин, затем Ягужинский. Оба эти петровца находились уже в преклонных летах и умерли один за другим. Следовало назначить нового министра. В противовес прожженному хитрецу Остерману новоиспеченный герцог Курляндский сделал новым третьим министром своего человека, каким в то время и являлся Волынский.

Кабинет занимался абсолютно всеми государственными делами, от важных до сущей мелочи, и три подписи министров на акте уравнивались с подписью самой императрицы, хотя на деле иной раз и одной подписи кого-либо из них бывало достаточно. Таким образом, стать одним из этих трех воротил означало находиться на самой вершине власти. После своего назначения Волынский получил право доклада у государыни (прежде докладывал ей Остерман).

              Однако далее Бирон почувствовал неладное, начиная подозревать, что Волынский будет использовать свое положение не для того, чтобы угождать ему и далее, что благодарность не входит в число добродетелей этого приближенного им к себе и к трону человека и что недавний искатель милостей готов перешагнуть через голову своего недавнего благодетеля с той же легкостью, с какой он требовал самой жестокой казни Долгоруким во время устроенного над ними судилища.

Волынский стал проявлять нескромный интерес к делам временщика (денежным делам). Кроме того, он подружился с принцессой Анной Леопольдовной и ее мужем, а принцесса Бирона, в отличие от своей тетушки, мягко говоря, не жаловала. Но это было бы полбеды. 

А затем наступил день знаменитой записки, ставшей известной под названием «О вреде иностранцев в России».

            Волынский подал императрице эту записку в ответ на состряпанный на него донос (челобитную), что нисколько не умаляет ее значения и места, которое она заняла в истории.

В записке говорилось, что челобитчики действуют по наущению более влиятельных при дворе лиц и что от козней таких «лучше умереть, чем в такой жизни жить». Ясно было и без пояснения, кого именно он имел ввиду – своего врага Остермана (а некоторые тут же решили, что и самого Бирона тоже), а заодно и всю немецкую клику, занявшую наиболее важные посты в государстве. Дело происходило летом 1739 года. Письмо было отослано в Петергоф, где тогда жила Анна, почему еще одно закрепившееся за этим документом поименование - «петергофское письмо».

Позднее Волынский сделал к «петергофскому письму» дополнение, еще более сильное и резкое, чем сам первоначальный документ, озаглавленное им как «Примечание, какие притворства и вымыслы употребляемы бывают и в чем вся такая бессовестная политика состоит». Как изрек впоследствии поэт: «презрев и казнью, и Бироном, /Дерзнул на пришлеца один /Всю правду высказать пред троном…» С точки зрения этого самого «пришлеца», высказываться в таком ключе являлось, конечно, беспримерной наглостью. Обстановка накалялась.
 
              В зимние дни конца 1739 года Волынский деятельно готовил феерическое празднество – свадьбу шутов в Ледяном доме. Из выпиленных ледяных глыб строился Ледяной дом, из далеких провинций в Петербург свозили инородцев для участия в карнавальном свадебном поезде, а старавшийся в то время на еще мало разработанной поэтической ниве русский «пиит» Василий Кириллович Тредиаковский получил ответственное задание написать стихотворное сопровождение к театральному действу.

Поскольку же Волынский Тредиаковского не жаловал (ведь именно перу последнего принадлежала сатира под красноречивым названием «Самохвал», которую министр принял на свой счет, причем и окружающие тоже как думали), то Тредиаковскому оказалось достаточно просто подвернуться всесильному вельможе под руку, чтобы тут же схлопотать по морде. Причем Волынский, который в гневе был горяч, на расправу скор, а на руку тяжеловат, не только отвесил бедняге, не вовремя выказавшему в общении с ним некоторую строптивость, собственноручно пару-тройку оплеух, но вслед за тем также приказал своим людям его выпороть, что и было, разумеется, исполнено.

Под арестом, в «холодной» у Волынского, Тредиаковский сочинял и зазубривал свои вирши, грубоватые, пересыпанные непристойностями, но вполне в духе времени и как нельзя лучше соответствующие мало изящным вкусам высочайшего двора императрицы Анны.

Справив свою службу (празднество в Ледяном доме получилось на славу, так что о нем вспоминали и через год, и через десять, и через сто лет, и… в общем, очень и очень долго вспоминали и не собираются забывать до сих пор, время от времени возводя на набережных Невы новые Ледяные хоромы), - справив службу и обретя свободу, Тредиаковский написал еще одно сочинение, далеко не столь занятное и развеселое: жалобу-слезницу на своего обидчика, подробно перечислив все свои злоключения, то есть: «…его превосходительство … начал меня бить сам перед всеми толь немилостиво по обеим щекам; а притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема… вытолкал в шею… повелел отвести меня в комиссию и отдать под караул».

Бирон позаботился, чтобы слезнице дали ход. Его самого, конечно, мало тронули бедствия жалобщика, он и сам рукоприкладствовал с нижестоящими не хуже Волынского, но случай навредить бывшему выдвиженцу, все более походившему теперь на соперника, подвернулся подходящий, так что упускать его было нельзя. К тому же Бирона особо оскорбило и встревожило то обстоятельство, что Тредиаковский был арестован Волынским в его приемной (сочинитель прибежал к временщику в надежде найти у него защиту): такое вопиющее самоуправство яснее ясного говорило о том, что Волынский уже не желал считаться с самим фаворитом, возомнив себя сильнее.

Впрочем, дело Тредиаковского было делом мелким и само по себе не могло причинить Волынскому вреда. Подумаешь, вздули какого-то бумагомарателя! Правда, существовало еще то самое «петергофское письмо» весьма острого свойства, принадлежавшая перу Волынского, однако и его было мало. Следовало найти более существенный предлог, чтобы справиться с вдруг объявившимся врагом. Бирон обратился за советом к Остерману, и тот порекомендовал герцогу схватить и допросить кого-нибудь из ближайшего окружения Волынского, что и было проделано. Дворецкий министра, некто Василий Кубанец, попав в кутузку и перепугавшись за свою шкуру, принялся деятельно доносить на своего хозяина…

              Анна Иоанновна была вначале решительно против того, чтобы отдавать Волынского под суд. Принадлежавшим его перу «петергофским письмом» и особенно Приложением к нему она была недовольна. «Ты подаешь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю… обер-егер-мейтер дерзнул Нам, великой самодержавной государыне, яко бы Нам в учение и наставление… в генеральных, многому толкованию терминах, сочиненное письмо подать», - отвечала она в раздражительном тоне.

Однако жалоба на видного вельможу какого-то там Тредиаковского, который подавал ей свои стихи не иначе как стоя на коленях и которому она и сама однажды отвесила пощечину, внимания не стоила, а в целом ей ловкий и дельный Волынский импонировал. Его доклады она любила – он умел ее развлечь.

Она отказалась поддержать происки Бирона против ее министра, и тогда временщик пригрозил ей своим отъездом в Курляндию. Никогда прежде они не ссорились, никогда прежде ему не приходилось прибегать к таким отчаянным мерам. В результате императрица сдалась, ведь она не могла решиться порвать связь, продолжавшуюся годы и составлявшую ее жизнь. Следствие над Волынским началось.

              Кубанец написал общим счетом 14 доносов (иногда, вдруг что-то вспомнив, он вскакивал по ночам, просил бумагу и перо и исписывал своими показаниями еще пару листов). В частности, он показал, что в доме у его хозяина собирался кружок его близких друзей и знакомых, военных и статских, а также постарался восстановить в памяти все, о чем они между собою во время этих собраний говорили. Собственно, скорее это были вечеринки, чем собрания в строгом смысле этого слова, хлебосольные, пьяные и шумные, на которые Волынский, который давно уже вдовел (он был женат дважды, на Нарышкиной и Еропкиной, однако обе его супруги  скончались), но по своей доле вдовца и не думал предаваться скуке, приглашал тех людей, которых хорошо знал, будучи с ними давно знаком, а с некоторыми связан по службе, к которым он привык, с которыми любил проводить время, отдавая дань и веселью, и задушевным разговорам, и каждый из которых был и умен, и приятен, и полезен, и интересен ему по-своему… 

В петербургском доме Волынского на Мойке часто бывал моряк, гидрограф и картограф Федор Иванович Соймонов, имевший чин обер-штер-кригс-комиссара (с ним Волынский сошелся еще ранее, в Астрахани, когда тот по заданию царя Петра составлял карту Каспийского моря), затем коллежский советник Андрей Федорович Хрущов и кабинет-секретарь Иван Эйхлер, а, кроме того, придворный архитектор Петр Михайлович Еропкин, еще президент Коммерц-коллегии Платон Мусин-Пушкин и, наконец, секретарь Коллегии иностранных дел Иван де ля Суда. И все они были между собой на «ты», все могли говорить друг с другом без обиняков…   

Частные (конфиденциальные) беседы Волынского и его постоянных посетителей и приятелей снабдили следствие искомым компроматом: налицо были свидетельства о крайне недоброжелательных отзывах министра об императрице, о ее приближенных, о всей системе власти. Оказалось также, что на своих вечеринках Волынский и его приятели обсуждали некий Генеральный проект переустройства государства. И это неважно, что среди конфискованных у опального министра бумаг этот проект существовал лишь в разрозненных набросках (Волынский успел сжечь перед обыском его окончательную редакцию). Главное, что он существовал.

Тут императрица сразу вспомнила события 1730 года, когда ее хотели лишить привилегий самодержавной монархини, признала правоту Бирона и испугалась, что пригрела на сердце змею. И она немедленно набросала соответствующие пункты для допросов. Писала она по-русски, вполне безграмотно, но доходчиво. В конце апреля Волынский, сначала подвергнутый лишь домашнему аресту и приезжавший в Петропавловскую крепость давать показания организованной для проведения следствия комиссии во главе с графом Ушаковым, попал в тюремную камеру. За решетку отправились и его друзья, и близкие знакомые. С начала мая начались пытки арестованных, 22 мая впервые пытали самого Волынского.

             Разумеется, все в этой отчаянной ситуации вели себя по-разному. Граф Мусин-Пушкин, завсегдатай в его доме, объявил, что «не донес потому, что не хотел быть доводчиком». Волынский когда-то сам писал (правда, не вполне искренно, и все же), что доносительство противно чести…

А вот близкий к Волынскому Петр Еропкин, давний его друг и брат его второй жены, также арестованный в числе прочих, упав духом перед лицом страшной беды, составил донос, в котором поведал о том, что нарисовал для своего друга его генеалогическое древо, предмет гордости этого потомка знатных князей былинных времен, перешедших на службу ко князьям Московским и состоявших с ними в прямом родстве, ведь знаменитый князь Дмитрий Боброк-Волынец,  руководивший московскими войсками на Куликовом поле, был женат на сестре великого князя Дмитрия Донского, и в доме Артемия Петровича Волынского хранился как драгоценная реликвия меч этого его легендарного предка, прославленного воеводы.

На основании новых улик, которые давали показания Еропкина, подтвержденные угодливым Кубанцом (этот был готов подтвердить уже что угодно), а также остальными  подследственными, объяснившими к тому же, что не донесли ранее, боясь возбудить в Волынском неприязнь и восстановить его против себя (ведь он был совсем недавно почти что всемогущ), следователи попытались инкриминировать арестованному замысел узурпировать престол…

Одновременно продолжалась разработка версии о планах Волынского учредить в России конституционную республику, устроив государственный переворот. Не одна вина, так другая, не одно преступление, так другое должны были так или иначе привести его на плаху. Ему уже невозможно было выбраться из этой передряги живым. Вот до чего дошло, а начиналось, казалось бы, с такой малости… Докладная записка, побитый поэт…

              Сам Волынский, когда понял, в какую попал беду, умолял следователей о снисхождении, но затем, уже в пыточной палате на дыбе (его пытали дважды) он держался мужественно и ни в чем, кроме некоторых служебных злоупотреблений (казнокрадство там да взяточничество в придачу), которыми удивить никого было нельзя, не сознался, не очернив ни цесаревну Елизавету Петровну, ни принцессу Анну Леопольдовну, ни кого бы то ни было из своих друзей. Намерение самому взойти на престол (об этом донесли другие подследственные под пытками) он не подтвердил. Однако в целом у следствия было уже вполне довольно доказательств его вины. Так миновала весна 1740 года и началось лето.

              На лето Анна Иоанновна снова, как это у нее обычно водилось, переехала в свой любимый Петергоф, - отдыхать от многосложных государственных дел, кататься верхом и охотиться. Она обожала охоту, любила стрелять, и в петергофском павильоне Монплезир до сих пор можно увидеть панель, в которую она, промахнувшись при стрельбе из окна по пролетавшей мимо птице, случайно всадила пулю. Вообще же она хорошо стреляла, и многие вельможи учили своих жен и дочерей пользоваться стрелковым оружием, чтобы они могли составить императрице достойное окружение в ее излюбленных увеселениях. А сами эти вельможи, отцы и мужья новоиспеченных в угоду придворной моде дам-амазонок, брали уроки верховой езды, чтобы не отстать от Бирона, отменного наездника и страстного любителя лошадей.

Польстить Анне можно было, следуя ее причудливым, если не сказать, странным для женщины пристрастиям. Понравиться Бирону можно было, подарив ему красивого скакуна. Один иностранный дипломат, не поладивший с грубым и надменным герцогом, сказал о нем, мол, он только о лошадях говорит, как человек, а о людях и с людьми - как лошадь. Зло замечено, но в точку.

              19 июня 1740 года проект приговора Волынскому и его «конфидентам», вынесенный собранной для этой цели судебной комиссией (Генеральным собранием), составленной, кстати, сплошь из одних знатных, русских до мозга костей вельмож (хотя все знали, что за всем этим стоят все те же немцы: Бирон собственной персоной, которому помогает Остерман), был готов, и вот что в нем стояло: «За важные клятвопреступнические, возмутительные и изменческие вины и прочие злодейские преступления Волынского живого посадить на кол, вырезав прежде язык, а сообщников его за участие в его злодейский сочинениях и рассуждениях: Хрущова, Мусина-Пушкина, Соймонова, Еропкина четвертовать и отсечь голову. Эйхлера – колесовать и также отсечь ему голову, Суде – просто отсечь голову. Имение всех конфисковать, а детей Волынского послать на вечную ссылку».

23 июня 1739 года документ был представлен императрице, она рассмотрела его и утвердила, но при этом пожелала смягчить: видимо, дух времени все же сказывался, и ужасающие расправы времен ее дядюшки ей уже как-то не совсем пристали, что ли. Она повелела отменить кол и колесо и отсечь головы только Волынскому, Еропкину и Хрущову, а остальных отдать под кнут или плети. И в ссылку их всех, в ссылку… В Петербург был отправлен соответствующий высочайший указ, и вскоре граф Ушаков, начальник Тайной канцелярии, в ведении которого с самого начала находилось дело Волынского, прислал герцогу Бирону в Петергоф записку о том, что «известная экзекуция имеет быть учинена сего июня 27 дня пополуночи в восьмом часу».
 
В указанный в записке день рано поутру в Петропавловской крепости, где содержались осужденные, после причастия Волынскому согласно приговора, разжав ножом стиснутые челюсти, отхватили острым лезвием язык, завязали лицо тряпкой и отвезли вместе с другими его товарищами по несчастью на Обжорный рынок столицы, к издавна традиционному для Петербурга месту казней. Среди загодя собравшегося здесь поглазеть на кровавый спектакль народа выделялась группа высокопоставленных господ, среди которых можно было увидеть иностранных дипломатов (ни императрица, ни Бирон, конечно, не присутствовали).

В толпе поговаривали, что кровавая холщовая тряпка, туго обвязывавшая нижнюю половину лица бывшего кабинет-министра, скрывает не только отсутствие языка, но и забитый ему в рот по приказу начальника Тайной канцелярии деревянный кляп, дабы тем самым соблюсти внешнюю благопристойность и не смущать стонами полузамученного преступника и видом хлещущей из его рта крови важных господ. Впрочем, все осужденные, перенесшие двухмесячное заточение, еле держались на ногах, у многих после пыток на дыбе были сломаны руки.

Затем Волынскому, в вынужденном молчании захлебывавшемуся собственной кровью, отрубили правую, ранее поврежденную, вывихнутую на дыбе еще во время первой пытки руку, а там и голова его скатилась с плахи под ноги палачу. За ним обезглавили Еропкина и Хрущева.

Соймонова и Эйхлера приказано было нещадно бить кнутом, а Ивана де ля Суду – плетью. Мусину-Пушкину, не пожелавшему стать доносителем, так же, как и Волынскому, вырезали язык (не захотел говорить – так молчи вечно), и сослали на Соловки.               

Тела троих казненных похоронили подле церкви Сампсония Странноприимца на Выборгской стороне. Там позднее дети Волынского, две его дочери, Анна и Мария, после падения отца насильно постриженные в монахини в сибирские монастыри, и его сын, также возвращенный из ссылки новой императрицей, поставили ему памятник.
 
Имущество казненных и ссыльных было частью забрано в казну, частью раздарено или распродано. Бирон забрал себе крепостной гарем побежденного противника - этакая мужская издевательская месть: «…всех имеющихся в доме Артемия Волынского девок (отправить) в дом генерала, гвардии подполковника и генерал-адъютанта фон Бирона». Волынский в свои зрелые годы и в условиях столичного проживания несколько остепенился по сравнению с прежними временами, во всяком случае его люди больше не хватали на улицах приглянувшихся ему девушек, однако тем не менее оставался, мягко говоря, большим женолюбом, так что недостатка в красавицах в его доме не было.
 
Семен Андреевич Салтыков, родственник Анны Иоанновны, оказавший ей при вступлении на престол важные услуги, обласканный ею и занимавший при ней важный пост губернатора Москвы, в год смерти своего племянника имел от роду 68 лет. Каково было старику пережить человека, которого он вырастил в своем доме как сына с детских его лет, стараясь для него, возлагая на него многие надежды, с гордостью видя, как эти надежды, даже самые смелые, оправдываются, - любя его, наконец… После смерти Артемия Петровича Семен Андреевич на свете не зажился. Горе его сломило, и через два года он умер. Однако, по крайней мере, он успел увидеть похороны Анны Иоанновны, крах Бирона, конец Брауншвейгской семьи и восшествие на престол Елизаветы Петровны, вернувшей детей Волынского из Сибири.   

Что же касается вакантного кресла в Кабинете министров, то занял его Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, вот только кресло так и оставалось несчастливым до самого того времени, пока Кабинет министров не был в свой черед расформирован при новом правительстве. Бестужев-Рюмин вскоре угодил в ссылку, а затем в Сибирь последовал и сменивший его на посту граф Михаил Гаврилович Головкин. 

              Артемий Петрович родился в 1689 году, а погиб в 1740, то есть ему было от роду в год смерти 51 год, а ведь это прекрасный возраст для здорового, сильного человека, еще отнюдь не отягощенного преждевременными физическими немощами (каким он, судя по всему, и был), но уже накопившего достаточный жизненный опыт и обзаведшегося внушительным запасом знаний, одним словом, как раз вошедшего в средние годы расцвета человеческой жизни (в частности, лучшие годы для политика и администратора).

Сохранились два прижизненных портрета Волынского. На одном он изображен в молодых годах, как раз во времена его поездок в Персию и в Стамбул, во времена астраханского губернаторства: красивый мужчина лет тридцати-тридцати пяти с правильными чертами лица, прямым носом, живыми умными глазами, темными волосами, не закрытыми париком, облаченный по царившей тогда моде парадных портретов в блестящие рыцарские латы.

Второй портрет написан незадолго до его гибели. То же лицо, только уже несколько пополневшее и оттого ставшее внушительнее, исполненное неподдельного достоинства. Еще как будто утяжелившийся, выдающийся вперед волевой подбородок. Не улыбающиеся, но несколько презрительно сжатые, резко очерченные губы. Тот же прямой благородный нос, те же проницательные глаза, та же гордая посадка слегка повернутой влево головы, хотя на этот раз и увенчанной завитым пышным париком поверх собственных волос, возможно, несколько поредевших.

Портрет также, как и описанный ранее, снят не в рост, но на этот раз портретируемый изображен в парадном мундире. Романтический ореол молодости, подчеркнутый рыцарским облачением воина и путешественника, здесь и не уместен. Ведь перед нами человек, уже прошедший первые вехи своего пути, уже достигший вершин влиятельности и известности: родовитый вельможа, всесильный министр. Это там, где-то в молодости, остались рыжие безводные прикаспийские степи, синие мерцающие волны Черного моря, привольные разливы великой Волги, разбойные предания и шамаханские сказки… Мешхед, Стамбул, Астрахань, Казань… бурные гулянки и любовные приключения. А ныне – помпезный Санкт-Петербург, богатая усадьба на Мойке, величественные императорские дворцы, право делать личные доклады императрице и скреплять своей подписью государственные акты. Власть и слава.       

              Власть, как известно, обманула. Зато слава осталась верной. Женщины (а ведь власть и слава в русском языке женского рода) - женщины бывают разными. Одни коварны и изменчивы, другие преданы до гроба и даже после него. Тем более, что на помощь славе пришла легенда.

Казнь еще одного русского аристократа, про которого все знали, что он виновен только в том, что перешел дорогу немецкому выскочке, очень многими горячо ненавидимому и презираемому, оставила в умах и сердцах подданных Ее императорского величества Анны Иоанновны тяжелое впечатление.

Брат первой жены Волынского, дядя его детей, Александр Нарышкин, участвовавший в Генеральном собрании, которое и выработало зверский приговор бывшему кабинет-министру и иже с ним, не смог не подписать этого приговора, опасаясь за свою собственную жизнь, однако той же ночью заболел нервной горячкой и кричал в бреду, что предал своего брата.

А по взбудораженной столице вскоре поползли слухи, что Волынский не был казнен. Вместо него якобы на плахе обезглавили… куклу. Да, куклу, манекен, нарочно изготовленный ко дню публичной экзекуции. Возможно, этому слуху способствовал тот факт, что осужденный еле двигался или вообще не мог двинуться самостоятельно, так что на зрителей в дальних рядах производил впечатление или уже мертвеца, или же вот именно что манекена.

Вполне вероятно, что появлению этой странной истории помог чей-то рассказ о том, что Волынский заключен в Сибири, в Иркутском остроге. В это время там на самом деле содержался однофамилец кабинет-министра, отбывающий наказание за… чародейство.

Затем чары вымысла рассеялись, и все были вынуждены признать окончательно, что настоящий Артемий Петрович Волынский действительно казнен.

              Время шло, но имя и судьба Артемия Волынского не забывались. Постепенно все его негативные черты потускнели, зато ярче выступили черты другие, привлекательные, вызывающие уважение и восхищение. Как бывает в таких случаях, сложилась полу-сказка, полу-быль, которая и пережила его на долгие, долгие годы, доставшись в наследство потомкам тех людей, что были свидетелями или современниками его казни, как ему самому достался в наследство меч героя Куликова поля. Легенды, согревающие душу, и герои, на которых можно равняться, чей подвиг вдохновляет на новые подвиги во славу родной страны против ее врагов, всегда востребованы, всегда популярны. 

К 19-тому веку о Волынском помнили главное: что он выступил против немецкого засилья и пострадал за правое, за русское дело. В идеализирующем ключе был создан романтический образ героя, нашедший свое яркое воплощение на страницах знаменитого, можно сказать, культового романа «Ледяной дом» Ивана Лажечникова. Автор, возможно, не располагавший исчерпывающими биографическими сведениями о своем персонаже, дал волю фантазии. Романтической героиней он сделал выдуманную им цыганочку, одну из игрушек императрицы, а кроме того, по версии романа Волынский еще не был вдов, и его жена Наталья, вместе с именем имея в своем облике явные черты, скопированные с Натальи Долгоруковой, вдовы казненного князя Ивана Долгорукова, должна была после казни мужа отправиться в сибирскую ссылку.

Однако никого нисколько не смущало, что факты биографии легендарного кабинет-министра и его близких сильно искажены и дополнены фактами из биографий других лиц эпохи, ведь главное состояло не в этом, а в том духе страстного повествования о самоотверженных деяниях ради правды и родной земли. Могила Волынского и его друзей возле Сампсониевской церкви в Санкт-Петербурге стала местом паломничеств, на ней, собрав средства по подписке, возвели новый памятник, получивший известность под названием «Врагам Бирона».

              Затем прошло еще сто лет, и в самом конце следующего века, 20-того, появилась новая тенденция, к сглаживанию неприятных острых углов в общении с западными соседями (такое несколько наивное, отчасти подобострастное заигрывание), и всю эту возвышенную, патриотическую историю, носящую выраженный анти-западный, анти-немецкий характер, попытались отыграть назад, со страниц научно-публицистических изданий напомнив русским читателям о том, что Волынский вообще-то был карьеристом, стремившимся к полноте власти, сваленный карьеристом другим, - вот и все, собственно.

Эта новая трактовка, нивелирующая предыдущую, ярко выраженную патриотическую, вызвала некоторое замешательство в читающей публике, однако, хотя и осталась на вооружении определенных кругов российского общества, в общем и целом не прижилась.

Очень трудно объяснить, что автор записки, прямо озаглавленной им «О вреде иностранцев в России», на самом деле преследовал какие-то другие, закулисные цели, а на государство и пользу его либо вред ему было в действительности наплевать.

Слишком многие события многих лет рисовали Волынского именно как государственного деятеля, причем прогрессивного толка, хорошо разбирающегося в существе проблемы. Он умел мыслить по- государственному. Он работал над проектом усовершенствования государственного управления, размышлял о необходимых преобразованиях и реформах. Он был русским человеком, представителем старинной русской аристократии, и для него польза и слава России были не пустой звук: в те времена привилегированное сословие еще не научилось абстрагироваться от своей родины и свою судьбу связывало только с нею.
 
              Несмотря на разные исторические метаморфозы, памятник «Врагам Бирона», построенный в 1885 году по проекту архитектора М. А. Щурупова, скульптора А. М. Опекушина и художника Ф. Г. Солнцева в классическом стиле, с употреблением принятых в то время аллегорий и метафор, на месте захоронения Волынского и двоих казненных с ним «конфидентов» полностью сохранился до наших дней.

Памятные доски, размещенные на высокой объемной бронзовой стеле под каменным полукруглым навершием, называют имена всех, кто здесь погребен: А.П. Волынского, П. М. Еропкина, А. Ф. Хрущова. Над именами помещены геральдические гербы знатных родов, из которых они происходили. На торцах стелы можно видеть опрокинутые факелы – символ угасших жизней.

С лицевой стороны размещена барельефная женская фигура крылатой Богини истории, которая держит в руке лавровый венок и свиток с начертанным на нем текстом. На свитке приведена цитата из заключения императрицы Екатерины Второй, в свое время пожелавшей ознакомиться с делом Волынского, слишком громким, чтобы можно было его проигнорировать умным людям, и вынесшей по нему свой вердикт: «Волынский был добрый и усердный патриот и ревнителен к полезным поправлениям своего Отечества».

Ниже помещены строфы из произведения поэта-декабриста К.Ф.Рылеева, думы «Волынский», написанной им в 1822 году, за три года до восстания на Сенатской площади (которое при всей его скоропалительной нелепости тоже невозможно выставить только как аристократическую блажь, что роднит его с выступлением Волынского перед троном, и это ясно проступает из пламенных строк, в самом деле достойных быть запечатленными в бронзе):

И пусть падет! Но будет жив
В сердцах и памяти народной
И он, и пламенный порыв… 

Сыны Отечества! в слезах
Ко храму древнего Самсона!
Там за оградой, при вратах
Почиет прах врага Бирона.   

              В 1988 году памятник был отреставрирован, барельефы и надписи вызолочены (хотя, возможно, от излишнего усердия, несколько аляповато и более щедро, чем следовало, но тем не менее).

В это можно не верить, но время все расставляет по своим местам, по-настоящему правильным местам, и примеров тому находится достаточно много, чтобы перестать с этим спорить.
 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Вставка 10.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Дальнейшая судьба.

              Можно сказать, что те южные приволжские города, где Артемий Петрович Волынский некогда губернаторствовал на горе их жителям, отомстили-таки ему за все причиненные им притеснения и обиды: ведь Тредиаковский родился и вырос на берегах Волги, в Астрахани, оттуда же происходил и Кубанец, крещеный астраханский татарин. Астрахань, Астрахань, город арбузов и осетров, город разбойников-ушкуйников и шамаханских сказок… Как странно порою замыкаются жизненные пути: идешь, идешь, и кажется, что идешь прямо, ан глядь, а ходил-то все по кругу, вот и опять пришел туда, откуда начинался твой долгий путь…
              Так закончил свои дни первый астраханский губернатор.

              О втором астраханском губернаторе, Иване фон Менгдене, речь молчит. Ему не посчастливилось сделать блестящей карьеры, зато посчастливилось не попасть в застенок Петропавловской крепости, выйдя оттуда только для того, чтобы подняться на кровавый эшафот. После увольнения с поста генерал-губернатора среди людей заметных он более не слышен и не виден. Что бы это значило? Не получил нового места (или не захотел его получить), вышел в чистую отставку и засел где-нибудь в медвежьем углу, в своем поместье, травя со скуки зайцев и попивая деревенскую наливку в теплой компании? Получил новое место, но такое неважное, что и говорить о нем не стоило. Умер, наконец. Всякое ведь бывает… 

              В годы царствования Петра Первого его подданные, от знатного дворянина до простого мужика, не могли и мечтать о том, чтобы однажды освободиться от государевой службы, будь она статская, то есть гражданская, или военная. Военная, конечно, была особенно обременительна и опасна. Солдаты и офицеры служили до самого конца, безруким и безногим инвалидам подбирали новые места сообразно тому, на что они еще могли сгодиться. Чтобы выйти в полную отставку, мало было просто быть калекой, надо было уже лежать при смерти.

В 1736 году Анна Иоанновна издала Указ о 25-летнем сроке службы в армии для дворян. Это была первая попытка ограничить неограниченный, пожизненный срок службы. Однако эта попытка в связи с русско-турецкой войной, создававшей невозможность сокращения военных кадров, была отсрочена до лучших времен. Дворяне выражали недовольство, опять-таки усиливавшееся предпочтением, отдаваемым Анной иноземцам и ее гонениями на представителей родовитой русской знати – Долгоруких, Голицыных, А. Румянцева, А.А.Черкасского, А.П. Волынского. В конце концов 25-летний срок службы оказался окончательно узаконенным и просуществовал еще добрые два десятилетия.

Сообразно аннинскому указу, простой солдат, попавший под белый ремень из крепостных крестьян в 15 лет (тогдашний призывной возраст), соответственно в сорок лет (если его не убивали до того времени или он не умирал от свирепствовавших в армии во время походов инфекционных эпидемий) получал паспорт и вместе с ним полную свободу. Если опять-таки ему посчастливилось сохранить здоровье, то перед ним оказывался отрезок жизни лет в десять-двадцать, когда этот человек еще был вполне дееспособен и мог еще попользоваться тем, что есть хорошего в жизни и что стало ему наконец относительно доступно, после того, как молодость оказалась отдана на благо царю и отечеству. Отставные солдаты торопились обзаводиться семьями, домом и найти себе занятие.

Что касается дворян, то с ними происходило почти то же самое. Четверть века отдай - не греши, а там хоть пой, хоть пляши. К тем же сорока годам офицеры, будь то прапорщики или генералы, могли отдохнуть от дел в семейном кругу на вполне легальном основании. К тому же часто случалось, что в армию дворян записывали с пеленок, так что они формально начинали служить раньше, чем это происходило фактически, и потому уже не к сорока, а к тридцати годам могли считать свой государственный долг выполненным. 

Так что, исходя из вышеизложенного, генерал-майор фон Менгден, будучи смещен с поста генерал-губернатора Астрахани и не заинтересованный после потери этого поста в какой-либо иной, менее почетной службе, как раз достигший сорокалетнего возраста, мог за милую душу выйти в отставку. Правда, впереди была эта самая Крымская война, в результате которой власти притормозили действие льготного указа… Но, наверное, как это всегда бывает, обязательная воинская повинность была обязательна все же не для всех и, в частности, не для тех, кто уже был отпущен на покой ранее громового звука военной трубы.      

              Одним словом, автор этих строк должен признать, что, кроме догадок, на сегодняшний момент не располагает данными о дальнейшей судьбе своего героя, на чем и вынужден с ним проститься, впрочем, надеясь, и, как видно из вышеизложенного, не вовсе безосновательно, что эта судьба оказалась по-своему вполне состоявшейся и счастливой. В конце концов, жизненные приоритеты можно выстраивать различно, ведь все-таки карьерный рост и человеческое счастье - не одно и то же. Уж тут кому что милее.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 19.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Сапфическая строфа. 

              Однако, несмотря на неудачу, постигшую на русской службе одного из потомков Ливонского магистра, имя фон Менгденов в целом еще рано было предавать забвению. Обстоятельства благоволили, и вскоре новые представители семьи, теперь уже, в соответствии с бегом времени, принадлежавшие к ее младшему поколению, сделали первые шаги по пути к будущему преуспеванию и известности, которые и не заставили себя долго ждать…

Не так давно Менгдены были вынуждены, забыв родовую спесь и поступившись родовой честью, посчитать для себя за благо породниться с куда менее знатным, но куда более преуспевающим  Бурхардом Христофором фон Минихом (один из представителей семьи, Иоганн Генрих фон Менгден, в 1717 году женился на восемнадцатилетней фройлейн Христине Елизавете фон Миних, младшей дочери Бурхарда фон Миниха и младшей сестре его сына Эрнста), так что это не про Минихов говорили, что они состоят в родстве с теми самыми знаменитыми фон Менгденами, а про Менгденов говорили, что они родственники знаменитого фон Миниха, и немудрено, ведь в начале царствования Анны Иоанновны Христофор фон Миних, тогда генерал-губернатор Санкт-Петербурга, забрал большую силу, императрица верила ему и поручала даже следствия по политическим делам, а вскоре вручила и фельдмаршальский жезл.

Однако затем графу Бирону удалось упрочить свой фавор и свое положение, он решительно потеснил Миниха, и к 1733 году расстановка сил при дворе сложилась не в пользу последнего. Он попытался было исправить ситуацию и подружиться с Бироном, но не вышло: Бирон успел раскусить хитрого интригана и не доверял ему. Проект женитьбы Эрнста фон Миниха на свояченице Бирона Текле фон дер Тротт фон Трейден провалился, завидная невеста (даже если эта особа, также, как ее старшая сестра, супруга Бирона, была сутулой до настоящей горбатости и рябой до того, что ее лицо и под слоем свинцовых белил казалось узорчатым, - она все равно оставалась завидной невестой), - фройлен фон Трейден вышла за другого кандидата, показавшегося ее родственникам предпочтительнее.

Дальше все пошло еще хуже, и Миних-старший должен был отправиться в армию, воевать за польское наследство, а потом за Крымский полуостров. Он уже имел жезл фельдмаршала, а фельдмаршалу война пристала, и все же ему совсем не улыбалось находиться вдали от столицы, куда он мог вырываться лишь время от времени… Правда, Миниху-младшему все же в это время стараниями отца и своими собственными удалось зацепиться при дворе, получив первый придворный чин камер-юнкера.

Начался подъем всех клиентов Бирона и последовательное отчуждение представителей других партий.  Вот тогда, вслед за звездой Бирона, и начала всходить звезда фон Менгденов (это семейство пользовалось большим расположением графа, а затем герцога Курляндского, и он ему покровительствовал). При формировании придворного штата юной принцессы Анны Леопольдовны, племянницы императрицы Анны, ко двору по протекции Бирона были взяты четыре барышни фон Менгден: Анна Доротея, Юлиана, Мария Аврора и Якобина (самой младшей была Якобина, хотя иной раз младшей называли Марию; но это не слишком важно.)

Это были провинциальные, неважно образованные и воспитанные девушки, но зато лифляндки. Как записал адъютант фельдмаршала Миниха, Манштейн: «в царствование императрицы Анны при дворе желали иметь фрейлинами лифляндок…» Недостаток образования и ума компенсировался непригодностью к дворцовым интригам, а это также было совсем неплохо.

В 1735 году первый свой придворный чин камер-юнкера получил некто Карл Людвиг фон Менгден, двоюродный брат новых фрейлин. Конечно, камер-юнкер и камер-фрейлины не такие уж заметные и важные лица в придворных кругах, есть лица куда как поважнее, однако уже в следующем 1736 году Карл фон Менгден получил баронский титул и герб, а дальше – больше…

В 1738 году Эрнст фон Миних, к своим 30-ти годам сумевший-таки войти в доверие к императрице и стать камергером двора, опытный придворный, обладавший совершенно необходимой всем придворным способностью держать нос строго по ветру, посватался к старшей девице фон Менгден, Анне Доротее, которой тогда было уже 20 лет, так что пора бы... Он попросил ее руки у императрицы, и та дала согласие.

Свадьба состоялась, будучи отпразднована во дворце. Присутствовали сама императрица и обе принцессы, Елизавета Петровна и Анна Леопольдовна. Невеста-фрейлина по обычаю получила из Дворцовой конторы приданое. Похоже, теперь не Менгдены стремились породниться с Минихами, сватаясь к их невестам, но Минихи считали за честь и удачу породниться с этими господами. И не удивительно – ведь Менгдены теперь стояли плечом к плечу с теми, кто находился у самых истоков власти, а впереди их ждал и поистине звездный час…
          
              Правда, в промежутке между этими успехами имя фон Менгденов произносилось довольно часто и отнюдь не в связи с их движением вверх по карьерной лестнице, но в связи с одним скандальным, и, мало того, что скандальным, а прямо-таки неприличным, скабрезного толка придворным приключением, и это опять-таки не делало рыцарской семье с давними славными традициями чести. Увы, на каждом пути встречаются тернии и без осложнений бывает не обойтись…

              Пролог к этим осложнениям был таков. Принцесса Анна Леопольдовна, племянница и крестница императрицы, была взята ко двору еще ребенком, но затем, естественно, выросла и имела случай прогневить свою державную тетушку, чего от нее никак не ожидали. В 1735 году она завела роман с графом Морицем Карлом Линаром, польско-саксонским послом в Петербурге. «Принцесса была молода, а граф – красив», - чисто по-женски вздохнула в своем письме к подруге жена английского посла леди Рондо, повествуя об этой любовной истории.

Граф Линар, в самом деле, был очень красивый мужчина: высокого роста, белокожий и белокурый, разменявший четвертый десяток лет, но благодаря своему умению следить за своей внешностью (говорили, что он спит в маске и перчатках, нанеся на кожу специальную помаду) и умению одеваться (всегда к лицу, в платья самых светлых, небесно-голубых, абрикосовых, лиловых, телесных тонов), - благодаря природной красоте и всем этим ухищрениям смотревшийся великолепно. Он привык кружить головы женщинам, хвастался своими любовными победами и утверждал, что является отцом по меньшей мере 18 незаконнорожденных детей (законных у него не было, так как он успел овдоветь раньше, чем они появились). Закружил он голову и юной принцессе Анне.

Один современный публицист, отдавая дань давнишней любовной истории, придумал для своего эссе удачное название: «Нарцисс для принцессы». Линар в самом деле больше кого бы то ни было любил себя и восхищался собой. Настоящий нарцисс. Блестящая внешность не соответствовала посредственному содержанию, но что делать! Любовь зла, как говорится. 

Соучастницей в организации тайных свиданий была признана придворная дама - воспитательница принцессы, пруссачка, родственница посланника Берлина в Петербурге Акселя Мардефельда, госпожа Адеркас (вероятно, именно в огород этой дамы бросил камень фельдмаршал фон Миних, когда, вспоминая принцессу Анну, написал о ней буквально следующее:«Эта принцесса … с ранней юности была дурно воспитана»).

В самом деле, воспитание, данное мадам Адеркас ее подопечной, оказалось хуже некуда. Она помогла принцессе в совершенстве овладеть французским и немецким языками (русскому языку принцессу по распоряжению императрицы учила одна дворовая девушка) и приохотила ее читать, но как-то так получилось, что принцесса читала только любовные романы, а правила приличного поведения и хорошего тона воспитательница преподать ей и вовсе, видимо, позабыла. В конце июня того же года эту даму поспешно посадили на корабль (не дав даже попрощаться с воспитанницей) и выслали из России. Камер-юнкера принцессы Ивана Брылкина, также замешанного в этом деле, так как он служил для влюбленных почтальоном, отправили подальше от двора, в Казань. А затем и сам граф Линар был отозван Августом II по просьбе русского правительства.

           За принцессой установили жесткий надзор. Пять лет она провела фактически в изоляции, под домашним арестом, появляясь публично лишь на церемониях. К ней никого не допускали, она никого не принимала и никому не писала. За каждым ее шагом следили. Она была круглая сирота, отца не знала, мать и бабушка умерли, заступиться за нее и даже просто ее пожалеть было некому. И прежде несколько излишне замкнутая, нелюдимая, невеселая (за что ей, случалось, попадало от матери, не терпевшей в дочери эти унылые черты, делавшие ее «диковатой»), бедная девушка под влиянием неблагоприятных обстоятельств превратилась в настоящую царевну Несмеяну.

«Она не обладает ни красотой, ни грацией, а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется…» Из письма леди Рондо, супруги английского посланника при русском дворе. Да, царевна Несмеяна, как вылитая.

В сказке царевну рассмешил простой деревенский парень, в жизни ее немного развеселила, если уж не рассмешила, ее юная фрейлина Юлия фон Менгден (Эрнст Миних, набрасывая свои Записки, упоминает об этой девице как о Юлиане, но принцесса в своих письмах именует подругу Юлией).

При дворе стали ходить слухи, что эта «пригожая собой смуглянка», как о ней отзывались современники, с которой принцесса проводит все свое время, ест с ней за одним столом и спит с ней в одной постели, на самом деле не девушка, а переодетый юноша. Или того похлеще – урод, гермафродит, женщина с мужскими чертами конституции. Иначе откуда бы взяться между этими двумя девушками такому притяжению? Слухи дошли до императрицы, и она приказала своему лейб-медику провести медицинское освидетельствование означенной особы на предмет выявления ее настоящего пола. Однако после учиненного согласно приказу осмотра врач заверил Ее величество, что девица фон Менгден на самом деле девица, и ничто иное.

              Однополая любовь была известна людям с давних времен и, подчиняя своему странному обаянию некоторых индивидуумов, чаще всего воспринималась человеческими сообществами в целом как предосудительная. Оно и понятно: такая любовь нецелесообразна, она ведет в тупик, препятствуя делу продолжению рода. В Древнем Мире к подобным вещам относились терпимо, ведь даже боги подавали пример. Остроумный бог Аполлон принял женский образ, превратившись в деву, чтобы соблазнить прелестную нимфу, боявшуюся близости с мужчинами… И так далее, по нисходящей… Но наступила эра христианства, которое расставило все точки над «и» иным образом. За «преступления против природы» виновных могла ожидать жестокая расплата, казнь. Однако пороки жителей Содома, за которые ветхозаветный Господь наслал на этот город громы и молнии, были весьма живучи, так же как увлечения утонченных аристократок с острова Лесбос, воспетых талантливой и изысканной поэтессой, оставившей свое имя в веках.

              В кругу придворных Анны Иоанновны некоторое время ходила соленая острота насчет свадьбы двух ее шутов. Она, смеясь, сама рассказала об этом придворно-шутовском событии Салтыкову: «Да здесь играичи женила я князь Никиту Волконского на Голицыном». Правда, в конце концов, означенное бракосочетание не зачлось, и одного из этих дураков женили-таки не на другом дураке, а на дурке, то есть особе женского пола. Впоследствии вину за двусмысленную, безнравственную шутку свалили на Бирона, объявив, что он развлекал императрицу неподобающим образом: «…уже и то чинить заставливал и принуждал, что натуре противно и объявлять стыдно и непристойно».

Таким образом, окружающие племянницу императрицы и ее подругу люди были вполне готовы к тому, чтобы разобраться в их отношениях по существу дела… Однако догадки насчет того, что на самом деле связывает между собою юную принцессу и ее красавицу-фрейлину, дальше предположения насчет смешения в одном существе женских и мужских черт сложения или переодевания в женское платье мужчины не пошли. Наверное, императрица удовлетворилась тем, что племянница не провинилась перед нею снова, как прежде, в истории с Линаром, и решила без нужны не выносить из избы сор. Репутация принцессы и так была несколько подмочена, а ведь другой возможности обзавестись наследником престола, как выдав достойным образом эту девушку замуж и дождавшись от нее законного потомства, у Анны Иоанновны не имелось. Почему девушки любят вместе спать и почти не разлучаются, точно ли они то, что в Европе называли тогда словом с греческим корнем, «tribade», а также кто из них кого соблазнил или нет, доподлинно выяснять не стали.

К тому же в обществе бытовало и другое мнение относительно связи этих молодых особ, решительно выраженное прусским послом Акселем Мардефельдом в донесении своему королю (правда, сочиненным посланником несколько позднее описанных событий, когда принцесса уже носила титул великой княгини): «Я не удивляюсь, что публика, не зная причины сверхъестественной привязанности великой княгини к Юлии, обвиняет эту девушку в пристрастии к вкусам знаменитой Сафо…»

Точка зрения Марфельда вообще кажется наиболее трезвой и потому правдоподобной, хотя дипломаты редко говорят то, что думают и что есть на самом деле, это у них профессиональное.

Одним словом, дружба, и ничего более. Так что скандал замять было можно. Да и вообще: чем удобнее традиционных любовных услад лесбийские забавы (в случае, если это именно они имели место, конечно), так это тем, что не грозят незамужним девицам внебрачными детьми, которые могут оказаться их приданым, в результате чего их будущие мужья, вместе с родственниками, окажутся поставленными перед дилеммой, признавать их своими или нет, со всеми вытекающими отсюда негативными последствиями.

              Принцесса Анна, изначально явно тяготевшая к мужскому обществу, оказалась этого общества решительно и безжалостно лишена. Едва вовлеченная в краткую любовную связь, она должна была страдать, а необходимое утешение ей могла предоставить по мере своих сил только подруга, которая имела странный нрав и, в отличие от своих сверстниц и от своей юной госпожи, избегала мужчин, хотя была хороша собой и могла нравиться…

Бог весть, по какой причине, при каких обстоятельствах, то ли вследствие врожденного душевного уродства, то ли под влиянием неблагоприятных жизненных коллизий выкристаллизовались в этой девушке ее противоестественные наклонности, которыми она имела случай очаровать принцессу, окружив ее своим обожанием, словно одурманивающим приторным ароматом. Впрочем, можно даже сказать, что в какой-то степени общество прелестной Юлианы было для несчастной Анны подарком судьбы: лучше пусть так, чем совсем никак.               
       
              Одним словом, престиж семьи фон Менгденов в целом не слишком пострадал, а задушевных подруг, принцессу и фрейлину, оставили в покое, и они продолжали днями напролет наслаждаться без помех обществом друг друга, и над ними будто реяла тень древнегреческой обожательницы своих прекрасных подруг, оставившей в наследство человечеству вдохновенные, оформленные в звучные строфы описания грациозной девичьей красоты и переживаемого при виде этой красоты любовного томления…

                Богу равным кажется мне по счастью
                Человек, который так близко-близко
                Пред тобой сидит, твой звучащий нежно
                Слушает голос

                И прелестный смех. У меня при этом
                Перестало сразу бы сердце биться:
                Лишь тебя увижу, уж я не в силах
                Вымолвить слова. …

                Но терпи, терпи: чересчур далёко
                Все зашло…

              Так продолжалось до тех пор, пока вопрос о свадьбе принцессы Анны окончательно не встал ребром ввиду того, что годы шли, принцесса опускалась и полнела, вставала поздно, и то только для того, чтобы опять лечь, одевалась кое-как, много читала (все иностранные, большей частью французские романы, перенасыщенные эротикой пополам с откровенной порнографией), не любила появляться на люди, - и всем стало ясно, что, если так и дальше пойдет, то вопрос с появлением наследников короны превратится наконец в весьма и весьма проблематичный.

              Между тем у принцессы уже давно был жених.               
              Антон Ульрих, принц Брауншвейг-Люнебургский, племянник австрийской императрицы Елизаветы, жены Карла VI, сын герцога Фердинанда Альбрехта, родившийся в 1714 году, приехал в Петербург еще в 1733 году, 5 февраля, угодив как раз на праздник именин императрицы. Официальным сватом при нем был австрийский посол. Однако несмотря на всю прелюдию уже имевших место планов и переговоров, императрица не торопилась дать ему определенного ответа относительно намечавшейся свадьбы.

Дело в том, что, как записал впоследствии в своих мемуарах герцог Бирон: «…принц Антон имел несчастье не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказалось возможности. Однако принц был признан все же вполне достойным кандидатом на роль отца будущих наследников российского престола и его оставили в России, даровав чин подполковника Кирасирского полка и назначив ему приличное содержание».

Принц, несколько обескураженный холодным приемом, все же не пал духом. Ему-то невеста, напротив, вполне приглянулась, также, как и перспектива вытекающих из женитьбы на ней неоспоримых выгод, и он со своей стороны попытался сблизиться с девушкой, но безуспешно. «Его усердие вознаграждалось такой холодностью, что в течение нескольких лет он не мог льстить себя ни надеждою любви, ни возможностью брака», - ядовито замечает тот же автор.

Дело в том, что Бирон был против этого альянса. Втайне он лелеял возмутительную мечту женить на принцессе Анне своего старшего сына Петра и был рад промаху графа Рейнгольда Левенвольде при выборе для нее жениха (впрочем, еще и по той причине, что этот придворный красавец и щеголь, то есть Левенвольде, баловень судьбы и женщин, одно время соперничал с ним, и не совсем безуспешно, за сердце императрицы).

         Итак, принцесса отказалась выходить за принца, и тогда Бирон, сумев ввиду упрямства, проявленного невестой, заручиться одобрением Анны Иоанновны, открыто предложил принцессе в женихи своего сына. Он убеждал ее, что его сын, хотя и будет помладше принцессы годами (разница в возрасте составляла шесть лет), зато не размазня принц Антон, пусть последний и постарше девушки (принц, что явствует из сличения дат, был старше ее на четыре года). 

Возможно, Бирон не ожидал, что тихая, робкая Анна способна вдруг стать гневной и резкой. В лентяйке и лежебоке ему удалось разбудить принцессу, и эта принцесса сочла себя оскорбленной, а Бирон лишний раз узнал, что, хотя он и имел ныне герцогский титул и герцогскую корону, он был и оставался для природной знати не более чем выскочкой. Наверное, это лишний раз его покоробило и заставило сделаться еще жестче и заносчивее.

В общем, сын выскочки был презрительно отвергнут гордой представительницей императорского дома Романовых и герцогского дома Мекленбурга, в результате чего в конце июня 1739 года имело место официальное сватовство австрийской стороны, императрица Анна Иоанновна дала согласие, и в следующем месяце, 3 июля, свадьба принцессы Анны Леопольдовны и принца Антона Ульриха состоялась.

Леди Рондо, супруга английского посла, которой выпала честь в числе других знатных дам одевать невесту в брачном покое для брачной ночи, сообщает в своих письмах не только о роскоши нарядов и убранстве дворцовых зал и спальни, но и о слезах, пролитых несчастной принцессой. Потом поговаривали о том, что в брачную ночь, пока все гости веселились, пили за здоровье молодых, а небо над столицей горело от множества фейерверков, принцесса сбежала от своего молодого мужа в Летний сад и бродила там в темноте среди статуй, горько плача, в одной сорочке. Возмущенная ее поступком императрица била ее по щекам при открытых дверях, на глазах у фрейлин. 

                Но терпи, терпи: чересчур далёко
                Все зашло…

              Именно после всех этих приключений с замужеством Анны Леопольдовны кабинет-министр Артемий Петрович Волынский сделался частым гостем в покоях Брауншвейгской четы. Его расчет был очевиден: Брауншвейгцы являлись естественной сменой дряхлеющей не по годам, недужащей императрицы, и они, особенно Анна Леопольдовна, мягко говоря, не жаловали Бирона.

Смерть Анны Иоанновны, страдавшей почечно-каменной болезнью, которую доктора тех времен были в состоянии диагностировать, но не умели лечить, могла быть не за горами, и тогда уделом Бирона неминуемо стала бы Сибирь, а уделом Волынского - вся полнота власти при милых молодых людях, один из которых хотя и стал под чутким руководством фельдмаршала Миниха военным, зато другая в объятиях верной подруги превратилась в отпетую лентяйку, а в целом они оба были и оставались одинаково далеки от того, чтобы встать у руля имперского корабля. Блестящие перспективы для талантливого политика! И ведь эти перспективы вполне могли сделаться реальностью, если бы Волынский не поторопился заявить о себе раньше времени...

Так что Бирон успел свалить Волынского, хотя до кончины императрицы Анны оставалось всего ничего, затем она в самом деле умерла вследствие движения камня в почках, возможно, спровоцированного занятиями верховой ездой, а там Бирона свалил Миних, которого свалил Остерман, которому и досталась эта самая «вся полнота власти», при участии  Михаила Головкина, Левенвольде - и, конечно, родственников Юлианы фон Менгден. Остерман был чуток к привязанностям и пристрастиям вышестоящих.

              Впрочем, Менгденам снова повезло еще при жизни Анны Иоанновны. Когда у кого-то случается несчастье, это почти всегда кому-то на руку. Летом 1740 года, после казни Волынского и его конфидентов и ссылки графа Платона Мусина-Пушкина, бывшего президентом Коммерц-коллегии, заместить прежнего главу важного ведомства на сделавшемся вакантным посту, видимо, с легкой руки Бирона, не оставлявшего своих приближенных милостями, был назначен барон Карл Людвиг фон Менгден.

Тогда же он получил золотой ключ камергера высочайшего двора и чин тайного советника, а еще в качестве подъемных при вступлении в новую должность – двор Волынского на Мойке (богатый дом казненного министра со всей обстановкой был пожалован другому камергеру, Стрешневу). К этому времени новоиспеченный президент, барон фон Менгден, был уже женат: его свадьбу справили во дворце почти одновременно со свадьбой Миниха-младшего. Карл фон Менгден также взял в жены фрейлину императрицы, некую Христину фон Вильдеман. 1739 год был в царском дворце поистине годом свадеб. Но вернемся к самой значительной из них, свадьбе принцессы Анны и принца Антона.    

              Принцессе Анне на момент ее бракосочетания исполнился 21 год, принцу Антону – 25. То есть это были не такие уж желторотые юнцы, но вполне взрослые даже по меркам нашей эпохи молодые люди. Принцесса много лет просидела взаперти, читая с утра до ночи разную галантную белиберду, но принц успел побывать на войне, и уж как бы он там ни воевал (впрочем, говорят, хорошо), но все же он прошел всю Крымскую кампанию и вернулся к невесте возмужавшим, понюхавшим пороху под стенами вражеских крепостей и повидавшим бескрайние степи и скалы Причерноморья: уже не женоподобный узкоплечий щупленький и золотушный неженка, но овеянный ветрами дальних странствий и покрытый пылью дальних дорог бравый молодой солдат.

Хотя Анна и плакала на сговоре и свадьбе, и бегала ночью босиком в Летний сад, однако свадьба была сыграна, а через год молодая женщина родила своего первенца, названного Иоанном (то есть Иваном), древним именем русских царей, которое несколько странно звучало по отношению к этому немецкому ребенку.

Таким образом, чаяния императрицы сбылись, брак племянницы принес желанный плод, принцесса и принц свои обязанности перед государством исполнили. Однако, не смотря на такое внешнее благополучие в империи в целом и в молодой семье в частности, принцесса не была счастлива по-настоящему, а потому не забыла и свои прежние увлечения. Бог знает, сколько раз, подчиняясь законному желанию мужа, она мечтала в его объятиях об объятиях графа Линара. И она не изменилась к своей подруге, Юлии фон Менгден. Пригожая собой смуглянка по-прежнему была с нею неразлучна.

                Богу равным кажется мне по счастью
                Человек, который так близко-близко
                Пред тобой сидит, твой звучащий нежный
                Слушает голос…

              Затем здоровье императрицы заметно пошатнулось, ее стали преследовать какие-то видения… отрубленная голова Волынского… белый двойник в тронной зале дворца… траурное шествие посреди ночи, проследовавшее во дворец мимо не заметивших привидений часовых… 17 октября 1740 года Анна Иоанновна скончалась в возрасте 47-ми лет, процарствовав ровно одно десятилетие. В ее смерти обвинили Бирона. Это ведь ради него императрица при всей своей тучности и болячках ездила верхом.

Однако немилость вышестоящих и обвинения разного рода по отношению к всемогущему временщику имели место позднее, поскольку незадолго до кончины императрицы Анны он, напротив, достиг предельной карьерной высоты: после рождения принцессой ребенка была объявлена присяга наследнику престола, Иоанну Антоновичу, править при котором высочайшей волей назначалось… отнюдь не матери и не отцу царственного младенца, но именно герцогу Эрнсту Иоганну фон Бирону.

В последние дни жизни императрицы Бирон очень старался сделать все возможное, чтобы после ее смерти заполучить власть в свои руки. Это было бы залогом не только дальнейшего преуспевания, но и свободы, и жизни, возможно. Его партия подготовила прошение на высочайшее имя о назначении его регентом при малолетнем Иване Антоновиче, барон фон Менгден, выслуживаясь перед своим патроном, даже уговаривал подписаться под ним саму принцессу Анну Брауншвейгскую, то есть предлагал ей самой попросить о том, чтобы ее лишили при ее же сыне всех полномочий… Принцесса не согласилась, хотя ее согласие или отказ, как обычно, ничего не решали. 

Благодарная своему другу и преданная ему, Анна Иоанновна не отказалась упрочить его положение в государстве и сохранить за ним то особенное положение, которое он занимал при ней, вследствие чего после ее смерти герцогу Бирону была принесена присяга как полномочному регенту Российской империи с присвоением титула «его высочество».

«До чего мы дожили и какая наша жизнь? Пропала де наша Россия», - горько вздохнули несчастные россияне, оказавшись в прямом подданстве у немецкого «пришлеца». Так Бирон начал править, и правил целый месяц, успев только разок щелкнуть по носу российскую знать, со ссылкой на петровский указ предписав впредь оказаться от нарочитой роскоши в костюмах (оставив привилегию блистать парчой и алмазами только за членами правящего дома, то есть в основном за собой и своими родственниками), и обидев всех остальных поднятием цены на товар первой необходимости - водку (аж на 10 копеек за ведро!), - а затем оказался свергнут гвардейцами во главе с фельдмаршалом Минихом, и еще тело его покровительницы не было предано земле, а он уже сидел за решеткой. Вот настоящая судьба выскочки.
            … И некий семеновский поручик в отставке черкнул на память в своей записной книжке: «Воскресение морозец. Бирона збросили».

              Миних привел к власти принцессу Брауншвейгскую Анну Леопольдовну. После свержения Бирона она стала регентшей при своем малолетнем сыне-императоре, и титул ее и ее супруга теперь звучал так: «государыня правительница великая княгиня Анна всея Руси и супруг ее благородный государь Антон герцог Брауншвейг-Люнебургский».

Государыня правительница Анна и благородный государь Антон своим возвышением и освобождением от власти Бирона были обязаны фельдмаршалу, однако вскоре ситуация сложилась таким образом, что Миниху вышла полная отставка. Не успел он выиграть, как опять проиграл! Бирона, его постоянного недоброжелателя, сдерживавшего амбиции энергичного честолюбивого вельможи, уже не было при дворе, но ведь оставался еще закулисных дел мастер, кабинет-министр граф Андрей Иванович Остерман. Он-то и стал править бал, так, как ему это было свойственно, - закулисно.

              Кстати, если говорить конкретно о балах, а также прочих придворных увеселениях, то после смерти Анны Иоанновны они практически полностью прекратились. Новая правительница не любила ни шум, ни толпу, и в дворцовых покоях поселилась тишина, которая как раз и означала, что прежде забитая и бесправная, нелюдимая и несчастная царевна Несмеяна праздновала свой триумф, только на свой лад. Теперь она была наконец властна зажить так, как она сама того хотела, никому не угождая, ни от кого не завися.  И два самых близких и дорогих ей человека заняли место справа и слева от ее особы: граф Мориц Линар и баронесса Юлия фон Менгден. Ее супругу, этому самому государю Антону, места не хватило. 
   
Граф Линар приехал в Россию после смерти императрицы и ареста Бирона так быстро, как только смог. Анна была в то время беременна во второй раз, но это не помешало ее прежнему возлюбленному вновь начать ухаживать за нею. Искренне привязанная к своей подруге и госпоже, способная понять если не ее пристрастия, то движения ее сердца, фрейлина фон Менгден не препятствовала счастью ее свиданий с любимым человеком. Она даже помогала влюбленным.

Вскоре при дворе распространился слух о том, что граф Линар и фройлейн фон Менгден намерены… сочетаться браком. Всем было понятно, что брак этот будет фиктивным, рассчитанным только на то, чтобы придать тройственной связи вид законности и некоторой благопристойности, и все втайне негодовали от такого вопиющего бесстыдства… и завидовали удаче пригожей собой смуглянки и красивого оборотистого иностранца.

Нынешняя сложившая ситуация практически копировала вчерашнюю: Анна Иоанновна и Бирон, а при Бироне законная, но, скорее всего, фиктивная супруга, некрасивая Бенигна, воспитывавшая кучу детей, матерью которых на самом деле могла быть императрица; Анна Леопольдовна и Линар, а при них обоих Юлия фон Менгден, очень близкая подруга правительницы, которая должна стать фиктивной женой Линара. Почти один в один. Линара называли вторым Бироном и ожидали засилья нового временщика, может быть, даже в прежнем духе. Хотя, если внимательно посмотреть на обе царские компании, вторая казалась как-то помельче, особенно в лице главной вершины треугольника – второй Анны, не годившейся первой, крутой и властной, в подметки.   

              Но вернемся к фаворитке и ее близким. Престиж семьи фон Менгденов неизмеримо вырос после того, как Анна Леопольдовна стала регентшей. В прошлом остались оскорбительные врачебные досмотры и, пусть в меньшей степени, но также задевавшие самолюбие ссылки на фамилию фон Миних, как будто без связи с его худородной семейкой баронов фон Менгден в природе и не существовало.

Юлиана фон Менгден купалась в лучах высочайшей милости. Ее кузен, камергер высочайшего двора Карл Людвиг фон Менгден процветал на посту главы Коммерц-коллегии. Хорошо себя чувствовали и сестры Юлианы и Карла, и другие их родичи, которых они не забывали, одаривая деньгами и проталкивая вверх по службе: вот к примеру, в то же самое время при особе правительницы появился новый камер-юнкер, пятнадцатилетний юноша по имени Эрнст Рейгольд, разумеется, тоже фон Менгден.

Впрочем, Менгдены, кичась своим нынешним влиянием, не постояли за тем, чтобы облагодетельствовать и свойственников: Эрнст Миних, муж одной из баронесс фон Менгден, был сделан обер-гофмаршалом двора с чином генерал-поручика и жалованием в три тысячи рублей в год, а еще ему подарили придворный экипаж и дом неподалеку от дворца и пожаловали высший орден империи – Святого Андрея Первозванного. Можно кстати отметить, что при опале отца он не пострадал. 

              Сохранилось несколько портретов принцессы Анны, на которых она выглядит более или менее похожей и более или менее привлекательной. В целом это была хорошо сложенная, довольно миловидная темно-русая женщина, хотя выражение лица у нее всегда оставалось немного напряженным, а уголки губ опущенными… Царевна Несмеяна, вечная Несмеяна… Ни роскошные наряды, ни драгоценности, которыми ее украшали перед позированием, не смогли этого изменить даже в ее изображениях, хотя, как известно, мастера кисти того времени умели польстить своим знатным моделям. Она не улыбалась в жизни, она не улыбается и на портретах. Она не умела улыбаться, и ее так и не успели этому научить.

              Существует также портрет фрейлины баронессы Юлии фон Менгден. Она изображена на нем сидящей в кресле, с царственным младенцем Иваном Антоновичем на коленях. В ее позе не чувствуется той скованности, которая так свойственна ее возлюбленной госпоже. Ее облик дышит изяществом, уверенностью в себе и подлинным аристократизмом. У Юлии продолговатое лицо, немного острый, выдающийся вперед подбородок, округлые дуги подведенных бровей, прямой носик, в меру пухлый, свежий рот. Особенно привлекательны глаза – большие, темные. Окруженные тяжелыми веками, они кажутся от этого еще выразительнее. Высокая нежная шея, округлые, соблазнительные плечи и прекрасная грудь. Благородной формы полные руки. Воздушное, нежное, прелестное тело. Роскошь наряда, пышные кружева платья. Смуглянка, пригожая собой…

Глядя на этот портрет, невольно думаешь: вот женщина истинно утонченная, великолепная, достойная… Одним словом, настоящая знатная дама из древнего рыцарского рода, образ которой являет собою воплощенный идеал благородства и утонченной красоты… Впрочем, недостижимый и не всегда желанный на самом деле в условиях реальной жизни. И порой скрывающий под своей прелестной оболочкой качества отнюдь не соответствующие. Прекрасный благоуханный цветок, на поверку оказавшийся пустоцветом, способным лишь отравить воображение и душу томным ядом своего дурманящего аромата…

              Один из представителей дипломатического корпуса, англичанин Эдвард Финч, писал, что любовь Анны Леопольдовны к Юлии «была похожа на самую пламенную любовь мужчины к женщине». Со слов Бирона впоследствии было записано, что принцесса «кушает одна с фрейлиною фон Менгдовою, а пристойнее б было с супругом своим, и оная де фрейлина у ее императорского высочества в великой милости состоит».

Анна осыпала Юлию деньгами и драгоценностями, не проходило дня без прекрасного подарка. После ареста Бирона и конфискации его имущества, Юлия получила в свое распоряжение наиболее ценные предметы из гардероба герцога и его сына, принца Петра: несколько кафтанов. Они были так щедро украшены золотыми позументами, что, когда золото из них было выжжено, его набралось в результате довольно большое количество. Согласно одному рассказу, из этого золота получилось отлить массу вещей: четыре подсвечника, шесть тарелок и две шкатулки! Но это, можно сказать, по мелочи, так, безделушки. Анна одаривала подругу еще куда щедрее: преподнесла ей полностью обставленный роскошный дом в Петербурге и поместье в Лифляндии. 

Фрейлина вела себя, как настоящая хозяйка царского дворца. Она командовала при высочайшем дворе, решая, кого будет принимать правительница, а кого нет, что она будет делать, а чего не будет. Она же распоряжалась и в спальне Анны и не раз выгоняла из супружеской постели ее мужа, пока ему окончательно не вышел от ворот поворот. Пытаясь пройти к жене, бедняга, проявивший мужество и стойкость на поле брани, но не умевший справиться с двумя обнаглевшими бабенками… да, порою враг не так опасен, как женщина… находил двери ее апартаментов запертыми, а во время ее прогулок в саду часовые получали приказ не впускать туда принца ни под каким предлогом.

Чаще всего Юлию можно было встретить в покоях правительницы, или же сама Анна находилась в ее покоях. Именно у Юлии по вечерам собиралась избранная компания, в которой правительница, не любившая шум и многолюдство, развлекалась игрой в карты и тихой болтовней у камина. Женщины по-прежнему спали вместе, в одной постели, и даже на свои свидания с Линаром, проходившие в дворцовом саду, рядом с которым Линар снимал дом и в котором Анна приказала построить Летний дворец… с милым рай и в шалаше, но прелестный любовный уголок в «королевском стиле» на самом деле не что иное как дворец… так вот, в дворцовый сад она тоже отправлялась в сопровождении подруги, якобы принимавшей там же и в те же часы минеральные воды…

Естественно, госпожа принцесса не могла идти в одиночку, без свиты, даже на любовное свидание. Хотя щепетильная ситуация провоцировала появление различных домыслов, например, насчет того, что Линар имел обеих этих молодых привлекательных женщин сразу, что ему, опытному развратнику, было, скорее всего, нисколько не неприятно… вот разве только несколько обременительно... Что интересно, этой фривольной версии можно даже найти психологическое объяснение. Анна ощущала Юлию частью своей жизни, для нее было естественным делиться с нею всем… и блаженством обладания возлюбленным, возможно, также. Что же касается самой Юлии, то ради своей любви к Анне, ради того, чтобы угодить ей, она могла, наверное, собраться с духом и уступить даже такому отвратительному для нее существу, как мужчина…  «Богу равным кажется мне по счастью /Человек, который с тобою рядом…»

Конечно, доподлинно ничего не было известно, ходили только слухи. Пикантные такие слухи, которые доброжелатели Анны, вроде Мардефельда, побороть не могли, как ни старались… Во всяком случае, окружающие замечали, что никто в этой троице ни к кому не ревновал, но все были счастливы. Были счастливы и осчастливленные счастливыми господами и их подданные. Кроме принца Брауншвейгского, конечно, - ну, и отстраненного от дел фельдмаршала фон Миниха, а также, разумеется, отправленного в Сибирь ловить соболей герцога Бирона… Однако ведь на всех не угодишь.       

              Про Бирона вскоре все забыли, никому не было дела до того, как он проводит свои дни в далеком Пелыме, где для него был построен маленький острог по специальному проекту фельдмаршала Миниха, прежде, чем командовать войсками, бывшего инженером-строителем и изредка, к случаю, вспоминавшего свою первоначальную профессию.

Благородный государь Антон, оскорбленный и униженный муж правительницы, будучи отправлен ею в отставку от супружеских обязанностей, утешался в своем несчастье военными ученьями.

А фельдмаршал фон Миних сидел в своем доме на Васильевском острове, под охраной караула, и убеждал сам себя, что это почетный караул, а не какой-нибудь другой, и что пожалован он ему вместе с пенсией за особые заслуги. Так он и написал об этом обстоятельстве позднее в своих воспоминаниях, сочиненных им на старости лет по просьбе императрицы Екатерины Второй, забыв при том упомянуть, что куда более худшей участи, чем 15 тысяч в год отступных, хотя бы и при условии домашнего ареста, то есть сибирской ссылки, он избежал в то время только благодаря протекции всемогущей сестры его снохи, Юлианы фон Менгден, но при этом зато не забыв дать ядовитую оценку своей глупой обидчице, этой второй Анне, выставив ее, разумеется, полным ничтожеством (что однако, как показали дальнейшие события, было довольно близко к истине):

«Характер принцессы раскрылся после того, как она стала великой княгиней и правительницей. По природе своей она была ленива и никогда не появлялась в Кабинете. … Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, идучи к обедне, не носила фижм и в таком виде появлялась публично за столом и после полудня за игрой в карты с избранными ею партнерами… Доказательством непростительной небрежности великой княгини служит то…» Ну, и так далее.

Дама, которая не носит фижм, и, идучи в церковь, по-простонародному повязывается платочком. Государыня, которая не появляется перед своими министрами и вообще непростительно небрежна. К чему все это могло привести?
 
              Впрочем, пока все шло прекрасно. Наступило лето 1741 года. Правительница Анна в июле родила своего второго ребенка, дочь Екатерину, а уже через несколько дней встала с постели, чтобы увидеться с возлюбленным… Принц Антон попытался ей помешать, но напрасно… Наблюдатели, предсказывавшие, что окончательная победа графа Линара последует после родов правительницы, оказались правы в своих расчетах.

Анна Леопольдовна не уехала в Петергоф на летние месяцы, как это делала обыкновенно ее тетка. Она, конечно, не умела стрелять, и ей не нужна была никакая охота. Ее не привлекали помпезный дворец и золотые фонтаны. Она осталась в Петербурге и развлекалась тем, что в условиях установившейся жаркой погоды выходила загорать на балкон дворца, тот, который смотрел на реку, где была поставлена для нее кровать… огороженная ширмами, конечно, но все же хорошо видная, вместе с возлежащей на ней обнаженной молодой женщиной, со вторых этажей соседних с дворцом домов. Говорят, она там же и ложилась спать ночью со своим возлюбленным… или с возлюбленной… а балкон при том освещался фонариками… Или это позднейшая легенда, образы которой возникли в чьем-то воображении, распаленном помимо воли подлинным нескромным описанием нескромного поведения одной дурно воспитанной, но от того не утратившей своей прелести принцессы?..

Миних-старший, посвятив солнечным ваннам молоденькой красавицы один абзац в своих мемуарах, навсегда запечатлел для потомков ее обольстительные причуды, и от этого уже никуда не денешься. Иной раз даже возникает подозрение, что фельдмаршал сам имел случай наблюдать то, о чем упомянул вскользь на страницах воспоминаний. Старик неплохо развлекался.

На основании наблюдений над правительницей окружающие делали и делают вывод, что она была редкостно развратна. Только вот, вглядываясь в лицо царевны Несмеяны на ее сохранившихся портретах, как-то само собой думается, не могла ли быть на самом деле Анна Леопольдовна в гораздо большей степени наивна… Опытные развратники и развратницы умеют скрываться под маской благопристойности. А она даже не думала таиться, не находя ничего неблаговидного в искренних движениях своего сердца. Оттого, вероятно, ее поступки и казались людям верхом бесстыдства. Странные они существа, люди… По их мнению, лучше жить с немилым, но обвенчанным в церкви мужем, чем вне брака отдаваться любимому. И никогда они не прощают, если один ставит себя против всех, поступает не так, как все, никогда.

              Екатерина Первая прошла к трону через постели многих мужчин, изменяла своему больному мужу-императору накануне его смерти, после своего воцарения кого только не имела в любовниках, а к дочери, проявив поистине материнскую заботу, приставила опытного именно при специфических женских проблемах врача, чтобы той жилось как можно беззаботнее… совсем как и ее маменьке, - вот уж это действительно распутница. Анна Иоанновна играла в свадьбы двух мужчин-шутов и жила с женатым мужчиной, но сама при том строго осуждала и преследовала пороки, призывая себе в помощь и религию, и законность, - настоящая ханжа.

Анна Леопольдовна влюбилась и попыталась следовать велению своего сердца, но ее заперли за это в четырех стенах, а потом принудили выйти замуж за нелюбимого человека и прибили, когда она попыталась ему отказать. Избавившись от своих притеснителей, она вернулась на ту же дорожку, только и всего. Она любила только одного мужчину, только одного-единственного, а уж достоин ли он был такого глубокого чувства, нет ли, - это другой вопрос… А женщина… Что ж, не было бы заточения, не возникло бы этой странной связи. Во всяком случае, она осталась верна утешавшей ее в одиночестве подруге, не предав ее, не забыв, как та скрасила для нее самые тоскливые годы ее жизни, подвергшись из-за этого оскорблениям. 
             
              В империи все словно замерло. Новая власть никого не преследовала, камеры Петропавловки опустели, палачи Тайной канцелярии скучали без дела и теряли квалификацию. В прошлом остались не только казни, но также и шумные праздники, и карнавальные шествия прежнего царствования. Все будто впали в спячку. Закончились передряги, наступило время блаженного затишья.

Так всегда бывает в природе и в политике перед бурей. Но пока буря не разразилась, до чего же приятно отдаться безмятежному течению времени, будто медленно и неуклонно, согласно извечным природным законам, струящейся вперед полноводной реке, - отдаться, и плыть, плыть, плыть, куда-то туда, вперед, к синим горам, к дальним морям… к самому сказочному Беловодью, стране вечной молодости и весны, стране вечного нерушимого покоя…   

              Потом на освещенный фонариками дворцовый балкон ветер принес из парка первый желтый лист, наступила осень, и еще одно божье лето кануло бесследно в прошлое.

              Затишье оказалось очень коротким. На горизонте сгущались тучи, двуглавому российскому орлу грозила новая война с коронованным тремя коронами львом. Вскоре шведы в самом деле начали военную экспансию, прикрывая ее тем, что желают восстановить в России законную власть взамен узурпировавшей престол Брауншвейгской фамилии. Конечно, на самом деле это была попытка воспользоваться слабым правлением и прочими политическими обстоятельствами и таким образом взять реванш за Северную войну Петра Великого, однако желательным представлялось соблюсти лицо, и потому перед началом военной компании от имени главнокомандующего в специальном манифесте было объявлено следующее:

«Я, Карл Емилий Левенгаупт, граф (главнокомандующий шведской армии), объявляю всем и каждому сословию достохвальной русской нации, что королевская шведская армия вступила в русские пределы не для чего иного, как для получения, при помощи Всевышнего, удовлетворения шведской короны за многочисленные неправды ей причиненные иностранными министрами, которые господствовали над Россией в прежние годы … чтобы освободить русский народ от несносного ига и жестокостей, с которыми означенные министры для собственных своих видов притесняли с давнего времени русских подданных, чрез что многие потеряли собственность или лишились жизни от жестоких уголовных наказаний… Намерение шведского короля состоит в том, чтобы избавить достохвальную русскую нацию для ее же собственной безопасности от тяжелого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании».

Освободить русскую нацию им, согласно недвусмысленно высказанному намерению, к счастью для России, не удалось. Пока в Петербурге прощались с летом и с освещенным фонариками дворцовым балконом, пока Михаил Головкин давал Анне Леопольдовне дорого обошедшиеся ему советы относительно присвоения ею титула императрицы Всея Руси, о чем она совещалась с Юлией и Линаром, второй российский фельдмаршал, ирландец Петр Петрович Ласси, разбил шведов на голову под крепостью Вильманстранд в Финляндии, в знаменательный день 23 августа, при минимальных потерях вверенных ему войск.

Правительницу, конечно, нечаянная виктория очень обрадовала. Сколько снималось проблем! Можно было продолжать бездельничать с чистой совестью и в полном спокойствии играть по вечерам в карты в теплой компании. Ради такого случая она даже поступилась своей нелюбовью к пышным массовым мероприятиям: триумф российского орла над шведским львом отпраздновали со всей пышностью. Оно, конечно, того стоило.

В эти же августовские дни во дворце состоялось еще одно торжество: помолвка баронессы Юлии фон Менгден и графа Морица Линара, осыпанного милостями Анны Леопольдовны сверх всякой меры. Как женщина, она одарила его своей любовью, как правительница, пожаловала ему высшие ордена Российской империи, Святого Андрея Первозванного и Святого Александра Невского, а также шпагу, выложенную по ножнам бриллиантами.

В сентябре Линар на время расстался с обеими своими подругами, чтобы перед тем, как окончательно переехать жить в Россию, где рассчитывал на высочайший жизненный успех по примеру герцога Бирона в виде всевозможных чинов и наград, навести порядок в своих делах, и отбыл на родину, в Саксонию. Как выяснилось впоследствии, навсегда, поскольку произошедшие вскоре в Санкт-Петербурге перемены воспрепятствовали его возвращению.

С собой он увез драгоценности и большую сумму денег, предназначенных для изготовления у дрезденских мастеров короны для будущей российской императрицы Анны Второй. Пока же он находился за границей, Анна скучала и слала ему письма, в которых открытым текстом писала о том, что его невеста любит его и ждет, а тайнописью, шифрованным «цифирным» письмом, вставляла между строк сообщения об истинных движениях своего сердца, весьма красноречивые: «Целую вас и остаюсь вся ваша. Анна».

              На фоне всех этих побед на военных полях и на дворцовых паркетах, ввиду дня своих именин, 9 декабря, во время празднования которых правительница Анна по совету приближенных собиралась объявить себя императрицей, приказав подготовить манифест о своем восшествии на престол, потускнело впечатление даже от доклада, сделанного правительнице Остерманом, получившим сведения от русских агентов из Силезии и Бреславля, - доклада о важных, серьезных, опасных вещах, о том, что ее тетка, цесаревна Елизавета Петровна, за ее спиной готовит заговор. Но Анна не прислушалась к Остерману также, как позабыла настоятельный совет Линара, данный ей перед отъездом, - побыстрее упечь Елизавету в монастырь и разогнать все ее окружение. 

Во время дворцового приема (куртага) правительница ненадолго уединилась с Елизаветой и пожурила тетушку при закрытых дверях. Елизавета расплакалась и поклялась в своей преданности. И Анна тоже всплакнула, и они вышли из покоя, где оставались наедине, к остальным гостям, друзьями, как и прежде.

              Расставшись с правительницей, цесаревна Елизавета сама не своя вернулась к себе домой (она жила возле Царицына луга, в будущем Марсова поля), и собрала свой маленький двор, состоявший из ее друзей и единомышленников. Это было 23 ноября 1741 года.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 20.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Стоя на ветру.

                Жизнь цесаревны Елизаветы Петровны во все время царствования Анны Иоанновны внешне казалась обеспеченной и безоблачной, то есть именно такой, какой и должна быть жизнь принцессы. У нее по-прежнему был свой дворец, свой штат придворных, а также финансирование от казны. Она бывала в царском дворце на всех придворных собраниях, праздниках и балах.

На самом деле дочь Петра Первого существовала под постоянным и неослабным гнетом. Тетка-императрица не доверяла ей, каждый ее шаг был окружен шпионами; ее возлюбленный был отнят у нее, предан пытке, изувечен, сослан в Сибирь; ее приближенные то и дело подвергались арестам; ее бумаги изымались для придирчивых проверок…

Много раз Елизавету сватали заграничные женихи. Говорят, даже шах Персии Надир прислал сватов к прославленной русской красавице, так что Елизавете давно бы уже следовало жить в Париже, Берлине, Мадриде… Мешхеде, тогдашней персидской столице, на худой конец, если можно себе такое вообразить… Но императрица никак не могла решиться отпустить ее от себя. Над Елизаветой, как Дамоклов меч, всегда висела тень монашеского клобука.

              Такое существование в полном смысле жизнью не назовешь. Елизавета терпела, училась скрывать истинные чувства, пресмыкаться перед сильными мира сего и втайне вынашивала планы мести и выжидала своего часа. В искусстве притворства ей удалось преуспеть. Когда Артемий Петрович Волынский простонал с дыбы, что никогда не строил никаких планов относительно цесаревны, так как считал ее непригодной к власти ветреницей, - ему поверили. Она слыла ветреницей, резвушкой, простушкой… Красивой и никчемной… Не самая плохая слава для законной наследницы короны, которая пока что украшает голову ее удачливой соперницы. Между тем Елизавете уже сравнялось тридцать. В этом возрасте князя Ивана Долгорукова обрекли на страшную смерть… А в такие годы погибать слишком рано, в такие годы только бы и жить… Она многое повидала в жизни и многому научилась, она теряла родных и любимых, но продолжала жить и любить назло всему и всем… И она еще была так молода… О, она была опасна!

              Смерть Анны Иоанновны развязала Елизавете руки. Надо было действовать, и немедленно, вот только ей было ужасно страшно сделать наконец решающий шаг. Но ничего! Она ведь была не одна. Рядом находились близкие люди и единомышленники, по воле судьбы связанные с нею теснейшим образом: ее сердечный друг, Алеша Розум, такой любящий и надежный, ее придворные и друзья в одном лице - Воронцов, Шуваловы, учитель танцев Шварц… Наконец, ее лейб-медик Арман Лесток, готовый спасать ее и с помощью своих профессиональных познаний, и с помощью дворцовых переворотов, - от болезней, нежелательных беременностей и врагов однозначно… И еще, конечно, триста гвардейцев Преображенского полка, которые любили в ней дочь Петра и свою куму (по обычаю, заведенному ее отцом, она неоднократно крестила их детей и, таким образом, состояла со многими из солдат в родстве), и они готовы были рискнуть, чтобы избавиться от власти немцев ради русской по отцу и по духу наследницы, «искры Петровой».   

Опасная игра в заговор с французами и шведами за спиной правительницы, которую Елизавета активно вела в последние месяцы и о которой вдруг сделалось известно, при другой государыне стоила бы Елизавете и ее приближенным очень дорого. Но грозная Анна Первая уже, слава тебе, господи, лежала в могиле, вторая же Анна была мягкосердечна и доверчива… и так ленива… и слишком сладострастна… и непростительно, совершенно непростительно небрежна. Говорят, подходя во время памятного куртага 23 ноября 1741 года к тетушке Елизавете, чтобы пригласить ее на приватную, весьма важную беседу, Анна Леопольдовна оступилась, споткнувшись о складку ковра, и рухнула к ее ногам. Вот такая случайность. Вот и не верь после этого предзнаменованиям. 

              Целый день 24 ноября Елизавета провела на нервах и в слезах, пока к ней не явился Арман Лесток. Практически уличенный Остерманом в тайных переговорах с французским послом, маркизом де ла Шетарди, этот придворный Елизаветы, про которого Анна Леопольдовна, согласно донесению французского посла, сказала Елизавете, «что если бы означенный Лесток признан был виновным, то, конечно, принцесса не найдет дурным, когда его задержат», - «означенный» Лесток еще не был арестован на самом деле только потому, что Остерман не желал начинать дела против цесаревны Елизаветы, опасаясь возмущения Преображенского полка, в котором она была очень популярна.

Через своих осведомителей Лесток узнал, что гвардейцев собирались отправить из столицы под благовидным предлогом войны с Швецией. Хотя зимой военных действий чаще всего не вели и в данном случае тоже вроде бы вести не собирались, однако приказ был уже издан. Положение сложилось критическое.

Лестоку было 49 лет. Не так уж мало, но еще не слишком много. Ровно столько, чтобы физически крепкий и здоровый человек (а, судя по всему, Лесток именно таким и был) наблюдал в себе не усталость от жизни, но вполне достаточный запас сил, приличествующий зрелости, еще далекой от старческого увядания, а также присущее этой поре человеческого века ясное понимание жизненных коллизий и истинных ценностей, умудренность приобретенным опытом и желание, правильно употребив этот опыт себе на благо, достойно и счастливо прожить еще хотя бы лет десять-пятнадцать,  получая при том от жизни все доступные удовольствия и радости…

Ощутив со всей определенностью, что стоит на краю гибели, с этим гнетущим и одновременно толкающим на отчаянные действия чувством Лесток вернулся в дом к своей госпоже. Польский писатель-историк Казимеж Валишевский на страницах своей книги, посвященных перевороту Елизаветы Петровны, рассказывает о том, что Лесток якобы положил перед цесаревной на стол рисунок, на котором Елизавета увидела себя сразу в двух видах: она сидела на троне в короне и мантии со скипетром и державой в руках и она же горбилась в тени дыбы среди ужасных орудий пыток, облаченная в скорбное одеянии монахини. «Выбирайте!» - было подписано под этим красноречивым творением.

Даже если никакого рисунка и не было на самом деле, во-первых, эпизод получился впечатляющий, а во-вторых, таким образом перспектива, открывавшаяся перед Елизаветой, выглядит наиболее наглядно. Далее, по Валишевскому, Лесток сказал колеблющейся цесаревне что-то вроде: «Я чувствую, что под кнутом сознаюсь во всем!» Именно в этот момент цесаревна, должно быть, уразумела окончательно, что, несмотря на нынешнее лояльное отношение к ней правительницы, арест ее приближенного означает крах и для нее, что отвертеться от участия в противоправительственном заговоре ей никак не удастся.

Прибывшие кстати несколько человек гвардейцев из числа ее горячих приверженцев заставили цесаревну решиться. Исполнение плана переворота было назначено на следующую ночь. 

              За окном между тем легла уже настоящая зима. Мели метели, засыпая снегом северную столицу и пригороды, ближние и дальние села и города. Сковало льдом мелкий Финский залив, уснула до весны под ледяным покровом Ладога и превратилась в гладкую санную дорогу Нева.

Морозной вьюжной ночью с 24 на 25 ноября 1741 года цесаревна Елизавета Петровна, дочь императора Петра Великого, долго и истово молилась перед иконами в своей комнате, оставшись наедине с этой черной зимней ночью и Богом, в которого она верила. Она старалась не смотреть на пугающую тьму за окном, старалась не слушать зловещего завывания ветра и просила у Бога помощи, принося Ему клятву в том, что сумеет стать достойной продолжательницей дела своего великого отца во славу России. Она дала обет никого никогда во все время своего правления не казнить смертию, - в память всех замученных, всех казненных, всех, кто не дожил до этого дня…

Наконец мужчины, ожидавшие ее за дверями, не выдержали, а больше всех не выдержал Лесток, которому вообще нечего было терять, почему промедление казалось ему смерти подобным. Он только что возвратился из города с обстоятельной разведки, не заметив ничего подозрительного, и выслушал доклады от своих шпионов, доносивших, что во дворце правительницы (она проживала в Зимнем) тоже все спокойно… Войдя к цесаревне без зова, на правах друга, советчика и помощника, он взял ее за плечи, поставил на ноги и повел к выходу.

У подъезда ожидали сани. Елизавета, в кирасе, одетой ради безопасности под шубу, и с орденом Святой Екатерины на груди (о нем вовремя вспомнил Лесток), села в сани, на запятки которых встали трое заговорщиков. Возница поднял кнут, застоявшиеся лошади помчались вскачь по заснеженной улице. Сани неслись к Преображенским ротам… «Я лечу к славе!» - говорят, произнесла Елизавета, отправляясь в этот путь. Вероятно, это еще одна позднейшая выдумка. На самом деле героине переворота 25 ноября было не до красивых слов, ведь она еще не знала, что ее отчаянный поступок увенчается полной победой.         

              Преображенцы не подвели цесаревну, кумовья не выдали свою куму. Известно, что уже на подходе к Зимнему дворцу солдаты ради спешки подняли цесаревну себе на плечи и так донесли до самого подъезда: в своей длинной юбке она не могла бежать также быстро, как они. Все прошло, как по маслу. Переворот получился бескровным, охрана не оказала никакого сопротивления.

Согласно записи де ла Шетарди, правительница Анна Леопольдовна была арестована в своей спальне, где она, как обычно, спала вместе со своей ненаглядной Юлией: «…найдя великую княгиню правительницу в постели и фрейлину Менгден, лежавшую около нее…»

По другой версии, выдвинутой Мардефельдом, упорно поддерживавшем согласно собственным соображениям доброе имя правительницы, последняя находилась не с фрейлиной, а с мужем, принцем Антоном, поскольку они, не смотря на ссору, все-таки считали необходимым поддерживать супружеские отношения, - последнее очень вряд ли, а первое вообще неверно.

Немецкая гравюра, изображавшая переворот 25 ноября с участием главных действующих лиц, то есть гвардейцев, цесаревны Елизаветы и принцессы Анны, следует Мардефельду: возле постели, на которой, держась за сердце, находится принцесса Анна в ночной одежде, стоит победительница Елизавета в длинной юбке, треуголке на голове и армейской кирасе поверх своего восхитительного бюста, а перед нею преклонил колени принц Антон Ульрих Брауншвейгский, причем тоже в полном облачении, в мундире и сапогах. На самом деле принц был арестован в своих покоях и отправлен под арест в одном белье – ему только дали простыню завернуться.

Позднейшие легенды утверждали, что Елизавета арестовала свою соперницу лично («Пора вставать, сестрица», - будто бы сказала она. - «Ох, пропали мы», - ответила Анна), но это тоже не соответствует истине. Анну Леопольдовну подняли с постели Лесток и Воронцов, а Елизавета и Анна больше при жизни не виделись – никогда.

В ту же ночь под арест отправились главные сановники свергнутой правительницы. Остальные начальствующие лица были потревожены среди ночи и призваны к немедленному исполнению служебных обязанностей в отношении новой государыни: нужно было составить манифест о ее вступлении на престол, и манифест был готов уже к утру.

Вскоре Елизавету поддержала не только горстка гвардейцев, но и прочие армейские части, чем переворот и завершился. Это обеспечили фельдмаршал Петр Ласси и командующий гвардейским корпусом подполковник принц Людвиг-Вильгельм Гессен-Гомбурский. Создается впечатление, что оба эти высокопоставленных офицера, хотя и не принимали явного участия в заговоре, были вполне готовы нарушить присягу младенцу-императору по первому требованию, даже и не подумав выступить на защиту его самого и его законных прав.

Ласси, как и многих других, разбудили посланные Елизаветой солдаты в ночь переворота и спросили напрямик, какой государыне он служит? Недаром поживший в России и прекрасно знавший, что здесь почем, заслуженный 63-летний воин, хотя и заспанный, ответил без запинки, что служит ныне правящей государыне. Потом он проснулся окончательно, понял, что случилось – и немедленно выказал себя приверженцем новой власти. Де ла Шетарди доносил в Версаль: Ласси «выказал чистосердечную преданность, не давшую повода сомневаться в готовности, с которою всегда служил он крови Петра Первого, то с прибытием во дворец для него открылась деятельность: он исполнял обязанности главнокомандующего и вследствие его приказаний скоро собрались семь полков, стоявших здесь в гарнизоне». 

Предания утверждают, что Елизавете втайне помогал деньгами Яков Вилимович Брюс, приближенный ее отца. Точно известно, что Елизавета получала на подготовку переворота деньги от французов (правда, позднее эта история с субсидиями из-за рубежа сделалась неприличной, был пущен слух, что французских денег не было, а были деньги, которые цесаревна выручила за свои проданные драгоценности, - но это не так). В целом же можно заключить, что деньги в самом деле были нужны, и немалые. Ландскнехты служат за плату, и чем они лучше служат – тем дороже стоят.       
      
              Как сон мелькнуло краткое правление Анны Леопольдовны, которое и правлением-то не назовешь. Будто отразились при свете горящей свечи на стене колеблющиеся тени – и исчезли, как только ветер загасил свечу. Находясь на самой вершине, на самом ветру, трудно уберечь слабый огонек, если он и впрямь слишком слаб… Там ведь неуютно, на вершине, там опасно, и некуда скрыться, и негде спрятаться… Об этом мало думают те, кто находится внизу, завидуя вышестоящим и не представляя себе, какова на самом деле их жизнь, такая блестящая и беззаботная внешне.

              На престол взошла оказавшаяся вдруг энергичной, умной, жесткой и хваткой Елизавета. Под маской избалованной светской кокетки скрывалась настоящая государыня. О ней говорили, что из всего свода искусства управления она усвоила два качества: вести себя с достоинством и скрытничать. Что ж, может быть, и так. А, может быть, и нет. Во всяком случае, тех качеств, которые обеспечили столь головокружительный взлет, ей также хватило и для того, чтобы править затем два десятилетия и еще оставить по себе долгую и, в общем и целом, добрую память.

Дело в том, что, придя к власти, Елизавета, немедленно прекратив опасные заигрывания со шведами, решительно взяла курс на продолжение дела ее великого отца. При жизни царя Петра боялись, ненавидели и не понимали. Но время прошло, поднятая им буря улеглась, и, особенно по сравнению со следующими царствованиями, стали ясны настоящие цели царя-преобразователя, стремившегося к развитию и преуспеванию своей страны, настоящая цена его деяний, - и его слава засияла новым блеском.

Он пусть народ и гробил, и трудиться заставлял превыше сил, так хоть от того польза какая-то была. А после него и народ гробили не меньше, и трудностей хватало, а пользы вовсе никакой, вред один… Алчность никчемных временщиков, думающих только о своем благе и ни о чем более; бестолковые, сластолюбивые женщины на троне, окруженные толпой презирающих и обворовывающих страну иноземцев… В гвардии же царь Петр всегда был популярен безо всяких обиняков.

           Елизавету тоже пытались критиковать, особенно с точки зрения пересмотра исторического багажа, оставленного нашей современности предыдущими эпохами. Порицали неплохо налаженную ее окружением пропаганду царствования и иронизировали над ее собственными религиозными обетами. Но она прикончила Бироновщину и «О вреде иностранцев в России» понимание имела.

           Новая императрица решительно заявила, что с прошлым покончено и что все теперь будет так, как хотел и как творил царь Петр. И она не только заявила об этом - она в основном так и действовала. Правда, не все ее правильно поняли. Лесток, забравший после переворота большую власть, и французский посланник, с которым он по-прежнему был тесно связан, не поняли вовсе. Похоже, они всерьез собирались править бал при красавице-государыне, занимаясь политикой по собственному усмотрению, а ей предоставив наслаждаться открывшимися перед нею возможностями ее новой жизни: например, наряжаться каждый день в новое платье.

Конечно, было очевидно, что одного этого ей довольно не будет, ведь речь шла не об инфантильной принцессе Анне, но они надеялись, что на остальное, то есть на непосредственное участие в делах правления, у нее, при всем ее желании, много времени все же не останется. Странно, что Лесток, который должен был отлично знать свою госпожу, на самом деле не знал ее. Впрочем, большое, как говорится, лучше видится на расстоянии. 

            Вдвоем Лесток и Шетарди подобрали кандидатуру нового вице-канцлера, остановившись на предпоследнем кабинет-министре Анны Иоанновны, сыне ее бывшего любовника молодых лет, Петра Бестужева- Рюмина.

Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, человек уже немолодой, побывавший после смерти Волынского в кабинет-министрах, но репрессированный правительством Анны Леопольдовны после падения Бирона, теперь, по своему нежданному взысканию к особе новой государыни, должен был, кажется, оставаться по гроб жизни благодарным и преданным тем людям, которые для него этак постарались, - и служить тем силам, которые они ныне представляли. Но ничуть не бывало. Курс этих господ вновь назначенному главе Коллегии Иностранных дел не импонировал, следовать ему он не собирался, - также, как не собиралась этого делать новая императрица. К тому же, в отличие от многих других придворных и дипломатов, он не считал Елизавету бестолковой ветреницей, которой можно манипулировать до бесконечности, и с самого начала поставил на то, что правит она, а не какие-либо иные закулисные воротилы. И не ошибся.      

Лесток не сразу догадался, как опасен этот человек, и как он с ним просчитался. Впрочем, сначала ему было не до него. И не до чего, собственно говоря. Ведь он попал наконец на самую вершину власти и славы! Чья тут голова не закружится! Лесток откровенно наслаждался своим могуществом, заискиванием французского, прусского, английского и прочих королевских дворов, и регламентировал прием императрицей – его императрицей! - иностранных министров по своему усмотрению.

Может быть, и на самом деле мелькала когда-то у предприимчивого светского доктора мысль сделаться для своей прелестной госпожи также и мужчиной ее жизни, однако в этом качестве он ей не импонировал… Ну что ж! Женщин на его век хватит, а Елизавете он был необходим по-прежнему: как врач, он следил за ее здоровьем; как советчик, давал ей дельные рекомендации, к которым трудно было не прислушаться. А она ему доверялась, она ему доверяла, во всем… Ему следовало быть осторожнее, не забывать своего места, не зарываться, одним словом… Но не такой это был человек. Благоразумие входило в перечень его достоинств только до поры, до времени.

              Относительное отрезвление наступило, когда однажды Лесток (Иоганн Генрих на немецкий манер, Арман на французский или Иван Иванович, как интерпретировалось его имя на русский лад), лейб-медик Ее величества, главный директор (архиатер) Медицинской канцелярии (она же в прошлом Медицинская коллегия) и медицинского факультета, действительный тайный советник, а также граф священной Римской империи (он уже успел стать графом, причем не благодаря протекции императрицы Елизаветы, а исключительно самостоятельно, оказав некоторые услуги императору Карлу VI), - в общем, этот блестящий и влиятельнейший вельможа внезапно узнал, что канцлер Бестужев-Рюмин  недавно имел случай положить на стол перед Ее величеством выдержки (так называемый экстракт) из дипломатической почты маркиза де ла Шетарди, обличающие его противную интересам российской короны деятельность.

              Маркиз пользовался при составлении своих депеш «цифирным» шифром, и это был сложный шифр, составленный отнюдь не для забавы опытными знающими специалистами, но Бестужев-Рюмин привлек к дешифровке регулярно перехватывавшейся и перед отправлением в Париж тщательно копировавшейся корреспонденции Шетарди лучшие умы Петербургской Академии наук. Ученый -математик Христиан Гольбах согласно секретному заданию вице-канцлера сумел после долгой кропотливой работы подобрать шифрант к хитрым «пиесам» французского дипломата, и императрица Елизавета, урвав-таки минутку между балами и примеркой новых нарядов, прочла выписанные для нее, но отнюдь ей не предназначавшиеся строки…

              Де ла Шетарди был приглашен на высочайшую аудиенцию… это очень известная и очень интересная история, не теряющая своей остроты от многочисленных повторов… Войдя в покой государыни, рядом с императрицей он вдруг узрел графа Андрея Ивановича Ушакова, главу Тайной розыскных дел канцелярии. Французскому маркизу едва не стало дурно. Ему уже мерещилась русская дыба. Но оказалось, что палач был приглашен присутствовать при беседе просто так, для острастки… После разноса у императрицы де ла Шетарди было приказано покинуть Россию в 24 часа. Он не попал в застенок Тайной канцелярии, с его головы и волоска не упало, но карьера его была загублена отныне и навсегда. 

Следующая головомойка выпала на долю Лестока. Елизавета почему-то пожелала обратиться к нему письменно. «Возможно ли подумать верному рабу, - писала разгневанная, почувствовавшая себя преданной лучшим искренним другом и глубоко уязвленная этим Елизавета, - не токмо учинить, как ты столь дерзостно учинил. Ведая ж совершенно во всем свете запрещенное (а здесь наипаче в самодержавном государстве) что кому не поручены дела с министрами видеться тайно, сиречь к ним ездить и их по выбору к себе звать, а наипаче, которые государству и государю противные и интересу, с такими как шведской и прусской. А ты отважился всегдашнюю компанию у себя водить!»

Отныне Лестоку было категорически запрещено совать свой нос не в свои дела. Однако место при императрице он сохранил, и Бестужев, за разоблачение Шетарди произведенный высоко оценившей его заслуги императрицей в чин великого канцлера, счел, что он по-прежнему опасен. 

              Великий канцлер был прав. По стечению обстоятельств Лесток активно способствовал воцарению Елизаветы, но теперь его интриги определенно шли во вред государству, где он прожил много лет и мог бы обрести свою настоящую родину.
 
Будучи одним из тех безродных иностранцев, среди которых встречались люди честные, порядочные, но много попадалось и авантюристов, приезжавших в Россию ловить свою удачу, Лесток скорее принадлежал к последним, старавшимся лишь ради себя, ради удовлетворения своего тщеславия, самолюбия, жажды власти и богатства… По существу, ему было безразлично, в чьих интересах действовать, лишь бы выигрыш оказался солидным, лишь бы платили побольше и льстили потоньше, вот и все.

Лесток родился в Германии, но в семье выходца из французской Шампани (его так и называют – франко-саксонцем, даже его имя интерпретируется, не говоря о русском варианте, - Иоганн Германн на немецкий лад и Арман на французский). Он прожил в России большую половину жизни, оставшись по своей внутренней сути человеком без роду, без племени, без корней, без исторических и нравственных ориентиров, знающий только себя самого и больше никого на свете. Ну и что, что шведы собирались отнять у России то, что она отвоевала в тяжелейшей войне? Ну и что, что Пруссия с ними заодно? Ему-то какая разница! Все дело не в принципах и не в разговорах о какой-то там чести и чьем-то там отечестве, а в борьбе придворных партий, только и всего. Разве не так?..   

              Лесток, получив по рукам и, естественно, попереживав по этому поводу, перешел от внешнеполитических интриг к внутриполитическим. Бестужев-Рюмин, собиравший на него досье годами, установил и смог доказать, что неугомонный лейб-медик вновь, как когда-то, составил заговор, имевший своей конечной целью новый государственный переворот: теперь в пользу великого князя Петра Федоровича, полу-немецкого племянника императрицы, и его прусской жены (появившейся при дворе его же стараниями), великой княгини Екатерины Алексеевны.      

              Любопытно, что как раз накануне своего краха, в 1748 году, граф Лесток, разменявший шестой десяток лет и уже бывший дважды вдовцом, решил жениться в третий раз, и женился, на императорской фрейлине девице Марии Авроре фон Менгден, одной из прежних фрейлин принцессы Анны Брауншвейгской.

Может быть, почуял что-то неладное, надумал отойти от дел, насладиться семейным счастьем на покое, на старости лет с молодой женой? Может быть, он собрался выйти из игры и всерьез решил, что ему это удастся, уже удалось? Как будто можно выйти из той игры, в которую он играл с таким воодушевлением и так долго… Да нет же, прожженного азартного авантюриста только могила могла исправить. Вероятно, он не ждал провала и продолжал наслаждаться жизнью в свое удовольствие, смело глядя в будущее.

              Тринадцатого ноября 1748 года, вскоре после своей свадьбы, граф и графиня Лесток были арестованы и отправлены в крепость, под следствие, которое императрица поручила вести Степану Апраксину и Александру Шувалову.

Справедливо ожидая допросов с пристрастием, Лесток, закованный в кандалы и запертый в сырой и темной одиночке равелина Петропавловки, впал в крайнюю степень ужаса и попытался уморить себя голодом, предпочитая голодную смерть дыбе. Но умереть ему не дали, заставив принимать пищу силком, и дыбы ему избежать не удалось.

Несмотря на то, что он сознался не во всех инкриминированных ему преступлениях (в частности, его прощупывали на предмет умышленного нанесения вреда здоровью государыни). Впрочем, приговор ему был предуготовлен с самого начала, ведь все равно его уличили в государственной измене, как-то: в связях с иностранными дипломатическими представителями, оскорблении величества, подготовке государственного переворота и прочее в том же духе… А за такое полагалось только одно: смерть. И суд постановил: предать смерти.         

              Казнен Лесток не был. Однажды ноябрьской ночью прервав молитву одной принцессы, он, спасая себя в настоящем, поторопив события, на самом деле едва не погубил этим поступком себя в будущем: ведь если бы принцесса не успела дать Богу обет в том, что не допустит смертных казней в благодарность за Божью помощь, он бы сейчас положил голову под топор палача. Елизавета отменила смертный приговор, вместо отсечения головы преступника наказали кнутом и выслали под охраной в Охотск, затем замененный на Углич и далее на Великий Устюг, где он застрял уже на целое десятилетие.

              Наверное, Елизавете сильно его не хватало. Без его «мудрых» советов она, окруженная не менее, если не более мудрыми советчиками, обойтись могла, а вот без специфической медицинской помощи… Конечно, звание лейб-медика перешло к другому «Гиппократу», однако именно в те годы, когда на Лестока обрушилась волна монаршего гнева, появились на свет две мало кому известные девочки, впоследствии – две загадочные женщины, Августа и Елизавета. Или это был один и тот же персонаж, имя которого то и дело менялось? Обе изысканно-красивые, при этом весьма похожие друг на друга, если судить по сохранившимся описаниям и портретам… 

Одна из них закончила свои дни в Ивановском монастыре Москвы под именем Досифеи, а другая умерла от туберкулеза в камере Петропавловской крепости, причем гораздо раньше первой, после чего молва долго утверждала, что на самом деле она утонула во время наводнения – или вообще не погибала, но была тайно пострижена в монахини. Позднее злополучная красавица получила известность под именем княжны Таракановой. Никто еще не доказал со всей определенностью, что Августа-Досифея и княжна Елизавета Тараканова все же не являлись дочерьми, или дочерью, если это в самом деле было одно и то же лицо, - дочерью императрицы Елизаветы… «А что она не родит, то лекарь Лешток от того лечит», - поговаривали тогда люди меж собою. Вот уволили «лекаря Лештока», - и родила государыня…
      
              Лесток вернулся в Петербург только после смерти Елизаветы, последовавшей в 1762 году, когда на престол взошел Петр III. Но на свободе, в достатке и довольстве, граф Арман Лесток (новый государь восстановил его в дворянстве и вернул конфискованное имущество) прожил недолго. В конечном итоге как-то так получалось, что иностранным авантюристам в России сначала могло везти, а потом отнюдь… что-то вроде высшей справедливости... Вот так, вот и еще один конец.

              Да, вот и еще один конец. А сколько их было уже, этих концов… Мелькнули образы, яркие, красочные, но только на миг, - и нет их, пропали. Будто отразились при свете свечи на стене колеблющиеся тени – и исчезли, как только порыв ветра задул слабый огонек. Императоры и императрицы, принцы и принцессы, министры и полководцы, фавориты и фаворитки…

Погодите же, а в самом деле, куда они все подевались, персонажи предыдущего, пусть краткого, но тем не менее имевшего место правления? Ведь Ее императорское величество Елизавета Петровна воцарилась не сразу после смерти Ее императорского величества Анны Иоанновны, а выходит, что сразу? И никаких следов. Да как же это так получилось, как произошло?.. Елизавета, опять Елизавета, снова Елизавета… Бестужев-Рюмин, Лесток, Разумовский, Шуваловы, Воронцов, Румянцев… Где же правительница Анна Леопольдовна, ее муж принц Антон, ее сын, младенец-император Иван Шестой, ее придворные, министры, фельдмаршалы, генералы, - фаворитка Юлия фон Менгден, наконец, и все ее родственники?

Елизавета Петровна умышленно постаралась предать забвению свергнутую ее стараниями принцессу. Документы, сопутствующие ее правлению, изъяли и поместили в секретный архив, за семью печатями (причем в буквальном смысле). Говорить о ней запрещалось, а ее доброжелатели, превращенные стараниями придворных новой государыни в заговорщиков и отъявленных злодеев, подверглись жестоким гонениям и сгинули в Сибири.

              Еще в самом начале своего правления Елизавета Петровна реабилитировала все жертвы предыдущего царствования. Многие тогда вышли из тюрем, вернулись из Сибири и с Соловецких островов. Уцелевшим от репрессий Анны Иоанновны Долгоруковым было возвращено княжеское достоинство и поместья, обрученная невеста покойного императора Петра Второго, княжна Екатерина Долгорукова, получила место при дворе и была с почетом и приличествующим приданым выдана замуж.

По приказу Елизаветы в одном из сибирских острогов с трудом удалось разыскать Алексея Шубина, пострадавшего за свою любовь к ней, за ее любовь к нему… Оказалось, что несчастный молодой человек после всех выпавших на его долю страданий был не просто отправлен в ссылку, но отправлен в ссылку, лишенный даже своего имени…

И так далее. Зато с представителями правящей партии Анны Леопольдовны и с ней самой Елизавета обошлась жестко.

              Сразу после переворота силами гвардейцев были арестованы кабинет-министр, начальник Морского ведомства в чине генерал-адмирала граф Андрей Иванович Остерман, оба Миниха, отец и сын, генерал-фельдмаршал и генерал-поручик, далее обер-гофмаршал высочайшего двора граф Рейнгольд Густав фон Левенвольде, кабинет-министр и вице-канцлер граф Михаил Головкин, сын первого, петровского канцлера Гавриила Головкина, и барон Карл Людвиг фон Менгден, камергер двора, президент Коммерц-коллегии. А также «иже с ними», разумеется.

Всех держали в Петропавловской крепости, всех допрашивали, потом всем вынесли приговор.

18 января 1742 года, то есть через полтора месяца после воцарения Елизаветы, над представителями свергнутой власти должна была состояться казнь: Остерман и Христофор Миних – четвертование, Головкин, Левенвольде, Карл Менгден, Темирязев – отсечение головы. Осужденных под конвоем доставили к месту казни – на площадь перед зданием Двенадцати коллегий. Все они были бледны, грязны и небриты. Кроме Миниха.

Зная нрав фельдмаршала, охрана доверила ему такой опасный инструмент, как бритва, которым, например, юный Алексей Долгоруков, выдавший в Тобольской тюрьме своего старшего брата, пытался покончить с собой, не сумев, однако, избавиться вследствие этого отчаянного поступка от вечного презрения родни, да еще и заслужив прозвище «князя с поротым брюхом». Миних не стал делать себе харакири, он чисто выбрился и на свою казнь явился, как на парад. Этот скользкий хвастливый интриган был тем не менее и мужественным, и стойким, и даже, временами и по-своему, благородным человеком. Его могли унизить власть предержащие, но сам себя он не унижал.

Остерман должен был расстаться с жизнью первым. Его возвели на эшафот, и он положил голову на плаху под топор палача. Тут, как в пьесе (Елизавета была завзятая театралка), с эффектом внезапности, последовало высочайшее помилование. Приговоренным объявили монаршую волю. Всем выходила сибирская ссылка в разные города и веси. Даже обошлись без публичной порки… Вместе со ссыльными в дальние края должны были отправиться и их жены.

              Ее величество милостиво предложила остаться в столице графине Екатерине Ивановне Головкиной, урожденной княжне Ромодановской, статс-даме двора, супруге арестованного вице-канцлера, но та, как гласит предание, ответила следующее: «На что мне почести и богатство, когда не могу разделить с другом моим. Любила мужа в счастии, люблю его и в несчастии, и одной милости прошу, чтобы с ним быть неразлучно». 

Тонкое душевное благородство женщины, искренность ее живого чувства не могли, однако, вызвать ответное движение в душе императрицы. Елизавета, отнюдь не чуждая понятию человечности, не была зла по натуре. В конце концов, ведь это именно она, одна среди всех государей и государынь просвещенной Европы, не говоря уж о варварской Азии, отказалась от казней, хотя в ее время европейские палачи, не говоря уж об азиатских, еще были весьма далеки от того, чтобы забыть, как насаживать на железный кол живых людей и как дробить им кости на колесе железной палицей. Но тяжелая жизнь наложила на Елизавету тяжелый отпечаток.

До конца своих дней она боялась покушений и заговоров, настоящих и мнимых, даже спать ложилась днем, предпочитая ночью, в эту темную страшную пору, покровительствующую ворам и убийцам, - бодрствовать… Она одинаково легко отдавала приказы пытать и наказывать кнутом и мужчин, и женщин, даже беременных, если они провинились перед нею, проявляя в преследовании своих врагов жестокость (лютость, как тогда говорили), которая больше подошла бы суровой Анне Иоанновне, чем ей, светской изящной красавице, а ее месть порою бывала по-женски злобной и мелочной, недостойной того высочайшего положения, которое она ныне занимала.

            Виновные в оскорблении величества и в покушении на самодержавную власть в представлении императрицы Елизаветы лишались всех человеческих прав, они не смели проявлять ни достоинство, ни мужество, ни любовь. Все эти высокие категории перетолковывалось и извращались, квалифицируясь уже как упрямство, «заледенелое», по терминологии того времени, то есть закоренелое нераскаянное злодейство, - и прямая наглость… Как смела какая-то глупая баба отвергнуть дружбу самой государыни Всероссийской, откровенно признавшись, что делает это ради любви к государственному преступнику? Ну что ж, пусть вот и едет за ним… к черту на рога!

И Головкина уехала за мужем в дальнее зимовье Германг за Якутском. Там она провела с ним 12 лет, там его и схоронила. В роковой год перелома судьбы, за которым последовала ссылка, ей исполнился 41 год, ее мужу 43. Стало быть, ее муж дожил только до пятидесяти. Ей суждено было больше. Вернувшись впоследствии из Сибири, она не ушла в монастырь, по примеру вдовы казненного на колесе в Новгороде князя Ивана Долгорукова, но жила одиноко… так же одиноко, как и долго, находя себе занятие в благотворительности. Она перевезла из Якутии прах мужа и перезахоронила его в московской земле.   

              Такова была судьба видных придворных и министров Анны Леопольдовны. Что делать с самой свергнутой правительницей, Елизавета сначала не могла придумать.

Сгоряча она решила избавиться от нее, выслать за рубеж, в Курляндию, в Митаву, - и кареты с арестованными принцем и принцессой Брауншвейгскими двинулись из Петербурга в сторону Риги.  Однако вскоре Елизавета Петровна одумалась.

Выпускать Анну Леопольдовну из России было опасно, этим могли воспользоваться враги новой императрицы. Умные советчики нашептывали ей, как следует поступить в данном случае. Даже прусский король Фридрих II, желавший подружиться с новой российской императрицей (в чем он все же так и не преуспел), через русского посланника в Берлине дал ей свою рекомендацию по этому поводу. Он выразился в том смысле, что пленников лучше всего будет выслать «в такие места, чтоб никто знать не мог что, где и куда оные девались и тем бы оную фамилию в Европе совсем в забытие привесть, дабы ни одна потенция за них не токмо не вступилась, но при дворе Вашего императорского величества о том домогательствы чинить, конечно, не будет».

Этот мудрый королевский совет Елизавета тоже приняла к сведению. Сопровождавший арестованных офицер получил приказ остановиться и ждать дальнейших указаний. Анну Леопольдовну, ее мужа и приближенных поместили неподалеку от Риги, в замке Динамюнде. Теперь Елизавета знала точно, что она не вернет пленникам свободу. Убивать их она не могла, не хотела. Значит, ей осталось только найти для них место постоянного пребывания. Динамюнде не годился, располагаясь слишком близко к границе с Речью Посполитой. Конечно, это будут Соловки! Чего же лучше! Вернее, что можно придумать хуже.

Однако обстоятельства сложились таким образом, что пленников в конце концов разместили в Холмогорах. Им отвели Архиерейское подворье: старинное здание с небольшой усадьбой за высоким забором вполне подходило для размещения принцессы Анны, принца Антона, слуг и охраны.

Долгое время в том же доме в строгой изоляции и строгой тайне содержался еще один узник, маленький мальчик, одинокий и несчастный, запертый в четырех стенах с одним-единственным слугой… Это был сын бывшей правительницы, свергнутый император Иоанн Шестой. Его родители, находившиеся от него буквально за стеной, ничего не знали о своем ребенке. И так никогда и не узнали… Да, может быть, и к лучшему. Лучше им было не знать того, что знаем сейчас мы: о долгой изоляции ребенка, а затем юноши в тюремной камере Холмогор и Шлиссельбурга, где он содержался под безликим именем – Гервасий, о том, как живое и полноценное создание, запертое с малых лет в одиночку, поневоле впадало в идиотизм… Император Всероссийский… Дурачок Гервасий… О том, наконец, как этот несчастный был в возрасте 24-х лет убит шпагами охраны при попытке его освобождения. Что за судьба! Надо ли было родиться принцем…         

Судьба его матери-принцессы была относительно не так плачевна, но и ей не позавидуешь. Странно, что, всеми силами пытаясь избавиться от принца Антона Брауншвейгского, еще до своего замужества за ним, а затем и после него, она так в этом и не преуспела. Оказавшись с ним нос к носу взаперти, она снова должна была сделаться его женой, - от одиночества, от безысходности, по собственной ли бесхарактерности, по его ли принуждению… Ведь он-то всегда тянулся к ней, погубившей его звезде, летел, как мотылек на огонь свечи. И для него этот огонек отнюдь не казался слабым.

Еще леди Рондо, свидетельница его роскошной помпезной свадьбы, нечаянным образом заподозрила, что в облике молодого человека проступает что-то жертвенное.

Это и был тот самый принц, который, в отличие от всех прочих принцев, предпочитающих славным подвигам во имя прекрасных принцесс, напрасно ожидающих их в одиночестве и тоске, пить вино в кабаках с беспутными приятелями и якшаться с дурными женщинами, - тот самый принц, который готов был пожертвовать ради своей принцессы многим, всем, даже жизнью… Он укорял жену в постигшем их несчастье, но он любил ее – всегда, и он остался верен своей любви несмотря ни на что…

Принц Антон прожил в заточении долгую жизнь и умер узником. Однажды ему предложили свободу, но он не захотел оставить своих детей, которых власти не соглашались отпустить на его родину вместе с ним.          

              Конечно, не могло повезти и «пригожей собой смуглянке» - фрейлине принцессы Анны, баронессе Юлии фон Менгден. Не могло повезти и не повезло. После переворота отправившись в путь из Петербурга вместе со своей госпожой, она находилась с нею и ее семьей и в Риге, и в Динамюнде, но затем, в августе 1744 года, по пути к новому месту заточения, в городке Раненбург Воронежской губернии, у Анны разом отняли и маленького сына Ивана, и любимую подругу. Гвардии майор Николай Корф, назначенный отвезти бывшую правительницу из-под Воронежа на Соловки, честно написал в Петербург, что «если разлучить принцессу с ее фрейлиной, то она впадет в совершенное отчаяние». В ответ на запрос ему было предписано оставить девицу Менгден в Раненбурге.

«Эта новость повергла их в чрезвычайную печаль, обнаружившуюся слезами и воплями. Несмотря на это и на болезненное состояние принцессы, они отвечали, что готовы исполнить волю государыни»…

Корф был точен в своем рапорте. Анна и Юлия горевали и плакали, но ничего поделать не могли. Императрица Елизавета обещала Анне при аресте не разлучать ее с Юлией, однако не посчитала нужным сдержать обещание.
И Анна уехала, а Юлия осталась.

           Раненбург, маленькая земляная крепость («фортеция») с пятью бастионами, палисадом и сухим рвом вокруг, с большим поместительным двухэтажным домом под черепичной крышей за земляными валами, построенная лет тридцать назад по чертежам Петра Первого светлейшим князем Меншиковым и ранее находившаяся на его земле…

В поступках Елизаветы в отношении Анны и Юлии исследователи видят реализованное желание отомстить – пусть не за совершенные преступления, но за тот существенный душевный дискомфорт, который должна была испытывать новоявленная императрица от самого факта существования свергнутой правительницы. Хотя Анна и не была с Елизаветой жестока, однако Елизавете нужно было быть жестокой с Анной, чтобы упрочить свою власть. В душе она могла винить себя, сознавая подоплеку дела, – и поэтому все более раздражалась против своей жертвы. Ведь Анна, как ни крути, обладала правом на трон на законных основаниях, Елизавета же его узурпировала. Все дети Анны рождались принцами и принцессами, и все они были потенциальными соперниками Елизаветы.

Ко всему прочему Елизавета, конечно, многое знала об отношениях Анны и Юлии, ведь эти отношения складывались, развивались и продолжались на ее глазах. И, конечно, она, истинная женщина, любящая мужчин и любимая ими, брезгливо презирала этих двух последовательниц вкусов Сапфо… tribade, как тогда говорили об этом в Европе, используя слово с древнегреческим корнем, - и не считала нужным с ними церемониться еще и на этом основании.

                Но терпи, терпи: чересчур далёко
                Все зашло…

            В марте 1745 года Елизавета написала майору Корфу, чтобы он спросил у Анны, куда она девала свои алмазные вещи (их не могли найти, а императрица желала их иметь). «А ежели она запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жулию розыскивать [т.е. пытать], то ежели ее жаль, то она бы ее до такого мучения не допустила». Елизавета называла Юлию фон Менгден Жулией, от французской интерпретации ее имени – «Жюли», или пренебрежительно Жулькой.

Вероятно, Елизавета тиранила бы принцессу и ее фаворитку и дальше, но в следующем 1746 году первая неожиданно умерла, так что вторая стала более неинтересна, в связи с чем Елизавета уполномочила своего посланника в Польше Михаила Бестужева «наведаться у Линара, не похощет ли он невесту свою, фрейлину Менгденову, за себя взять, понеже принцесса, при которой она до сего времени удержана была, скончалась, то, чаятельно, и ея фрейлины здесь долее удерживать не похотели бы, и что скажет, о том бы Бестужев отписал».

Линар, после краха Брауншвейгского семейства спокойно проживавший вдали от России, мог бы поступить благородно и вызволить Юлию Менгден из заточения, согласившись на брак: ведь официально она была его невестой, он даже приданое ее успел получить – 35 тысяч рублей. Но благородства у него не хватило, он отказался. Вероятно, Елизавета предполагала, что все так и будет, насладившись унижением человека, который, будучи в силе, собирался заточить ее в монастырь. Поскольку Линар своим поведением, конечно, унизил сам себя, неловко уронив маску благородного человека…   

По настоятельному требованию посланника России в Дрездене, Карла Кайзерлинга, Линар, хотя и неохотно, но возвратил денежные средства и драгоценности, переданные ему некогда Анной Леопольдовной. О том, что настанет час вернуть не только государственный, но и личный долг такого же рода, оставшийся у него перед отвергнутой им невестой, он, скорее всего, сбросив ее со счетов, и не думал.

Любопытно, что и этот час, паче чаяния, также однажды наступил, хотя и много позднее, уже в царствование Екатерины Второй. Реабилитированный среди прочих жертв прежнего, елизаветинского, царствования Эрнст фон Менгден на правах родственника бывшей фаворитки отправил Линару письмо с требованием вернуть ее приданое. Линар согласился при условии, что ему предъявят его расписки, которые он дал Юлии. Может быть, он этого не ожидал, но расписки нашлись. Они лежали в шкатулке для драгоценностей, прежде принадлежавшей Анне Леопольдовне, причем шкатулка все последние годы спокойно пылилась в Летнем дворце, любовном гнездышке принцессы. Делать было нечего, и Линар, получив расписки, вынужден был выплатить долг до копейки.
              Но это что касается денежных дел. А что же сама Юлия?      

       Поскольку в царствовании Елизаветы было принято не упоминать о правительнице Анне и ее окружении, судьба Юлии фон Менгден оставалась в тени долгое время. Да и позднее не было никакого смысла вдруг взяться рассуждать о ней: последующие российские императоры не любили выносить сор из избы, негативные моменты предыдущих царствований целенаправленно и методично замалчивались, так что порой создавалось впечатление, будто в богоспасаемой Российской империи при высочайшем дворе всегда все обстояло благолепно и благопристойно.

В связи с таким положением вещей даже возникла поздняя легенда, что Юлию Менгден отравили в Раненбурге, настолько бесследно она пропала. А более близкие к реальности биографы вынуждены были ограничиваться строками, подобными нижеследующим: «О фрейлине Юлиане Менгден в дальнейшем было известно только то, что она умерла в 1786 году, в царствование Екатерины II, пережив свою благодетельницу Анну Леопольдовну на 40 лет».

              Причем такое положение, можно сказать, было в порядке вещей, ведь если, к примеру, открыть справочник по родословным наиболее известных дворянских российских родов, составленный в последние десятилетия царствования Романовых, то в нем можно найти сведения о Долгоруковых, Головкиных, Меншиковых, старинных и не очень старинных, знатных и не очень знатных исконно русских семьях, а также об обрусевших потомках Остерманов и Минихов, переживших репрессии и оставшихся на придворной сцене, но немецкое имя Менгден, имя старинного рыцарского рода, прославленного в давних веках на полях сражений, давшего Ливонскому ордену знаменитого магистра, там не упоминается. 

Так что создавалось впечатление, что теперь, чтобы собрать сведения о семье Менгденов, потомках ливонских крестоносцев, надо ехать на их маленькую родину, в Латвию, посетить сохранившиеся на ее территории с древних времен старинные замки, башни и стены которых так живописно выглядят издали, отражаясь в излучинах рек и разливах озер со склонов зеленых холмов, побывать в местных музеях, где в витринах лежат, тускло блестя старинной сталью, оружие и доспехи, а на стенах между пыльными штандартами и гербами висят портреты представителей благородных родов, когда-то составлявших оплот могущественных, но уже давно не существующих рыцарских государств, не смотря на почетное место в дворянских матрикулах и дипломы «Рыцарской скамьи» впавших в бедность и забвение… Гордые бароны и их прекрасные дамы… Славное прошлое… 

Впрочем, чему тут удивляться, сколько раз такое уже бывало. Известные, преуспевающие, знатные, богатые, могущественные, умные, энергичные, талантливые, образованные, целеустремленные представители старинных и не слишком старинных, знатных и не слишком знатных семей… разные, всякие… и вот, почти никаких следов. Даже краткого упоминания в справочнике и то днем с огнем не сыщешь…

              Пожалуй, только в самое последнее время благодаря новым информационным возможностям оказался пролит достаточно яркий свет на некоторые детали, касающиеся известной и могущественной в годы правления Анны Иоанновны семьи Менгденов.

Что касаемо фаворитки Анны Леопольдовны, то, согласно данным, почерпнутым из воспоминаний баронессы С. Менгден, годы жизни Юлии Менгден, начиная с ее плена в Раненбурге и до ее кончины, прошли так: до конца царствования Елизаветы Юлия оставалась в Раненбурге «за караулом» и преимущественно, чтобы скоротать тягостный вынужденный досуг, занималась рукоделием - вязала.

Далее после воцарения Екатерины Второй ей разрешено было уехать на родину, в Лифляндию. Она жила там в имении своей матери, Еркуль, где сидела почти безвылазно и растила племянницу, Юлиану-Августу фон Менгден, которая читала ей вслух, пока она продолжала по въевшейся привычке вязать с утра до вечера. Рассказывая этой новой Юлии о своей жизни при дворе, бывшая фаворитка, по сообщению современников, избегала говорить об Анне Леопольдовне. Может быть, боялась, а может быть, это было слишком личное воспоминание. 

В последние свои годы она много болела, умерла осенью 1787 года от лихорадки, в преклонном возрасте – 68 лет. Похоронена в имении Царнекау, в семейном склепе. Ах да, замужем она никогда не была.

          Относительно же ее родственников, имевших такой вес в Аннинское время и затем так пренебрежительно забытых, то о них известно следующее: 

Приближенный российских государынь Анны Иоанновны и Анны Леопольдовны, обладатель высоких и громких титулов и постов, президент Коммерц-коллегии, камергер высочайшего двора Карл Людвиг фон Менгден, двоюродный брат фаворитки, сгинул в Сибири, куда его заслала Елизавета Петровна.

Две сестры фон Менгден, вышедшие замуж и поменявшие фамилии на Миних и Лесток, провели много лет в ссылках вместе с мужьями. Младшая незамужняя сестра, Якобина фон Менгден, оказалась в заключении в Холмогорах вместе с семьей свергнутой правительницы, в прежнем качестве фрейлины, и тяжелая жизнь довела ее до душевного расстройства. Другие их родственники, оставшись без протекций, должны были расстаться с надеждой сделать себе карьеру в России.

Самый младший член семьи, Эрнст Рейнгольд фон Менгден, удачно начавший было свою службу при высочайшем дворе, возвращенный после событий 1762 года из ссылки, тем не менее оказался вынужден оставить Санкт Петербург и отправился назад, в свою Лифляндию (по Ништадскому договору 1721 года шведская часть этой исторической области вошла в состав Российской империи, вторая же часть до 1772 года оставалась под протекцией Польши). Правда, там ему вполне повезло, в конце концов он стал лифляндским ландратом и получил титул графа Священной Римской империи.

Вот только одно дело быть на виду в столице России и совсем другое – занимать административную должность, хотя и высшего порядка, в маленьком остзейском герцогстве, имевшем служебные вакансии в размере двухсот единиц и обладавшем вооруженными силами в составе 200 кавалеристов и 500 пехотинцев. Ну да уж лучше что-то, чем ничего, если оно на то пошло…

              Обе линии семьи фон Менгден, лифляндская и обрусевшая (также писалась как Фамендины), которые можно проследить по дворянским матрикулам Лифляндской и Эстляндской губерний и родословным книгам Костромской и Петроградской губерний, продолжали свое существование, но их представители никогда более не поднимались настолько высоко, как во времена Аннинского правления, хотя среди них попадались двое-трое колоритных персонажей, о которых можно бы было поговорить, но не в этот раз... тем более, не все еще сказано о героях нынешнего повествования.   

              Вернемся ненадолго к принцессе Анне Леопольдовне.

В 1743 году, еще в Динамюнде, принцесса Анна родила своего третьего ребенка. Это была дочь, названная – вот еще странность! – не как-нибудь, а Елизаветой, прямо в честь притеснительницы-императрицы. Может быть, в виде реверанса этой грозной даме в расчете на лучшее будущее, увы, не состоявшееся?..

В 1745 году в Холмогорах увидел свет четвертый малыш Брауншвейгской четы, сын Петр. Узнав об этом, императрица Елизавета, пережившая появление на свет своей тезки-принцессы более-менее спокойно, откровенно вспылила и даже порвала представленный ей об этом событии рапорт. Еще один мальчик, принц, возможный наследник престола! Можно сказать, что этому ребенку очень повезло не разделить судьбу старшего брата, младенца-императора.

Через год, 27 февраля 1746 года Анна Леопольдовна сделалась матерью своего последнего, пятого ребенка и третьего сына, Алексея, который стоил ей ее неудачной краткой жизни. Она умерла в возрасте 28-ми лет «огневицей», от послеродовой горячки (в медицинском заключении было сказано кратко – «жар», без указания причины возникновения этого «жара», поскольку факт рождения у принцессы принцев скрывался). С ее телом поступили согласно данной еще прежде инструкции: «Если, по воле Бога, случится кому из известных персон смерть, особенно – Анне или принцу Антону, то, учинив над умершим телом анатомию и положив его в спирт, тотчас прислать к нам с нарочным офицером». 

21 марта 1746 года принцессу Анну Брауншвейгскую похоронили в церкви Благовещенья Александро-Невской лавры в Санкт Петербурге, рядом с могилами ее бабки, царицы Прасковьи Федоровны, и матери, герцогини Мекленбургской Екатерины Ивановны.

Панихида и погребение были выдержаны по высшему разряду, согласно высокому положению покойной, на службу съехались придворные, а возле гроба стояла императрица Елизавета – и плакала. О чем, хотелось бы знать? Сознавала свое вероломство и сожалела о своей жестокости, без которых никак, тем не менее, нельзя было обойтись? Ведь если не ты, так тебя. Хотя ее и прославили некогда, как создание достаточно легкомысленное, ей это было предельно ясно…

Со временем чувство торжества от победы может притупиться, но чувство вины только все больше и больше разъедает душу, словно ржа железо…

Или же она горевала о том, что конца никому не избежать, сколько их уже было, концов… Что однажды сама вот так вот, в гробу, хотя и в короне… И толпа придворных… И скорбное пение хора… И пылающие свечи вокруг, будто целый костер, трепещущее пламя которого подобно танцу блестящих огненных ангелов, шестикрылых серафимов, всегда горящих, не сгорая, и всегда живых таинственной, внеземной, непостижимой жизнью… 

              Должно быть, бедная принцесса-неудачница, вечная царевна Несмеяна, лежала на своем смертном одре все с тем же трагическим выражением лица, которое можно видеть на ее прижизненных портретах, с опущенными уголками губ, никогда не знавших улыбки. Как же вышло, что, вознесенная случаем рождения над многими и многими, будучи знатнее и богаче многих и многих, она на самом деле имела так мало, а в конце концов пала так низко? Видно, надо еще суметь его взять, тот дар, что дается, казалось бы, сам собой, а иначе - иначе ничего не получится…  Ничего… Промелькнула жизнь, будто тени от горящей свечи на стене, исчезнувшие, как только налетевший ветер (а ведь чем ближе к вершине, тем ветер сильнее) загасил эту свечу. Трудно, а порою не под силу бывает уберечь слабый огонек. Ведь не всякий огонек ярок - и силен не всякий.

              Да и то сказать, далеко не каждому по плечу такая судьба: год за годом выдерживать натиск жизненной бури, не сгибаясь под ее порывами, в постоянной неослабной борьбе за свое место в мире, за свою удачу и свое счастье, за право действовать и творить, любить и быть любимым, - жить, словно стоя на ветру…
 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Конец Части пятой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . КОНЕЦ РОМАНА.
(24.04.2007- 10.10.2007)