Крысолов. Глава 4. Появление героя

Флора Айзенштайн
День накануне был тяжелый, душный. Начало лета выдалось очень жарким. И вечер не принес облегчения. И только ночью в небе как будто что-то лопнуло и полило, полило. Гроза раскалывала небо, то и дело дрожали стекла в окне, трещали ветки, сыпались молодые, еще покрытые колючкой каштаны. И под это светопредставление я вдруг на удивление легко уснула, так и не дописав статью про булинг в старших классах и про то, что нам обещает жизнь после карантина.

Спала крепко, но вдруг проснулась посреди ночи и заплакала. Все выходило из меня с этими слезами – усталость и страх, обида и злость. Все обиды последних лет, все сомнения, все удары судьбы.

В темной ночи слезы текли черными реками. Я почти физически ощущала, какие они липкие, вязкие, тягучие – как будто вся грязь, весь ил со дна, выходили из меня капля за каплей. А грязи этой накопилось полным-полно – я весила почти сто тонн. Потому и матрас старенькой кровати подо мной провисал почти до пола, сбитый комок простыни больно впивался в бок, комком лежал плед – я не могла ничего сделать, все плакала и плакала. Собственно, мне оставалось только плакать. Я не могла шевелить свинцовыми руками и ногами, не могла поднять головы, и на каждом вдохе грудная клетка поднималась с трудом, как мраморная плита.

Потом слезы стали чище. Даже реки могут очищаться, если в них перестать лить яд. Слезы пахли гарью и горчили, когда попадали на губы, но от черной вязкой гущи осталась только муть. Я смогла сбросить с себя плед, выпутаться из простыни. Мне было легче, но горечь не уходила.

А потом, наконец-то, внутри что-то лопнуло, какая-то колоссальная пружина разжалась, и реки очистились. Вмиг они стали совсем светлыми и холодными. Такими кристальными, что можно было рассмотреть дно. Дно слез, лежащее где-то очень глубоко внутри. Так глубоко внутри, что это, наверное, было уже где-то вне меня. В других измерениях, где, очевидно, могли учитываться все Я – и кем я была, и кем я буду, и даже кем никогда не была и никогда уже не стану.

Реки иссякли, хотя осталась такая сладковатая наплакавшаяся усталость. Когда я вдруг, впервые за много дней, смогла расслабиться, растянуться на постели, как мне хотелось, и даже не бояться сигналов будильника, не слушать их, наплевать на них. Не ждать сна, если он не идет, а просто слушать, как сладко быть уставшей от слез. Не бояться – это очень важно. Не тревожиться. Не смириться еще, но уже не бояться. Переболеть, искупить и так освободиться. Принять.

За окном ничего не видно. Но там, в сырой ночи, стоит мой город. К которому меня приговорили и пригвоздили, как бабочку. С сухими бумажными крылышками, с которых, должно быть, уже и вся пыльца осыпалась. Я просто экспонат паноптикума. Приворожили так крепко, что я даже не уверена, что в мире есть что-то кроме этого города. Наверное, врут, когда пишут в газетах или говорят по телевизору про какие-то другие страны, другие миры – если выехать за город километров на десять, то там будет пустота. Спины слонов, которые стоят на китах, которые лежат на большой черепахе, неспешно ползущей сквозь вечность. Или что там видать? Чешуйчатый бок змеи Уроборос, которая вечно жрет сама себя, и если долго смотреть в одну точку, то через год или чуть раньше можно встретиться с этой змеей глазами. И окаменеть. А может быть, вообще ничего не видно – просто серая туманная мгла, все сгущающаяся и сгущающаяся, пока окончательно не превращается в прочное и очень концентрированное ничто. В лимб.

И вот где-то там есть ничто, а тут, на старенькой кровати, лежу я, запутавшись ногой в простыне. Уже не плачу, но и пока не чувствую, что жива. Мне так долго было тяжело и больно, я так устала, а теперь я стала свободна и не знаю, что делать. Как-то нужно жить. Во что-то верить и чего-то ждать. Любить, работать, мечтать, может быть – построить дом, определенно – посадить дерево, покрасить волосы в черный, потом в рыжий, потом состариться, и никогда не жалеть о том, что что-то было зря и что-то было упущено.
Все мысли сразу и никакой мысли вообще. Кажется, что после всех этих слез осталась не я, а только совсем тоненькая, совсем сухонькая моя оболочка, которая и вовсе может рассыпаться, если ее потрогать пальцем.

Главное, чтобы зима прошла, а с ней все беды. Любая зима. Каждая. И лето – тоже прошло. Любое лето, которое так долго ждешь, но потом не можешь терпеть, потому что дышать нечем и двигаться нет сил. И вот ждешь его, ждешь, потом ненавидишь, когда приходит, а оно потом неизменно уходит, рассасывается. И ты снова ждешь и скучаешь.

Так что пусть это все пройдет и не нужно будет больше ждать и откладывать. Наступит сейчас и сегодня. Летом. И зимой. И вообще – всегда.

Главное, чтобы война закончилась. Лучше всего – сразу во всем мире. И навсегда.

Главное, чтобы дети никогда не оказывались брошены. И женщины – одиноки. И собаки. И коты.

И еще чтобы все было не зря. Еще не знаю, что это – все, но чтобы непременно это было не зря. Вот это вот все.

Аминь, Господи. Аминь!

А за все остальное я буду благодарна. Я буду любить. Жить. И принимать.

Спасибо, Господи!

Отзываясь на мои мысли, на мою молитву, в глубине земли вдруг что-то зашевелилось, заворочалось, выдохнуло тяжело и заныло. Это была ровная, тяжелая, низкая нота, находящая отзыв в кишках, в тонких отростках позвоночника, в черепной коробке. С воем и дребезжанием она стала нарастать, вытягиваясь, становиться выше, пробираясь уже в каждую клетку, каждую альвеолу легких, в митохондрии, в спиральки ДНК. Она резала скальпелем. Город отзывался. Город был жив. Город, часть которого была я, и который был часть меня. Еще один поганый Уроборос.

Какая тошная, какая истеричная, как сирена. Парализовала. Оглушила. Лишила воли. Какая гадкая нота.

Потом она стала вибрировать, вызывая спазм в животе и боль в виске. И когда уже казалось, что это конец, что сейчас вся вселенная лопнет и разлетится горсткой грязи и пыли, нота исчезла. Выдохнула и выдохлась. Треснула в конце раскатом грома и затихла.

Я тут же, в мгновение, все забыла и уснула. И ничего толком не поняла и понять не пыталась. Хотя, возможно, это было самое важное, что со мной случалось. Именно в тот день и в тот миг и именно так началась история, о которой никто не задумывался, о которой почти никто не слышал, которую многие и не заметили. Но которая изменила все.

В ту ночь, гадкую и слезливую, когда так хотелось молиться и оплакивать свои упущенные возможности, в город вошел он. И был на нем скомороший костюм, а к губам он прижимал дудочку, издававшую такие трели, от которых все ныло в кишках, в тонких отростках позвоночника, в черепной коробке. Он был во всем виноват. Хотя никто был не виноват. Виновата была я. И мой город.

Но я в ту ночь просто уснула и больше об этом не думала.

 
А он вошел в город. Точнее, въехал на автобусе. И с рассветом вышел из распахнутой двери на сырую улицу и, отойдя чуть в сторону, с наслаждением потянулся и закурил. Первые солнечные лучи исправили ошибку, забавная оптическая иллюзия развеялась – скомороший костюм оказался обычным защитным, формой военного – футболкой с разводами, болотного цвета брюками с накладными карманами, армейскими башмаками и спортивной ветровкой, за ненадобностью повязанной на поясе. А дудочки у него и вовсе не было, хотя, возможно, электронную сигарету, которую он иногда прикладывал к губам и в автобусе (хотя не курил, просто жевал и обсасывал со страстью курильщика, который уже не может жить без этой нелепой привычки), можно было бы принять за волшебную флейту.

Он терпеливо обождал, пока уставший, а потому очень хмурый водитель откроет багажное отделение автобуса, пока рассосется первый наплыв людей, расхватывающих свои сумки, потом сам неспешно подхватил свою черную спортивную сумку (судя по виду и легкости, с которой он забросил ее на плечо – полупустую) и пошагал в сторону крытого павильона автовокзала. Тут он с наслаждением выпил сразу две чашки растворимого кофе в буфете, съел вчерашний пирожок с картошкой и кекс с шоколадной крошкой, потом, купив еще и чаю, вытащил из кармана и рассыпал перед собой на столике какие-то бумажки, записки, квитанции, поковырялся в смартфоне. Из бумажек выбрал самую, видимо, важную, еще раз изучил ее и спрятал в карман, остальные выбросил. Снова подхватил свою сумку и пошел на улицу.

Солнце уже светило вовсю, хотя было еще по-утреннему зябко, сыро. Он шел не спеша, наслаждаясь прогулкой, и как человек, приехавший в город впервые, или, возможно, долго отсутствовавший, он оглядывался по сторонам, смотрел на здания, праздно заглядывал в арки дворов, засматривался на витрины. Иногда жевал свою сигаретку, выпуская обильные клубы дыма, сверялся со смартфоном (видимо, там была открыта карта).

Прошагав так с десяток кварталов, он увидел беспризорного мальчишку, по-воробьиному сидевшего на лавке, присвистнул, чтобы привлечь его внимание, и спросил:

– Пацан, а где тут пятый трамвай останавливается?

Мальчишка вскинулся, посмотрел как-то изумленно и сначала показал в одну сторону, а потом, подумав, в противоположную.

– Так куда мне? – изумился и иронично ухмыльнулся военный.

Мальчишка ткнул куда-то в третью сторону и вдруг с гиканьем спрыгнул с лавки и умчался во дворы.

Военный перебросил сумку с плеча на плечо и пошел дальше. Без подсказки он нашел нужную остановку и сел в еще пустой трамвай. Не без удивления увидел, что на следующей остановке в заднюю дверь, высматривая и прячась от кондуктора, запрыгнул тот самый мальчишка-воробей. Вразвалочку прошел по вагону, подсел рядом:

– Дядь, а ты стрелял?
– Да, стрелял.
– Попал?

Мужчина потер переносицу:

– Не знаю, далеко было.
– Ранен был?
– Да, теперь комиссовали, больше воевать не буду.
– Работать будешь?

Военный снова потер переносицу, паузу сделал дольше, чем в первый раз:

– Наверное.
– А, я так и думал, с работой плохо.

Мальчишка смотрел в упор, не стеснялся и явно рисовался своей проницательностью:

– Возьми!

Сунул в руки сразу несколько одинаковых карточек, на которых лаконично было написано «Работа» и был дан мобильный номер телефона:

– Это вот как раз то, что тебе нужно. Если надумаешь, то скажи, что ты от Кузнечика.

Тут мальчишка дал слабинку и немного жалостливо дрогнул голосом:

– Обязательно скажи, что от Кузнечика, мне за это денег дадут, – потом, видимо, решил реабилитироваться, и заговорил с прежней небрежностью и надменностью. – Меня там все знают, хорошая работка будет.

Трамвай подъехал к очередной остановке, механическая женщина из репродуктора продребезжала название улицы, и мальчишка выскочил, убежал прочь.

– Ну, ладно, – сказал военный сам себе и засунул карточки с номером в карман.

До своей остановки он добрался минут через двадцать. Побродил среди россыпи совершенно одинаковых хрущевок, из которых нужная какое-то время не обнаруживалась – нумерация шла вразнобой, прыгая через два или сразу три номера. Но, сделав несколько кругов по району, он все же нашел нужный дом. Зашел в подъезд, проскочив домофон, улучив момент, когда какой-то студент выбежал и поспешил в сторону остановки, не проследив, чтобы дверь закрылась.

На третьем этаже остановился у старой двери, обитой дерматином (на фоне соседских, вполне добротных, она казалась совсем обшарпанной), помялся немного, опять пожевал свою сигаретку, а потом все же решился и нажал на кнопку звонка.

За дверью противно задребезжало, отзываясь на нажатие звонка – раз, затем другой, третий, и только тогда послышались какие-то звуки жизни из глубины квартиры. Дверь неспешно открыли. На пороге стояла заспанная, кудлатая и немного опухшая женщина в кокетливом бордовом халате с алыми кружевами. Не без неприязни она окинула взглядом военного, хрипло спросонок спросила:

– Ты к кому?
– Мне Генка этот адрес оставлял, мы вместе в госпитале...

Он не договорил, из темноты квартиры кто-то зашипел, закашлял и вдруг очень весело завопил по-подростковому срывающимся голосом:

– Кифа, земеля, родненький! Огурчиком, огурчиком! Входи, братишка, входи!

Женщина снова окинула взглядом гостя и снова не без неприязни, но сделала шаг в сторону и махнула рукой – входи, мол.

В квартире было грязно. Прямо на полу лежали окурки, фантики, какие-то объедки, тряпки. Кухня была завалена пустыми бутылками, липкий стол уставлен грязной посудой. В гостиной то же самое – стол, покосившийся шкаф с вываливающимися тряпками, засаленный диван без покрывала. Только в спальне, краешек которой был виден из открытой двери, было более-менее чисто – стояла неубранная постель, но с постельным бельем. И пол был чист – без окурков, бумажек.

Из спальни, припадая на правую ногу, вышел голый по пояс – только в одних старых, вытянутых спортивных штанах, небритый и тоже заметно опухший мужчина. Начал обниматься с гостем. Забормотал, затараторил:

– Ой, я рад, как рад! Только о тебе, братишка, вспоминал – как ты там, мой дорогой. Все думал о тебе.

Покрутил головой, ища глазами женщину:

– Марго! Маргоша, гляди, это мой братишка Кифа, помнишь, я говорил? Вместе с братишкой служили, вместе под обстрелом были, вместе на том вокзале и попали… Каждый в свое время!

Приговаривая, мужчина то обнимал, то хватал за плечи и тряс восторженно своего гостя:

– Вместе в госпитале лежали потом. Только я раньше, а он – позже, когда я уже домой собирался. Да, земеля? Ух, мой братишка Кифа и я, Генка Погон! Опять вместе, как и раньше! А помнишь, что доктор потом говорил, что я не Погон, а бесогон, потому что в нашей палате всегда шумно было и никто не помирал, помнишь? А в соседней все помирали.

– Ладно, я тогда чайник ставлю… – сказала женщина и поплелась на кухню.

А мужчина, назвавшийся Генкой Погоном, все обнимался и встряхивал за плечи своего боевого друга:

– Кифа! Не выбросил мой адресочек, ко мне заглянул сразу, да? А я вот обещал, как обещал – так и сделаю! Все для землячка! Вот и познакомлю тебя со своей Марго! Она у меня такая, с характером, но добрая баба. Ждала меня тут все это время, одна была. Думал, убью, если не одна, а она – одна. Она у меня в детском саду работает. Днем с детишками, а вечером со мной. Золотая баба, хотя и вредная! Карантин пережили, самоизоляцию. Видишь, как пили? Пили страшно, Кифа! И Марго без работы сидела. Все на мою пенсию. Так и тянем.

И тут же стал звать:

– Марго, Марго!

Из кухни донеслось беззлобное ворчание, грохот посуды. Мужчины пошли туда, расселись за грязным столом. Генка сел неуклюже, выставив вперед странно негнущуюся ногу. Стало понятно, что у него там протез:

– Выпьем?

Начал шарить по столу, в поисках более-менее чистой посуды и бутылки, в которой еще хоть что-то осталось.

– Кифа… имя такое? – спросила женщина.

– Нет, – стал пояснять гость. – Меня так еще в учебке назвали. Я Петр. Просто нас, Петров, сразу шесть человек в одном автобусе с призыва приехало. Сержант почертыхался и стал каждого не по имени звать, а прозвище придумывать. По тому, кто с чем приехал. Вот один с плеером был – стал Музыкой, другой с цепочкой толстой золотой – стал Бобиком, как пес цепной, а у меня, вот, банка кефира была – Кефиром назвали, а потом сократили – Кифа. Позывной такой потом был.

– Петр он, Петр, – подтвердил Гена, разливая в несвежие кружки водку.
– Подожди, – остановил его Кифа. – Пара слов.

Они вышли в подъезд, Гена закурил, его гость снова начал жевать свою электронную сигарету:

– Ты говорил, что квартира у тебя от мамы осталась, пустая стоит? Куда ты без жены…

Генка хохотнул:

– Ну… Есть! Так Марго и не жена, чего выходили-то? Жена сразу к маме умотала, как только узнала, что я без ноги. А с Марго мы до войны крутили понемногу. Так-то она мне и даром не нужна была, разведенка какая-то стремная, а вот теперь вон как вышло.

Немного неловко помолчали, Кифа вздохнул и продолжил:

– Пусти меня на ту квартиру, на пару недель. Денег у меня пока нет, но как появятся – в долгу не останусь.
– Живи. Только хата и правда совсем пустая, полы и стены. Мне пока социальные не платили, пил на те, что за вещички дали.
– Ничего, мне не привыкать.

Еще помолчали. Генка вздохнул, что-то сообразив:

– Ключи сейчас дам. Ты, так понимаю, не останешься?
– Дел много, – виновато сказал гость. – Я хотел побыстрее...

В квартиру он больше не возвращался, только крикнул в открытую дверь, когда Генка вынес ключи:

– Пока, Марго!

Быстро и весело сбежал по лестнице, на улицу выскочил явно в приподнятом настроении и бодро зашагал по адресу, который указал Генка, передавая заветные ключи.

В городе его ждало еще пару дел. Он и правда тут родился и вырос, но уже давно не жил и жилья тут не имел. Но город держал его, владел им, и разорвать эти связи было невозможно.

 
Передав ключи, Генка вошел в квартиру, сел за стол и залпом выпил один, потом сразу другой стакан водки.

– Ты чего? – удивилась Марго.
– Странное дело, – сказал Генка, немного продышавшись. – Я был почти уверен, что он помер.
– Кто?
– Кифа.

Марго отвернулась, украдкой перекрестилась, но сказала иронично и ворчливо:

– Перепутал ты, наверное. Мертвые так бодро не бегают.
– Не бегают, – подтвердил Генка. – Видимо, перепутал.

Потер глаз, который увлажнился. Вздохнул пару раз, махнул рукой и ушел досыпать.

Коплю вдохновение на новые главы тут – карта МИР 2202 2023 3930 9985