Карл Густав Юнг

Иван Лупандин
Итак, лекция о Юнге. Я думаю, это логично. Фрейд уже был, Шпенглер был. Вы спросите, какая связь между Юнгом и Шпенглером? Связь есть. Юнг говорит о коллективном бессознательном, а Шпенглер говорит о морфологии культуры. Эти формы откуда-то же берутся? И не исключено, что здесь есть какая-то более глубокая связь, что эти формы культуры каким-то образом связаны с коллективным бессознательным. Но есть и кардинальное отличие между Шпенглером и Юнгом. Если Шпенглер говорит о том, что у каждой культуры свой набор главных характерных черт, которые отличают одну культуру от другой (например, египетскую от греческой), то Юнг предпочитает видеть общее, потому что и символы либидо, и архетипы коллективного бессознательного общие для всех культур, для всего человечества. Вот на лекции о Шпенглере я рассказывал вам о святом Иве. К святому Иву всегда обращаются с молитвой, если человек пострадал от чьей-то несправедливости. Для этого надо прийти в церковь, где имеется какой-нибудь образ святого Ива или частица его мощей, и произнести молитву: «О святой Ив, ты был справедлив во время своей жизни, докажи, что ты всё еще справедлив», т.е. осуществи справедливость с неба своими молитвами, своим ходатайством. И, как пишет Эрнест Ренан в своих воспоминаниях, бретонские крестьяне считали, что после произнесения этой молитвы человек, который вас несправедливо обидел, должен в течение года умереть. Вы скажете: «Но это же фаустовская культура. Святой Ив и почитание святого Ива – это же Франция, это же не арабо-византийская цивилизация, которую Шпенглер называет магической. Как же возможен магизм во Франции в начале XIX века? А ведь эта молитва к святому Иву – это же явный магизм!» Шпенглеру не так просто будет объяснить, как магизм проник в фаустовскую культуру. Для фаустовской культуры характерно стремление к новому, предприимчивость, индивидуализм, а совсем не магизм. И поэтому Шпенглер на такие факты не обращает внимания. А для Юнга это как раз очень важно. Для Юнга магизм – это не просто проявление определенного типа культуры, но универсальный архетип, характерный для всех культур. Человек, по Юнгу, так устроен, что магия каким-то образом созвучна его душе. Мы можем, конечно, рассматривать это как искушение и попытаться дать этому нравственную оценку, но это прежде всего факт. У человека есть такое желание (даже у ребенка) произносить заклинания («Колдуй, баба, колдуй, дед, колдуй, серенький медведь»). То же самое и с Мефистофелем. Мефистофель – герой фаустовской культуры. Но если присмотреться, сколько в действиях Мефистофеля магического! Помните, как Фауст с помощью колдовства Мефистофеля убил брата Маргариты – Валентина? («Здесь бьется черт! О, что со мной? В руке – свинец»). Короче, здесь не обошлось без магии. Или другой пример: как Мефистофель устроил пожар в трактире. И, самое главное, Мефистофель приворожил Маргариту к Фаусту и Фауста к Маргарите. Это ведь тоже магия (когда ведьма дает Фаусту любовный напиток). Это упрек Шпенглеру: почему он отнес магическое мировосприятие только к арабо-византийской культуре?
Второй момент. Юнг очень почитал, как и всякий швейцарец, святого Николая Флюэского. Это отшельник, который жил в XV веке и считается небесным покровителем Швейцарии. Любой швейцарец знает, кто такой Николай Флюэский, как и любой русский знает, кто такой Сергий Радонежский. Но важно отметить, что Николай Флюэский – это именно отшельник, похожий на египетских отшельников. Для него характерно то отношение к жизни и смерти, которое Шпенглер считает чисто египетским. Т.е. вообще уйти от этого мира, заживо себя мумифицировать. Обычно мумии делали уже после смерти, а монах-отшельник – это человек, который начинает эту мумию делать еще при жизни. Монашество как раз и зародилось в Египте потому, что унаследовало отношение к жизни и смерти, характерное для египетской цивилизации. Но Николай Флюэский не египтянин, а швейцарец, и это XV век и самый центр Европы, где по Шпенглеру расцветает фаустовская, а отнюдь не египетская цивилизация. Юнгу этот отшельник в центре Европы понятен, а Шпенглеру непонятен. Это никак не вписывается в схему Шпенглера. Равно как и Сергий Радонежский, раз уж мы о нем заговорили. Не случайно о русском монашестве говорят «северная Фиваида». Откуда эта египетская ментальность среди русских? Это тоже не очень понятно с точки зрения Шпенглера. А по Юму здесь действуют общечеловеческие архетипы. Религия для Юма прежде всего психологический факт. Вы сами можете быть нерелигиозны, но вы не можете отрицать существование религии, ее влияние на культуру и ее влияние на психику. Юнг в своей книге “Психология и религия” пишет, что для него не так уж важны различия между отдельными религиями. Для него важно, что религия есть и теснейшим образом связана с психологией.
Теперь возьмем басни. Басни Эзопа. Например, басню про ворону и лисицу. Эзоп писал на греческом языке. Но такую же басню мы находим на латинском языке у Федра. Только у Эзопа ворона держит в клюве мясо, а у Федра – сыр. Ту же басню мы встречаем на французском языке у Лафонтена и на русском – у дедушки Крылова. Таким образом, один и тот же сюжет проходит красной нитью сквозь разные культуры. Эзоп и Федр, согласно Шпенглеру, относятся к классической греко-римской культуре. Лафонтен – представитель фаустовской культуры, а Крылов – русско-сибирской. Тогда непонятно, что могло привлечь Лафонтена и Крылова в греко-римских сюжетах? Если Крылова еще можно объяснить в рамках теории «петербургской псевдоморфозы», то чем объяснишь Лафонтена? Откуда интерес фаустовского человека к, казалось бы, чуждой ему греко-римской культуре? А ведь этот интерес отчетливо прослеживается с времен эпохи Возрождения. Получается, греко-римская культура «завоевала» готический средневековый мир и произошла еще одна псевдоморфоза? Но об этом у Шпенглера ничего нет. А для Юнга здесь нет проблемы. Архетипы, которые мы в изобилии находим в баснях, объединяют античного человека с европейцем Нового времени и с русским не только петербургского периода, но и советско-большевистского. И еще один пример: книга Теофраста «Характеры», ее с удовольствием читают современные российские студенты.
Басни Эзопа хороши тем, что они поднимают общечеловеческие проблемы. И поэтому Крылов, когда адаптировал их для русского читателя, мало что менял в них по существу. Популярность басен Крылова в России говорит о том, что русский человек в целом мыслит так же, как грек Эзоп или француз Лафонтен. Теперь что касается содержания. Возьмем басню «Стрекоза и муравей». Какая там главная идея? Идея возмездия. Нельзя безнаказанно жить на халяву. Очень простая идея: «Любишь кататься, люби и саночки возить». И тот, кто решил схитрить и не работать (в данном случае стрекоза), оказывается, в отличие от лисицы, которая выманила у вороны сыр, в невыгодной ситуации. А теперь берем другой сюжет: Рембрандт «Возвращение блудного сына». Тоже архетипично, но явно иное послание. Блудный сын все промотал, поэтому на Западе его называют «расточительный сын» (the prodigal son), но тем не менее отец его помиловал, в отличие от муравья, который не помиловал стрекозу и не пустил ее к себе. Значит, здесь идут параллельно два архетипа: идея воздаяния и идея прощения. И дело здесь вовсе не в том, что Рембрандт был представитель фаустовской культуры, а Эзоп – представитель классической греко-римской культуры. Факты свидетельствуют о том, что одни и те же сюжеты существуют параллельно в разных культурах. А бывает и так, что сюжеты противоположны, но тем не менее мирно уживаются в рамках одной и той же культурной традиции. Если мы смотрим на картину Рембрандта «Возвращение блудного сына», то нам хочется плакать от умиления, и мы говорим себе: «Вот, нас всё-таки простят в конце концов», а когда мы читаем басню «Стрекоза и муравей», нас охватывает безотчетная тревога. Но и в том и в другом случае мы вспоминаем слова Эсхила: «Мудрость приходит через страдания» - и это тоже архетипично.
Теперь символ весов. Взвешивание душ, как вы, наверное, знаете, кульминация суда на душами в загробном мире, осуществляемого под председательством бога Осириса. На египетских фресках изображено, как бог Анубис с головой шакала взвешивает души. Но и в христианстве есть сюжет взвешивания душ: весы находятся в ведении архангела Михаила. Опять торжество Юнга и опровержение Шпенглера: не такая уж египетская цивилизация уникальная. Важнейшая сцена взвешивания душ перекочевала в фаустовскую цивилизацию и стала распространенным сюжетом западноевропейской живописи. Этот сюжет присутствует и в русской иконографии. Кстати, весы являются атрибутом третьего апокалиптического всадника, восседающего на вороном коне. Впрочем, в Апокалипсисе весы не связаны с судом, а символизируют куплю-продажу («хиникс пшеницы за динарий»). С темой весов связана тема «последних вещей» (в христианском богословии это смерть, Страшный суд, рай и ад). Всё это также архетипично. Мы видим, как эта тема раскрывается у Босха («Семь смертных грехов и четыре последние вещи»). Босх, по Шпенглеру, представитель фаустовской культуры. Но затронутая им тема только ли фаустовская? Ведь суд Осириса – тоже суд. Тема суда есть и в исламе (переход по мосту над пропастью). А смерть? Разве тема смерти характерна только для фаустовской культуры? Везде, где есть человек, есть смерть. Шпенглер может возразить нам, что смерть не была центральной темой классической греко-римской культуры, и привести в качестве примера Эпикура, который создал философию, в рамках которой смерть можно было и не замечать. Но с точки зрения Юнга мы можем спросить: а не успокаивает ли себя Эпикур рассуждением, что, пока человек жив, смерти нет, а когда он умер, смерти тоже нет для него, ибо он ее не осознает. И достаточно ли Эпикур органичен? Может быть, он просто шизоид, лишенный эмпатии и со сниженным инстинктом самосохранения? Если человек начинает резонерствовать, когда у него умирает кто-либо из близких, то возникает вопрос: является ли он представителем какой-то культуры или же представителем определенного конституционального типа? Конституциональные типы транскультурны, и вы можете найти такого же шизоида, как Эпикур, не только среди греков, но и среди носителей магической и фаустовской культуры. Иными словами, Юнг не будет рассматривать философию Эпикура как некую парадигму и утверждать, что Эпикур отразил отношение к смерти в классической греко-римской культуре.
Но вернемся к Босху. Четыре последние вещи и семь смертных грехов должны внушать страх. Поэтому картину сопровождает надпись: «Cave, cave, Dominus videt» (Берегись, берегись, Господь видит). Т.е. задача Босха была не успокоить нас и не посмеяться над смертью, над грехами, над адом, над Страшным судом, а показать реальность этих вещей, и для этого он использует весь арсенал художественных средств. При этом Босх не просто представитель фаустовской культуры – он универсален и мог быть понятен и древнему египтянину, который, едва родившись, уже начинал думать о «последних вещах». То же самое можно сказать и о надписи на картине Филиппино Липпи «Явление Богородицы святому Бернарду Клервоскому». Надпись эта: «Sustine et abstine» (Терпи и воздерживайся) – является, согласно Авлу Геллию, девизом римского стоика Эпиктета. Но Бернард Клервоский – это XII в. н.э., а Эпиктет – I в. н.э. Между ними 11 столетий! К тому же Эпиктет – язычник, и у Данте был бы помещен в первый круг ада вместе с Сенекой. Бернард же – это католический святой, и у Данте он в раю: «И некий старец в ризе белоснежной/На месте Беатриче мне предстал» (Рай, песнь 31). Но оказывается, что этот девиз их каким-то образом объединяет. Принцип римских стоиков «Терпи и воздерживайся» становится монашеским принципом и вполне органично ассоциируется со святым Бернардом Клервоским.
Получается, что многие символы и идеи мигрируют из культуры в культуру. У Лао Цзы тоже можно много найти того, что было бы вполне созвучно Гераклиту или Гегелю. И Юнг объясняет, что делает эти идеи, символы, архетипы транскультурными и транснациональными, а именно: общая судьба человека. Вот есть такое понятие у философов-экзистенциалистов: the human condition. И картины есть на эту тему, например, у Рене Магритта («Человеческий удел»).
И первое, что характеризует человеческий удел, человеческую судьбу, это смерть. Это и Хайдеггер подчеркивает постоянно: «бытие к смерти» (Sein zum Tode). И эту же мысль мы в художественном воплощении находим у Босха. Но есть и другие инварианты, например, власть. И сопротивление власти. И подавление сопротивления. Это было всегда. Достаточно вспомнить преторианскую гвардию (cohors praetoria) в Древнем Риме или касту воинов в «Государстве» Платона. Ведь сама по себе власть слабая (вспомните платоновских философов), поэтому носители власти нуждаются в охране («почетна и завидна наша роль»). Чтобы устоять, власть вынуждена опираться на аппарат насилия. Можно взывать к совести. Это тоже мощный механизм давления, особенно в отношениях родителей и детей. Но если дети оказываются глухи к таким призывам, то это, по Шпенглеру, симптом «заката». «За что я должен быть благодарен родителям?». В XVII  веке такие вопросы не могли еще звучать. Они были табуированы. Люди не адресовали вопросов и к Богу. Бунт Ивана Карамазова – это явление времени. Такой же бунт можно найти у Шопенгауэра, Бакунина, Белинского. «Я не согласен жить по этим законам». В пределе своей маме адресовать упрек: «Я не просил меня рожать». Моя мама ответила бы: «Это хамство». Человек может быть прав логически, но неправ эмоционально. Потому что маме это обидно. Надо строить отношения с мамой по принципу «как если бы я был почтительным сыном». А если я буду говорить дерзости: «Зачем ты меня родила, я тебя не просил», - это и будет расценено как дерзость. По Юнгу – это очень важные архетипы: отец, мать. Это невозможно игнорировать, это то, что так или иначе присутствует в человеческой природе, и это тесно связано с архетипом власти. Первая власть – это власть родителей над детьми. И первый бунт – это бунт детей против родителей. Как сказано в Евангелии от Матфея: «И восстанут дети на родителей, и умертвят их» (Мф 10, 21).
Теперь перейдем не к ситуации человека, который стоит перед проблемой смерти, проблемой власти, проблемой пола, а пройдемся по отдельным архетипам. Например, «великая мать». «Мать – сыра земля» в русских былинах. Или «мать – материя» у материалистов. Что значит «materia»? И какова связь этого слова с «mater»? По-гречески это не так близко. Да и в английском почти теряется связь: «matter» и «mother». А в русском языке, как и в латинском, связь очевидна. И когда старец Зосима говорит Алеше Карамазову: «Оставшись один, пади на землю и целуй ее, омочи ее слезами твоими, и даст плод от слез твоих земля», - то это звучит очень архетипично. И как бы человека ни учили в школе на уроках природоведения, что земля – это просто почва, но на самом деле в этом слове сокрыто нечто большее. Во-первых, земля – это то, куда мы все ляжем. Земля таким образом оказывается связана со смертью. И, с другой стороны, земля родит. Т.е. из земли всё происходит. И, наконец, мать уже как мать. И Богородица. Мать Бога. Бог всемогущ, но Он послушен Матери. Такие рассуждения можно встретить у итальянского богослова XVIII века Альфонсо Лигуори. Но это не только для фаустовской цивилизации характерно, но и для арабо-византийской. И еще здесь надо обратить внимание, что протестанты отказались от почитания Божией Матери как посредницы, и фаустовская Европа в этом вопросе раскололась. По Юнгу, у протестантов возобладал архетип отца. И Фромм, следуя Юнгу, выделяет патриархальный и матриархальный тип психологической формации (патриархальный у протестантов, матриархальный у католиков). Т.е. мы можем делить цивилизации на матриархальные, где почитается мать, и патриархальные, где почитается отец. И не случайно, что у Рембрандта сюжет его двух главных произведений связан именно с образом отца: «Возвращение блудного сына» и «Жертвоприношение Авраама». Отец может и миловать, и казнить. Отцовская власть практически беспредельна! Если бы отец не помиловал блудного сына, а Авраам убил бы Исаака, никто не посмел бы возразить. Помните Тараса Бульбу: «Я тебя породил, я тебя и убью». Вот архетип отца в чистом виде. Мать же всегда жалеет, мать всегда заступается за сына перед суровым отцом. И таков именно образ Богородицы в католицизме и православии (но не в протестантизме!). Этот момент проходит красной нитью через многие сочинения католических и православных богословов и мистиков и, конечно же, находит отражение и в сакральном искусстве.
Особняком стоит архетип младенца. Это идет еще от Лао-цзы: «Мягкое и слабое побеждает твердое и сильное». Надо стать малым, умалиться («великому полагается быть внизу»). Надо стать кротким, робким. То, что сейчас называют «soft power». Не надо гнобить людей. Тем более, что сейчас в ходу такое слово, как «садизм». И вместо «сурового начальника» получается просто «психопат». Но если вы используете «soft power», то вы как бы младенец. Младенца ведь никто не обидит. Даже лихач-автомобилист, видя детскую коляску, невольно притормаживает. И лектор тоже предстает в виде младенца: у него нет ни вооруженной охраны, ни револьвера, ни дубинки. Телесные наказания в университетах давно отменили, и ничего страшного не произошло. Почему? Потому что работает архетип младенца. Младенцу все умиляются, он в ответ всем улыбается. Все понимают, что за младенцем будущее («Младенца ль милого ласкаю/Уже я думаю: прости!/Тебе я место уступаю:/Мне время тлеть, тебе цвести»). Сегодня он младенец, а завтра он научится играть в шахматы, потом пойдет в музыкальную школу, его научат играть на пианино или на скрипке, и вот, глядишь, он уже вундеркинд, вокруг него все носятся, его родители потихонечку сходят в тираж, а о бабушках и дедушках уже и говорить нечего. Т.е. надо рассматривать человека в динамике. И в христианстве есть почитание Младенца Иисуса. Но надо сказать, что культ младенца тоже неравномерно распределен (как и культ матери). Можно согласиться с общепринятым мнением, что в классической греко-римской цивилизации к младенцам относились достаточно сдержанно. Впрочем, «мальчик» (puer) является главным героем знаменитой IV эклоги Вергилия: «Мальчик, в подарок тебе земля, не возделана вовсе, лучших первин принесет». Но это, скорее, исключение. Античная цивилизация, как и все древние культуры, ценила тех, кто может сейчас, немедленно что-то дать обществу. Младенец сейчас, в данную минуту дать ничего не может. Кстати, не входим ли мы опять в ту эпоху, когда младенцы не нужны? Конечно, водители по инерции еще притормаживают при виде детской коляски, но уже непонятно, из-за чего притормаживают: не просто ли из прагматических соображений, чтобы не попасть в ДТП и чтобы права не отобрали? Я не вижу сейчас культа младенца, как у Вергилия и Пушкина. Младенец сейчас сходит со сцены. Но не всегда так было, и поэтому от Сикстинской Мадонны до статуи Воина-Освободителя в Трептов-парке в Берлине архетип младенца еще продолжает действовать в коллективном бессознательном.
Теперь поговорим об архетипе тени или дьявола, т.е. силы враждебной. Архетип тени тесно связан с индивидуализмом и эмансипацией человека, что, по Шпенглеру, характерно лишь для фаустовской культуры, а, по Юнгу, является неотъемлемым свойством человека. Первым, кто пожелал эмансипироваться, были наши прародители Адам и Ева, действовавшие по наущению дьявола. А сам дьявол, по преданию, сказал Богу: «Не буду служить!». И когда спорили братья Иван и Алеша Карамазовы, Алеша сказал Ивану: «Это бунт» (потому что Иван пожелал эмансипироваться от Бога и вернуть ему «билет в Царство Небесное»). И у Камю в эссе «Бунтующий человек» проводится мысль, что всякий бунт начинается с бунта против Бога. И тогда получается, что это тоже некий архетип (где власть, там и бунт против власти – разновидность архетипа тени). Т.е. по отношению к власти есть только две стратегии поведения, два направления вектора: подчинение или бунт. Еще есть, конечно, внутренняя эмиграция. Человек говорит: «Я не с вами, я вне этой ситуации, я и не поддерживаю, и не протестую». Т.е. нейтралитет. Но возможен ли нейтралитет по отношению к Богу или к собственным родителям? Какая здесь внутренняя эмиграция? Куда скроешься от Бога или от собственного генома? На самом деле, если предъявляется власть, то можно только подчиниться (по-английски «to comply»), т.е. смириться, либо противостать («to oppose»). И Ницше так и сказал по поводу этой ситуации: «Если бы боги существовали, как бы вынес я, что я не Бог?» (wenn es Goetter gaebe, wie hielte ich’s aus, kein Gott zu sein!). Получается, я был бы не самым первым? Т.е. если Бог есть, то я должен занять по отношению к Нему какую-то позицию: подчинения либо бунта. Но, как мы видим, Ницше решил вопрос иначе: «Итак, никаких богов нет!» (Also giebt es keine Goetter).
Еще один архетип – это архетип мудрого старца. Он тоже есть у Юнга. С одной стороны – слабый младенец, с другой стороны – мудрый старец. Помните старца в «Заратустре»? Это образ неоднозначный. С одной стороны, он как бы мудрый и даже «святой». И поскольку он старше Заратустры, он строит беседу так, чтобы показать, что он мудрее и опытнее. Об этом свидетельствуют даже первые слова, которые старец обращает к Заратустре: «Мне не чужд этот странник: несколько лет тому назад проходил он здесь. Заратустрой назывался он» (Nicht fremd ist mir dieser Wanderer: vor manchem Jahre gieng er hier vorbei. Zarathustra hiess er). Т.е. месседж приблизительно такой: «Я помню тебя еще ребенком».
И тот же месседж в других словах старца, обращенных к Заратустре: «Тогда ты нес свой пепел в горы. Желаешь ли ты ныне принести свой огонь в долины?» Здесь, конечно, задействованы риторические фигуры, противопоставления: пепел – огонь, горы – долины. Но кроме этого здесь вот какой смысл. Святой отшельник хочет показать, что он древнее. Он как бы говорит: «Я помню тебя чуть ли не с колыбели». Здесь и отношения родителей и детей. Родители по отношению к детям занимают позицию старца из «Заратустры». Родители и воспитатели всегда имеют наготове этот арсенал риторических средств. Помните, как слуга Григорий сказал о Дмитрии Карамазове: «Я его в корыте мыл... Он меня дерзнул!». Дерзнул, т.е. ударил.
И еще важный момент в архетипе старца. Старец может не заметить нового, например, что «Бог умер». При этом старец не желает сдавать позиции. Он до последнего упрямится и не желает признать превосходство Заратустры. Он продолжает относиться к нему, как к ребенку, и так и говорит: «Ребенком стал Заратустра». Но здесь старец невольно признает преимущество своего оппонента. Ведь для Ницше, как и для Юнга, ребенок – это не только символ немощи, но и символ силы. Стать ребенком – значит стать сильным, стать сильнее верблюда и льва (в «Заратустре» далее обыгрывается «тройное превращение»: верблюд – лев – ребенок). Но и старец в каком-то смысле ребенок: расставаясь, Заратустра и отшельник смеются: смеются, «как два ребенка» (gleichwie zwei Knaben lachen). Т.е. как будто никто не признал себя побежденным. Но, расставаясь с отшельником, Заратустра говорит самому себе: «Как бы я чего-нибудь у него не отнял». Т.е. не отнял его веру, потому что этот старец в своем лесу еще не знает, что Бог умер. Т.е. в принципе Заратустра мог отнять у старца его веру. Но он этого не делает. Потому что он по-своему любит старца. И испытывает к нему почтение. Как лихач притормаживает перед мамой с детской коляской, так он притормаживает и перед стариком с палочкой. Вспомните загадку Эдипа: кто выходит утром на четырех ногах, днем ходит на двух, а вечером на трех? Уважение к старости есть, и во многих культурах оно даже кодифицировано, например в исламе. В православии есть понятие старца, старчества. Старец – это опытный монах, как правило, пожилой, который дает духовные советы новоначальным.
Еще архетип трикстера. Трикстер – это шут. Не оппозиционер. Хотя между трикстером и оппозиционером есть нечто общее. Хороший пример трикстера – это русский юродивый. Я обычно привожу в качестве примера юродивого, изображенного на картине Сурикова «Боярыня Морозова». Юродивый поднимает вверх два перста для крестного знамения. Т.е. солидаризируется с опальной боярыней. При этом юродивый вне закона, его нельзя казнить по правилам традиционного общества. И в «Борисе Годунове» юродивый говорит царю: «Нельзя молиться за царя Ирода, Богородица не велит». Т.е. юродивый сравнивает Бориса Годунова с Иродом. И Борис Годунов не приказывает казнить юродивого, потому что юродивый обладал статусом неприкосновенности. И поэтому юродивые, шуты, карлики могли говорить правду. Им разрешалось нарушать правила, которые удерживали в определенных рамках прочих людей. Трикстеры часто становятся героями литературных произведений. В романе Вальтера Скотта «Айвенго» трикстер – это шут Вамба. Современная цивилизация не жалует ни младенцев, ни стариков, ни юродивых. Для юродивых предусмотрены сумасшедшие дома и лечение амитриптилином и другими сильнодействующими препаратами. Единственное место, где разрешается юродство, это в искусстве, например, в абстрактной живописи. Но абстрактной физики нет. В физике, пожалуйста, соблюдайте ясность. Равным образом, нет абстрактной техники. Компьютер должен работать без сбоев. Если он «глючит», в восторг от этого никто не приходит. Техника должна быть безупречна. Технике не разрешают безумствовать. Это основа нашего мира. Безумствуйте, пожалуйста, на стендап-шоу, на дискотеке или на стадионе. Безумие ограничено в правах в современном мире. Это не средневековое общество. Никто сейчас не будет смеяться на неполиткорректными шутками Вамбы и никто не исключит их из действия общего закона. Могут задержать и бомжа, и сумасшедшего и отправить их в тюрьму или в психиатрическую больницу. Церемониться никто не будет. Времена Бориса Годунова прошли.
Теперь об архетипе женщины. Мы уже говорили о женщине как матери. Теперь поговорим о женщине как женщине. Эта тема связывает Юнга и Фрейда. Но между ними был большой спор, который закончился разрывом отношений и изгнанием Юнга из Международной психоаналитической ассоциации в 1914 году. Юнг не верил в теорию пансексуальности, что libido – это движущая сила всей активности человека, в том числе творчества. Согласно Юнгу, есть множество архетипов, и далеко не все их них имеют сексуальную природу. Фрейду надо было объяснять творчество, к примеру, Леонардо да Винчи как сублимацию либидо. Юнг считает, что это упрощение. Согласно Юнгу, женщина – лишь один из архетипов, но далеко не единственный. Юнг интересовался разными религиозными традициями, в т.ч. магическими и алхимическими. Ему очень нравилось принятое в алхимии отождествление мужского начала с солнцем, а женского начала с луной. В чем здесь суть? Во-первых, луна переменчива. Это мы находим еще у Шекспира: «Frailty, thy name is woman» (в переводе Б. Пастернака: «О женщины – вам имя вероломство!»). Но на самом деле «frailty» – это не вероломство. «Frailty» - это хрупкость и непостоянство. Вероломство – это «perfidy», слово более грубое, которое Гамлет не решился бы употребить по отношению к своей матери. И здесь уместен образ луны, потому что луна постоянно меняет свой облик. И женщина, поскольку она постоянно в цикле, биологически вынуждена быть луной. Фрейда, в отличие от Юнга, это совершенно не интересует. В теме женщины Фрейда интересует совсем другое: ресентимент, причины фригидности и т.п. А вот современные гормональные теории подтверждают правоту Юнга. У женщины в разные периоды цикла доминируют разные гормоны, а у мужчины таких изменений нет: тестостерон и тестостерон. Именно в этом смысле мужчина подобен солнцу: светит себе и светит. Если солнца не видно, это не его вина: просто облака заслонили. Облака могут и луну заслонить. Но луна и сама меняется, а солнце не меняется. И поэтому, согласно Юнгу, мужчина – прирожденный лидер и не надо пытаться подменять его женщиной. В этом смысле Юнг сексист. А Фрейд своей духовной наследницей сделал свою дочь Анну. Он сам подверг ее психоанализу, научил ее и считал, что она вполне достойна заменить его. Т.е. по Фрейду принципиальной разницы между мужчиной и женщиной нет. Юнг занимает в этом вопросе более сдержанную позицию.
Не будем забывать, что Юнг – сын кальвинистского пастора. А кальвинизм – это мужская религия. Как и вообще протестантизм. Женщина фактически изгнана из религии. Дева Мария родила Иисуса, но и всё, и больше ничего. Вся роль Девы Марии была чисто инструментальная. Родить Христа. «Mother Mary». И никаких молитв по четкам к Ней. Ни о каком Её особом заступничестве речь не идет, тем более о распределении Ею благодати. Этого ничего нет и быть не может. Ну и, соответственно, тема Успения, т.е. телесного вознесения Девы Марии, это чисто католическая тема, не протестантская. В результате получилась мужская религия – протестантизм. В этой религии подчеркивались слова апостола Павла: «Жены ваши в церквах да молчат, ибо не позволено им говорить, а быть в подчинении, как и закон говорит. Если же они хотят чему научиться, пусть спрашивают о том дома у мужей своих; ибо неприлично жене говорить в церкви» (1 Кор 14, 34-35). Очень показательны портреты кисти Рембрандта кальвинистского пастора Йоханнеса Элисона и его жены Марии Боккенолле. Жена, впрочем, отнюдь не выглядит забитой, худой, изможденной. Потому что среди протестантов были популярны Притчи Соломоновы, где было четко определено, чем должна заниматься жена и в чем отличие хорошей жены от плохой. Хорошая жена уже с раннего утра наблюдает за хозяйством, у нее есть служанки, которым она раздает работу, она шьет для всех прочную одежду, муж её в почете (см. Притч 31, 10-31). В голландском доме должно быть идеально чисто, посуда должна блестеть. За эти добродетели жену уважают. Но представить себе женщину-лектора, женщину-врача, тем более женщину-пастора во времена Рембрандта было невозможно. Сейчас, действительно, кое-то сдвинулось. Может быть, протестанты что-то осознали. Роль женщины в протестантском обществе изменилась. Появились женщины-пасторы. Ей хватает зарплаты, чтобы всю семью содержать. Муж моет посуду и сидит с детьми. Меняются гендерные роли. Но Юнг еще сформировался в рамках традиционного кальвинизма. Он, впрочем, вспоминает, что его мать была очень странная женщина. По-видимому, она была психически больна. Она общалась с духами, и у нее были видения. И Юнг приходит к выводу, что в силу своей переменчивости и психической неустойчивости женщина имеет более легкий доступ ко всякого рода мистическим переживаниям. Она также может быть медиумом и активнее, чем мужчина, транслировать чужие идеи. И тому есть много примеров: Елена Блаватская, Анни Безант, Елена Рерих. А мать Юнга как раз их современница. Одновременно это период, когда появился так называемый «женский вопрос», когда Ломброзо пишет книгу «Преступная женщина». Люди пытались понять, что же с женщиной происходит, какова должна быть ее роль в обществе? И если женщина совершает преступления, в чем их специфика? На самом деле здесь огромная традиция, которая уходит корнями в Средние века. Первоначально слово «ведьма» в славянских языках не означало что-то отрицательное, в отличие от, например, «колдуньи». Женщина просто «ведает», видит и знает то, что сокрыто от мужчины. У нее больше, чем у мужчины, развита интуиция.
Теперь подведем итоги. Мы разобрали Фрейда, Шпенглера и Юнга. Возникает вопрос: кто из них прав? Сначала у нас был Фрейд с теорией пансексуальности, потом Шпенглер с морфологией культуры и, наконец, Юнг с архетипами. С одной стороны, Юнг многое заимствовал у Фрейда, прежде всего учение о бессознательном. Но архетипы Юнга имеют и нечто общее с теорией Шпенглера, они могут определять специфику культурно-исторических типов. Здесь кое-что еще предстоит сделать, и возможен, при всех кажущихся различиях, некий плодотворный синтез.