Всемирная отзывчивость и культурная память ФН

Светлана Герасимова Голова
В наступившем 2021 году отмечаются два значимых для русской культуры юбилея. Мы чествуем день рождения благоверного князя Александра Невского (1221–1263), восьмисотый; и Ф.М. Достоевского (1821–1881), двухсотый. Благоверный князь хранил верности русскому типу культуры. А великий писатель в «Пушкинской речи», произнесенной 8 (20) июня 1880 г. в заседании Общества любителей российской словесности, восхищался всемирной отзывчивостью русской души, и ее способностью откликаться на образы, зародившиеся на Западе.
Мы рассмотрим поэзию Андрея Голова на стыке этих двух тенденций, свойственных русской душе, отметим в его лирике всемирную отзывчивость, идущую от Достоевского, и способность следовать самобытной культурной традиции, восходящую к св. Александру Невскому.
Конкретизируя мысль о всемирной отзывчивости Достоевский писал: «Даже у Шекспира его итальянцы, например, почти сплошь те же англичане. Пушкин лишь один изо всех мировых поэтов обладает свойством перевоплощаться вполне в чужую национальность <…> и не было поэта с такою всемирною отзывчивостью, как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, а в изумляющей глубине ее, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов, перевоплощении почти совершенном, а потому и чудесном, потому что нигде ни в каком поэте целого мира такого явления не повторилось» [11. С. 436–438]. Идеи Достоевского оказались близки как славянофилам, так западникам, а сам писатель видел в русской отзывчивости духовную красоту. В отличие от него Вадим Валерианович Кожинов (1930–2001) указывал на ее амбивалентность: «С самого начала «всемирная отзывчивость» предстала в отечественном сознании и как глубоко положительная, в пределе идеальная, и одновременно как недвусмысленно «отрицательная» черта нашего национального характера. Именно другой стороной «всемирной отзывчивости» оказывается наша переходящая из века в век оглядка на Европу, а порою и низкопоклонство перед ней. <…> Так из «всемирной отзывчивости» естественным образом вытекает та стихия самоотречения, в которой справедливо можно видеть и другую нашу важнейшую национальную черту. <…> Одним из первых «в беспощадном самосуде» увидел существенную черту отечественного бытия и сознания Чаадаев, для которого стихия самоотречения наиболее ярко воплотилась в личности и судьбе Петра Великого» [12].
В поэзии Андрея Голова интересно, как всемирная отзывчивость становится условием обретения чувства личностного бытия. Впитывая голоса разных культур, А. Голов прессует их, созидая личность и выражая себя на языке этих культур. Личность – это макрокосм в микрокосме, поэтому миры и культуры – часть души, личный хронотоп коей вмещает все эти пласты памяти и бытия, которые не разрывают личность и не подчиняют себе, но личность поэта, подобно раковине, собирает их голоса и создает свой оркестр. Одно из ранних стихотворений А. Голова воссоздавало образ раковины, слушающей шумы моря и вселенной и концертирующей их в себе. А. Голов свободно читал в оригинале И. В. Гете, Ф. Шиллера, А. Шамиссо, Ф. Клопштока, Р. М. Рильке и др., поэтому ему было естественно, следуя немецкому корнесловию, усвоить понимание поэта как «прессовальщика». Он сам прессовал времена и культуры, созидая себя, свою культурную память. Голов по зову души переводил немецких поэтов, а английских – по договору с издательством.
Еще одним источником идеи всемирной отзывчивости для поэта были строки Е. Баратынского из стихотворения «На посев леса», который сеяли в Мураново осенью 1842 г.. В результате появилась сосновая роща [1. С. 667]. Эти стихи А. Голов с любовью читал наизусть:

Я дни извел, стучась к людским сердцам,
Всех чувств благих я подавал им голос [1. С. 341].

Интересен и черновой вариант:

Извел я дни, стучась в сердца людей,
Всех дум благих я подавал им голос [1. С. 492].

Чтобы достучаться до современников, нужно подавать им голос всех благих чувств и дум и говорить на языке всех культур, погружаясь в которые А. Голов часто достигает такой плотности реалий, что от изначального стремления включить в свой дискурс модусы читательского восприятия, он приходит к отрицанию читателя, эпатируя и обжигая его информационной лавой и создавая стихи, адресованные конгениальному эрудиту. Магистральный сюжет творческого пути А. Голова обобщенно можно обозначить как восхождение к предельной сложности и культурному многоголосию, на первом этапе, а на втором – как устремленность к относительной простоте и обретению «онтологической вертикали», как выражался сам поэт, говоря о следовании русской духовной традиции. Такова общая тенденция, но и на пути восхождения к интеллектуальной сложности встречаются кристально ясные лирические образцы, и на этапе обретения простоты случаются рецидивы насыщенного интеллектуализма, когда светлая разумная речь эрудита для большинства слушателей становится темными глоссолалиями.
Творчество А. Голова, рассмотренное в контексте полярных доминант российского духа, обозначенных св. Александром Невским и Ф. Достоевским, интересно как яркий пример русского типа культурного самосознания.
Поэзия А. Голова – часть культурной автокоммуникации, поэт не привносит нового знания, но в акте творчества, проговаривая и называя реалии, углубленно осмысляет культурные коды, получает прирост культурной памяти, поскольку схема общения «“Я — Я” ориентирована на возрастание информации…» [14. С. 42], и возрастание это происходит в результате поэтической рефлексии. В процессе творчества Андрея Голова культура познает саму себя. И первой культурной средой, в которую погружается поэт, стал русский XVIII в., увлечение коим пришло на смену ученическим пробам пера, состоявшимся довольно поздно – примерно в 18 лет.
В культурном сознании этого века ярко выражен принцип всемирной отзывчивости. В. Кожинов видит в эпохе Петра самоотречение культуры [12]. Андрей Голов, наоборот, узнает в XVIII веке мир, насыщенно выражающий специфику русского характера, с его задором, даже азартом, чудачеством, сладостным чувством бытия, насмешливостью и иронией. На смену Святой Руси пришла Русь чудаков, оригиналов и любителей до самодурства сладко проявить себя во всей широте собственной натуры. Настала эпоха людей не с нравом, но с норовом, страстных и поражающих диковинной тягой к жизни. М.И. Пыляев (1842–1899) в книге «Замечательные чудаки и оригиналы» собрал удивительную коллекцию чудачеств: вот, например, Аракчеев, ровняющий с землей села, церкви и кладбища, «если они приходились не по плану» [16. С. 22], созданному «мозговой игрой» [2. С. 29], – этим термином А. Белый назвал способность ума русского чиновника отзываться на жизнь в Петербурге проектами столь же фантастическими, сколь фантастичен сам город. Фантастическим называл Петербург Достоевский [9. С. 401]. И Аракчеев, по свидетельству Пыляева, «не только людей, но и природу подчинял своему деспотизму» [16. С. 21], перенося «мозговую игру» с города на деревню. В труде об оригиналах собраны рассказы о чудачествах людей преимущественно XIX в., но есть также истории из XVIII в., который запустил сам механизм чудачеств, оставшийся с русским человеком уже навсегда. Так, Пыляев повествует, как и в XVIII, и в XIX вв. русского человека волновали и забавляли миниатюрные копии роскошного жилья, страсть к тратам. Подобная «кунсткамера» характеров, порожденных отходом от русской культурной памяти, отразилась в романе В. Распутина «Прощание с Матерой», где уже не Аракчеев, а советские чиновники предписывают стереть с лица земли и Матеру, и ее кладбище. Подобные герои, выразители самоотречения культуры, восходят к авторитарному и азартному типу личности, сложившемуся в Петровское время. Н. Бердяев называл Петра «большевиком на троне» [3. С. 18], однако А. Голов не следует сюжетам Пыляева, ориентируясь на иной источник. Пыляев опирался на события жизни и на воспоминания о них, а поэт извлекал свои образы из литературных произведений, ставших формой рефлексии, свойственной эпохе. Художественный текст, изъятый из породившей его семиотической системы, блекнет, утрачивая свою смысловую полноту, ибо вся эпоха служила комментарием к нему. Поэт погружает тексты в родную им стихию, в породившую их эпоху, изучая ее историю и культуру. Образы людей «осьмнадцатого» века, созданные А. Головым, полны той жизненной энергией, которую бывает трудно считать с текста, написанного людьми той поры, отгородившимися от своего естественного образа париками, а от своего спонтанного стиля – модными поэтическими приемами. Русский XVIII в. был подчинен разного рода регламентам. Стихи А. Голова о той эпохе психологически убедительны и полнокровны, так как они воссоздают человека не внешнего, выражающего себя согласно строгим регламентам, а внутреннего или спонтанного. Например, в стихотворении «Гроты» в первых двух строках мы слышим эмоциональную речь русского барина-сибарита XVIII в., заменяющуюся уже в 3 строке повествовательной манерой самого поэта:

Холоп ленивый, тащи скорее стул:
Не видишь - дама в восторге побелела?
Не зря червонцы из барина тянул
Отменный мастер гротического дела.
Не зря к гишпанцам ходили корабли
И по веселой цене свинца и стали
Причуды эти из Индии везли
И скатный жемчуг в Архангельске скупали [7].

Стихи написаны логаэдом на основе пятистопного ямба, где в начале каждой третьей стопы появляется сверхмерный безударный слог, в результате чего ямб заменяется анапестом. Эту же третью стопу везде разрезает цезура, поэтому в этом же логаэде можно видеть следующую структуру:
ямб + амфибрахий  // + трехстопный ямб,
где «//» - знак цезуры.
Этот прихотливый размер стихотворения также выражает дух чудачества людей XVIII в. – в результате достигается гармония формы и содержания.
Для А. Голова без учета опыта людей XVIII в. невозможно понять современный русский характер и даже людей Древней Руси, которые носили в себе этот полуязыческий размах и преодолевали его небесным притяжением. В стихотворении «Меньшиков. Дворец в Питербурхе» поэт воссоздает почти эпический сюжет, повествующий о тяге Меньшикова к наживе и воровству, а на вопрос, что двигало интриганом-царедворцем, неужели он рисковал жизнью исключительно ради денег, поэт отвечал, что Меньшиков шел на риск из азарта, стремясь пройти по острию не ножа даже, а топора, не поранившись, о чем сказано в стихотворении:

Ведь ты один умеешь под смех Петра
Играть и богомольца, и святотатца,
И, век бродя по лезвию топора,
До кровушки ни разу не оступаться. [7].

Перед нами вновь логаэд, но менее четко выраженный, так как в стихах много пиррихиев. Ритм стихотворения тяготеет к пятистопному ямбу, в котором четверная стопа заменяется анапестом. Перед заключительным словом или словосочетанием, имеющим доминантную смысловую нагрузку, также появляется цезура, причем подвижная, стоящая после седьмого или восьмого слога. Благодаря обилию пиррихиев и подвижности цезуры на слух эти стихи воспринимаются как акцентные (тонические), поскольку в строках со второй по четвертую из приведенного четверостишия перед последним иктом (ударением) в строке появляются четыре безударных слога.
В стихах А. Голова размер выполняет смыслообразующую функцию, выражая на уровне ритма прихотливость русской сибаритсвующей души XVIII в.  Принципы семантики ритма в стихах А. Голова восходят к традиции Некрасова, одного из любимых его поэтов, в творчестве которого ритм также обладает семантикой и может живописать. Например, в стихотворении «Несжатая полоса» и поэме «Кому на Руси жить хорошо» .
Люди XVIII в. называли Отечество «Российской Европией» [6. С. 10], уезжали на Запад получать образование, между собой говорили на европейских языках, – и А. Голов отразил и это «западничество», и его неприятие боярами в своем творчестве, например в стихотворении «Петровское угощение», в котором духовные процессы, происходившие в России, травестийно увидены сквозь призму застольных традиций и быта. Стихи написаны как интонационно богатый монолог недовольного петровскими реформами боярина, мы слышим его живую взволнованную речь:

Чаркам золотым так отрадно гореть.
Где ж вы – стародавние русские брашна?
Ломятся столы – а на царскую снедь
Даже посмотреть – и то страшно!
Вот бы для начала порадовать зуб
Хрусткою капусткой, белужиной, студнем –
А тебе несут черепаховый суп,
Кости, как собакам паскудным.
А уж чтоб крещеных совсем доконать,
Царь повелевает и в шутку, и в злобу
Устрицы живьем непременно глотать,
Кофеем поганить утробу…
Жуй на сыре плесень, глотай эту тварь
А потом – хлебай марциальные воды.
Нечего сказать: угостил государь
Знатные боярские роды!
Раньше бы ушицы откушали в честь,
Репки, как пошло с сотворения мира:
А теперь – домой, да хоть хлебца поесть
После государева пира!
Даже и в застолье с царем не схитри:
Крепости он брал и, в осаде не промах,
Принялся бояр изводить изнутри,
Проведя подкоп через стомах.
Нет бы по-простецки всплакнуть от обид,
На проклятых немцев челом приударить…
А раскроешь рот – за тебя пропищит
Устрица: «Виват государю!»
Тут уж, поневоле поддакнувши ей,
Втянешься в коммерц да засядешь за книги…
Внучек государев,
Расти поскорей:
Вот уж наедимся вязиги!.. [7].

Мир людей XVIII в. показан поэтом на пересечении тенденции к всемирной отзывчивости и хранению культурной самобытности. Эта двойственность переломной эпохи отразилась в лексике стихотворения: «кофей», «устрицы» и «стомах» противопоставлены «брашнам», «вязиге» и «утробе». Поэт показывает, что культурный переворот происходит не в умах людей, а в быту. Быт – великий хранитель традиций. Революция совершается не тогда, когда новые идеи овладевают умами людей, а тогда – когда они изменяют их повседневную жизнь. Быт более традиционен. Язык и символика быта удерживают человека от опрометчивых решений. Безбытность – важнейшее условие принятия новых убеждений. Бытовые традиции в стихотворении воспринимаются как ровесницы мира, существующие с его сотворения. Быт меняется, но в сознании людей складывается представление о его неизменности. Человеку в мире перемен нужна область стабильности – и ею становится семья, частная жизнь, пищевые привычки. В этой сфере человек счастлив, ибо ему кажется, что над ней не властвует время – жизнь остается такой же, как при Адаме, следовательно, она сакральна. В результате в стихотворении противопоставляется сакральное время, питающееся от истока сотворения мира, и время историческое, порождающее перемены, устремленное в будущее, но это будущее кажется апокалиптическим, ибо оно чуждо крещеному миру, хочет его «доконать». История оказывается замкнутой между сотворением мира и апокалипсисом. Она колеблется, приближаясь то к одному полюсу, то к другому. В истории периодически торжествует то идея сотворения мира и стабильности быта, то жажда перемен и прогресса, который легко оборачивается апокалипсисом, во всяком случае с точки зрения бояр петровского времени, чей голос мы слышим в этом стихотворении.
Стихи написаны строфическим логаэдом с неупорядоченными заменами слабых долей на сильные икты (систолы) и наоборот. Ритм стихотворения в целом тяготеет к такой схеме: каждая из первых трех строк включает в себя первый пеон, две дактилические стопы и хореическую, формы которой, усеченная (каталектическая) и неусеченная (акаталектическая), чередуются через строку – то есть женские и мужские рифмы встречаются поочередно. Четвертая строка, укороченная, состоит из первого пеона, дактиля и хорея. Эта короткая строка маркирует смысловую завершенность каждого четверостишия – в результате стихи превращаются в стансы. Четверостишия таким образом состоят из трех колонов (полных стихов) и одной коммы (неполного стиха), что характерно для античных логаэдов, причем комма представляет собой разновидность ропалона, то есть стиха, организованного так, что в каждой последующей стопе будет на один безударный слог меньше.
Эти стихи на социально-политическую и вместе тем историческую тему с ярко выраженной иронической окраской могут представляться современным читателям развивающими традицию, восходящую к пушкинским стансам «Noel», которые были написаны на острозлободневные темы, воспринимающиеся ныне как культурно-исторические. В обоих вариантах стансов, то есть у Пушкина и у Голова, совершается диалог с государем, подчеркивается недовольство его правлением. Для данного жанра не характерна ирония, сближающая эти варианты стансов и свидетельствующая о их родстве.  Память жанра (в контексте русской литературы), наоборот, предполагает медитативно-философское содержание, лирическую взволнованность, рефлексию и даже исповедальность. Таковы стансы Баратынского, Ходасевича, Мандельштама, Ахматовой и др.
Увлечение петровской эпохой зародилось в творчестве Голова еще в 1970-е годы, затем интерес поэта вызвали новые темы и культурные пласты, но и прежние мотивы из его поэзии не исчезли.
Если XVIII век – далекая, но родная эпоха, то далее возникает интерес к Востоку, шумеро-аккадской и египетской культуре, греко-римской античности, Англии, Голландии, Нидерландам – и другим странам Европы.
Особо значимой для А. Голова была тема Китая и Японии. Поэт изучал их культуру, философию и историю. Это была отнюдь не привычная для Серебряного века любительская игра в иные времена, а по сути историческая новеллистика в стихах, чуждая фактических ошибок и спрессованная до нескольких четверостиший. Вместе с азартным сибаритом русского XVIII в. в стихах Голова появляется восточный созерцатель. Приведем один из самых прозрачных поэтических опытов в китайском духе:

Розовый лотос ласкает пруд
Дланью округлого блика.
В ножнах зазубренный ржавый меч
Царапается, как мышь.
Но тщетно: все воины в старом саду,
От мала и до велика,
Любуются лепетом мэйхуа,
Вдыхая рассветную тишь.
Хозяин карпов сварил для гостей,
Подать приказал вина,
Дыню принес, и выломал сам
Меда янтарный сот,
Но из шестнадцати чаш на столе
Не тронута ни одна:
Завтра под струны первых лучей
Невеста-мэй отцветет. [7].
 
Перед нами не логаэд, а более свободный дольник, с чередованием четырехударных (четырехиктных) и трехударных (трехиктных) строк, с односложной или нулевой анакрузой. В отличие от логаэдов, дольники Голова звучат более умиротворенно, их метр не столь четок и энергичен. Мелодия стиха передает идеализированную восточную созерцательность.
Поэт полагал, что в Китае вместо религии – поклонение красоте, так что недостаток сакрального восполняется чувством прекрасного, вызывающего почти религиозное поклонение, причем это прекрасное не ассоциируется с красотой женщины-жены и не пробуждает азарта, а наоборот, умиряет его, что передано символической деталью: меч тщетно царапается в ножнах. Меч здесь становится символом врожденного страстного начала, которое торжествует в стихах о XVIII в. и покоряется красоте в восточных циклах поэта. Цветущее дерево сравнивается с невестой, не пробуждающей чувства мужского соперничества. Природа в этих стихах девственна, а не женственна. Она неприкосновенна. Созерцание, а не обладание красотой становится счастьем. «Почти в каждом китайском саду можно встретить деревья счастья – “сливу и персик”» [15. С. 333]. Созерцание природы делает китайца не только счастливым, но и мудрым: «Мудрец видит, что природе присуще определенные закономерности, он <…> склонен воспринимать совокупность природных явлений как воплощение гармонии» [18,  С. 56]. Итак, очарование цветущей сливы наполняет душу чувством гармонии; красота мэйхуа, побеждает не только грех, соперничество и воинственный дух, но даже естественную потребность в пище и питье, ибо красота учит бескорыстию, а «мудрец есть столь же достойный образец бескорыстия, как сама природа» [18,  С. 56]. Красота преображает естественные потребности, которые отступают перед силой красоты, поэтому не тронуты ни карпы, ни мед, ни вино с дыней. В стихотворении описаны идиллические китайские воины, ставшие мудрецами, ибо созерцание природной красоты сделало их счастливыми, мудрыми, чувствующими гармонию и бескорыстными. В этом контексте вспоминается идея Достоевского: «мир спасет “красота”» [10. С. 383]. У русского писателя в черновиках к роману «Бесы» читаем: «Мир станет красота Христова» «Мир станет красота Христова», — читаем в подготовительных материалах к «Бесам» [8. С. 188]. (Бесы. Подготовительные материалы. Заметки. Характеристики. Планы сюжета. Диалоги. Июнь 1870 г. Продолжение фантастических страниц). В китайских стихах А. Голова красота – это сила, которая гармонизирует души людей и готовит их к встрече с красотой небесной, спасительной. Эту тему поэт развивает в стихотворении «Красота»:

Красота <…>
Инклюзой мезозойской, лунным бликом
Глядит со дна времён и янтаря,
Чтоб, одолев воздушные мытарства,
И перечтя печатей до шести,
Разбить судьбу и сердце, сжечь полцарства -
Но душу обязательно спасти.

Под влиянием Китайской литературы начинается становление литературы в Японии: «Разумеется, эта вторая струя — писание на китайском языке — была еще очень слабой и не имела серьезного литературного значения, но тем не менее заслуживает быть отмеченной как начало той китайской линии японской литературы, которая впоследствии получила такое огромное значение» [13. С. 49]. Как в истории культуры, так и в творчестве А. Голова под влиянием интереса к Китаю складываются японские лирические циклы. Японские стихи написаны в жанре танки, хокку, экфрасиса, в форме лирической медитации, насыщенной японскими реалиями: здесь Фудзияма, сады Чанъании, карпики Ямато, сад камней, «Манъёсю», кисть Хокусая, самураи и красавицы в кимоно, зонт Чио-Чио-сан и древний мудрец Акутагава, тезоименитый писателю ХХ в. и др. В этом мире реальных и вымышленных лиц реализованы и стилизованы особенности японского менталитета, традиций, жизненных сюжетов. Интерес к Японии остался с поэтом на всю жизнь, и уже в последний месяц он пишет «Заметки в форме акафиста» о Японии. Акафист – торжественной духовное песнопение. В творчестве Голова в конце жизни соединяется интерес к Востоку и акафистному пению. Этот неопубликованный текст начинается со строк, в которых поэт воспевает японскую жажду миниатюризации: «Прекрасное не может быть огромным, во всяком случае – для японца. Прекрасное – это скорее россыпь знаменитых зернышек нэцкэ, чем монумент высотой в десятки метров». Миниатюризация, судя по заметкам Пыляева, была характерна и для отечественной культуры, - видимо, поэтому она особо заинтересовала поэта. Возвращаясь к анализу жанра, отметим, что специфическим признаком акафиста является чередование коротких «куплетов», получивших название кондаков и икосов. У Голова сохраняется как чередование жанрообразующих элементов, так и особая структура икоса, строки которого должны начинаться со слова «Радуйся». Поскольку акафист посвящен Японии, то анафорическим началом строк будет слово «Ямато». Ямато – это древнее государство на территории современной Японии, возникшее в районе Ямато. Эти стихи в прозе многоаспектны, универсальны. Например, ставится в них и затруднительная проблема отношения к императору: «Но св. Николай снял это затруднение, благословив новообращенных выполнять свой долг перед императором. Может быть, поэтому японцы не добивали, а спасали раненых русских после постыдной увертюры к краху империи, сыгранной стволами японских линкоров и броненосцев под Цусимой и в Чемульпо» [7].
Об особом отношении японцев к императору Стерлинг Сигрейв пишет: «Император наделяется волшебными, сверхъестественными качествами. Император — “житель заоблачных высот”, полубог, сын бога. В него нужно верить, ему следует поклоняться. Осуждать его деяния, равно как деятельность его советников и правительства не дозволено никому из подданных. Осуждение императора является тягчайшим преступлением, караемым (на протяжении большей части японской истории) отсечением головы усомнившегося. За “властью от бога” — власть мирская» [17].
История в стихах Голова звучит как полифоническая фуга: японская тема развивается параллельно с русской. В цикле дано многоаспектное сопоставление японского, русского и шире – западного – менталитета. Этот цикл остался незавершенным.
Параллельно с увлечением Китаем и Японией в лирике Андрея Голова созревает любовь к искусству Европы, прежде всего к ее живописи и музыке. Наиболее изысканным стихотворением европейского цикла будут «вирши» (как называл их сам Андрей Голов) «Старые Мастера»:

Старые мастера. Праздничный звон подков,
Пышная чехарда золота и железа.
Робкий просвет весны в строчках патериков:
Не уступи греху, истовая аскеза!
Старец, что задремал в мирной тени олив,
Властный оскал руин римского монумента;
Лодочка и скала, вплавленная в залив -
Сладкие миражи горького кватроченто.
В щедрых садах дриад вновь виноград поспел,
Чашей в своей руке сменит перо вития.
Тяжесть туник и риз, и бестелесность тел -
Разве не твой завет, строгая Византия?
В окнах палаццо свет перед зарей погас,
Девичий сон хранит ласковый хлад постели,
Но у холстов уже ловят рассветный час
Славные мастера Джотто и Боттичелли.
Праотец Авраам, славой встречая дождь,
Овцы своя пасет под балдахином лета;
Урию смерь зовет, и иудейский вождь
Прямо в ассириян целит из арбалета.
Дряхлый Иероним посохом отстранит
Бесам наперекор сладкие искушенья,
И у резных хребтов пасмурных пирамид
Сына Марии ждет славный удел спасенья.
Ждут его синедрион, крест и Пилатов суд -
И в Гефсиманский сад с учениками вровень
Старые мастера следом за Ним придут
И принесут тебе тела Его и крови,
И отстранят свечой сумерки красоты,
И подадут холсты, словно подносы в храме,
Чтобы вкусил и ты, чтобы испил и ты
Света, что был и есть в мире и над мирами [7].

Стихи сотканы из реминисценций и аллюзий на картины старых мастеров. Прежде всего мы встречаем отсылки к фрескам Джотто (1267–1237) в капелле дель Арена (Скровеньи) «Рождество» и «Бегство в Египет», указания на вторую обрамляют, то есть начинают и завершают «галерейную» часть стихотворения. Например, мы слышим в стихах «звон подков», словно долетевший до слуха поэта с фрески «Бегство в Египет». Задремавший старец изображен на фреске Джотто «Рождество», – это св. Иосиф Обручник, который усомнился в чистоте Девы, поэтому Господь в тонцем сне увещевал его через Ангела. Об этом повествует Евангелие (Мф., 1:20). Чехарду золота и железа видим у Матиса Готхарта Грюневальда (1480 - 1529), где Св. Маврикий встречает св. Эразма (Ок. 1517-1523). Водная гладь, иногда со скалами, появляется на заднем плане картин Рафаэля Санти (1483–1520), таких как «Аллегория. Сон рыцаря» (1504) или «Встреча Марии и Елисаветы» (1517) и др..
Живопись итальянского проторенессанса развивается под воздействием «византийской традиции» [5. С. 82]. Византийские мастера повлияли на Чимабуэ (около 1240 - около 1302), Дуччо ди Буонинсенья (около 1255 - 1320) и других, сохранивших «бестелесность тел», упомянутую Головым.
Картины оживают в стихах Голова, а живописцы кажутся добрыми знакомыми поэта, наблюдающего их за мольбертами, как наблюдал их и гуманистов-современников Вазари, чьи тома хранятся в библиотеке поэта, а зарисовки – в душе. Например, Вазари припоминает:
«В том году я часто по вечерам после своего рабочего дня заходил к помянутому святейшему кардиналу Фарнезе и присутствовал на его ужинах, на которых, чтобы занимать его своими прекраснейшими и учеными рассуждениями, всегда бывали Мольца, Аннибале Каро, мессер Гандольфо, мессер Клаудио Толомеи, мессер Ромоло Амазео, монсиньор Джовио и многие другие литераторы и светские люди, коими двор этого синьора был всегда переполнен» [4. С. 764].
Поэт использует прием приближения и актуализации прошлого, чувствуя себя современником «старых мастеров», как и Вазари.
Однако вслед за всемирной отзывчивостью души в поэзию Андрея Голова входит мощно, как магистральный жизненный сюжет, отраженный творчеством, ряд духовных стихов и тем, основанных на Евангелии, русской, византийской и общеславянской культуре. В мир Андрея Голова вошел Афон, святыни Византии, жития, монастыри и храмы. А одно из последних стихотворений Голова, посвященное Храму Воскресения Словущего в Сокольниках, заканчивается следующими строчками:

И чьи бы опартиенные лица
Сквозь штукатурку не бросали тень –
Здесь так утешно верить и молиться
Хотя б за свой – уже недальний – день [7].

Семиотика предполагает изоморфность части целому. Такой частью может быть и личность отдельного человека, на примере коей мы видим специфику культуры, которую он представляет. Своеобразие русского искусства задается двумя полюсами, связанными с всемирной отзывчивостью и жаждой культурной самобытности. Эти полюса наиболее ярко воплощены в духовном опыте Достоевского и св. Александра Невского, которые в равной мере повлияли на поэтический мир Андрея Голова, прошедшего в своей поэзии тропами всех времен и культур и вернувшегося в лоно культурной традиции, что наиболее ярко отразилось в его стихотворных циклах, посвященных русской духовной традиции.
Последние недели поэт тяжело болел и уже ничего не писал, а последнее его стихотворение посвящено раковинам, становящимися символом сброшенной плоти, ибо душа взыскует горнего бытия, и поэт вопрошает:

Совсем ли отлетел
Их дух от сих комочков – иль вернется
Во день Суда и Страшного Предела

Времен. Глаголя проще: возжела-
ет ли Творец, создавый вся живая,
Вернуть всем тварям стебли и тела,
Бездушный известняк и тухлый камень
С воздушным и живым сочетавая? [7].

Но раковины в этом же стихотворении символизируют и всемирный слух, который дан Баху, Монтеверди и всем способным слушать «гармонию пластов земные тверди», как выразился в этом стихотворении поэт, слушавший сию гармонию всю жизнь, вникая в голоса культур, подобно раковинам, сбросившим свои оболочки и ждущим, в чьем духовном опыте они вновь оживут и обретут полноценное бытие.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Баратынский Е.А. Стихотворения. Поэмы. М., 1982. 720 с.
2. Белый А. Петербург. М, 1994. 464 с.
3. Бердяев Н. Русская идея. Париж, 1971. 259 с.
4. Вазари Джорджо. Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих: в 5 т. М., 1994. Т. 5. 815 с.
5. Воронина Т.С. Предвестие Ренессанса // История искусства: в 2 т. М., 2012. Т. 2. С. 74–87.
6. Гистория о российском матросе Василии Кориотском и о прекрасной королевне Ираклии Флоренской земли // Хрестоматия по русской литературе XVIII  века / составил Г.А. Гуковский. Киев, 1937. С. 9–14.
7. Голов А. М. Собрание сочинений URL: https://stihi.ru/avtor/20715152&book=1#1 (1.04.2021)
8. Достоевский Ф.М. Бесы. Глава «У Тихона». Рукописные редакции // Полное собрание сочинений: в 30 т. Ленинград, 1974. Т. 11. 415 с.
9. Достоевский Ф.М. Зимние заметки о летних впечатлениях // Малое академическое собрание сочинений: в 15 т. Ленинград, 1989. Т. 4. С. 388–451.
10. Достоевский Ф.М. Идиот. // Малое академическое собрание сочинений: в 15 т. Ленинград, 1989. Т. 6. 669 с.
11. Достоевский Ф.М. Пушкин (очерк) // Малое академическое собрание сочинений: в 15 тт. Ленинград, Наука, 1995. Т. 14. С. 425–440.
12. Кожинов В.В. Красная сотня URL: (07.02.2021)
13. Конрад Н. Очерки японской литературы // М., 1973. 462 с.
14. Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров. Человек — текст — семиосфера — история. М., 1996. 464 с.
15. Малявин В.В. Китайская цивилизация. М., 2001. 632 с.
16. Пыляев М.И. Замечательные чудаки и оригиналы. СПб., 1898.  449 с.
17. Сигрейв Стерлинг. Династия Ямато. (04.04.2021)
18. Ткаченко Г.А. «Весны и осени Люй Бувэя» как памятник древнекитайской философской прозы // Люй Ши Чуньцю. Весны и осени господина  Люя Лао-Цзы. Дао де цзин. Трактат о пути и доблести. М., 2001. С. 5–68.

REFERENCES
1. Baratynsky E.A. Verses. Poems. Moscow, 1982. 720 p.
2. Bely A. Petersburg. Moscow, 1994. 464 p.
3. Berdyaev N. Russian idea. Paris, 1971. 259 p.
4. Vasari Giorgio. Biographies of the most famous painters, sculptors and architects: in 5 vols. Moscow, 1994. Vol. 5.815 p.
5. Voronina T.S. Foreshadowing of the Renaissance // History of Art: in 2 vols. Moscow, 2012. Vol. 2. P. 74–87.
6. The history of the Russian sailor Vasily Koriotsky and the beautiful princess Heraclius of the Florensky land // Reader on Russian literature of the 18th century / compiled by G.А. Gukovsky. Kiev, 1937. P. 9-14.
7. Golov A. M. Collected works URL: https://stihi.ru/avtor/20715152&book=1#1 (1.04.2021)
8. Dostoevsky F.M. Demons. Chapter "At Tikhon". Handwritten editions // Complete Works: in 30 vols. Leningrad, 1974. Vol. 11. 415 p.
9. Dostoevsky F.M. Winter Notes on Summer Impressions // Small Academic Collected Works: in 15 vosl. Leningrad, 1989. Vol. 4. P. 388–451.
10. Dostoevsky F.M. Idiot. // Small Academic Collected Works: in 15 vols. Leningrad, 1989. Vol. 6. 669 p.
11. Dostoevsky F.M. Pushkin (essay) // Small Academic Collected Works: in 15 vols. Leningrad, 1995. Vol. 14. P. 425–440.
12. Kozhinov V.V. Red Hundred // URL: (date accessed: 02/07/2021)
13. Konrad N. Essays on Japanese literature // Moscow, 1973. 462 p.
14. Lotman Yu. M. Inside the thinking worlds. Man - text - semiosphere - history. Moscow, 1996. 464 p.
15. Malyavin V.V. Chinese civilization. Moscow, 2001.632 p.
16. Pylyaev M.I. Wonderful eccentrics and originals. St. Petersburg,, 1898.449 p.
17. Seagrave Sterling. Yamato Dynasty. URL: https: (04/04/2021)
18. Tkachenko G.A. "Spring and Autumn of Lu Buwei" as a monument of ancient Chinese philosophical prose // Lu Shi Chunqiu. Spring and Autumn of Mr. Lue Lao-Tzu. Tao de jing. A treatise on the path and valor. Moscow, 2001. P. 5–68.

Светлана Валентиновна Герасимова, кандидат филологических наук, доцент, Московский политехнический университет, 107023, г. Москва, ул. Большая Семеновская, 38.
Svetlana Valentinovna G, Candidate of Philology, Associate Professor, Moscow Polytechnic University, 107023, Moscow, st. Bolshaya Semyonovskaya, 38.

metanoik@gmail.com