У ангелов хриплые голоса 46

Ольга Новикова 2
Продолжение девятого внутривквеливания.

Разрыв с Кадди, действительно, оказался для Хауса чем-то большим, чем простой разлад отношений между мужчиной и женщиной, какое-то время пытавшимися быть близкими. Анализируя причины этой непривычной для Хауса, в принципе, обычно готового к тому, что дерьмо случается, фрустрации, Уилсон пришёл к двум выводам: во-первых, Хаус вложил слишком много  надежд в эти отношения. Недопустимо много - столько, сколько никогда себе не позволял с того момента, как Стейси покинула его. Во-вторых, Кадди не была Хаусу безразлична - ну, то есть, она не была для него просто любовницей, безликой женщиной, она всегда была начальником, противником, оппонентом. В ней Хаус видел вызов, так  же, как и она в нём. Их отношения складывались, как ролевая игра, в которой было больше приятельства и флирта. Игра. Захватывающе интересная обоим. Пойдя на сближение, переменив сам характер взаимодействия, они утратили эту игру, и хотя секс обоим казался поначалу достойной и даже отличной заменой, недостаток прежних игровых отношений сказывался. Кадди все время напоминала себе, что она уже не «снисходительный начальник», а Хаус так же старательно выдавливал из  себя «строптивого подчинённого». О том, что их отношения терпят фиаско, Уилсон начал догадываться ещё до их окончательного разрыва – и, в частности, поэтому тоже так настойчиво советовал Хаусу поддержать Кадди в трудную минуту. Он и ждал, что инициатором разрыва будет Кадди, и что разрыв этот ударит по Хаусу гораздо больнее.  Честно говоря, если бы мог, он с радостью  воспрепятствовал бы самому завязыванию этих  отношений в ночь падения крана и такой болезненной неудачи Хауса, и именно тогда, когда он грубо нарушил своё собственное правило не сближаться с больными.
Честно говоря, раньше Уилсон принимал за чистую монету все отмазки насчёт вранья пациентов и скуки их выслушивать. Он только много позже понял, почему Хаус избегает личных контактов с пациентами. Хаус боялся проникновения, необъективности, как следствия и… потерь. Тех самых потерь, которые много раз заставляли самого Уилсона торчать на балконе без пальто, давясь горьким дымом предосудительных папирос. Но Уилсон был онкологом – врачом, для которого «терять» - неотъемлемая часть работы, а Хаус терял редко. Большая часть его пациентов уходили с выздоровлением или улучшением, раздираемые противоречивыми чувствами горячей благодарности своему  спасителю и желанием хорошенько набить ему морду за бесцеремонность, язвительность и проникновение в самые сокровенные тайны, проникнув куда, он не вздыхал благоговейно, а топтался по этой самой тайне своими кроссовками «найк», как слон в посудной лавке.
И вот эта негритянская девушка, впущенная в душу непростительно глубоко, умерла  на его руках от жировой эмболии – состояния, в котором никто, а уж тем более Хаус, виноват не был. Это напомнило Уилсону историю гибели Эмбер, где тоже никто не был виноват, но не зря же Хаусу в галлюцинациях его подсознание – читай: совесть – неизменно является в образе его, Уилсона, трагически погибшей подружки.
И именно в этот момент максимальной уязвимости Хауса застигла со своим признанием Кадди. Хаус не успел сгруппироваться, Хаус открылся, и теперь пожинал плоды своего доверия.
Кадди винить Уилсон тоже не мог - он, слава богу, знал Хауса, знал и в такие моменты, когда после особенно хлёсткого замечания кулаки сжимаются сами собой и приходится мысленно считать до десяти, чтобы не врезать любимому другу кулаком в челюсть.
 На Кадди уже висела серьёзная ответственность за приёмного ребёнка. Вешать себе на шею ещё одного  с двенадцатым размером ноги ей оказалось не под силу. Единственное, в чём её можно было упрекнуть, и в чём Уилсон её и упрекал, так это в отсутствии дальновидности, странной для декана, для администратора, но вполне закономерной для женщины без личной жизни.
Их разрыв, между прочим, произвёл и ещё кое-какие перемены. Хаус после него снова «подсел» на оксикодон, только в отличие от времени «до психушки» больше не считал это «не проблемой». Пережив первый острый период рецидива, он уменьшил дозу, но при этом прекрасно понимал, что снова начнёт наращивать – феномен привыкания к наркотикам никто  не отменял.
Уилсон в эти дни был с ним не слишком близок, краем уха слышал, что Хаус ездил на ежегодные соревнования стрелков картофельными клубнями, но в финал не вышел, потому что был арестован. И, видимо, как раз во время этого ареста где-то зацепил Тринадцатую, только что «отмотавшую срок» в муниципальной тюрьме. Во всяком случае, со следующего дня доктор Реми Хедли вышла на работу,  как всегда, обрадовав этим Уилсона.
Уилсону нравилась Хедли - нравилась со всей её таинственностью и замкнутостью, спокойная, но не робкая, отзывчивая, но не навязчивая, не красивая, но со своим особым шармом нежных заостренных скул и прозрачных серо-зелёных глаз. Если бы не лёгкий налёт обречённости, оберегающий её, как броня, от любого  флирта,  он  бы, пожалуй, за ней приударил, тем более, что в её обречённости чувствовалась притягательность. Но Тринадцатая приударять  за собой не позволяла – у неё наметились было отношения с Форманом, но предсказуемо не заладились – Форман этом немного походил на Хауса, хотя приоритеты у них были разные, и, как и Хаус, Форман тоже просто вытеснял и выдавливал из своей жизни всё, что сбивало с ритма его налаженный карьеропокорительный механизм. Форман был отличным врачом, но гением, как Хаус, не смог бы быть никогда – ему не хватало той лёгкости и игры, без которых любой самый лучший врач просто начитанный и добросовестный ремесленник. Как и сам Уилсон, впрочем. Только Уилсон оказался умнее – тем, что, во-первых, не заморочивался этим, а просто тянул свою лямку, а, во-вторых, те эмоции и человеческие чувства, которые Форману только мешали, Уилсон добавил в свой арсенал и стал беззастенчиво пользоваться, выкристаллизовывая что-то самобытное, непохожее на других ремесленников. Хаус посмеивался, но втихомолку ценил и пользовался, когда это было  нужно. А у Формана хватило ума сообразить, что, раз звёзды с неба ему ухватить на поприще врачебного ремесла не удастся, почему бы не попытаться направить всю свою неординарность и  напористость в администрирование. Он сам под себя  сделал должность помощника и заместителя заведующего отделом и явно целил выше. Надо отдать  ему справедливость, получалось у него неплохо.
О Формане, собственно, они и заговорили поначалу с Кадди, оказавшись рядом в больничном кафетерии.
- Как, по-твоему, он остановится и будет довольствоваться тем, что у него есть?
- Не-а, - Кадди беззаботно облизала ложку из-под своего обезжиренного йогурта. – Он попытается подсидеть Хауса, а для меня двойная польза: во-первых, в конкурентной борьбе оба выложатся по полной, во-вторых, наблюдать бой быков – весело.
- Кровопролития не боишься? - улыбнулся Уилсон, хотя улыбаться ему совершенно не хотелось. – Кстати, ты знаешь, что Хаус опять на викодине?
- Кто бы сомневался! Если ты не в курсе, мы расстались именно  из-за этого.
Уилсон поджал губы. У него было, что возразить, но они уже говорили об этом, и повторяться смысла не  имело. Он только кротко спросил:
- Не жалеешь?
- После этой дурацкой фиктивной свадьбы – нет.
Про свадьбу тоже не стоило снова начинать. Он попытался было что-то такое вякнуть Хаусу, когда узнал о его псевдоматримониальных планах, но Хаус спросил, чем его, Уилсона, свадьбы менее фиктивны, если ничего, похожего на миссис Уилсон с порядковым номером от одного до бесконечности поблизости так и не наблюдается. Уилсон проглотил и заткнулся. А русская вызывала у него оторопь своей напористостью и бесцеремонностью.
- Твой друг, да? – спросила она у Хауса с сильным акцентом, вместе грубым и певучим. – Мне нравится. Мы тоже по-дру-`жим-ся, да? – и протянула Уилсону прохладную узкую ладонь.
Ладонь он пожал, но весь вечер не мог отделаться от ощущения, что его как-то – непонятно, как – обманули и использовали. Хаус, искоса то и дело  поглядывая на него, не мог такого не почувствовать, поэтому, когда он уже, немного усталый и немного пьяный, собрался уходить, окоротил вставшую было проводить до дверей Доминику: «Сиди – я сам», - и вышел вместе с ним под моросящий мелкий дождик, постукивая тростью о плитку крыльца.
Асфальт от воды казался зеркальным, в нём отражались блики от фонарей, из окон, от фар проезжающих машин.
- Промокнешь - простудишься, - предупредил Уилсон – не из истинной заботы, а потому что не хотел начинать  разговор.
- Что происходит? – без обиняков спросил Хаус. – Чем ты недоволен?
- Я не недоволен.
- Не темни, я же вижу.
- Это никакое не недовольство. Просто…
- Ну? – усилил нажим Хаус. - Так что там «просто»?
Уилсон вздохнул. Было трудно подобрать слова, чтобы правильно объяснить то, что он чувствует
- Ты ведь всё это затеял только чтобы Кадди досадить, верно?
- Неверно, - ровным тоном возразил Хаус.
- Ну, я не верю в то, что ты из человеколюбия захотел помочь получить девочке грин-карту.
- Не из человеколюбия, а за определённую плату и соцпакет. Взаимовыгодная сделка – только и всего.
- В этот бред насчёт уборки твоей квартиры и необременительного секса я тем более не верю. Я знаю, как трудно…
- Про секс ты сам придумал, - перебил Хаус.
- Хорошо, без секса - потереть спинку в ванне, почесать пятки на ночь. Я знаю, как трудно ты подпускаешь к себе…
- Недостаточно трудно, - с неожиданно глубокой горечью проговорил Хаус, глядя мимо него. И он снова заткнулся.
Дождь шуршал совсем по-осеннему, хотя до осени было ещё далеко. И воздух от этого был осенний, промозглый. Уилсон поёжился, хотя был в плаще поверх пиджака, и теперь уже не просто, чтобы отделаться, а вполне серьёзно сказал, чтобы Хаус шёл домой, в тепло.
- Твоей ноге не понравится то, что ты торчишь под  дождём.
- В моей жизни слишком много подчинено моей ноге, - сказал Хаус. – Такое впечатление, что я некогда женился на ней с убыточным брачным контрактом и теперь грыжу наживу, выплачивая алименты. Эта русская иммигрантка куда скромнее в запросах – вид на жительство её единственное требование.
- Ты мог бы просто заключить фиктивный брак.
- А я что сделал? -  удивился Хаус.
- Не знаю… шоу… клоунаду… - с сомнением попытался найти подходящее слово Уилсон.
- Нужны были доказательства, что свадьба имела место: фотографии, свидетели, запись. Взялся сделать – сделай хорошо, разве это не твой девиз?
- Нет. Мой девиз: «Взялся сделать, подумай о последствиях».
- Да брось, никаких последствий, - неожиданно добродушно  отмахнулся Хаус. - Завтра её уже здесь не будет. Отправится в свадебное путешествие.
- Одна?
- Я обещал сопутствовать ей виртуально.
- Кстати, если ваша афера раскроется, тебе будет нехорошо, - сказал Уилсон. – Нельзя безнаказанно морочить голову правительству США.
- Думаешь, Кадди настучит? - деланно озаботился Хаус.
- Перестань… - поморщился Уилсон. – Не надо так о ней. То, что вы не смогли вытерпеть друг друга – не её вина.
- Ну, конечно! – всплеснул руками Хаус и чуть не выронил трость.
- И не твоя. – поспешно добавил Уилсон. – Это непреодолимой силы закономерность. Стоило попробовать, конечно - тут вас винить нельзя, но в итоге, как всегда, только боль и опустошение. Доставшиеся не только тебе, между прочим. И не Кадди в этом винить.
- Ну, конечно! – уже тише и с досадой повторил Хаус.

ххххххххх

Пероральный приём пищи оказался неожиданно трудным делом. Хаус кормил его жидкой кашей с ложечки, совсем по чуть-чуть, но и то от каждого глотка Уилсон уставал так, словно разгрузил вагон угля в одиночку.
- Не спи, – тормошил Хаус. – Не спи. Уилсон, подавишься, а твоим лёгким сейчас только каши не хватает. Не спи. Тебе нужно поесть. Хотя бы в порядке эксперимента. Давай ещё чуть-чуть.
- Я устал, - хныкал он.
- Знаю. Вот это ещё проглоти - и всё. На первый раз хватит. Теперь посмотрим, как справится желудок.
Уилсон снова откинулся на подушку и несколько минут отдыхал, не открывая глаз и прислушиваясь к полузабытым ощущениям – вкус молока во рту, чувство прохождения последнего глотка  по пищеводу, тяжесть в желудке – хотя Хаус влил в него в общей сложности не больше пяти ложек. Слегка затошнило, но несильно, и он просто передышал тошноту.
- Ты говорил с Чейзом? – вдруг спросил он. – По скайпу или ещё как…
- Ну, говорил.
- Не спрашивал, что там, в Принстоне?
Хаус представил себе, как он спрашивает Чейза об этом, и как вытягивается его смазливая физиономия от удивления. Но Уилсону об этом сейчас говорить не стоило, и Хаус только плечами пожал:
- В Принстоне дождь. Клёны облетают. Холодно и промозгло – не то, что здесь.
Уилсон укоризненно поджал губы:
- Я… про больницу…
Хаус и так понимал, что он спрашивает про больницу. Но это была опасная тема. Ввиду депрессии после комплексного лечения ностальгия могла  послужить триггером развертывания полной клинической картины этой самой депрессии. Хаус осторожничал.
- У нас ведь было не так много времени для бесед, -  уклончиво заметил он.
- Не думаю, что у вас его совсем не было. В интернет–кафе здесь не принимают плату только за пять минут.
- Сеть постоянно блокировалась – знаешь же, какие здесь дерьмовые коммуникации.
Уилсон недоверчиво покачал головой:
- Я тебя знаю. Ты бы тогда выжал из них продление. Ну, давай, не темни. Ты не мог не спросить. Он не мог не сказать. Что там нового?
- Ничего. Все на своих местах – врачи, больные, стены…
- Хаус!
- Да, серьёзно, что там могло измениться за полгода? Ну, Тауб ушёл на преподавательскую работу. Твоя эта… как её? Ну, та, рыжая, с грудью… Она вышла замуж за ортопеда и ждёт двойню. Кафетерий на втором этаже закрыли, зато открыли приличную кафешку внизу и ещё бар на крыше. Пока летний, но потом планируют круглогодичный. Интересно тебе всё это?
- Кто сейчас у меня… заведует?
- Малер.
- Правильно, - вздохнул Уилсон. – Он рассудительный. А у тебя – Чейз?
- Это не я его назначал, - буркнул Хаус. – Да всё равно после ухода Тауба у него одни девчонки под началом, хотя… за это он как раз думаю, не в претензии.
- Знаешь, - проговорил Уилсон. – Иногда мне снится, что я вхожу вестибюль, и на  мне пальто, а в руке портфель, и это простой рабочий день, и ничего не было. И у меня расписаны консультации, потом обход тяжёлых, потом операция - глубокая биопсия, потом…потом…
- Ну вот, я этого и боялся, -  расслабленно выдохнул Хаус. – С тобой же нельзя разговаривать, как с человеком, ты сразу начинаешь… ну всё, всё, успокойся. Всё ещё будет у тебя – и обход, и глубокая биопсия. Убери уже эту тоску из глаз. Давай-ка лучше сейчас ещё раз микоцид прокапаем. Смотри, губы у тебя уже лучше, новых колоний нет, эпителизация идёт  – значит, работает.
Действительно, боль и жжение в губах, так донимавшие его несколько суток подряд, почти сошли на нет. Он и мерзкого привкуса – крови и плесени – больше не чувствовал.
Хаус поставил капельницу и ещё раз обработал ему и губы, и слизистую рта язык каким-то сладковатым дезинфицирующим раствором из мародерских запасов Оливии Кортни, и Уилсон, который теперь уже большую часть времени оставался в ясном сознании, вдруг поймал себя на том, что ему скучно. Это открытие обрадовало его – из всего своего врачебного онкологического опыта  он знал, помнил, что умирающие не скучают – им некогда, они слишком заняты умиранием: болью, страхом, безнадежностью. Это что же, значит, ему и правда лучше? Значит, есть надежда всего через несколько дней встать и выйти из этого затхлого номера, насквозь пропахшего его мочой? Снова пройти по берегу залива, посидеть на камне посреди песчаного пляжа, съездить в долину кактусов? А потом, чем чёрт ни шутит, может, хоть ненадолго вернуться в Чикаго, в Принстон – два города, которые стали ему родными и близкими? Там, в Принстоне, сейчас глубокая осень – ещё немного – и рождество. Выпадет снег – в Принстоне на рождество частенько выпадает снег. Он закрыл  глаза, вспоминая…

Хаус не праздновал рождество, называя его нелепым религиозным культом поклонения «тому, кого нет». Уилсон подозревал, однако, что дело  не в атеизме. Хаус, замкнутый и раздражённый, с вечно ноющей в хорошие дни или раздирающей в плохие болью в бедре, то и дело забрасывающий в рот викодин, как в печку уголь, чувствовал свою несостоятельность перед рождественской чистой и детской радостью. Он попросту не хотел портить праздник себе – несбыточными надеждами, другим - невыносимым своим характером, а поскольку признаться в этом было бы совсем не по-хаусовски, выдумывал антирелигиозные доводы и прикрывался атеизмом для отмазки.
Родители Уилсона рождество справляли ничуть не менее весело, чем хануку, только вместо цимеса, халы и суфганийот там были индейка, картофель-фри и торт со взбитыми сливками, а вместо меноры – разноцветные лампочки на ёлке. Они мигали, словно перебегали в тёмной хвое с места на место, и маленький Джейми часами не уставал смотреть на них. Джейми – это было его домашнее имя. Семейное, да и то не при посторонних. Больше его так никто никогда не звал. Только Хаус. И откуда этот проныра сумел узнать, что родители когда-то называли его почти, как девчонку?
Это был первый год после инфаркта – год наибольшей невыносимости Хауса, первое его рождество без Стейси. Он проходил реабилитацию в вечернюю смену, после работы, и Уилсон спёр ключи, чтобы подготовиться.
Перво-наперво нужен был бурбон. Просто  из чувства  самосохранения - не подмазанный бурбоном Хаус мог принять всё остальное в штыки сразу с порога, а этого допустить было нельзя. Бурбон был заказан заранее, налит в пузатую бутылку и расположен на журнальном столике так, чтобы сразу бросаться в глаза. Вместе с двумя бокалами – ненавязчивый намёк, что Уилсон и сам бы готов присоединиться. Теперь дальше. Путь к сердцу Хауса лежал через желудок, что бы там ни думали торакальные хирурги, и Уилсон на пару часов занял кухню, колдуя над заранее купленными полуфабрикатами с тем, чтобы соорудить рождественскую индейку и картофельный салат. На сладкое, естественно, шоколадный торт – любимое лакомство Хауса с нежным молочным кремом, консервированными вишнями и целой горой взбитых сливок. Покончив с меню, Уилсон принялся за рождественские украшения. Сосновые лапы он принёс с собой и теперь пристроил их в вазу, повесил пару шариков на нитках, закрепил зажимом стеклянную сосульку, обмотал букет мишурой и пристроил хвост электрической гирлянды, остаток которой уложил змеёй вокруг тарелок с салатом, нарезанной копчёной свининой и вазой с огромными яблоками из Аризоны. Окинул  взглядом дело рук своих и стал ждать Хауса, обмирая больше от страха, чем от радостного предвкушения: Хаус мог не оставить от его затеи камня на камне в своём особом издевательском стиле.
А между тем, Хаус задерживался, и Уилсон уже начал волноваться, когда услышал знакомое постукивание трости и жалобный визг перил под тяжестью тела – Хаус опирался на них не номинально, как большинство его знакомых, а со всей добросовестной основательностью. «Господи. Он же после физио. – сообразил окончательно деморализованный Уилсон. – Устал, нога сильнее болит от нагрузки, и на физио ходить его заставили мы с Кадди, выкручивая руки и шантажируя». Он панически дёрнулся в порыве быстро-быстро всё свернуть, спрятать, убрать – разве что кроме бурбона – но вместо этого почему-то щёлкнул выключателем, и по сосновому букету и вокруг тарелок побежали разноцветные огоньки.
Хаус остановился на пороге, пока не произнося ни слова. Пауза затянулась настолько, что Уилсон успел покраснеть, побледнеть, вспотеть и высохнуть. Не то, чтобы он побаивался Хауса – в отличие от почти всех остальных, он никогда не побаивался Хауса. Но сейчас он, скорее, боялся за рождественский вечер, которому явно угрожала опасность в лице его непредсказуемого  друга.
- Это… зачем? – наконец, нарушил молчание Хаус, указывая на стол.
- Это мы будем есть и пить, - сдержанно ответил Уилсон.
- А вот эти вот…? – он подбородком указал на огоньки.
- Рождество…
- Оргия для гоев…
- Ну… ты и есть гой, - улыбнулся Уилсон. - А я вроде как… мемзер. Сойдёт для оргии.
Хаус шагнул вперёд, неловко наступил на больную ногу, и его лицо на миг исказилось от боли. Он протянул руку и, сграбастав гирлянду, швырнул её на пол.
- Лампочки я есть не буду. Не жги зря электричество.
Уилсон поджал губы, но ничего не сказал - молча присел на корточки и стал сматывать гирлянду. Он почувствовал, что расстроен, хотя реакцию Хауса предвидел. Именно расстроен. Огорчён. Обиды не было – Хаус все эти дни был болезненно раздражён – всё ещё переживал разрыв со Стейси, с физиотерапией не очень ладилось, да ещё погода всё время менялась, и сырость и перепады давления угрюмо отзывались в больном бедре. Он начал работать – пока неполный день, прошёл комиссионное освидетельствование и был признан ограниченно трудоспособным – к этому прилагался пакет социальных льгот. «Живи – и радуйся», - как сам он с горечью сообщил Уилсону, вернувшись из отдела  кадров и с трудом карабкаясь по трём ступеням крыльца. «Как ты?» - опрометчиво сочувственно спросил Уилсон. Хаус ощерился в оскале: «Лучше всех! Курс лечения окончен, я стабилен. Теперь каждый день будешь доставать одним и тем же вопросом, чтобы получить один и тот же ответ? Мне больно! И лучше уже не будет. Отсовокупись со своим состраданием, ясно?». Уилсон, как обычно, проглотил грубость молча и «отсовокупился». Вопросов о самочувствие он больше не задавал, но Хауса и вопросительный взгляд бесил – особенно в его худшие дни. А сегодня, похоже, был не лучший.
Он смотал лампочки на специальную картонку и убрал в коробку. Выпрямился. Засунув руки глубоко в карманы, некоторое время смотрел на сосновый букет в вазе. Дух рождества ещё кое-как дышал в нём, выдыхая острый смолистый аромат. Его ещё можно было реанимировать. Уилсон снова поджал губы и потянулся снять мишуру. И только тогда увидел, а не почувствовал, что его пальцы дрожат. Увидел это и наблюдательный от природы Хаус.
- Ты что творишь? А ну, не трогай ёлочку! – прикрикнул он. – Вот всегда вам, сионистам, поперёк горла простые христианские радости!
Уилсон не удержался – глаза засмеялись, губы дрогнули в улыбке. А Хаус медленно, осторожно, задерживая дыхание и морщась, усадил себя на диван и, наконец, вздохнул с облегчением, машинально потирая бедро. Этот жест  сделался у него уже подсознательным, и Уилсона нехорошо завораживало созерцание узкой, длиннопалой, с чуть выпуклыми на тыльной стороне венами кисти руки – руки хирурга, руки музыканта – скользящей по потёртому дениму размеренно и бесстрастно, как поршень машины. Кстати, о хирургии… Хаус мог бы быть и хирургом – в области нефрологии он вполне успешно оперировал ещё во время прохождения специализации в клинике университета Хопкинса. Хромая нога и хроническая боль поставили крест на его хирургической карьере – стоять у стола он больше не смог бы. Конечно, коньком Хауса всегда была диагностика, тем более, диагностика инфекционных болезней, но всё же одно дело сознательно отказываться от чего-то в пользу чего-то другого, и совсем другое дело – быть ограниченным поневоле. Тем более, когда речь шла о диагностических операциях.
- Как твоя физиотерапия? – спросил Уилсон. Плохой и дежурный вопрос, но он не мог придумать, с чего начать. – Эта, новенькая, в очках, смирилась? В прошлый раз она весь вечер провела в слезах в кладовке с мячами. Я извёл на неё целую коробку салфеток.
- Значит, твой очередной брак скоро тоже развалится, - вроде бы без связи с предыдущей репликой заметил Хаус, но почему-то Уилсон от его замечания покраснел и начал многословно оправдываться.
- Да, я уже слышал, что твоё второе имя Доктор Кто, и ты регулярно спасаешь мир, - отмахнулся Хаус. – Не тумань мне мозги – я же не сплю с тобой, от меня можешь не шифроваться.
- Да между нами ничего не было, кроме пачки салфеток! Потом, она слишком юная…
- Да? А грудь у неё вполне себе зрелая. Я обожаю, когда она показывает дыхательное упражнение с разведением рук и наклонами. Просто баскетбол, а не физиотерапия.
- И что, ты ни разу не попытался повести мяч? – улыбнулся Уилсон – после разрыва со Стейси Хаус впервые вернулся к сексистским шуткам. Но сам Хаус тут же всё и испортил:
- Боюсь, что из большого спорта мне остались только шахматы, - криво усмехнулся он. – Правда, у них тоже точёные фигурки, но никаких мячей.
Словно холодная тень прошла по его лицу и состраданием отразилась в глазах Уилсона, лихорадочно пытавшегося придумать возражения.
- Почему? А стрельба?- нашёлся он. - А армрестлинг, пенспиннинг, твистер?
- Ещё костяшки, - припомнил Хаус. – И кто дальше плюнет жеваной бумагой.
- Гм… - сказал задумчиво Уилсон и потянулся оторвать краешек салфетки, другой рукой вытягивая из вазочки толстую соломинку для йогуртов.
- Ты серьёзно? – недоверчиво покосился Хаус.
Уилсон сунул салфетку в рот, невнятно потребовав:
- Фтафка?
- Ну… пятьдесят.
- Принято.
- Подожди. А дистанция?
- Дверь в ту комнату откроем – будет достаточно, - рассудил Уилсон, продолжая превращать кусок салфетки в тугой маленький шарик. Хаус чуть улыбнулся и оторвал кусок салфетки для себя.
После короткого поединка, в ходе которого Уилсон разбогател на пятьдесят долларов, а застеклённый постер на стене украсился парой прилипших бумажных шариков, Хаус распалился и жаждал реванша.
- Чекерс, - предложил он. – Там доска на антресоли – достань. Только  давай по особым правилам.
Как оказалось «особые правила» состояли в том, чтобы выставить на доску вместо фишек маленькие хрустальные стопки, наполненные спиртным. «Убитых» требовалось выпивать.
- Смотри, - сказал Хаус, расставляя рюмки в правильную позицию, - Белые – виски, красные – бурбон. И я даже готов уступить тебе право первого хода.
- Подожди… А что мы будем делать с дамками?
- Положим вместо них вот это, - Хаус сгрёб из вазы несколько шоколадных конфет с ликёром. – Ну что, поехали?.
- Давай только сначала поедим, - осторожно предложил Уилсон. – Не то и половины партии не протянем.
- Не-еженка, - привычно проблеял Хаус, но от салата и индейки не отказался. Как и от маленьких бутербродов с креветками и авокадо. Как и от слоёных конвертиков с крольчатиной и маринованной морковью. Ну, и как, разумеется, от шоколадного торта. Ел, как ребёнок мороженое, пачкая и облизывая пальцы. Уилсон снова про себя позавидовал тому, насколько полно Хаус умеет отдаваться даже самому пустяковому удовольствию – вроде слоёных конвертиков или шоколадной глазури. Он всегда этим втихомолку восхищался. Хаус постоянно страдал от боли и своего интеллектуально обусловленного одиночества, и всё равно находил поводы для, пусть копеечного и короткого, но неподдельного ребяческого счастья.
- Подожди, - сказал Уилсон, отставив в сторону тарелку. – У меня для тебя подарок. Ты же вроде к винилу неплохо относишься?
- Ну? -  насторожился Хаус.
- Подожди, она в портфеле, я сейчас, - он осторожно извлёк из своего старомодного кейса бумажный пакет с отпечатанной надписью «Tenderly» и несколькими написанными наискось шариковой ручкой строками.
- Ты же не хочешь сказать, что это… - медленно и словно угрожающе проговорил Хаус.
- Точно. Дарственная надпись рукой Эванса. Представь себе, я был на его концерте, когда ещё не родился. Внутриутробно. Тоже на рождество. Мать как раз была на седьмом месяце, и они с отцом... Слушай, ты не помнишь, на какой неделе плод начинает воспринимать звук стереофонически?
- Круто, - с уважением сказал Хаус, осторожно вытряхивая пластинку и принимая её рёбра в ладони так, чтобы не оставить отпечатков. - Странно, что ты до сих пор не похвастался.
Уилсон смущенно улыбнулся:
- Всегда думал, что когда-нибудь подарю её тебе – не хотел портить впечатления.
- Но… ты же не ждёшь от меня ответного жеста? – подозрительно уточнил Хаус, наклоняя голову к плечу.
- Конечно, нет… - вздохнул он.
- И ты прав. Вздумай я делать тебе рождественские подарки, это могло бы быть расценено, как неуважение к твоим предкам, - он встал и поковылял в спальню, налегая на трость с такой силой, что, казалось, она может не выдержать и переломиться.
- Эй! – донеслось  оттуда. – Держи!
Маленький свёрток перелетел через комнату и плюхнулся Уилсону на  колени.
- Разверни, - потребовал Хаус.
Не без опаски Уилсон извлёк из упаковочной бумаги узкий светло-серый, почти белый, галстук с красно-чёрной бычьей мордой и чёрной надписью «Bulls» между бычьих рогов. Его глаза широко раскрылись:
- Серьезно? Хаус, ты же не… - он с ужасом представил, как ведёт в этом галстуке приём амбулаторных.
- Ну, это, в общем, тоже винил… А что? Разве ты уже не болеешь за «Chicago Bulls»?
До него вдруг дошло, что сам-то Хаус, определённо, не болеет за «Chicago Bulls» и, уж тем более, не носит галстуки с их атрибутикой. Значит, купил нарочно для него. Заранее. И, значит, он сейчас чуть не задавил в зародыше столь редкий порыв Хауса порадовать друга подарком. Ладно, пусть даже поддеть и озадачить друга подарком.
- Спасибо, это будет…круто, - сказал он, развязал собственный галстук и водрузил «Chicago Bulls» на шею. – Ну, как?
- Галстук хорош, - сказал Хаус – таким тоном, что за ним напрашивалось – мол, владелец шеи «не очень», но на такие оттенки вообще обращать внимание не стоило, помня про физиотерапию и больную ногу, обостряющие природный сарказм его друга до степени ехидства.
Между тем Хаус, снова рискуя переломить трость, добрался до дивана и с болезненным кряхтением опустился на прежнее место. Ему пришлось поерзать, устраиваясь, прежде чем напряжение и отражение испытываемой боли более или менее сошло с его лица.
- С рождеством тебя, Хаус, - сказал Уилсон, дождавшись, пока он усядется, и поднял бокал, и Хаус, тоже взяв свой бурбон, откликнулся совершенно серьёзно,  без улыбки:
- С рождеством, Уилсон.
После этого они играли в чекерс «по особым правилам» и нарезались так, что Уилсон не смог уйти домой, и ему, действительно, пришлось на  следующий день вести приём в галстуке «Chicago Bulls», потому что заехать переодеться он уже не успевал, а галстук, бывший на нём с вечера, куда-то  бесследно задевался, хотя он отчётливо помнил, что свернул его так, чтобы не помялся, и сунул в карман.