Братская любовь

Марина Ильяшевич
Гостиница позади Оперного. Мне семнадцать. Ещё никто не тронул моего сердца. Не говоря об остальном. Мы в номере у двух одинаковых блондинок - наверное, сёстры. Москвички. Первый раз я вижу такой тщательный макияж и уложенные парикмахером - безо всякого повода! не к празднику! - волосы.

У девушек длинные ноги, белые, без тени загара, и мои наставницы без устали их демонстрируют, принимая кинематографичные позы.

Не помню, кем они представились - то ли моделями из Дома мод, то ли даже актрисами.

Не помню и как я с ними познакомилась. Может, я жила в соседнем?

В номере единственный мужчина - то ли вечный студент, то ли не отбывший по распределению выпускник, поэт, разумеется, высокий и худой, кажется, Николай.

Он пришёл со мной. Обстоятельства нашего знакомства не помню тоже. В том броуновском движении можно было заинтересоваться человеком в трамвае, на остановке, в очереди в буфет, в нервяке перед экзаменом, в читалке, в курилке, у железнодорожных касс на Свердлова, на Плотинке, на переговорном на Толмачёва, в ЦПКиО, хоть где.

Уж такой это был город, в котором кишели и перемешивались вселенные, цепляясь друг за друга орбитами планет.

Насчёт закуски не помню. На закуску никогда ни у кого не хватало. Разливали водку. Сорт не помню. Бело-красная эткетка: графичное здание, по нему размашистая надпись наискосок, какие-то медальки... Я плохо запоминаю запахи, голоса, но отчётливо - картинки.

Водку я не пила, воротило от запаха. Бабушкино виноградное, самодавленное, из гроздей, лиловевших вокруг дворовой беседки, с высоких шпалер. Прабабка Антонина, убившая глаза на швейном производстве и за бесконечным чтением, руководила, указывая тонким перстом коричневой от загара и старости руки: банку на той полке возьми, открывашка вон в столе в ящике, в холодильнике на дверце ткемали достань; я споласкивала под рукомойником лопнувшие от спелости и обильного полива пузатые помидоры тут же с грядки во дворе, поднималась по лестнице в тёмную крохотную кухоньку, снять с газа большую чугунную сковороду с порозовевшими, ставшими прозрачными, ломтиками горячего сала и выпуклыми дрожащими желтками. Выбирала из буфета старые гранёные лафитники на устойчивой ножке.

Говорить с моей пра можно было часами и обо всём без утайки.
Гостить у неё я любила.

А потом мы укладывались с моей тёткой Верой (все мои южные тётки и дядья были немногим старше своей племянницы, как это бывает в разветвлённых семейных кланах) прямо на койках во дворе и разглядывали звёздный горох сквозь виноградные плети беседки.

Водка - совсем не тот напиток, который, как мне казалось, шёл к этим холёным, с кожей фарфоровой белизны, девушкам.

Но это было высшим шиком тех лет - что-нибудь нарочито грубое в утончённом стиле. Внезапность в одежде, в речи, в поступках, выбивающихся из характеристики.

Я сделала глоток. Вкус оказался ещё отвратительней, чем у свердловской водопроводной воды, к которой я так и не привыкла.

Мне нравились и одновременно пугали эти блондинки - они обжигали и будоражили мой мозг своим откровенным цинизмом. Мне ещё не приходило в голову выворачивать наизнанку всё, что меня окружало. О том, что мир познаётся с исподнего, меня не предупреждали.

Мы уже довольно долго сидели, скоро дежурная по этажу начнёт стучать в двери номеров, выпроваживая посторонних.

- А ты с ней уже спал?- обратилась к Николаю одна из сестёр, возложив свои гладкие голени ему на колени и играя свешивавшимся с напедикюренной ступни изящным мюли на невысокой шпильке.

Парень дёрнулся, водка из дрогнувшей стопки расплескалась ему на брюки.
Я онемела. Меня никак не могло быть в таком контексте!

Покрасневший до корней светлых волос мой спутник, наконец, выдохнул и задвинул пространную речь о божественной природе отношений между мужчиной и женщиной, ведя слушателей извилистым путём поэтических сравнений к оскорбительному, вообще-то, для зарождающегося женского самолюбия, финалу, что можно насладиться красотой цветка, не срывая его.

Я сидела посреди двух маркиз де Мертей и чувствовала себя оскорблённой дурочкой Сесиль де Воланж, с той только разницей, что в номере находился не виконт де Вальмон, впрыскивавший вместе с ядом антидот и излечивавший любую рану, нанесённую им самим же (виконта я встречу двумя годами позже), а восторженный Дансени.

Перед расставанием Николай вручил мне сложенный вчетверо тетрадный листок с обещанием развернуть только в поезде.

"Твои глаза полны надежды И вечной красоты полны, Они, как океан безбрежны, Таинственны, как свет Луны", - полились на меня волны банальщины.
Завершалось всё звонкой оплеухой: ... "тебе, Марина, говорю, ...что я, как брат, тебя люблю".

Тогда я не рассказала подружкам о своём оглушительном фиаско. Оторвала, как могла ровно, край листка с этой всё уничтожающей строчкой и показывала стихи в кастрированном виде.

Я тогда не знала, что это плохие стихи. Никакая не поэзия.

Больше мне никто стихов не посвящал. По крайней мере, мне об этом ничего не известно.

Я решила, что не создана для любви.
И приготовилась прожить "оставшуюся" жизнь кармелиткой.

Но провести её "скромно и малозаметно" мне не удалось.