Сентиментальная проза Глава 28 Сват Наум

Ольга Казакина
 

  И вот после этого – лицом где угодно – тоже возможны варианты.

                ГОРЬКИЙ

  Для начала в Симагино! Гнал и гнал по мокрому асфальту Московского шоссе, улыбаясь своей догадке, страшась не найти подтверждения, когда идущий впереди КАМАЗ резко затормозил, вильнул и стал валиться на бок, поперек полос. Не то, что затормозить – понять, что происходит, Сергей не успел. Он только что мчался по шоссе, и тут же, сразу, безо всякого перехода очутился в осеннем, том самом Саду.

                ОБНАДЁЖИВАЮЩИЙ

  Для начала в Симагино!  Заглянул в кошелек – на бензин должно хватить, запер дверь. Только бы аккумулятор был жив!

  Машина послушно завелась и плавно выкатилась со двора. Сергей ехал на автомате, бензина оказался полный бак, останавливаться не пришлось, но на подъезде его охватила робость. А вдруг – нет? Что тогда? Оказывается, крошечный червячок надежды тайно точил монолит, в который отлилось отчаянье. Оказывается, страшно обмануться в, казалось бы, совершенно надежном озарении. Остановился. Вылез. Постоял под дождем, слизывая капли с губ. Ты не можешь меня обмануть, Горин. Ты остался в Саду, и даже если я больше никогда не встречу тебя – там, я буду жить с этим знанием, только бы Сад был, только бы возможно было прикоснуться. Ты же этому пытался научить меня, правда? Ты столько раз пытался и у тебя, наконец, получилось. Если я понял тебя правильно, то сейчас, за поворотом, откроется место, в котором мне – самое место.  Мне страшно, но страх какой-то несерьезный, он – вторым планом, как бы вне меня. Я подышу ещё немного и поеду. Или брошу машину и пойду пешком. Я иду, Ник.

  Привычка к комфорту победила. Он все же проехал оставшиеся несколько сот метров. Сад ждал. Светился предзакатными красками и был насмешлив и нежен одновременно.

                ЗАСЛУЖЕННЫЙ

  Для начала в Симагино! Решил и испугался. Испугался не найти там пусть не Сада, нет – хотя бы намёка на Сад. Тянул и медлил, обдумывал возможность, а потом случилось так: нанося очередной традиционный визит, отец привез большой бумажный свёрток, и, сев к окну, сообщая ровным голосом новости, вертел его в руках и постукивал им по коленям. Уходя, он сказал: «Это, кажется, твое».

  В свертке были негативы и фотографии. Много фотографий.
 
  Карелия. Конец июля. Крошечный домик на берегу озера. Лодки у причала. Я предложил Горину съездить сюда, когда отец купил здоровенный, пригнанный из Японии, праворукий джип «Тойота» с кузовом и огромными колесами, не надеясь, что Ник согласится, но он согласился. Мало того, Сашу, казалось, обрадовала безумная эта затея, а хмурый Кальфа выдал мне пластиковую коробку, сказав:

– Я там всё написал. Прочтешь два раза.

– Ты против этой поездки?

– Какая разница – против я, или за? Сад – больничная палата. Невероятная, огромная, волшебная, но палата. Ему необходимы и другие впечатления, и другое время года. Хочет – пусть едет.

– Боюсь, он хочет поехать только ради меня.

– Имеет право. Прочти дважды, но я уверен – коробка не понадобится. Оставь потом в машине. На всякий случай.

  Я выучил наизусть. Естественно – зря. Коробка не пригодилась.

  Красным фломастером отец прочертил маршрут прямо на карте. Карту я вручил Горину. Будешь штурманом. Он жадно вглядывался в проносившийся мимо пейзаж. Моросило. Было довольно прохладно. Отопление в машине не работало. А может я просто не знал, как оно включается.  Дорога, чем дальше, тем становилась хуже, потом кончилась совсем. По двум едва заметным колеям мы выехали к озеру с бревенчатым домиком на берегу. В домике было чисто, тепло и сухо. Печка натоплена, постели застелены льном, чайник ещё горячий, пироги тоже.

– Сват Наум!? – позвал Горин, но никто ему не ответил. После еды нас разморило, и под легкий шорох дождя мы проспали до обеда. Дождь кончился. Было не жарко, но хорошо. Мы купались, рыбачили, собирали грибы и чернику. Я много фотографировал. В том числе – тишком и тайком – Ника. Специально для этой цели я купил зеркальную камеру, позволяющую навести объектив на объект, не особо привлекая внимание объекта.

  Фотографий, в принесенном отцом конверте, было много, около сорока. Никому и никогда я не показывал их. Ник был на них такой живой и разный, что я подолгу сидел над каждым снимком, вспоминая подробности и обстоятельства, проникаясь не горечью, а теплом. Ни на одном из тайных этих портретов не было скорби. Он упивался жизнью, он вбирал её в себя, он был добр ко всему на свете и, прежде всего, ко мне. Соглашаясь на поездку, он точно знал, что ничего плохого в ней не случится, что неделя будет счастливой и радостной. Я зря волновался. Он просто не мог меня подставить.

  Я фотографировал, а он рисовал. Ему не хватило лицевой стороны целой кипы привезенной с собой бумаги и он принялся за оборотную. Его не кусали комары и не боялись звери, для которых он был как бы частью пейзажа. К нему не ластились, но им интересовались, обнюхивали и рассматривали, брали из рук кусочки еды.

  На следующий, после приезда, день мы сидели на причале. Я рыбачил, он делал наброски, что-то напевая себе под нос. Клевала исключительно какая-то мелочь, я снимал её с крючка и отпускал обратно.

– О! – сказал Ник, оглянувшись, –  Сват Наум пожаловал.

  По тропинке, на велосипеде, с притороченной к багажнику огромной корзиной, к нам приближалась юная особа в шортиках, маечке и цветастой косынке. Звук по воде разносится далеко, и девушка, услышав про свата Наума, принялась хохотать, едва не свалившись с седла. Сват Наум звался Аней, ему было двадцать шесть лет, он обучал первоклашек в местной школе и, по совместительству, помогал отцу обслуживать несколько таких вот домиков. Самое смешное, что Аня сказку знала и часто думала о себе именно, как о свате Науме – отдыхающие вообще с ней порой не встречались. Она была невидимкой. Относительно, конечно. Среднего роста, спортивная русоволосая девушка со здоровым румянцем и темно-серыми внимательными глазами.

  Естественно, Горин мгновенно её очаровал и, естественно, она мгновенно принялась с ним кокетничать, но кокетничать с Ником – дело тухлое –  друг, товарищ и брат. Добрый друг, верный товарищ и любящий брат. Умница Аня не стала настаивать. Я разгрузил её корзину и проводил до поворота. Смотреть на неё было приятно.

  Вечером сват Наум вернулся и подсел к костру.

– Странный у вас какой-то мальчишник. Тихий. Я вам самогонки привезла, для поднятия духа. Классной самогонки собственного производства. То есть производит её, конечно, отец и угощает ею только добрых друзей. Цените. Мяса ещё холодного на закуску.
Самогонка была отменная, и вполне сошла бы за дорогой виски, кабы не зеленая бутыль странной формы. Ник пить отказался, да и вообще довольно скоро, пожелав нам доброй ночи и веселого вечера, отправился спать.

– Что это он? – спросила Аннушка.

– Он устал.

– Да он на мостках целый день просидел! Устал он! И флирт не для него, и алкоголь он не употребляет, и спать ложится сразу после «Спокойной ночи малыши».

– Поверь, у него нет других недостатков. – Я был уже немного пьян. – Пойдем, погуляем.

  Мы прихватили с собой пузатую бутылку и отправились бродить средь сиренево-дымного сумрака уже совсем не белой ночи. Мы травили байки и хохотали до упада. Мы отхлебывали самогон из горлышка по очереди. Мы вышли к точно такому же домику на берегу другого, но очень похожего на наше, озера и уселись на причале, болтая ногами в теплой воде.

– Слушай, а давайте завтра на водопады махнем, –  предложила Анна, - Там такая красота – закачаешься.

– Отлично!

– Велосипеды есть. Тут всего километров пять.

– На машине.

– Фу! Городские! На машине они. На машине в объезд и кайфа никакого. На великах поехали.

– Боюсь, Нику не стоит.

– Да тут близко совсем. Не помрет твой Ник.

  И совершенно неожиданно слова эти топором врубились мне в грудную клетку. В том-то и дело, что может! Я повалился на мостки навзничь. Слезы затопили меня, подхватили и понесли, швыряя о камни. Я кричал от невыносимой боли. Я рыдал, как рыдают брошенные дети. Я хрипел и стонал, пытаясь зажать рану руками. Бедная, испуганная, ни в чём неповинная Аня никак не могла меня утешить. Захлебываясь слезами, я рассказал ей всё о себе и Нике Горине. Всё о ненависти, ревности и любви, всё, чего не рассказывал никому и никогда, всё, в чем сам себе боялся признаться. Самогонка или напряжение, а скорее –  то и другое, выворачивали меня наизнанку.

  Очнулся в кольце Аниных объятий, и устыдился содеянного. Мы лежали, тесно прижавшись друг к другу на кровати, в том самом домике, до которого так весело было идти по мокрой от росы тропинке.

– Прости. Обычно я не веду себя подобным образом. И, кажется, плакал последний раз, когда Ромка Новожилов сломал в песочнице мой новенький танк. Прости. Это выпивка. Я редко и мало пью. Прости.

  Она погладила меня по лицу.

– Тебе стало хоть чуть-чуть легче?

– Не знаю, сейчас мне так стыдно, что я не знаю –  стало ли мне легче. Я совсем не помню, что было. Что было, Аня?

– Если ты о близости, то ближе, наверное, уже нельзя, а если о сексе, то его не было. Не извиняйся за содеянное, и вообще не говори ничего об этой ночи, ладно? Пойдем, пока твой друг не проснулся      хотя рано ещё совсем, седьмой час только. Пойдем.

  Она вела меня по узкой тропинке за руку, держа мою ладонь в своих. Идти так было неудобно, но хорошо. Она всё ещё утешала меня, жалела и хотела помочь.

– Вид у тебя неважнецкий, Сережа. Тебе бы искупаться и лечь поспать. Я тоже пойду лягу и вернусь к обеду. Должен же кто-то посмеяться над твоим опухшим лицом и неумением пить, верно?

  Проспал я до полудня. В котелке над костерком Горин тушил картошку с белыми грибами, коих в этот год в здешних местах было превеликое множество, Аня загорала на причале, то и дело перебрасываясь с ним шутливыми фразами, отвлекая его от опухшего моего невеселого лица.

  После обеда мы поехали на водопады, которые и впрямь были очень живописны. На машине, естественно. Аня сидела сзади, рядом со внимательно слушавшим её Ником, рассказывала ему местные истории, смеялась и выглядела отдохнувшей и свежей, будто и не было странной этой ночи. Потом она скакала по замшелым валунам, забираясь всё выше, и я вслед за ней. Ник, естественно, много и увлеченно рисовал, в том числе нас. Мы жевали бутерброды и пили чай из термоса.

  Вечером следующего дня сват Наум привез с собой гитару.

– Как насчёт вспомнить пионерско-комсомольскую юность? Вы не против?

  Мы были за.

  Аня знала огромное количество песен. Голос у неё был славный, пела она просто и легко, Горин едва слышно ей подпевал, а я благоразумно молчал, поскольку от моего пения мухи обычно дохли на лету. И играла она так же. Просто и легко. Я боялся, что Ник возьмет в руки гитару и разрушит безыскусную прелесть вечера. Но он не сделал ни единого движения в сторону инструмента.

– Умница, сват Наум, - сказал он, когда огонь погас, и Аня стала собираться домой. – Умница. Только так и надо петь эти песни.

  Гитара осталась у нас, и наутро я не выдержал, попросил Ника сыграть что-нибудь испанское, пламенное, страстное, или наоборот – задумчивое до невозможности, и испугался, что домик разорвет изнутри напором звуков, когда он выполнил мою просьбу.

  Потом он с акварелью и планшетом ушел в лес, к речке, а я остался дожидаться Аннет.

– У нас, как в лучших домах ЛондОна и Парижа, –  говорила она, складывая в корзину использованные полотенца и мятые простыни. Хотела забрать и гитару, но я её остановил.

– Уверен, ты показала нам не весь репертуар.

– Нет, Сережа, я не буду больше вам играть. Я даже не знаю, что сильнее поразило меня, мастерство твоего друга или его деликатность. Твоя, кстати, тоже.

  Я не вдруг сообразил, о чем она.

– Ты подслушивала?

– Хуже. Я подглядывала. У тебя, кстати, была совершенно блаженная рожа.

– Соглядатайство, это нехорошо.

– Ну-ну. Лес гудел, озеро звенело, валуны отбивали такт. Он музыкант?

– Он переводчик.

– Тебе кто-нибудь говорил, что ты абсолютно гениальный друг? Что ты, как шмель, летаешь вопреки законам аэродинамики? Что таких, как ты, больше в природе не существует? Что ты – уникум? Единственный и неповторимый?

– Анечка, остановись.

  Она сидела на кровати напротив меня, необычайно серьезная и внимательная.

– Знаешь, я даже не слышала никогда о таком. Как вам удается? Одному – не завидовать, а другому – не утверждаться за чужой счет?

– У него нет необходимости утверждаться за чужой счет. А завидовать Горину я перестал ещё в школе. Завидовать трудолюбию – смешно, поскольку вот же оно – трудолюбие – рядом, только руку протянуть! «Зачем» с Ником не прокатывает. К нему применимо только «почему». Вот ты готовишь еду затем, чтобы её съесть и/или накормить ею кого-то ещё, а он потому, что получает удовольствие от готовки. Другая установка, понимаешь? Он всегда делал только то, что ему нравилось делать, а нравилось ему делать многое. Трудоголизм, возведенный в Абсолют, трудоголизм, как наркотик, как наслаждение, как стиль.

– Он невероятно талантлив!

– Как все. Только, в отличие от основной массы, он никогда не терял времени даром, сознавая, что времени отпущено – катастрофически мало. Не результат, а процесс, не цель, а путь.

– Не могу сказать, что я полностью поняла – о чем ты, но кое-что уловила. Над сказанным стоит поразмыслить.

– Не лишай его радости слушать, как ты поешь.

– Хорошо. Я буду играть и петь для него столько, сколько он готов будет слушать.

– Спасибо, Аня.

– Да не за что, в общем. Ты же понимаешь, насколько это лестно?

  Да, я понимал. Я помог ей укрепить корзину на багажнике велосипеда, и она укатила, чтобы вернуться вечером, но вечер не задался. Мы просидели у костра совсем недолго – стал накрапывать дождь, Ник как-то быстро устал и пошел спать, а мы со сватом Наумом решили подождать, пока перестанет моросить, но дождь все не кончался. Я выдал Аннушке свой дождевик и самую малость её проводил. А назавтра она уехала. Сказала, что склероз, и она совсем забыла, что должна – кровь из носу – быть на свадьбе у подруги, в Петрозаводске. Мы обменялись телефонами и церемонно распрощались. Я, сказать по правде, даже обрадовался немного – на свой страх и риск я привёз сюда Горина именно для того, чтобы побыть с ним вдвоём, без никого. Знакомство со сватом Наумом нарушило придуманную мною и по мере сил осуществляемую историю, да и та, первая ночь всё не шла из головы. Мне было неловко.

  Оставшиеся полтора дня на озере мы провели ровно так, как я себе представлял, когда собирался в эту поездку, а потом вернулись в город, где через три месяца умер Ник. И очень долгое время мне казалось, что я умер вместе с ним. Я ни с кем не общался, я почти разучился говорить, я подыхал от горя и никак не мог подохнуть. Раз в неделю отец приезжал ко мне, привозил продукты и новости, а сегодня привез бумажный пакет с фотографиями.

  Когда в дверь тихонько постучали, я удивился. Друзья ко мне не приходили – я не открывал дверь никому, ни Саше, ни Воробью, ни Кальфе, а у родителей был свой ключ. Одно время я хотел сменить замок, но поскольку смена замка требовала хоть каких-то усилий, замок я не сменил и просто тупо ждал, когда Лена или отец выговорятся и уйдут. Открывать не хотелось, но стук повторился, и, убрав фотографии в пакет, я пошел к двери.
На пороге стоял сват Наум. Стоял, смотрел огромными серыми глазами, молчал.

–  Привет, –  сказал я, –  проходи.

  И Аня, вместо приветствия выдохнув: «Я люблю тебя», шагнула через порог, споткнулась и мне пришлось её ловить, а поймав, держать в объятиях всю оставшуюся жизнь.   

                ***

 
  Я приехала на озеро рано утром. Горин сидел за столом, который они вытащили в тенёк, в спокойной и несколько даже вальяжной позе, что-то вертел в руках. Я ещё раз подивилась тонкой, неуловимо-южной, а может восточной красоте его узкого лица. Настораживающей, едва не отталкивающей красоте. Вот Сережка, чей силуэт угадывался в лодке посреди озера, был мне гораздо понятнее и ближе, хотя тоже хорош, но по-человечески как-то, не утрированно.

  Горин ласково улыбнулся навстречу и сказал томно:

– Привет, сват Наум, а я тебя жду! У меня для тебя два подарка и две просьбы. Подарки ерундовые, а просьбы        одна странная, а другая – просто неприличная. С чего начать?

– С подарков.

  Я села напротив, через стол, пытаясь разглядеть то, что было у него в руках.

– Не знаю, правильно ли это      не будет ли выглядеть, как подкуп.

  Он не шутил, а я попыталась:

– Но ведь в другом порядке – как плата. Не знаю, что хуже.

– В том-то и дело, что и я не знаю.

– Ну, уж начни хоть с чего-нибудь, – попросила я. Мне было страшно любопытно – про подарки, ведь подарки необычных лю-дей наверняка тоже необычны! А просьбы       и сам он, и вся его доброжелательно-шутливая и в то же время необычайно галантная манера, казалось, исключали любой подвох.

– Хорошо.

  Он разжал ладонь, на которой – небольшой, странный, темный предмет.

– Что это?

- Сувенир на память. Это, –  он изящным жестом иллюзиониста сдернул с моих плеч косынку и протянул оба её конца сквозь загогулину, –  можно носить так. А можно, – в руках у него на серебряной цепочке, только что висевшей на моей шее, покачивался темный, с искрами внутри «концептуальный» кулон, –  так. Или так, –  он взял мою руку и надел мне на палец чудесное, тёплое на ощупь кольцо из совершенно незнакомого материала.

– Из чего оно?

  Он усмехнулся.

– Как и все вокруг – из космической пыли.

Я вертела на пальце кольцо, не в силах поверить, что такая замечательная вещь – для меня.

– Ты сделал это сам?

– Нет, купил на межгалактической барахолке, а может  нашел, или украл. Какая, собственно, разница? Это – тебе от меня, но не обо мне, а о Сереже. И вот ещё.

  Придвинул ко мне несколько листов очень плотной бумаги. Я ничего не понимаю в искусстве. То есть совсем. То есть на уровне – нравится/не нравится. То, как он рисовал, нравилось мне очень. У него была своя собственная техника. Он был узнаваем, но не монотонен, точен, но не занудлив, нежен, но не сентиментален, фантастичен, но не через край. Акварели, которые он дарил мне, были портретами. Моими портретами.

  Я – девочка лет десяти. Коротко стриженая пацанка, что-то внимательно разглядывающая в водах озера. Я помню эти зеленые шорты и курточку и красные, стоптанные сандалии и страстное желание увидеть русалку. Откуда он узнал?

  Я – подросток пятнадцати лет, с горечью и недоверием смотрящий на жизнь. Так и было. Мама поехала в Ленинград на прием к врачу и не вернулась обратно, взаимно и навсегда во врача этого влюбившись. Мы остались с отцом одни. Совершенно растерянные, просто убитые.
 
  Я – сейчас. Любопытная и смешливая, одна нога на педали, другая на земле. Чего-то ждущая и, одновременно, скрывающая. Ну, допустим, такую меня он имел счастье лицезреть. Всё здесь, кроме тающей и в то же время очень четкой техники исполнения, вполне...

  Я – женщина за тридцать. Красивая, уверенная и счастливая. Покой и ласка во взгляде. Так, с затаённой гордостью, смотрят на любимых и на детей. Интересно, угадал ли он меня будущую так же, как безошибочно угадал прошлую? Или просто решил сделать приятное?

  Мне – за пятьдесят. У меня всё замечательно. Я пребываю в гармонии с миром, хохочу, как безумная над чем-то, откинув назад поседевшие волосы. Я счастлива. Счастлива привычным, сознательным, спокойным счастьем.

– Она… я счастлива. – Удивленно и недоверчиво проговорила я.

– Нет, –  поправил он, –  ты и есть счастье.

  Я покачала головой.

– Знаешь, как звали меня в школе? В институте? Как называют подруги и отец?

– Они ошибаются. Уж поверь мне – старой мудрой гадалке. Счастье – главное твое предназначение. Ты рождена быть счастливой и делать счастливыми других, не зря же я тебя встретил. Я шел туда, не знаю, куда и искал то, не знаю что, а встретил – тебя. Ты даже представить не можешь, какое это счастье.

– О чем ты, Ник?

– О тебе, девочка, о тебе.

  Ласково. Прямо-таки обнимая меня своим тихим, томным голосом.

- Ты меня смущаешь. Подарки прекрасны. Давай перейдем к просьбам, хотя мне и страшновато.

– Да, это сложно, - сказал он, сникнув, –  поскольку одна из просьб совершенно хамская, и не будь ты собой, я не посмел бы.

– Да ладно, не тяни!

  Следующую свою реплику он произнёс предельно мягко и доброжелательно:

– Оставь нас.

– Что?

  Меня как будто ударили по лицу. Я не верила собственным ушам, я просто не могла поверить тому, что услышала, и он тепло и ласково повторил:

– Пожалуйста, оставь нас. Дай нам побыть вдвоём.

  Я стала подниматься из-за стола, глотая тягучую обиду и колючие слёзы, снимая с пальца кольцо, но он мгновенно  перегнулся через стол, поймал меня за руку и таким голосом сказал: «Выслушай меня!», что я опустилась обратно. Он снова сидел в углу в неудобной, неловкой какой-то позе.

– Я умираю, Аня. Я умираю и хочу побыть с другом наедине. Пожалуйста, позволь мне.

  Меня словно бы ударили ещё раз. Какая же я тупая толстокожая скотина! Я ведь знала! Серёжа сказал мне, но его слова притормозили где-то вовне, я услышала, но не поняла! Нет. Неправда. Я услышала и поняла, но сделала вид, что меня это не касается. С ними же так здорово! А они-то и приехали сюда только затем, чтобы побыть вдвоём.

– Конечно, Ник, конечно, я немедленно уйду, я … я понимаю, нет, я не понимаю, как это – умирать, но я понимаю, что иногда надо наедине, я не обижаюсь, правда.

– Выслушай меня!

  И я вдруг увидела его совсем другими глазами. Поза, в которой он сидит, вовсе не вальяжна, а вынуждена, томность, с которой произносит короткие фразы, вовсе не томность, а огромная, почти невыносимая усталость. Увидела и заметалась. К нему и от него, к берегу и к машине. Я кричала, но Сергей был слишком далеко, чтобы услышать меня. Я нашла ключи от «Тойоты» и прикидывала, бежать ли мне за отцом, или Горин сможет сесть в неё сам. На меня накатила паника.

- Что-то случилось этой ночью, правда? Вчера вечером всё было по-другому. Да? Ник? Да? Что-то случилось?  У тебя был приступ?  Почему Серёжка не увёз тебя? Он что, не в курсе? Боже, что же мне делать? Серёжа! Он же не слышит! Не слышит! Сережа! У меня нет прав, но это ерунда, водить я умею, я отвезу тебя. Через час мы будем у врача. Как же ты       как же он проглядел. Ты можешь, ты сможешь встать?

– Предупреждаю, – неожиданно громко и с нажимом сказал он, –  если ты сейчас же не заткнёшься, у меня случится ещё один приступ. Второго подряд я точно не перенесу, и разбираться с Сережкой ты будешь сама.

  Я заткнулась и села. Он тоже молчал, переводя дух, а потом вы-дал на гора самую длинную тираду из всех, что я от него слышала.

- Извини, это был запрещенный приём, но мне очень надо, чтобы ты выслушала меня, по возможности не прерывая. Просьба у меня к тебе странная, но         сделай всё именно так, как я прошу. Тише. Просто выслушай. Сейчас ты слегка влюблена в Сергея, но пройдет совсем немного времени, и ты поймешь, что это – навсегда. Что огромное, спокойное, прекрасное чувство к нему – то самое, которое ты ждала, которое только и стоило ждать. Оно взаимно, поверь, только он ещё не знает об этом. Сейчас рано. И ещё долго будет рано. Пожалуйста, не ищи встречи с ним ровно год с этого самого дня. А может и чуть дольше. Когда настанет время встретиться –  ты поймешь и, поняв, купишь билет до Петербурга. На обратной стороне одного из твоих портретов я написал все явки, пароли и адреса. Тебе обязательно скажут, где его можно найти. Ты постучишь, и, когда он тебе откроет, с порога произнесёшь самую банальную, самую глупую, самую прекрасную фразу – «я люблю тебя». Это ключ от двери, за которой живёт ваше счастье.

– Почему через год? – не выдержала я.

– Потому что раньше ты будешь ему не нужна. Это жестоко, но так оно и есть. Никто ему будет не нужен.  Через год я перестану стоять между вами. Тише! Он пройдет весь путь сам. Пройдет, но упрется не в стену, а в пустоту. Мне очень жаль, что тебе придется ждать так долго, но я ничего не могу с этим поделать, хотя много, очень много раз пытался. Год, Аня, год, ну, может чуть больше. Я не могу сказать тебе точно – сколько, я просто не знаю, но заклинаю тебя: выдержи этот год, вытерпи, переживи. Ты сделаешь всё так, как я прошу?

– Можешь не сомневаться.

– Спасибо, милая, –  он нежно мне улыбнулся.

  Я села к нему поближе, взяла его руку, гладила холодные пальцы и боялась посмотреть ему в лицо. Мне было так его жаль, что у меня разрывалось сердце. Я плакала, а он просто сидел рядом, привалившись к моему плечу. Легкий, почти невесомый. Совершенно родной. Никогда и ни с кем, ни до и ни после, не было у меня такой откровенной, такой обнаженной, такой беспредельной близости. Никогда и ни с кем. Ник перекладывал на меня часть своей заботы, и я с радостью соглашалась нести её. Я бы согласилась на что угодно, лишь бы хоть чем-то ему помочь. Как-то само собой у меня вырвалось:

– Тебе страшно?

– Нет, - сказал он, –  Мне не страшно, мне тяжело. Я знаю, сколько горя принесу людям, которых люблю. Ты буквально спасла меня, Анечка. Ты меня выручила. Ты наполнила мою жизнь радостью. Ты сняла с меня часть вины.  – Помолчал и добавил: – У вас будет трое детей. Мальчика вы назовете моим именем, но он будет совсем на меня не похож. Он будет похож на тебя, но характером пойдет в отца, а это дорогого стоит.

– Ник!

– Я знаю, что говорю лишнее, но это правильное лишнее, Аня, оно поможет тебе стойко перенести предстоящий год.

– Я могу обменяться с Сергеем телефонами?

– Конечно. Расставание должно быть совершенно естественным.

– И звонить ему?

– Обязательно. В какой-то миг он перестанет выходить на связь, но ты не должна пугаться. Это как часть пути, как отшельничество, как ступень. Он справится.

  Я понимала, о чем говорит непонятный этот, чужой, очень странный человек. В тот миг я вообще прекрасно понимала всё, что он хотел сказать и о чём говорить не желал, а ещё видела, что ему  не только сидеть, но и дышать тяжело.

– Может тебе лечь?

– Нет. – Он качнул головой.

– Я могу что-нибудь для тебя сделать?

– Ты уже.

– Сейчас сделать, Ник.

– Пуховик, - попросил он.

– Конечно.

  Осторожно встала, придерживая его за плечо, я не хотела причинить ему ни малейшего неудобства. Про пуховик, яркий и очень тонкий, я пару дней назад спрашивала, посмеиваясь, у Сергея: –  Вы что, зимовать здесь собрались? Одёжка уж больно не летняя.

– На всякий случай, –  отмахнулся он.

  Случай, видимо, был именно такой. Я помнила, что пуховик висит в сенях, среди ветровок и дождевиков. Сергей  отнёсся к подготовке  путешествия супер серьёзно, но –  как я теперь понимала – у него были на то  веские причины.

  Принесла, помогла Горину поймать рукава, до конца застегнула молнию и снова села рядом. Не просто рядом – впритык, делясь с ним своим теплом. Зажатый между мной и бревнами стены он согрелся и задремал, а минут через сорок сказал своим обычным, ласковым и чуть насмешливым голосом:

– Сват Наум, а ведь рыбак голодным вернётся. Выпусти-ка меня костер развести, и тащи сюда макароны и тушёнку, поскольку не-известно, что он там наловил.

  Он стянул с себя куртку, которую я тут же подхватила.

– Я отнесу, всё равно за продуктами идти.

– Спасибо, Анечка.

– Да брось.

  Я собиралась совершить глупую кражу, а потом ещё более глупое деяние, и свидетели мне были совсем ни к чему. Пуховик никуда не годился. Слишком заметный и большой, да и Сережкин, наверное. Повесив его на крючок, я стала искать, что бы такое взять, чтобы вещь точно принадлежала Горину. В итоге сняла со спинки стула синюю, с белым рисунком футболку, в которой видела Ника вчера, свернула как можно более компактно и сунула в бездонный карман ветровки. Потом вытащила из буфета банку тушенки и пачку макарон.

  Возившийся с костром Ник двигался тяжеловато, но выглядел вполне прилично, то есть ровно так, как и должен выглядеть молодой ловкий парень. Я не верила, что то, страшное, совсем отпустило его, но что я могла? Остановить его? Уложить в постель? Позволить делать то, что он считает нужным? Я выбрала последнее, но старалась на него не смотреть. Потом вернулся с уловом Сергей. Они на пару уговаривали меня пообедать с ними, но я сделала вид, что страшно спешу. Чмокнула их в щеки, сказала, что была очень рада знакомству, выразила надежду увидеть их снова в следующем году и укатила.  Мне показалось, что Сережка вздохнул даже несколько облегченно, когда я покинула их.

  Проехав большую часть пути, я спешилась, прислонила велосипед к сосне и стала карабкаться вверх по каменистому склону. Там, на плоской, как стол, вершине невысокой скалы росла огромная, многоствольная береза. В детстве, когда мне было плохо, я убегала к ней, забиралась высоко и, устроившись в развилке ветвей, выплакивала своё горе. Сейчас я тоже забралась довольно высоко, прежде чем достать из кармана синюю с белым футболку. Я повесила её на одну из ветвей, для надежности связав рукава тугим узлом. Я знала, что в нынешнем мире практически не действует древняя магия. Я не просила для Ника здоровья и долгих лет жизни. Я просила избавления от страданий. Пусть бы он спокойно дожил до последнего своего дня, а потом просто уснул. Уткнувшись лбом в сук, обмотанный синей тканью, я рыдала навзрыд. Кольцо и портреты лежали в сумке, брошенной под березой, которую я обнимала, как обнимают родных, прощаясь навсегда. Я не помню сколько просидела там, над землёй, я плакала, и плакала, и плакала, и вернулась домой совсем без сил. Я не могла ни есть, ни пить, ни спать. Я с головой ушла в сострадание. Бездеятельное, пустое, тупое сострадание. Я ничем не могла помочь тем двоим, оставшимся на озере. Один из них ещё надеялся и не знал, что обратный отсчет, начала которого он так опасается, уже начался, другой лгал, а я, купившись на обещание счастья, лгала вместе с ним, но шила в мешке не утаишь, и очень скоро того, первого, с головой накроет отчаяние. Они оба были  новым знанием, откровением и бедой. Я едва сдерживалась, чтобы не вернуться к ним, но я обещала и не могла, не должна была нарушить обещание.

  Через пару дней, прежде чем выехать к домику, где они так недолго гостили, я убедилась, что джипа на крошечной стоянке нет, и не дымится костёр. Но нет, они уехали, ещё утром уехали, аккуратно прибрав за собой, вернув на место мебель и захватив мусор. Мечта, а не постояльцы! Были и нет, только внутри, посреди стола стопка листов, на верхнем из которых каллиграфической вязью, сложным узором – имя адресата. Анночке, Анечке, Аннушке, Аське, Аннюне,  Ане, Нюраше, Анюше, Анюте, Нюте, Аннет, Нете, Асе, Нюше.  Всё или почти всё, что Ник рисовал здесь. Несколько акварелей я видела в процессе, если можно так сказать, но основную массу – впервые. Да, он угадал меня безошибочно-точным глазом художника. Я смотрю на Сергея так, как может смотреть только влюбленная женщина.  И здесь. И здесь. А здесь Сережка один. А здесь одна я. А здесь мы поднимаемся к водопадам, и он держит меня за руку. Бережно и нежно. Озеро. Закат. Лодки и камыши. Любопытный лис. Сойка на ветке. Лесной ручей. Снова Сергей. Очень серь-ёзный, задумчивый, едва не печальный. И снова я. Сидя за столом, я осторожно и нежно, словно они были живыми, перебирала аква-рели. Всё было на них, все на них были, не было только автора. Он присутствовал лишь за кадром, не творением, а творцом. Насмешливо мне улыбался. Как жаль! Нет, вот же он! Тот самый вечер у костра, когда я пела для них, для ласкового бархатного неба, для озера и тишины. Вот я. Невообразимо прекрасная, совсем не такая, как в зеркале, я вся –  там, в последнем прозвучавшем слове, в ещё звучащем аккорде, в искрах костра. И в то же время–  я здесь, и движение поймано точно –  вверх и к тому, кто задумчиво и серьезно слушает мое отзвучавшее слово и ещё звенящий аккорд. Его движение –  светлого, открытого, щедрого, тоже безошибочно зафиксировано. Он весь –  во мне. Он сквозь меня смотрит на озеро и костёр, он вбирает меня, запечатлевает меня такой вот –  летящей и лёгкой. А вот здесь, в тени –  художник. Хрупкий, тающий силуэт. Руки, вытянутые к костру. Лица не видно даже в профиль, упавшие пряди  кулисами, но его движение тоже улавливается четко –  он не слушатель – он дирижер. Его слабый, едва заметный жест подталкивает нас друг к другу, не насилуя –  ускоряя, не предлагая – подчеркивая, чуть утрирует, обращая внимание, на то, что мы – слепцы – потеряли бы, не разглядев, а может и вовсе не нашли бы никогда.

  Это ведь он мне в качестве утешения и поддержки, с улыбкой и, наверняка, втайне от Сергея, иначе почему не отдал сразу, тогда, вместе с кольцом и портретами? Вернулся, наверное, специально, сказав, что забыл что-нибудь, чтобы «забыть» это.

  Я страстно его жалела, точно зная, что жалость не унизительна.  Я не знала никого отважнее и сильнее, чем немощный этот, мягкий, улыбчивый человек.  Я была поражена им, сражена наповал. Я скучала без него, несколькими фразами перевернувшего моё представление о себе самой и мире, в котором довелось жить. А ещё очень скоро я убедилась, что люблю Сергея. Люблю по-настоящему. Ровной, уверенной, радостной любовью, и даже случись так, что ничего у нас не получится – чувство это я не променяла бы ни на что. Мне было страшно думать о нем, о тяжести на его плечах, о накрывающем его ужасе. Я не знала, как переживу без него целый огромный, бесконечный  год.

  Периодически я звонила им. У Ника всегда находилось для меня что-нибудь интересное, но я чувствовала, что разговаривать ему тяжело, а потому говорила сама, в основном - о проделках Васьки Кукина, любимого моего обалдуя из третьего класса, слушала, как Горин смеётся, и плакала потом. Я знала, что он не играл, но легче мне от этого не становилось. Сергей тоже общался со мной приветливо и ровно, и только на вопросы «в лоб», отвечал оживленно, бестолково и невпопад. Чем бодрее, тем фальшивее становился его голос. Моя неловкая ворожба не помогла. Я знала, что Нику совсем плохо, но когда поняла, что  всё, не поверила. А поняла я внезапно. Сидела после уроков с тем самым Кукиным, которому никак не давалось сочинение, вертела на пальце кольцо из космической пыли, и кольцо это стало вдруг холодным. Таким холодным, что я вынуждена была его снять. Позвонила Нику – никто не ответил. Сергею – та же история. Ваську я отпустила и пошла домой. Я знала, но не верила. Не верила до тех пор, пока не услышала не умещающийся в телефонной трубке бас.

– Здравствуйте. Меня зовут Дмитрий Копейкин. Я взялся обзвонить всех, с кем так или иначе был знаком Ник Горин. Он умер сегодня днём. Все подробности о похоронах можно будет уточнить по этому телефону. Я продиктую. Домой ему звонить не стоит. –  Он осёкся.

– А Сергей?

– С Сергеем, вероятнее всего, какое-то время невозможно будет связаться. Вы меня простите, девушка, мне ещё много кому…

– Да-да, конечно.

  Сережка трубку не брал. Искать с ним встречи я не собиралась, но с Ником не попрощаться просто не могла. Я поехала в Питер, позвонив матери, которой не звонила одиннадцать лет. Она была мне несказанно рада. Я ей, как ни странно – тоже. У меня нынешней не могло быть обид и врагов. Я купила охапку нежных и хрупких тюльпанов. Белых тепличных октябрьских тюльпанов. Мать поехала на Волковское вместе со мной, сказав, что среди незнакомых людей мне будет невыносимо тоскливо и одиноко. Мне было всё равно. Я ехала не к незнакомым людям, а к Нику Горину, подарившему мне – меня.

  Народу на кладбище было много. Как я и предполагала, Сергей не пришёл. Ник тоже был уверен, что друг на похоронах не появится, иначе он, предусмотревший всё до последней мелочи, запретил бы мне приезжать.

  Никто не причитал и не плакал. Никто ничего не говорил. Стояла хрустальная, дребезжащая далеким трамваем, тишина. И это было лучшей надгробной речью, что я слышала. На Сашу я старалась не смотреть и запрещала себе думать о ней. Мне её любимым было обещано счастье. Нет, не обещано, а как-то не слишком торжественно вручено. А она? Белая, с сухими глазами и дикой потерянной улыбкой, одинокая, едва держащаяся на ногах. Нет, я не буду смотреть на Сашу. Я ни на кого не буду смотреть. Я положу тюльпаны и уйду, чтобы в тот же день уехать домой.

– Какие странные похороны, – сказала мне, выйдя с кладбища, мать.

– Он был совершенно необычным,  замечательным человеком, мама.

– А эта бедная прозрачная девочка-снегурочка – его вдова? Лучше бы ей никогда его не встречать, такого необычного, замечательного, не дожившего до тридцати.

– Ты ошибаешься. Это как сказать о празднике – пусть бы он и не начинался, ведь непременно закончится. Ник был праздником. Су-масшедшим фейерверком красок и ощущений, волшебником и волшебством.

– Ты была в него влюблена?

– Я влюблена в его лучшего друга.

– В которого из?

– Его не было сегодня. Думаю, сейчас ему кажется, что это его засыпают землёй.

– Ты останешься на девять дней?

  Нет, я не могла остаться. Я должна была уехать и ждать.

  С того дня, как Ник сказал мне, что я – само счастье, прошел год. Потом ещё месяц. Потом ещё несколько дней. И вдруг я почувствовала, что – пора. Кольцо, которое я так долго не могла носить, стало тёплым на ощупь. Где бы ни был сейчас Горин, он не забывал обо мне. Он подавал мне знак.

  Я позвонила по одному из номеров, написанных на обороте моего детского портрета, записала  адрес, купила билет и отправилась в путь. Постучав в дверь, я лишь на мгновение испугалась, что мне не откроют, но дверь открылась. Сергей так осунулся и выцвел, так постарел и опустился за этот год, что я едва узнала его, но я твердо помнила, что должна сказать, прежде чем войти. Не «Боже, на кого ты похож?», не «Ну и берлога», которые так и просились с языка, и даже не «Здравствуй», а «Я люблю тебя».
– Привет, проходи, – сказал мне Серёжка, и я, выдохнув заветные слова, споткнулась и стала падать, попутно представляя, как па-фосно растянусь сейчас в захламленной прихожей, но он поймал меня. Мы стояли, обнявшись, посреди хаоса, и я знала – так будет всегда.